Первая моя

Дмитрий Забелин
               

    У нее были небесно-голубые глаза и облако светлых волос вокруг головы. Если бы нам в те времена рассказывали про ангелов, то я бы точно принял ее за одного из них. Потому что во время нашей первой встречи она и вела себя как добрый ангел. В последующие три года я больше никогда не видел, чтобы она так много и ласково улыбалась.

    Она и тогда уже была старой. Я бы мог высчитать, сколько ей было лет, но не хочу. Это не имеет значения. Мне кажется, что старой она была всегда. По моим ощущениям - хорошо за семьдесят. Хотя на самом деле, ей тогда было, конечно же, меньше.
У нее были сотни бывших учеников и звание заслуженного учителя страны. Но все это ерунда по сравнению с тем, что у нее была Указка. Без Указки она превращалась в престарелую фею, у которой отобрали ее волшебную палочку.

    Указку каждый год вытачивал какой-то дурак, отец одного из ее бывших учеников. Это была дорогая Указка, Указка-Из-Красного-Дерева с удобно выточенной рукояткой, сужающаяся на конце. Первого сентября ее длина равнялась ровно одному метру, что составляло десять дециметров или сто сантиметров, или тысячу миллиметров. Да, чуть не забыл: в одном дециметре десять сантиметров или сто миллиметров.
К концу года от нее оставалось едва ли сантиметров двадцать и вычислить какую часть метра это составляет мы могли только к третьему классу. Или к четвертому, я уже не помню. А в первом классе мы еще вычислить не могли. Зато хорошо знали, почему к концу года Указка укорачивается.

    Указка - вещь в учебном процессе нужная. Ею можно:
а) указывать;
б) бить по рукам;
в) бить по спине;
г) в бешенстве стучать по парте.
Как ни странно, но последний вариант г) действовал на нас, первоклассников, наиболее устрашающе. Мы смотрели на летящие в разные стороны щепки драгоценного дерева и радовались, что на месте чьей-то спины, рук или головы сейчас находится парта. Из-за парты, в общем-то, Указка и укорачивалась. Потому что об руки или спину сломать ее трудно. Красное дерево было все-таки тверже, чем наши косточки, а когда нас били по спинам, то просто поднималась пыль, которую мы собирали, катаясь по школьному паркету.

    Но даже к концу года, когда от красного дерева оставались смешные сантиметры, бить нас не переставали. Просто поразительно, сколько подручных средств можно использовать для битья. Например, можно использовать деревянную линейку, длиною ровно в один метр, что равняется десяти дециметрам и дальше вы уже знаете. Я, кстати, так в жизни больше никогда и не видел, чтобы что-то измеряли дециметрами.
Вообще-то Указки и линейки подходят больше для слабаков. Наш синеглазый ангел прекрасно справлялась и без них, голыми руками. И опять же, нас пугала не сама расправа, которая, к слову, всегда была очень жестокой, а стремительность, внезапность атаки и величайший накал драматизма. Не понижая и не повышая голоса, продолжая рассказывать тему урока, она не спеша подходила к зазевавшемуся ученику и какое-то время тихо смотрела, как он рисует звезду на бумажном самолетике.
А затем - хищный рывок и целый шквал ударов обрушивался на голову незадачливого художника. Толстое обручальное кольцо из дутого золота звонко стучало по черепу, затем она вцеплялась ему в волосы и долго таскала за них из стороны в сторону, а сломив сопротивление, несколько раз била лбом о парту. Бедные парты в нашем классе, сколько же им пришлось вынести...

     Девочек она не била. Но это не значит, что девочкам жилось легче. Точно не легче, но насколько - я сказать не могу. Да, именно потому я не девочка.
Самое ужасное было не в том, что она нас била. Битье детей - все же старинный и освященный обычаем и временем способ воспитания. Самое страшное было в том, что она нас еще при этом и хвалила. И гладила по головке. И целовала в макушку. А еще страшнее, что делала она это от всей души, также, как и била. Это всегда было волнительно и торжественно. Счастливца выводили куда-нибудь на средину. Она долго, громко и невероятно тепло его превозносила, подбирая самые ласковые, самые приятные слова. Потом гладила по головке и целовала в макушку сияющего от счастья ученика или ученицу. И если бы нам давался выбор: пять в году или ее похвала - боюсь, что выбор был бы не в пользу средней успеваемости.

