VII. Не смешно, мой мальчик

Евгений Халецкий
Утром Петро Василенко разбудил меня громким стуком в дверь. Я открыл, и он сказал с заметным московским акцентом:

“Звонок нужно починить”.

Большой, как самец гориллы, он не выглядел хищником. Это была горилла с лицом доброго сказочного поросёнка. Войдя, он протянул мне руку и сказал: “Петя”.

Он оказался хорошим человеком: порой слишком навязчивым, через минуту — наоборот, чересчур равнодушным, но всегда щедрым со своим земляком. Сложно было представить, что он мог кого-то проткнуть заточенной деревяшкой — пусть даже и президента.

Принесённую Петром рыбную консерву есть без хлеба было невозможно, и я предложил выйти за драниками.

Мы зашли в буфет, над которым гордо горело: “Буфет”.

Внутри обнаружились круглые столы, за которыми нужно стоять, а не сидеть. Над прилавком вызвышалась буфетчица в мягком, мятом кокошнике и с таким же лицом. Меня не покидало ощущение дежавю.

Сам не знаю зачем, я подошёл к женщине и громко выдал: “Куяльник!”

Женщина сморщилась, словно увидела по телевизору вместо сериала футбол, и отозвалась: “Пьяный, не?”

Петро вежливо, насколько позволяла его громоздкая фигура, протиснулся вперёд и ласково, насколько позволял провинциальный этикет, попросил:

“Девушка, дорогая, дайте нам водочки и запИвочки”.

Буфетчице он понравился, и она поставила перед нами две бутылки, обе с жидкостью приятного коричневого цвета. На одной было написано “Крамбамбуля”, на другой “Беловежская Пуща”.

Петро долго ошарашенно смотрел на вторую бутылку, а потом обернулся ко мне: “Наверно эту, да?” Я кивнул.

Лицо буфетчицы изменилось от удивления, но она молча дала нам два гранёных стакана. Графин с квасом, не доверив нам, поставила на стол сама.

Петро немного дрожал пальцами, но умело свернул пробку и налил поровну. “43 градуса” — утверждалось на этикетке.

Я сделал глоток напитка настолько необычно вкусного, что первой моей мыслью было: “Что за дерьмо я пил до сих пор?” Петро со знанием дела покачал головой:

“Это они умеют”.

В настойке было столько растительных компотентов, что с каждым глотком всё больше тянуло в лес.

Я спросил, почему Петро на свободе.

“Можно называть тебя Петро?” — уточнил.

Он пожал плечами: “Здесь — можно”, и достал из кармана документ, завёрнутый в прозрачный файл для бумаг.

“А где мне ещё быть?” спросил он.

У него была справка из психиатрического заведения. В ней было сказано, что он под наблюдением. Значит, его будут искать.

Я вернул ему справку, и он аккуратно сложил её обратно в куртку.

Буфетчица принесла зразы.

“А драников нет, что ль, дорогуша?” спросил Петро, беспощадно акая, и моментально перестал нравиться женщине. Она уже знала, чем закончатся наши посиделки.

Драников не было.

“Что ты хочешь знать?” спросил меня Петро.

“О чём говорили Петров и Ельцин”.

“О, парень... Ну ты резкий,” ответил он и предупредил, что рассказывать придётся по порядку.

Петро начал с описания природы вокруг родного села и уделил этому несколько минут, ни разу не повторившись. Ни о чём так долго и связно не может говорить сельский житель, как о своём родном селе. Если вообще говорить может.

В своей откровенности Петро дошёл до сравнения неживой природы с частями женского тела, и звучало это отвратительно. Как будто он в вожделении к собственной матери признавался.

Постепенно и обстоятельно он дошёл до рождения в семье сторожа и доярки. Несмотря на тёмные отцовские гены, Петро вышел весьма изобретательным ребёнком. Увидев телегу на парусном ходу, собранную своими руками из подручных пиломатериалов, председатель колхоза воскликнул: “До Москвы б тоби!”

При виде алого паруса над кораблём степи, убегающим к пшеничному горизонту, колхозники снимали шапки и крестились.

“Москва” — назвал Петро свой корабль.

Неимоверными усилиями всего коллектива и лично председателя, который отвёз в район пятьсот подписей и столько же спелых дынь, Петро получил разрешение покинуть место прописки.

Прямой и большой, он объявился на столичном вокзале с жёлтым картонным чемоданом в руке. В чемодане была, в основном, колбаса. Но была и пара рубашек.

Его зачислили по очередной юбилейной квоте на физтех и поселили в комнату с двумя городскими.

“Ну шо, здОрОвО!” сказал он соседям, и с этого момента они смеялись над ним не переставая. Петро ложился по привычке на закате и был вынужден слушать, как за фанерной перегородкой двое обсуждают, как прошёл его день.

Он, кажется, был единственным, кто не опаздывал на учёбу, но этого никто не ценил. Напротив, это всех злило.

Впрочем, он пробовал опоздать вместе со всеми — всё равно ругали его одного.

Соседям, которые почти не появлялись на лекциях, ставили автоматом зачёт, а Петро попробовал угостить доцента кровянкой и получил по лицу этой же колбасой.

В общем, это была банальная ненависть к чужаку, привычная и для общества, и для стаи.

На конкурсе социалистических разработок Петро был принят ещё хуже. Чертёж деревянной телеги — что-то вроде бригантины с колёсами — выглядел совсем несоциалистически на фоне лазерных пушек и членоподобных ракет.
 
“Социализм смотрит в будущее, а не на свой зад!” сказал председатель комиссии, а остальные заржали. Председатель глянул на них, и всех осенило, насколько двусмысленным прозвучал их смех.

Все заткнулись.

“Это не смешно, мой мальчик,” сказал предкомиссии. “Пугало ты степное...”

Односельчане по очереди брали трубку и уговаривали Петра вернуться, заменить старого сторожа и прекратить позор, а парторг колхоза даже угрожал поднять этот вопрос на заседании ячейки.

Председатель колхоза подойти не смог. С ним случился инсульт.

Петро не вернулся. Он пошёл плотником на строительство однотипных кооперативных домов.

Там было много таких, как он, — неважно, на каком языке они говорили.