Голлидэй значит праздник

Ерофим Сысоев
Голлидэй значит «праздник» (главы из биографической повести)

2. Эфрон

Есть некоторые разночтения относительно перемещений семьи Эфрон в дни большевистского октябрьского переворота 1917 года. В «Повести...» Цветаева ясно указывает день своего отъезда из Москвы: «Был октябрь 1917 года. [...]. Самый последний его день [...]. Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым». Итак, 31-е октября.
А вот письмо Цветаевой Эфрону: «Дорогой Сереженька, третьего дня мы с Асей были на вокзале». Далее – довольно язвительное описание желтого пальто и «высочайшей» шляпы случайно встреченного Эренбурга, прибывшего в гости к Максу (Волошину). Письмо датировано 25 октября 1917 года и отправлено из Феодосии.
«Осенью 1917 года Марина с Сергеем Эфроном уезжают в Крым», – сухо сообщают цветаевские биографы. Когда осенью?
«Это было утром 26 октября» – начинаются «Записки добровольца» прапорщика Сергея Эфрона. Утром в газетах сообщение о перевороте в Петрограде и об аресте членов Временного правительства. К вечеру Эфрон после довольно рискованных уличных контактов с возбужденными солдатами чудом оказывается-таки дома на Поварской и застает там, помимо сестры, артиллериста Г<ольцева>, друга его детства. А где дети Эфронов?
27-го октября 1917 года в московском Александровском училище состоится стихийно организованное собрание офицеров Московского гарнизона. Командующий заочно объявляется изменником,  после горячих прений выбирают нового командира, затем приносят ящики с винтовками. «Живущим неподалеку разрешается сходить домой, попрощаться с родными и закончить необходимые дела. Я живу рядом – на Поварской, – пишет С.Эфрон. – Бегу проститься со своей трехлетней дочкой и сестрой. Прощаюсь и возвращаюсь».
27-го октября 1917 года. Интересно, какая из дочерей имеется в виду? 18(5) сентября 1912 года родившаяся у Цветаевой Ариадна (Аля), или появившаяся на свет 13 апреля этого, 1917 года, Ирина. Какая из них 27.10.1917 может считаться трехлетней?
Далее С.Эфрон пишет: «Я не запомнил московского восстания по дням. Эти пять-шесть дней слились у меня в один [...]». Даже если начать считать с 26-го сентября – дня, богатого для Эфрона событиями и опасностями, – и приплюсовать к нему по минимуму 5 дней караулов, стрельбы, вылазок (а за это время белыми войсками, к примеру, сдан и снова отбит Кремль – то есть события происходят вовсе не шуточные) – всё же очень трудно представить себе, что 31-то октября Эфрон уже сопровождает Марину в ее поездке в Крым – а ведь он решил пробираться на Дон, где формируются белые части, то есть должен быть, в принципе, в гражданском и не слишком тщательно выбрит. Лицо у Эфрона благородное, и «юнкерской мордой» на улице его обзывали уже не раз.
Любопытно, что в конечном итоге С.Эфрон оказывается-таки в Новочеркасске (тут уж наверняка без Марины) и даже получает оттуда незадолго перед Рождеством 1917 года командировку в Москву по поддельным документам рядового 15-го Тифлисского гренадерского полка. Он имеет с собой мохнатую папаху, шифрованные письма, полторы сотни рублей денег, явки и адреса, засунутые в мундштук папиросы, и задание: вербовать для белого движения унтер-офицеров, а также привезти из Москвы деньги для содержания полка – два миллиона рублей. Почетное и опасное задание.