    В результате мы не просто ее любили, а были преданы ей до конца, до пыток, до смерти. Как Мальчиш Кибальчиш делу революции. Кто-то больше, кто-то меньше - но были преданы. Наверное именно поэтому ее способ воспитания сходил ей с рук и нравился советским родителям. Одна мама сказала спустя годы: зато никто из вас не сел в тюрьму. Да, это правда. Из нашего класса, в отличие от остальных, никто не сел в тюрьму. Потому что свой срок мы отсидели у нее в классе. И никому назад больше не хотелось.

    Свою любовь и преданность каждый выражал ей по-разному. Я не помню, как это делали остальные, а я мыл раковину. Возле доски стоял рукомойник и это было очень удобно. Однажды я увидел, как она его моет и вызвался помочь. Мыть и убирать в квартире меня научила мама. В этом деле я был хорош. Она это отметила по своему обыкновению, поставив меня перед классом, похвалив, погладив по оставшимся волосам и смачно поцеловав в макушку. Голубые глаза при этом были полны любви и нежной гордости. Почти как у мамы. Надо вам говорить, кто мыл этот проклятый умывальник последующие три года? Я протер эмаль раковины до глины, а смеситель с краниками - до латунной основы.
Но это еще не все. Сознаваться, так уж во всем. Я долгое время приходил его мыть и после окончания начальной школы. Конечно, мне явно чего-то не хватало, если я это делал. Но ведь не мытья же этого чертового умывальника...
На что только я не был готов, чтобы заслужить ее похвалу. В жертву приносились слова, желания и даже мечты. Первая мечта настигает любого нормального школьника по утрам, сразу после пробуждения. Будильник либо только что прозвонил, либо вот-вот прозвонит. Гадкий и безжалостный момент, особенно если во сне тебе, наконец, подарили коньки или велосипед.

    Я вставал, переводил стрелку и опять ложился в постель. И больше всего на свете мне хотелось, чтобы сегодня про меня забыли. Но они никогда не забывали. Через несколько минут раздавался ненавистный мне в этот момент голос отца: " Пора его будить". Я трогательно клал две сложенные ладошки под щеку и трубочкой вытягивал губы. Мне казалось, что ребенка в такой позе и с таким выражением лица просто не посмеют будить. Вот протянет родитель руку, а потом на полпути замрет, залюбуется, умилится и подумает: "Нет. Не посмею. Пусть ребеночек спит сколько хочет". Но комнате вспыхивал свет и звучало неизменно гениальное:

- Дети в школу собирайтесь - петушок пропел давно!

   Как же я ненавидел этого пидараса-петушка! Петушок воспринимался не просто насмешкой, а циничным глумлением над моими самыми светлыми чувствами. Губы, забыв про трубочку, кривились в плаксивой гримасе. Взрослый мир часто безжалостен к детям. Родители никогда не поймут, что здоровый сон по расписанию никогда не заменит ребенку свободу. Они и допустить не могут, что дети сами способны быть ответственными. Не каждый, правда, день. Но могут. И однажды я решил это доказать. И еще я знал, что ей это понравится. Просто не может быть иначе.
Делал я это довольно часто. Я просыпался не в семь, как хотел будильник, а в шесть утра и в семь часов уже был в школе. Обычно это бывало осенью или зимой. Все удовольствие было в темноте за окном. В темноте я просыпался, собирался в школу, потом шел и в совершенно кромешной темноте сидел в школьном коридоре под дверью класса на полу. Я думал о разном и в основном - об очень глобальных вещах. О том, как мне повезло родиться в самой прекрасной в мире стране. О том, как хорошо было бы вступить в пионеры пораньше, если не в первую очередь, то во вторую. Думал о внешней политике и было немножко страшно. Ведь в любой момент кровожадный и беспощадный американский президент мог запустить по мне и по маме с папой ядерными ракетами. Ракета из Америки к нам долетает за 8 минут - мне это было хорошо известно. Восемь минут - это не так уж и мало. Я представлял себе, что успею сделать за восемь минут. Можно было два раза дойти до школы. О том, чтобы дойти до школы и обратно я почему-то не думал. Можно было четыре раза своровать под окнами у соседа груши или абрикосы. Больше двух минут на это тратить нельзя, потому что из окна высовывался дядя Петя и начинал громко ругаться. В общем, в этом темном коридоре проклятый американский президент как никто научил меня ценить время.

