Первый Поцелуй. Золото, янтарь

Вячеслав Киктенко
…а вот уж это была твоя, только твоя, для тебя  особо отлитая гроздь! Сказать с лошадиную голову,  ничего не сказать. Дело не в размерах, даже самых неправдоподобных.
Главное заключалось в том, что была она такая же золотоглазая, прозрачная, медвяно светящаяся, как и ты. Золотистая пыльца, опушавшая каждую янтарную зеницу, была в тон твоим, опушённым мохнатыми ресницами глазонькам, чисто и нежно вправленным в мир, глядящим в мир без прищура даже под слепящим  солнцем.
    
***
…гроздь провисала на виноградной пружинке почти до земли. И была плотно окружена широкой листвой. Потому-то и была невидима поначалу… 

***
Выискивая местечко поудобнее, я присел передохнуть меж рядков, а рука всё ещё шарила сзади, привычно выискивая опору для отдыха…
Я чуть было не подпрыгнул, уткнувшись во что-то прохладное, нежное, тяжкое!
Не оборачиваясь, ещё не веря чуду наощупь, похолодел. Боязливо трогал пальцем небывалые, удлинённо-округлые в целом, но тщательно отгранённые в каждой детали виноградины.И только потом осторожно, лист за листом, раздвинул основанье лозы, и обеими руками поднял гроздь над головою.
Но сначала, заворожённый, покачал её на ладонях, не решаясь отделить от золотой пружинки, матерински связывающей с лозой и… напугался. Это золото было, я не сомневался ничуть, частью того огненного кирпичика, что горит и зреет не только в душе человеческой, но и в природе.  Пусть даже частью.
Торопливо оглядываясь, почти по-собачьи я принялся выгребать руками яму в земле, чтобы спрятать от людей это чудо. Оно не имело право принадлежать никому. Оно могло принадлежать только тебе, золотоглазой!

***
  …и – всё-таки расхохотался над собственной глупостью. – Прекратил собачье рытьё. Завернул гроздь в рубаху и оврагами, буераками,  по окраине плантации прокрался на кухонный двор.
…ты вышла, усталая, раскрасневшаяся от жара плит и печей, в белом поварском халате, и я  развернул сокровище.
– «Это… это мне?» – ты изумлённо взирала на вознесённый моими руками
янтарный слиток. Тебя даже слегка отшатнуло к дверному косяку. Не решаясь принять дар, лишь всплеснула в ладоши.
– «Скорее, скорее, спрячь куда-нибудь!..» – торопил я. И всё же, несмотря на
аврал, успел разглядеть произошедшую в тебе перемену. Перед этой, бушующей золотом силищей мира ты стала совсем маленькой девочкой, этаким изумлённым подросточком.
Не хватало лишь тоненького пальчика во рту. – Так, прикусив палец, таращат дети глаза на заморское чудо, на какого-нибудь слона из заезжего цирка, под звон бубенцов ведомого по улицам города…
     Но подивиться вдоволь не было времени. Мы торопливо спрятали трофей за сараем в густой траве, и разошлись – ты в кухню, я в поле.
Бестолковое это подношение не давало мне покоя всю ночь. Завтра у нас отъезд, а я даже не знаю твоего имени…

***
…поднявшись чуть свет, отыскал в росистых кустах шиповник.  Сочные ягоды с едва приметной кислинкой тяжёлыми, редкими уже бубенцами рдяно светились, пронизанные насквозь лучом занимавшейся зари. Они провисали на полуголых колючих ветках, вот-вот готовые упасть от багровеющей зрелости!..
Ёжась от огненной костоломной росы, тоже багряной от солнца, срывающейся тяжкими бусинами с холодных утренних веток на тёплые ещё после сна руки, я собрал все оставшиеся багряные ягоды в загодя заготовленный кулёк с крупно надписанным своим телефоном и понёс к тебе, на кухонный двор.
Успел  вовремя. Ты только что прибыла из дома и, готовясь к смене, переодевалась, запахивала белый халат. Смущённо выслушала поспешные благодарности, а в ответ на приглашение в гости, когда окажешься в городе, молча кивнула и улыбнулась.

***
…звонок прозвучал восхитительно. И как нельзя кстати – домашние отбыли на все выходные, и я мог устроить тебе сильный, небескорыстный приём...

