Последняя годовщина

Юлия Чечко
Бологое, 1871 год

— Паки, паки миром Господу помолимся…
— Господи, помилуй, — выпевал хор. Солнечный свет так лился в алтарные окна, что, казалось, раздвигал стены. И смешивался со свечным на кануне перед Распятием.
— Еще молимся о упокоении душ усопших рабов Божиих, отец и братий наших,  зде лежащих и повсюду православных христиан, и о еже проститися им всякому прегрешению вольному же и невольному…
«Упокой, Господи, души усопших раб Твоих… — Он вспомнил всех, отца, мать, наставников, товарищей по странствиям и сражениям… И самых  главных сегодня — тоже… — Александра, Иоанна, Михаила… Владимира, Антона… Вильгельма… Константина, Алексея… Николая… Дмитрия… Николая… И… сподоби меня увидиться с ними… там…»
—… в месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдуже отбеже болезнь, печаль и воздыхание…
…Настоятель Свято-Троицкого храма только заулыбался, увидев, как в церковной ограде ребятишки привычно обступили адмирала плотной толпой.  Тот только бормотал растроганно: "Ах, милые мои, вспомнили старика…"
— День добрый, Фёдор Фёдорович. Не чаяли вас увидеть.
— Здравствуйте, отец Николай, — отозвался весело. — Видите, не забыли меня. —  Покачал на руках белоголового малыша, бережно передал его девочке в красном платке, сунул мальчишке в армячке узелок. — Дели, тёзка, гостинцы на всех поровну. Завтра к тебе загляну. — Нагнулся, расцеловал прильнувшего к нему крестника, потрепал еще две-три детских головки. Проморгался смущённо:           «Э, друже, сентиментальным ты стал на старости лет… Ага… стал… был… Еще в лицейской характеристике писали — чувствительная натура».  Подошел к священнику. — Благословите, отче.
Тот ласково перекрестил его.
— Бог благословит… Решили навестить нас?
— Да, наскрёб сил по сусекам и приехал. Тем более, наша годовщина, — вздохнул. — В аккурат на поминальную субботу.
— Князь Дмитрий Алексеевич, Царство ему небесное, тоже каждый год отмечал. На панихиду подавал. Он ведь вашего выпуска?
— Нет, с младшего курса. Три года проучился рядом. Но дружил с нами, помнил всех…
Помолчали минутку.
— Софья Михайловна на обед звала. Вы тоже к ней? Пойдёмте…
По-стариковски неспешно двинулись через кладбище, потом по аллее к усадьбе. Погода радовала после вчерашнего ненастья — солнце последним теплом гладило лица, весело играло в редко оставшейся на ветках березовой листве, вспыхивало яркими искрами на ресницах. От нательного священнического креста и от начищенных пуговиц с якорями  разбегались стайки солнечных зайчиков.
— «Унылая пора, очей очарованье… » — проговорил задумчиво Матюшкин, расстёгивая шинель. — Никогда раньше не мог понять, за что Пушкин любил осень. А под старость и сам проникся.
— Ясный какой денёк… Но все-таки поберегитесь, не лето ведь.
— В одну дуду с моим матросом, — рассмеялся. — Тот что нянька: пока не укутает, из дому не выпустит. Вот и приходится изворачиваться.
— Заботник…
— Да… Два старикана, вот так и кряхтим помаленьку, держась друг за дружку… — «Эх, Андрюха, и как ты без меня останешься-то?..». По лицу как будто прошла тень, и священник чутко уловил едва заметную смену настроения. Проговорил сердечно:
— А вас, Фёдор Фёдорович, поминаем мы  на каждой литургии. Как благодетеля.
— Спаси Господь, отец Николай… Вот думаю, как помру… флаги мои адмиральские кому отдать?  Может, к вам, в храм?
— А как же… — осторожно проговорил отец Николай. — И не сомневайтесь, сбережем с почётом да уважением. А смерть раньше времени не накликайте, грех, — сказал вроде бы строго, но суровость эта была больше по должности.
— Отченька! Да разве я накликаю! — откликнулся Фёдор Фёдорович. — Она сама за мной ходит сколько времени. Я уж привык.— И, не дав что либо возразить, проговорил раздумчиво. — И уж никак не раньше времени. Пора, давно пора, чужой век зажил… Часы перевернуть уже некому. Какие часы? А песчаные, у нас на кораблях были такие, склянки отмеряли. — Подумав о чём-то невеселом, признался. — Ведь мог… сто раз погибнуть мог. В море, в сражении… На Севере, в конце концов… И в Севастополе, если б не перевелся на Балтику. Знать бы заранее…
