Ландыши
1.
Таёжная станция Табашино. Последняя четверть двадцатого века. Далёкий уже одна тысяча девятьсот семьдесят восьмой год. Скорые поезда станцию проскакивают, не замечая. Только пассажирские притормаживают на две минуты, а потом – гудок тепловозный и… как и не было поезда.
От станции до деревни Веснино, финишной точки моего путешествия, девять километров. Через лес. Никакой регулярный транспорт туда не ходит. Разве что попутка случайная протарахтит и вас по доброте душевной до деревни подбросит. Только рассчитывать на неё, на попутку, – время зря терять. Не часто сюда попутки забредают. Так что главная надежда и у местных, и у приезжих только на Фёдора Николаевича Нелюбина, или, как деревенские его зовут, на Федьку-конюха.
Нелюбин, владелец единственной лошади в деревне, честно и педантично исполнял взваленную самолично на самого себя общественную нагрузку по ежедневному снабжению жителей деревни почтой и свежим хлебом со станционной пекарни. Получив в почтовом отделении сумку с газетами и письмами, иногда и посылками, загрузив горячим хлебом деревянный ларь в телеге, Фёдор Николаевич дожидался прихода пассажирского поезда и высматривал среди прибывших попутчиков до деревни. Попутчики случались нечасто, практически все сходящие с поезда приезжали непосредственно в Табашино, кто к родственникам, кто в командировку. Но уж если случались – счастью Нелюбина не было предела. Ну, а как же? – свежие уши, свежие новости…
Вот и сегодня, как только я сошёл с поезда, Фёдор Николаевич опытным глазом быстро вычислил меня как потенциального попутчика, благо мы уже были немного знакомы – года три назад бывал я в этих краях.
На правах старого знакомца Нелюбин поздоровался запанибратски.
- Здоров, Димитрий! А я всё гляжу – ты, не ты? Идёт время-то, идёт… Поди, узнай тебя – ты ж всё вширь раздаёшься. К нам или ещё куда…?
Я улыбнулся. В такой глуши всегда приятно встретить знакомого человека, да и проблема с транспортом сама собой разрешилась.
- Здравствуйте, Фёдор Николаевич! К вам я. Именно к вам. В вашу незабвенную деревеньку.
- Ну, вот и хорошо, что в деревеньку, вот и ладненько. Где барахлишко-то твоё? Это, что ль?…
Фёдор Николаевич легонечко потрогал штатив, пробежался взглядом по мольберту, двум чемоданам и объёмной сумке.
- Всё, что ль? Ну, и чего стоим? Грузимся, грузимся…
Через пять минут белая лошадь с красивым именем Чайка (именно с именем, а не кличкой), впряжённая в телегу на резиновом ходу, гружённая моей поклажей, хлебом и почтой, неспешно трусила по лесной дороге. Фёдор Николаевич, сидя на мягком, вытертом добела кожаном сидении, снятом с какого-то отслужившего своё грузовика, не столько правил лошадью, сколько просто держался за вожжи – лошадь и без его понуканий прекрасно знала дорогу домой.
Я, откинувшись спиной на прикрытый куском брезента багаж и свесив ноги с борта телеги, подрёмывал за спиной возчика.
Хорошо накачанные колёса катили по дороге легко и мягко, упруго гася удары о корневища деревьев, то тут, то там выпирающие из песчаных рытвин посереди дороги. День входил в полную силу. Солнце поднималось в зенит, жар его постепенно проникал под каждый лист и каждую травинку, полуденное небо утреннюю синеву меняло на лёгкую голубизну. Дорога бежала через чистый, почти без подлеска, высокий сосновый бор. Пахло расплавленной смолой и распаренной хвоей. Басовито гудели оводы, от которых Чайка лениво отмахивалось хвостом.
- Слышь, Димитрий, ты к нам-то надолго ль, или так, только отметиться?…
- Как дело пойдёт. Ну, а так – недели на три-четыре…
- Баб голых живописать будешь?
Я, представив умозрительно старух деревни Веснино, непроизвольно хохотнул.
- И чего я такого смешного сказал? Чего ты гы-гы-гы, гы-гы-гы?! А то нет? Знаю я вас, рисовальщиков, насмотрелся на выставках в городе, да и в журнале, в «Огоньке», вкладки с картинами цветные шикарные смотрю, вам ведь интеллигентам хлеба жрать не давай – похабщину бы только малевать…
- Фёдор Николаевич, бабы-то, которых обнажёнными живописать можно, откуда у вас? У вас же там моложе семидесяти и нет никого. Так что увольте меня от такого сомнительного удовольствия, я на пленере душу хочу отвести – свет, воздух ваш хочу ухватить… Места тут у вас изумительной красоты!