***
На условленной площади у гостиницы перетаптывались ожидающие назначенных встреч. Шаркали подошвами, переговаривались на разных языках. Темнело. Сыпал весёлый снежок, празднично порхая у фонарей. Сновали машины, люди. Я боялся тебя не узнать…
 
***
…головы зевак, точно подсолнухи за светилом, стали разворачиваться, глядя на восходящее из аллеи сияние. Я потянулся за ними. Сквозь толпу, улыбаясь, шла ослепительно красивая женщина с непокрытой головой. Она была в лёгоньком синем плаще. На распущенные, полыхающие медным огнём волосы ложились крупные, лёгкие хлопья снега. Ложились, и тут же таяли, привспыхивая голубыми огоньками...
Двое кавказцев дружно засеменили к женщине, торопливо извлекая из-под пальто букеты лиловых хризантем. Везёт же людям! – завистливо подумал я.
Впрочем, тут же одумался. Пусть ты и не такая слепящая, но твоя-то красота истинная, не городская. А если тебя нарядить? А твои золотистые волосы, если их распустить?..

***
Господи, да что же это такое творится? Только-только завёлся в ожидании тебя, а ты, ты… да впрямь ли это ты?..

***
Даже годы спустя мои сослуживцы и, что особенно ценно, – сослуживицы, бывшие тогда на прекрасной той «колхозной повинности», в компанейских разговорах нет-нет вспоминали тебя, с восхищением описывали твою красоту. Ещё бы! Таких не встретишь в городе, таким  косметика с наворотами смешна. Да и зачем она таким, как ты?
Случается же! – Среди рябых поселковых лиц, закоснелых  в унынии, с неизгладимым отпечатком рабского труда, вдруг просияет диво дивное – неземной красоты женское лицо, такое мягкое и чистое, что не в силах его замутить повседневное хамство, грязь, попрёки начальства – ничто! Таких не встретишь в салонах, на конкурсах красоты. Никакой макияж не создаст этот природный, молочной белизны и свежести цвет лица, кожи, рук…
А доведись им, сослуживцам-сослуживицам такое счастье, как мне, балбесу и, пусть нечастому баловню судьбы, увидеть тебя обнажённой, что бы они запели тогда?..
    
***
…да разве только лицо? Ты вся светилась добротой!..
Я помню, с какой жалостью ты взглянула на моё мученическое лицо. И – приостановила работу. Черпак замер на полдороге к миске… это ты, родная, нашла для меня секундочку. Хрипловатым, продутым на степных ветрах голосом спросила:   
    –  «Вы не желудочник? Может быть… может быть, лучше без подлива?..»

***
…в чаду, в дыму, у котлов ты была неотличима от подруг, и я не разглядел тебя раньше. А сегодня, когда раздавала ты, я, недавний язвенник, стоял в очереди последним. Это была удача. Чуть не захлебнувшись от счастья, обострённого трёхдневной голодухой, я даже не сказал… я пропел тебе благодарственные, несуразные в избытке нежности слова, и понял – спасён!..

***
           …кавказцы, обиженно расступившись, с нескрываемым удивлением глядели в мою сторону.
– «Ой, здравствуй!.. Я так торопилась, причесаться  не успела…у вас
холодрыга, а я по-летнему… вот, плащ у подруги одолжила… пойдём куда-нибудь, в тепло?..»
Я внутренне скрепился, постарался сделать вид, что сразу узнал тебя, и вообще всё в порядке.
      – «Конечно, пойдём. Пойдём и согреемся… это в двух шагах. Ты голодная?..»
      – «И голодная, и холодная…»
      – «Будешь и тёплая, и сытая…» –  весело перебрасываясь, мы перебежали дорогу, наш двор, и нырнули в тепло, где нас поджидал поджаренный, только что смолотый кофе, согревающий и пьянящий одним уже запахом…
И коньяк, и фрукты, и копчёная колбаска кружочками…
     Всё оказалось чудесно. Ты легко согласилась остаться, позвонила подруге, предупредила, что не придёшь, отпустила ей душу. – В её коммуналке тебе пришлось бы ютиться на полу. Да и зачем тащиться по слякоти через весь город?..
Я благодарно поцеловал тебя. Мягкие губы, зарозовевшие от тепла и огненного глотка, ответили как родные, по-домашнему ласково.  Вот уж где не было смущения,  надсады в преодолении первого порыва, прикосновения…
   