Эфрона многие биографы и историки не любят. Вероятно, его работа на НКВД заслуживает осуждения, но мне кажется, что это – случайность. Лишившись влияния, внимания, поддержки Марины, С.Эфрон потерял почву под ногами и мог работать не только на НКВД, но и, скажем, на английскую разведку. И не ввиду каких-то особенных дефектов шкалы ценностей, а так – просто потому что некая деятельность подвернулась и не слишком противоречила его принципам (весьма, надо сказать, туманным). Ну а кто из нас, нынешних, не скандировал «Перестройка! Горбачёв!» и не голосовал обеими руками за Ельцина? Это мы-то – бывалые и циничные: в каждой второй семье по репрессированному. Так почему же прапорщику Эфрону всё должно было сразу быть ясно? Скорее вполне всё ясно ему никогда и не было. Его еврейские корни оставались, несмотря на общую тогда для еврейства революционерскую тенденцию, ортодоксально-раввиническими, в то время как родственники по линии Дурново продолжали взрывать и безобразничать, вместо того чтобы, как подобает российским дворянам, до последнего вздоха служить Романовым. А тут еще брак с Цветаевой...
Перед отъездом Эфрона из Новочеркасска в Москву в декабре 1917 года однокашник, тоже прапорщик, Гольцев* просит его: «...Повидай моих студийцев». «Он работал в театральной студии Вахтангова – в Мансуровском переулке», – поясняет Эфрон.
Так что весьма возможно, что со студийцами Марина была знакома задолго до появления Антокольского, Завадского и Голлидэй – через мужа Сергея и его театрального друга Гольцева. Ее приятельские отношения с Мчеделовым, режиссером студии, подкрепляют эту версию, так же как и тот факт, что она читает актерам пьесу на репетиционной сцене, – безусловно, акт доверия со стороны режиссера. Марина и знается-то скорее с режиссерами, не исключая и самого Вахтангова, чем с их актерами. Впрочем, нам это только на пользу. Именно благодаря этим контактам Цветаевой мы получаем в «Повести...» мчеделовскую – с высоты положения – характеристику актерских и человеческих качеств артистки Софии Евгеньевны Голлидэй. А так бы пришлось довольствоваться не слишком объективными комментариями коллег актрисы по сцене...
Роль С.Эфрона в тот период жизни Цветаевой ни в коем случае не следует недооценивать. «Ну, Лувинька, приятного сна, или купанья, или обеда, иду спать. Целую Ваше рыжее бакенбардие» – из июльского письма 1916 года. И вместо подписи – рисунок козы, шутливые рассуждения о кормлении ворованным козьим молоком... Нет-нет, это вполне интимные отношения. Парнок отдыхает... Да и Ирина родится как раз через девять месяцев.
В 1917-м газеты с сообщениями о расправах большевиков с юнкерами Цветаева читает на станциях, в пути. Утром 2-го ноября записывает «письмо в тетрадку»: «Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться [...]. Скоро Орел. Сейчас около 2 часов дня. В Москве будем в два часа ночи [...]. Горло сжато, точно пальцами. Всё время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька. Я написала Ваше имя и не могу писать дальше».
Марина застает дома Сережу – живого и невредимого. Это должно быть 3-е ноября, верно? То есть 31-го октября они никак не могли ехать из Москвы в Крым, во всяком случае вместе. И, наконец, в конце главы (это цветаевский очерк «Октябрь в вагоне») – долгожданное разрешение недоразумения: «...В вечер того же дня уезжаем: С<ережа>, его друг Г<оль>цев и я, в Крым».
Итак, в «Повести о Сонечке» у Цветаевой неточность с датой – при том что указана она не походя, а со смысловым уточнением «Самый последний его день [октября 1917-го.]». Это, впрочем, не очень удивительно – ведь повесть писалась двадцать лет спустя, в другой стране, значительная часть заметок и записных книжек Цветаевой российского периода была тогда для нее уже недоступна. Возьмем себе, однако, за правило не слишком доверяться памяти членов семьи Эфрон в отношении дат и возраста детей – а то нетрудно попасть впросак.

И, наконец, последнее, чем может помочь нам Сергей Яковлевич в нашем исследовании. Вот что он напишет М.Волошину, встретившись, наконец, с Мариной в эмиграции и обнаружив – прикроемся эвфемизмом, – что былой теплоты в отношениях уже нет.
«Дорогой мой Макс!
...Марина – человек страстей. Гораздо в большей мере, чем раньше...
Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда... все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно – как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаянье, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно.
Тяга пока хорошая – все обращается в пламя. Дрова похуже – скорее сгорают, получше – дольше.
Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно».

Мы безусловно найдем в «Повести...» упомянутую цветаевскую «зоркость» и в отношении к Сонечке. Правда, ее совсем-совсем мало. Да и Сонечка в цветаевском тексте мила, открыта, остроумна, непосредственна – ее есть за что полюбить, даже если ты зорок. А замечает Цветаева, очевидно, независимо от своих эмоций. Так почему же в Сонечке почти ничего не замечено? Только потому что «Повесть...» посмертна? Или Цветаева разочаровывается в женщинах иначе чем в мужчинах? Или из-за краткости знакомства С.Голлидэй просто не успела надоесть, наскучить Марине?
Во всяком случае и Завадскому, и Антокольскому, и даже Вахтангову в «Повести...» досталось точно по описанной С.Эфроном схеме (Вахтангову, правда, совсем слегка, небольно).
Вовсе не досталось В.Алексееву (вскоре ушедшему на фронт и погибшему), хотя его ремарки – особенно обращенные к присутствующей при разговорах С.Голлидэй – просто клондайк для злого вышучивания.
И почти совсем не досталось Сонечке. Те пара мест, где Марина недоумевает в связи с сонечкиным лепетом, поданы Цветаевой эмоционально нейтрально и как бы с умыслом – вот, дескать, речь тут у нас не о райской птице, а о живом человеке со своими «отдельными слабостями».

* Погиб в 1918 г. под Екатеринодаром (Прим. С.Эфрона).