- Места, да, райские. Спору нет. Только ты зря думаешь, Димитрий, что баб у нас молодых не водится. Молодух-то как раз у нас ныне и много. Пока тебя не было, подросли молодки-то. Понаехали на лето к бабкам да мамкам – растелешаются и бродят по деревне. А то и лежат на траве кверху задом – ванны солнечные принимают. И ничего на них. Стыдоба. Даже меня, пенька гнилого, в жар кидает!
А воздух, свет… Как ты их отрисуешь?… Ни свет, ни воздух рукой не ухватишь. А уж красками… Баловство это… Ты вон лучше цветочки да курей наших рисуй. Куры-то, помнишь, поди, знатные у нас…
- Вы, Фёдор Николаевич, молодух-то не виноватьте – молодость она ведь быстро проходит – ну, не в семьдесят же солнечные ванны принимать? Пусть уж молодухи побольше солнца на себя сейчас примут – глядишь, и добрее с мужиками будут. Солнце-то, оно ж расслабляет…
- Добрее говоришь? Ну-ну… Ты вот, Димитрий, цветок ландыш, знаешь? Знаешь. Во-о-от, весной-то ранней, в цветении, ландыш этот, нет слов, красив! Красив да пахуч. А уж как к себе манит! А после? После того, как отцветёт? Яду в нём! – у-у-у! И не подходи! Там, где произрастает ландыш, ничего, окромя него, не родится – ни грибов, ни ягод…
Так вот и с бабами, которые по молодости все из себя – ох, и красивы, ох, и манящие – прям, тот цветок ландышевый! А отгуляют своё, поникнут года их – яду в тех старухах – куда там гадюке или ещё какой змее! Когда только накопить успевают?! А ты говоришь: добрее… А вот дедов-то я и не встречал таких. Может, потому как мрут мужики рано и не успевают яду-то скопить? Как думаешь?
- Не знаю. Не задумывался как-то…
- Ну, да – рано тебе ещё задумываться. Молод больно. А мне – в самый раз. Вот и размышляю я. Да выводы делаю…
Мерно поскрипывали на неважно смазанных осях тележные колёса, глухо постукивали по пыльной дороге копыта. Нелюбин, сидя на козлах, продолжал что-то рассказывать, иногда оборачивался, дожидаясь ответа, но постепенно слова его становились всё глуше, пока не пропали совсем. Полуденное солнце сделало своё дело – меня сморило, и я, незаметно для себя, заснул…
2.
Через две недели проживания в Веснино меня даже деревенские собаки не облаивали – за своего держали. Остановился я, как и три года назад, у старушки по имени Августа. Все её звали баба Гутя, вот и я так же звал. Дети и внуки её жили в городе, навещали старушку редко, так что люди в доме были ей в радость. За постой взяла она с меня немного, так, не заработка ради – ради проформы, я ей ценнее был как вечерний собеседник. Телевизоров в этой глуши не водилось…
Вставал я рано, но баба Гутя вставала ещё раньше – когда я открывал глаза, на столе для меня стояла крынка молока, где в три пальца сливки, и лежал на свежем вышитом полотенце душистый деревенский хлеб. После завтрака я уходил на излучину реки Проймы и до обеда работал – писал реку, лес, заливные луга, цапель у болота, цветы полевые; но больше всего на моих полотнах было рассветного неба и утреннего, чуть припухшего со сна солнца. Я всё пытался ухватить кистью рассветную прохладу, переходящую в утреннее тепло, но получалось плохо…
После обеда помогал бабе Гуте по хозяйству, а вечером опять рисовал, только уже карандашные портреты. Пытался было акварелью работать, но освещение в доме было аховое, и с красками вечерние сеансы не пошли. Желающих быть увековеченными в деревне было много, а так как долгими летними вечерами делать особо было нечего, в дом к бабе Гуте набивалось людей, как сельдей в бочку. Такой вот кружок по интересам. Я рисовал, а ежевечерние гости пили чай да вели меж собой бесконечный разговор ни о чём. Хотя трудно назвать разговоры о жизни «ни о чём», вернее сказать – обо всём…
Зашёл как-то и Нелюбин. Причину прихода хитро обернул заботой о попутчике – не забижает ли кто меня? А потом плавно перешёл к главному.