— А это уж как кому Господь дает. На Балтике, я слышал, и вы не сидели сиднем на печи.
— Свеаборг английскому флоту не сдался. — (После падения Севастополя утешение было, конечно, слабое, но всё-таки...)
— Вот видите. Может, для этого и нужны были. Бог всякого на свое место ставит.
— Кто же спорит…
Он говорил правду. Дважды судьба резко меняла галс — в стороне от главных событий. Никому не говорил, что пережил в душе, никто и не знал, как мучила совесть за то, что без вины виноватый оказался и перед друзьями-декабристами, и перед севастопольскими побратимами, никто и догадаться не мог, как, скорбя, мучительно завидовал Корнилову с Нахимовым. А сколько раз его Бог удерживал на краю — не сосчитать…
«И где мне смерть пошлет судьбина? В бою ли, в странствиях, в волнах…».
Как будто о нём, о Матюшкине...
Не думал, не гадал, что именно ему будет отмерен длинный век — моряку и путешественнику, у которого шансы не дожить до старости были куда больше, чем у кого-либо из лицейских. Для чего? Чтобы остаться, как писал Пущину, бездомным и хворым сиротою? А кого упрекать? Ведь могли и у тебя уже быть внуки, но что теперь делать? Разве обозвать себя очередной раз морской кукушкой... "Клялся, что никогда не женишься — вот теперь и расхлёбывай...". Впрочем, что роптать — приютить его  с радостью готовы были многие. И — Бог милостив — всегда кто-то оказывался рядом, кто нуждался в его поддержке, или в помощи, или в дружбе… Сашу Головнина в Лицей устроить (не пошел по отцовским стопам, зато каким толковым министром просвещения стал!), осиротевшей семье Корнилова помочь, за Батенькова похлопотать, чтобы тому после ссылки разрешили въезд в столицу (короткой была их дружба в Иркутске, но прочной), Пущину фортепьяно в Сибирь отправить, — при всех этих заботах дышалось легче, веселей. Жанно — тот вообще был якорь, держал на плаву многие годы. Но вот ушёл он, ушёл Яковлев, ушёл и Эристов, благодаря которому  ты и прижился здесь, в Бологом, на своей Заимке…
«И дом же у вас, Фёдор Фёдорович, хоть гюйс поднимай — чистый корабль!».
«Моряк — он и на суше моряк. Милости просим, господа пассажиры!»
«Пассажиры! Я, между прочим, бывший генерал-аудитор российского флота!» — это, конечно, шутливо возмутился Митя Эристов.
«Ладно, запишем».
«Ваше морское превосходительство, а как же так: дама на корабле? Дурная примета», — это, конечно же, Пущин, приехавший вместе с Натальей Дмитриевной.
«А мы с моим матросом не суеверные».
 «Ой-ой-ой! Несуеверный моряк — все равно что… гм…»
...Что ж это так привиделось-то? Как будто на самом деле — руку протяни, и дотронешься… Да… и память не подводит, и ум еще ясный, но, видимо, правда, всё ближе и ближе подходишь к той, последней черте… Вот, пожалуй, единственное, чего хотел бы дождаться — это памятника Пушкину. По его же, матюшкинскому слову — в Москве.  «Края Москвы, края родные...»
  — …А ещё вас пушкинским адмиралом называют, Софья Ивановна сказывала, — батюшка как будто прочитал его мысли.
— Вот-вот, — заметил иронично. — Приcпособился к всенародной славе.
— Ну почему приспособился? — упрекнул отец Николай. — Живая память о нашем великом поэте.
 Матюшкин грустно улыбнулся:
— И на старости лет без прозвища не обошёлся. Наверное, самое почетноё.
— А ещё какие были?
— Ох, разные... На "Камчатке" у Головнина: капитан звал гуманитаристом, офицеры — Фёдором Третьим, после Литке и Врангеля, а матросы так и вовсе царёнком... В Севастополе попроще — Матюшкой... А в Лицее — и Голландцем, и Федернельке, и Плыть хочется.
— Неужели никого из ваших уже не осталось?
— Остались… — сказал нехотя. —  Малиновский, сын нашего первого директора, барон Корф, князь Горчаков, Комовский… Но не с руки уже собираться. А мне не впервой одному... Где только не отмечал за всю свою жизнь — и недалеко от экватора, и на Колыме, и в Средиземном море, и в Севастополе… И вот… здесь… Как Пушкин… в Михайловском…


Окончание: http://www.proza.ru/2017/11/21/1121