    Потом я начинал думать о том, почему же мы, дети, такие плохие? Ведь мы ужасные. Неуправляемые. Мы носимся!!! по коридору. Мы громко галдим в классе и у нее часто болит голова. Мы отвлекаемся на уроках и ей приходится нас наказывать. На той неделе мы стояли сорок пять минут возле парт, а она следила, чтобы мы не прислонялись к ним, облегчая наказание. От этого у нее разболелась голова и даже пришлось пить таблетки.

   Я так хотел придумать какой-нибудь план, согласно которому, мы бы никогда ее не расстраивали и вели себя примерно. Мне так этого хотелось. Я представлял, как я все это придумаю и все станут примерными и она обрадуется. Выведет меня на средину, поцелует в макушку и может быть, наконец, назначит командиром класса. Или Старшим Дежурным. Посреди этих мечтаний, в темноте коридора, раздавались шаги. То шла она. Я здоровался, она открывала дверь и мы входили. Каждый раз я ждал, что она похвалит меня за то, что я пришел так рано, но она этого никогда не делала. План по созданию примерного класса я так и не придумал.
Учила ли она нас хорошему? Вне всяких сомнений. Порой это выглядело, как настоящее волшебство. Она учила нас замечать красоту окружающего мира. Однажды, во время урока природоведения мы все оделись и вышли во двор школы. Шел снег. Не рваные мокрые хлопья и не мелкая режущая глаза сечка, а самый лучший, самый приятный в мире снег. Когда при желании можно рассмотреть каждую снежинку, которые тихо и грустно опускаются на все, что устало быть черным, грязным, мокрым, раздетым. Снежинки падали на ее темное пальто и мы послушно пытались найти две одинаковых, как она нам предложила. И не нашли.
Поздней весной, уже в мае, я обследовал вырытую еще зимой возле школы яму. Земля была набросана поверх снежных сугробов и если ее разрыть, то можно было добраться до пористого, но еще не растаявшего снега. Когда я это сделал, то заметил ее. Она шла после уроков на остановку. Я зачерпнул пригоршню снега и помчался к ней. Мне просто необходимо было разделить с ней эту радость. Снежинки на пальто тогда, осенью не оставляли мне другого шанса. Я громко ее звал и догонял изо всех сил. Она заметила меня и решила пропустить автобус. В то время автобусы ходили редко. Следующий ожидался минут через сорок. Я бежал к ней, переполненный радостью и счастьем.

- Смотрите, смотрите!- орал я, - СНЕГ!

   Я подбежал и не переставая улыбаться, разжал кулак. И мы вместе с ней уставились на мою мокрую и грязную ладонь. Я даже не сразу понял, куда делся снег. Она не сказала ничего. Только выразительно посмотрела прямо в глаза, повернулась спиной и пошла к остановке. А я впервые, наверное, почувствовал, что это значит, когда на тебя смотрят, как на идиота. Потом это в жизни повторялось много, наверное, сотни раз. Но то, что мне придется привыкнуть и как-то с этим жить, я понял именно тогда.

   До школы я дрался часто и легко. Наверное, мне это нравилось. А ей не очень. Даже, наверное, совсем не нравилось, что было странно, ведь мы оба любили подраться. И цели у нас были похожи. Я дрался обычно за справедливость. А она за порядок. Долгое время я был уверен, что это одно и тоже. Конечно, она-то давно уже поняла, что справедливость есть источник хаоса и учила этому нас. А еще тому, что в ее классе драться могла только она. Больше всего доставалось моим ушам - за них она драла беспощадно. Только ближе к концу школы они приняли аккуратную форму. А до этого я вполне смог бы заменить ими пару парусов на небольшой яхте. Доставалось и макушке, которую она иногда целовала. Толстое обручальное кольцо в сочетании с ее тяжелой рукой действовало, как средних размеров кистень. В глазах темнело и драться уже не хотелось. Ну и тяжелая артиллерия, с вырыванием волос и битьем головой о парту. После этого целый урок можно было трогать руками растущую на лбу шишку и наблюдать, как вырванные волосы, будто осенние листья, тихо и безостановочно падают на белые тетрадные листы в линеечку.