- Видел тут картинки я твои, Димитрий. И вот что тебе скажу, ты человек не глупый, учился долго, да и по жизни кое-чему нахватался, обратил, наверное, внимание: рождается у тебя, допустим, мысль, добрая, мудрая. Шедевр одним словом, а пока ты донёс её до людей, пока подобрал слова и высказал – пшик получился, а не мудрая мысль. Так-то вот. Немногие могут облачить мысль рождённую в слова и донести её нерасплёсканной до людей. А ты, вон, красками, кистью своею мысли высказываешь. И ведь до самого сердца мысли твои доходят. Талант получается ты, Димитрий. Душевные у тебя картинки…
- Ой, что-то ты, Фёдор Николаевич больно сладко поёшь – нужда, что ль, во мне какая?
- Что ты сразу нужда, нужда, так что ль зайти нельзя? Дай, думаю, посмотрю, как он там, ты то есть, обустроился, не нужна ли помощь какая…
- Да всё хорошо, Фёдор Николаевич, и обустроился я прекрасно, и обжился…
- Ну, вот и хорошо. Я ведь что сказать-то хотел, зашёл бы ты, Димитрий, завтра вечерком-то ко мне. Дочка с внучкой с городу приехала, говорит, наслышана о тебе, о картинах твоих. Оказывается, ты там, в городе-то, знаменитость прямо. Познакомил бы я вас, а? И ей интересно, и тебе вечер есть на что убить…?
- Хорошо, дядь Федя, без вопросов, загляну. С собой-то что принести?…
- Чего несть – всё в хате есть. А вот картинку какую-никакую, тобой нарисованную да подписанную, для малой принеси – подрастёт, подругам хвастать будет, мол, вот, дядьку какого знаменитого знала. Можешь?
- Могу, Фёдор Николаевич, могу…
- Ну, вот, значит, как коров-то пригонят, так и приходи. Посидим, повечеряем…
3.
На следующий вечер, прихватив с собой парочку пейзажей, пришёл я к Нелюбиным в гости. Фёдор Николаевич встретил меня у калитки и чинно сопроводил до дома. В доме было пусто. На мой недоумённый взгляд дед кивнул на дверь:
- В стайке все, в коровнике, бабка малую учит корову доить, а той и в радость. А дочка в летней кухне для тебя чего-то готовит. Сейчас уж все будут. Не торопись, располагайся.
Я приладил принесённые в подарок пейзажи у стены и огляделся. Обычный дом-пятистенок, чистый, с крашеными полами и лежащими на них вязаными дорожками. В красном углу иконки и лампадка. По стенам украшенные выбитыми полотенечками портреты родных. Много свежих, нынешних фотографий. Я оглянулся – Нелюбин вслед за мной тоже рассматривал портреты.
- Все ваши?…
- Все мои. Два сына да три дочки. Внучатки вот. А то, вон, старуха моя. А справа-то – её дед с бабкой, а которые слева – мои.
- Счастливый вы, Фёдор Николаевич – такой корень!
- Это да, корень большой. Так и сил на тот корень сколь положено… В народе ведь как говорят: «На Трофима не пройдёт счастье мимо – куда Трофим, оно за ним…». Угадал я со счастьем. Сватов-то к своей ненаглядной в сорок пятом на Трофима с Зосимой прислал, второго октября, получается. На Покрова, почитай, уж и свадьбу сыграли.
- А это вот, в форме – вы…?
- Я. В Казани, в марте сорок четвёртого, после госпиталя. На фронте-то где там фотографироваться? А тут вышли с другом в город, вот и забежали к фотографу – мамкам потом отправили. Не сами – фотографу адреса оставили, не обманул, всё честь по чести сделал, как обещал…
- Войну всю прихватили?…
- Почти. Три с половиной годочка…
- Что-то наград на гимнастёрке не видно…
- Наград? Награды имею. Отвагу имею и за Сталинград. За оборону его. Ну и так, к юбилеям.
- Что-то не густо, Фёдор Николаевич, за три с половиной года на фронте…
- Ну, так первый-то год не сильно кого и награждали – когда все бегут, какие уж тут герои… А потом, ну потом попервее меня люди были, отважнее, вот им и слава. А я что? Я простой солдат с трёхлинейкой. Да только и меня наградами не обходили – окромя медалей, восемь благодарностей от товарища Сталина. К Звёздочке за Днепр представляли – штабные замылили. Да я и не в претензии, тут главное дело не в наградах, главное – что живой с войны пришёл. И честь свою не измарал. Это мне и есть самая главная награда.