***
Невероятно красивая, добрая необыкновенно  – небезопасно добрая в одичавшей псарне! – ну отчего тебе так не везло? В двадцать твоих годков уместилась и материна смерть, и вынужденное расставание со школой, и работа посудомойкой, раздатчицей, поварихой… а небывалая твоя красота?
     Тебя ещё девочкой приглядел буфетчик из придорожного ресторана. Насулил золотые горы, взял в помощницы, обласкал,  изнасиловал, продал бандюгам в бордель…
     И – поехало.
Несколько раз ты сбегала от этих бандюков с ментовскими связями, содержателей борделя, а тебя ловили эти вездесущие гады во главе с начальником районной милиции, ловили, и чуть ли не насмерть, до потери сознания засекали плетями в подвале!.. И всё равно ты снова сбегала…  и снова тебя ловили… и секли до крови твою молодую, нежную плоть… а вдобавок ещё обдолбанный дебил из той банды полоснул бритвой по твоей молодой, млечной, почти ещё девичьей груди!..
Сбежать удалось чудом. Очень уж перепилась братва под праздник… и ты всё-таки вырвалась, убежала, уехала в город…

***
Солнечная девочка, ты несколько лет жила в страхе преследования,  расправы злопамятных подонков. Только теперь я понял, отчего так тревожно алеет шрам на твоей белой, шелковистой коже. Длинный тоненький шрам под левою грудью не заживал ни в душе, ни на теле…
     Подавляя тяжкий ком, распирающий горло, я осторожно целовал этот подлый, нежнейший шрам… сдерживал рыданья и гладил, гладил русую, несчастливую твою, драгоценную твою головку…
– «Ну, так что, соглашаться, или?..» – словно бы даже и не особенно ожидая ответа, ты смотрела в мои глаза. Смотрела, смотрела… а зачем?
Я даже не был соломинкой для утопающего – для тебя – и ты отлично это понимала. Спрашивала так, барахтаясь напоследок в заводи, перед отплытием в море...

***
Не оказался я «спасателем на водах». Да и что было отвечать? Бросить семью, кочевать по квартирам без видимой перспективы больших денег? Тебя – диво дивное – следовало одеть так, чтобы всё соответствовало небывалой твоей красоте, стати.  Иначе – бессмыслица…      
За себя я не боялся, но что конкретное мог предложить я тебе, не банкир, не бандюк со связями, не министр?..
А ты, вовсе даже не избалованная жизнью, настроилась на плаванье под парусами в сверкающем городе, на деньги в столичном ресторане, куда зазывал помощницей бармена знакомый подруги. И завтра ты должна дать ответ ему.
Я прекрасно понимал – делить с барменом придётся не только ресторанную стойку. И подруга твоя  школьная понимала, в их кругу так заведено, – деньги скрепляются кровью, постелью, а если что – совместной отсидкой. И ты, несмотря ни на что, благодарна ей, ведь она единственная не отвернулась в трудную минуту, как другие,  а предлагает реальный шанс.
К тому же, это ещё и шанс уйти от мелких придорожных прилипал под прикрытие больших акул. И прилично подзаработать при этом…
– «Пожалуй, нечего выбирать… – вздохнула ты, помолчав. Повернулась ко мне, повернулась всем телом, всем своим обалденным лицом, всей своей прекрасной, раненной грудью, и ласково, почти по-матерински, обняла – ты не думай обо мне… не думай плохо обо мне… мне…нам… ты меня помни, ведь было нам хорошо?..»
       Я гладил русые, распущенные по плечам волосы, целовал твою млечную грудь, сечённую подлым ножом, и уже знал – это не повторится. И не избудется. Как и прощальный наш поцелуй. Последний, прощальный… или, может быть – Первый?..
Вот не избудется, и всё тут!

***
…поцелуй тот садняще отзывается во мне при одном только воспоминании о янтарном, золотом винограде… я не могу  его видеть – нигде, никогда, ни на рыночных сладких развалах, ни на обеденном столе… не могу его видеть ни в каком виде. Ни свисающего с краёв хрустальной вазы, ни клонящегося с лозы, ни протянутого в дар самыми добрыми руками… 
Я не могу, а ты?.. Ты слышишь?
…я его ненавижу, тот осенний, янтарный виноград! Пускай летний, пусть кисловатый, синий, мелкий, винный, любой, но только не тот, медово изнывающий, клонящийся к земле во всём великолепии гибельной своей красоты…
     Я его не выношу… не переношу его, слышишь?!.
Нет, ты не слышишь. Это слышу один только я. Потому, что я – я один! – не узнал Тебя. А теперь кажется, что это именно ты была настоящая Ты. Девочка, сирота, сызмала принявшая на себя беды мира, темно и глухо, с молчаливой надсадой оплакивающая этот мир, скотски изгвазданный невинной, в сущности – детской кровью…