   В результате, к концу начальной школы, из задиристого шпаненка я превратился в хитрого, подлого, изворотливого интеллигента. Я научился избегать неприятностей до того, как они могли произойти и научился мстить не сразу после того, как они все же случались. Моим оружием стали не кулаки и ноги, а доносы и клевета. В общем, я стал настоящим человеком и даже сохранил кое какие волосы.
Но даже сломав меня, она не успокаивалась. Покоя ей не давал мой взгляд. Он действительно был жутковатый. Исподлобья, одними белками глаз, с напряженной гримасой, со сжатыми губами. Этот взгляд вполне можно было принять за угрожающий, исполненный ненависти и безумия.

  - Что ты опять волком на меня смотришь?! - я вздрагивал и быстро отворачивался.
 
 Мне казалось, что она читает мои мысли, которые я на самом деле не думал, но в силу своей испорченности и отсутствия дисциплины, наверное, мог думать. И мне было за это стыдно, будто бы я думал их на самом деле.
А через несколько минут я опять направлял на нее точно такой же "волчий" взгляд. Она выходила из себя и судорожно нашаривала рукой Указку. Да. Конечно. Ей потом объяснили. Я только не пойму: с ее опытом, неужели она этого до меня не знала?
Болезнь называется астигматизм. Когда глаз в разных положениях видит по-разному. Больной неосознанно, постоянно наводит резкость. В сочетании с моими минус семь получалось минус тринадцать с астигматизмом. Чтобы что-то видеть, приходилось смотреть исподлобья. А очки я не носил. Когда вы живете на окраине спального района и вам меньше двадцати лет, то их лучше не носить. Тогда есть шансы дольше пожить и не быть искалеченным. "Жидов " у нас очень почему-то не любили и считалось, что все они носят очки и играют на скрипке. Сволочи.
Я не знаю почему, но недоразумения с ней у меня случались постоянно. Кто нас постоянно сталкивал, я не знаю. Бог? Судьба? Моя глупость? Ее мудрость? Важней был вопрос "для чего?". Но на него у меня тем более нет ответа. Иногда доходило до прямого абсурда.

    Однажды, мы всей нашей дружной семьей, с нежно любящими друг друга мамой и бабушкой, мной, младшим братом и папой за рулем роскошного автомобиля Москвич салатового цвета, ехали на дачу. А она переходила перед нами дорогу. Я так обрадовался. Правда, я обрадовался совершенно искренне и непосредственно, как это возможно только в детстве. Я улыбался ей, махал изо всех сил руками и прыгал от счастья на сиденье. У меня не было никаких конструктивных мыслей по этому поводу. Я был просто рад и не стеснялся это выразить. Она заметила. Мне показалось, что она улыбнулась. Папа сказал: жаль, что у нас нет места. Мы уехали.

    На следующий день в начале первого урока я был вызван на средину. Дальнейшее дошло до меня не сразу. С огромным удивлением, лишившись дара речи, я постепенно узнавал всю низость своего поступка. Оказывается, я ехал на личном автомобиле папы и всячески издевался над своей заслуженной учительницей, не нажившей, в отличие от работников торговли, автомобиля. Больше всего я был раздавлен тем, что мои мама и папа, оказывается, вместе со мной показывали на нее пальцами, смеялись и обзывали дурочкой. Я до сих пор не могу себе простить, что так их подставил. А она так никогда и не поверила, что я не смеялся над ней, а просто очень, очень, очень был рад ее видеть...