- Да я ж не в обиду, Фёдор Николаевич. Я понимаю. Ты вот мне другое скажи, как оно там, на войне-то по людям стрелять? Страшно?
- А я по людям и не стрелял. Всё больше по нелюдям. Попадал, сам видел. Но убивать так и не приучился. Издалека-то вроде как оно и не по живому выцеливаешь, да и в горячке – вроде и ничего, а так, чтобы глаза в глаза – нет, не случалось. Не для нормального человека та наука. Которые убивать-то шустро научились, да ещё и не в бою – пропащие люди. Их и свои потом боялись. Да и жалели. Глаза у них чужие. Пустые какие-то. Были среди этих умельцев такие, которым без разницы в кого было стрелять –в своих, не в своих, в старых, в малых. Души у них не было – выгорела вся. От крови да злобы. Пепел там один. Жалко их…
Скрипнула дверь, с подойником в руках в избу вошла невысокая пожилая женщина, следом за нею девочка лет шести. И тут же, не дав двери закрыться, на пороге появилась и дочь Фёдора Николаевича. Стройная, высокая, смуглая женщина, с гладко зачёсанными чёрными волосами.
Обернувшийся на скрип открываемой двери Фёдор Николаевич объявил:
- Вот, Димитрий, смотри: весь мой женский букет, значит, в сборе! А вот, бабоньки, Дмитрий, художник с города, в гости, значит, к нам. А вас где-то черти носят – ждём, ждём, а цветов-то и нету…
Я ошарашено уставился на Нелюбина:
- Каких цветов, Фёдор Николаевич?! Вы мне про цветы ничего не говорили, сказали бы – я бы принёс…
- А-а, – Нелюбин махнул рукой, - я не тебе про цветы, бабам своим говорю. Сейчас всё поймёшь. Знакомься, значит, это вот жена моя – Ландыш Рустамовна, это дочка – Ландыш Фёдоровна, а это внученька-солнышко – Ландыш, значит, Сергеевна… Такой вот букет получается…
Если вы когда-нибудь видели в степи застывшего столбиком у своей норы суслика, то вы абсолютно точно можете представить, как я выглядел в этот момент. Я недоверчиво бродил взглядом по женским лицам, пытаясь понять, в чём подвох.
Жена Нелюбина, Ландыш Рустамовна, улыбнулась:
- Не шутит, старый, не шутит. Традиция у нас такая. Фёдор-то, как на мне женился, так сразу такую традицию и обозначил, чтобы одна из девочек в семье всегда Ландышем прозывалась…
Я в недоумении покачал головой:
– Что-то не слышал я у русских такого имени…
- Ну да, у русских нет. А у татар – косой коси. Ландыш на ландыше. Я этот ландыш в госпитале, в Казани отыскал. Тоже сначала не поверил. А потом, потом и сорвал я себе на счастье этот цветок. Дождалась она меня с войны-то. И старики её не упирались, когда я к ним сватов заслал. Уж тридцать пять годков вместе произрастаем…
- Фёдор Николаевич, а как же там вы мне, когда со станции ехали, про ландышевый яд и всякое такое?…
- Про яд? Про яд я и не отказываюсь. Говорил. Только вот яд-то принимать уметь надо. Любой яд – в каких дозах – смерть, а в каких – лекарство. У моей Рустамовны – целебный яд. Лекарственный. Мне ж без её лекарства – никак! Край…
Тот вечер в гостях у Нелюбиных долгим был. Мы много говорили, выпивали, пели… И моей душе было тепло и уютно…
А потом оставшиеся от отпуска недели я неистово рисовал. Утром, днём, вечером, да и ночью, озарённый новым решением, вскакивал и что-то всё переписывал... На холсте моём постепенно рождались три разновозрастные женские фигуры, но это были три ипостаси одной женщины: юной, зрелой и мудрой. У каждой ипостаси в руках был маленький букетик ландышей. У юной – ландыши, только входящие в цветение, у зрелой женщины – в полном цвету, у мудрой – со спелыми красными плодами.
Через два года в Германии, в Дрездене, моя картина под названием «Ландыши» экспонировалась на передвижной выставке «Лики планеты». И получила очень хорошую прессу.
Но лишь я и мои прекрасные героини знали, что не только цветы в их руках дали название этой картине…
Такие вот, значит, цветики-семицветики – ландыши русские…