   А в довершение ко всему - я влюбился. Оригинальностью я не отличался. У моей любви были две косички, по странному совпадению (или нет) голубые глаза и слегка удивленная улыбка. Ее даже звали не Изольда и не Эвелина, а просто Танька. В какой-то момент я понял, что если только лишь дергать ее за косички, то далеко на любовном поприще не продвинуться. И однажды ночью, конечно же, написал ей стихи. Классика жанра была соблюдена полностью. Рифмы изобиловали словами божество, небо, сердце, умру, любовь и вновь. То есть мне, безусловно, удалось донести до читателя, что объект моих чувств обладал неземным происхождением и что моя любовь к ней глубока и бессмертна. И знаете, что я вам скажу? Так оно и было.
Я написал посвящение, раскрыв не только имя своей возлюбленной, а еще фамилию и даже отчество, не забыв указать для дураков, в каком именно классе она учится. На следующий день, я естественно, принес стихи в школу и сразу же потерял их в столовой. Нашла их, по злой иронии, Самая Страшная Девочка нашего класса. Тут без вариантов и я ее понимаю. Самой Страшной Девочке нашего класса так до конца школы никто стихов не писал и вообще свое счастье она нашла гораздо позже, в другой стране, после пластических операций. А тогда она просто боролась за справедливость: раз нет стихов для Девочки - не будет стихов никому. Самая Страшная Девочка сразу побежала отдавать их Ей.

   Она устроила следствие. Для сравнения почерков были изъяты тетради почти у всех мальчиков нашего класса. Я сидел, то красный, то белый и ждал, когда Она возьмет образец почерка у меня. Но Она не взяла. Она сказала, что стихи писал Колька. Сказала уверенно и авторитетно. Пока Колька вопил и отпирался, как будто его обвиняли в письменном отречении от пионерской организации, я сидел не дыша, раздираемый противоречивыми чувствами. Во-первых я радовался, что меня пронесло. Во-вторых мне было неудобно перед Колькой. Я же знал, что все, что он любил - это ловить кротов у бабушки в деревне и получать в колхозной кассе по два рубля за каждого убитого. А тут такая лирика, еще и бесплатно. А в -третьих, мне стало неудобно за Нее и обидно за себя. Стихи ведь были гениальные. Смесь Агнии Барто, матерных частушек, которые иногда пела моя бабушка и поэмы Бородино. Колька уж точно так написать не способен. Это и решило все дело. Я встал, подошел к ее столу и восстановил авторскую и историческую справедливость. Человечество вправе знать своих гениев.

  Она очень удивилась, что, в свою очередь, удивило меня: неужели я не способен любить? Или писать стихи? В каком-то замешательстве, она судорожно скомкала листок и коротким движением швырнула его мне.
- На.
Все было очень тихо. Она тихо отдала, я тихо забрал и пошел на свое место, чувствуя ее уничтожающий взгляд. Впрочем, во всем этом ощущалась ее неуверенность. Она явно не знала, как себя вести и будто ждала чего-то от меня. Наверное думала, что я сейчас же пойду и застрелюсь.
Но я не застрелился. После уроков я пошел в универмаг и за два рубля и тридцать копеек купил стеклянные сережки и подарил их Таньке. Сережки были ничем не хуже алмазных подвесок французской королевы. Танька их надела и показала мне свои уши. Я был счастлив. Это был самый эротичный момент в моей жизни. Но встречаться она стала все равно не со мной, а естественно - с Колькой. К тому времени он в своей деревне убил уже больше ста кротов.

    Я не знаю, как это заканчивать. Мне не хотелось бы утверждать, что во всем виновата Она. Классики говорят, что виноваты все и за всех. Им виднее. Может, и не виноват никто, кроме нас самих. Я не знаю. Знаю только, что тюрьмы можно избежать, если отсидеть ее три года в начальной школе. И еще знаю, что спился и умер Юрка, так и не приспособившись к этому миру, в котором детям нельзя сидеть на уроках и рисовать на бумажных самолетах звезды. Спился и умер Черешня, который с выдающимся цыганским артистизмом читал стихи про революцию и получал за это четверки. Спился и умер Сомов - у него был пес, который родился в один день со мной. Умирали и девчонки. Умирали нелепо и несправедливо. Спился Сашка, спился Валерка, спился Андрюха, спился и лечился Костик. Бухал и получил ножом в живот Юрка. Спился и Колька. Иногда он лежит возле дороги и просит его поднять и отнести домой.

    Спивался и умирал я сам, но зачем-то выжил. Иногда я ловлю себя на мысли, что вот сейчас, что-то внезапно и вдруг обрушится на мою голову и остатки волос посыпятся на клавиатуру. За что? Ну, хотя бы за то, что я это написал. От этого становится грустно и тревожно. Но я утешаю себя одним железным фактом: в тюрьму-то я так и не сел.

    И всю жизнь живу на свободе...