Первый поцелуй. воронка

Вячеслав Киктенко
                ВОРОНКА
               
     …десятки побегов, зацепившихся друг за друга, образовали целую цепь предательств. Звёнышки цепи поцвенькивали в мозгу при одном их воспоминании, не говоря уж о повторении их – цвень…цвень…цвень…
    А ты всё прощала, прощала, прощала… надеялась на что-то? Или не обо всём знала? Наверное, не обо всём.
Но – догадывалась. И всё-таки жила со мной. Из-за ребенка, или просто любила? Но за что? Я бросал тебя, оставлял одну, а потом звал. И ты приходила.
     Теперь, побродив по свету, пришёл я снова к тебе. А ты уже не одна. Дружочек с тобой. Такой хороший, вежливый, бледный дружочек. Он благородный, как выяснилось.
       Ты уложила меня на диван, вместе с нашим ребёнком. Мы, обнявшись, прозрачно дремали. А ты распространяла жалость, волнами тепла омывала нас, наш допотопный, с пледом, диван. Стояла в углу комнаты и, рыдая, уговаривала его, пришедшего. Благодарила за любовь, за участие, за всё. А я сквозь дрему, обняв ребёнка, слышал. И ни капли вины не находил в сердце. Потому что всё шло так, как надо. Потому что мне было хорошо, удобно и сладко. Сейчас он уйдёт, и я обнажу твою нежную плоть, зароюсь в горячий пах, истерзаю тебя, исторгну грудные, полузабытые стоны…
– «…я благодарна тебе, я знаю, лучше тебя никого не встречу, но ты
уходи, уходи… слышишь? Если я тебе дорога, уходи! Он чудовище, но он несчастен, одинок, и я должна быть с ним. Уходи-и…» – рыдая, умоляла ты, умничка.
Мне было хорошо.
Но становилось слишком хорошо. И это слишком хорошо, как тёмная тень совершенства, тревожило и не позволило уснуть окончательно.
    И стало плохо…

***
Я проснулся, накрыл пледом спящего ребёнка и пошел знакомиться с дружочком. Ах, как я был ровен, как сдержан! А он – он аж светился сквозь бледность свою, сквозь одержимость любовью, жертвенной, неслыханной любовью. Мы пожали друг другу руки. Его маленькая твёрдая ладонь тоже была прозрачной. Да и вообще он светился весь. Нехорошо как-то, предсмертно светился. Вот сейчас он уйдёт, такой маленький, сухой, в дешёвой джинсовой курточке с бледно-жёлтыми молниями, и я останусь один? А вдруг я снова предам? Ведь он уже к тебе не вернётся, он такой. А может, вернётся? Ведь он такой! Он по-настоящему любит, он тебе не только тело, душу готов отдать. А моя-то душа – на замке. Она ещё и мне пригодится, мне ещё свободы захочется. Погулять, развернуться потянет. А что если…
     И  мысленно (цвень!)  я предаю ещё раз.
Сейчас уже поздно, а он маленький, я пойду его проводить. Чтоб не обидели. Дорогу покажу, а в дороге и предложу это. Я скажу ему:
– «Знаешь, давай начистоту. Я в себе не уверен. Вот я вернулся, и я буду жить с ней, снашим  ребёнком. И это правда, это я искренне говорю. Но правда и то, что я в себе не уверен. Меня может вновь затянуть колоброд, и я распылюсь, утону в траве, в зелёной воронке поля. Я ведь так и не сумел уклониться от её силовых линий, они гудят, цепляют, опутывают меня. И я себе не принадлежу. Я только относительно, я только краешком души здесь, и только стараюсь – в меру сил – придерживаться правил общежития… но поле сильнее, сильнее!..»
(Вот так, хитровато, красивенько я постараюсь увести его в мохнатые дебри).
– «Знаешь что, – скажу я ему напрямик – ты не бросай нас. Ты приходи к
нам в гости, будь другом дома, люби её, ведь ты же её любишь? Ты будешь пить с нами  чай, слушать музыку, плавать в наших волнах и подстерегать ту самую минутку, когда меня опять потянет…
Я боюсь за неё!
Я ведь тоже её люблю, ты понимаешь это? И вот, только потому, что люблю, я решаюсь теперь на это предательство. Решаюсь, даже не надеясь на то, что любовь моя когда-то станет искуплением… Я просто не хочу, чтобы она осталась одна…»
    
***
Мы идём с ним по улице, меж тёмных тополей, и я всё пытаюсь найти тот зазор, когда можно будет тоненькой вьюжкой аккуратненько завиться в его душу. Но всё какие-то толпы шляются по тротуару. Толкают, задевают плечами. Я предупредительно сторонюсь, а он – я вдруг замечаю – он неуступчиво подставляет хрупкое плечо наперекор шпане. Мы ещё идём, но рожи-то, рожи мелькают всё те же, становясь только всё гаже и гаже! Ухмылочки их вытягиваются… и я понимаю – нас выследили!
     Боже, как сохранить себя в этом кошмаре? Боже, помоги, помоги нам!..
Вот он уже в третий раз столкнулся плечом с верзилой. И тут начинается непоправимое. Верзила осклабил пасть, ослепив восхитительной фиксой, и схватил его, тщедушного, за плечо. Тут же, из-за громадных тёмно-пахучих тополей, пылящих грязной ватой, забивающих ею окна домов, щели подъездов, глаза, рты, погружающих всё и вся во тьму и безмолвие, наползают другие фигуры. О, какие пакостные у них улыбочки! – Всё молча, молча (сколько их – пять?.. семь?..) наползают они, как гусеницы, в своих складчатых, скрипучих одеждах, и – ждут. Мне страшно, но я держусь.
     И, снова предавая,  пытаюсь поправить ситуацию. Извиняюсь перед верзилой, похлопываю его по тяжёлому плечу, – мол, свои люди, прости ты его, ради Бога, и мы пойдём себе, пойдём.
     Но верзила на меня не глядит. Он выбрал жертву – не меня! – и убивает его своим  свинцовым взглядом. Нас окружили. И вот, наконец – верзила бьёт. Бьёт с хрустом, бьёт прямо в бледное, благородное лицо дружочка моей любимой. Дружочек падает, головой ударяется о тротуар. Всё. Конец. Облегчение сейчас наступит (звёнышко в цепи – цвень!), сейчас он умрёт, и меня, наконец, отпустят восвояси…
     Но он встаёт.
Милый, он оказывается спортсмен! Он скидывает свою жалкую курточку с никчемными молниями и обнажает сухой мускулистый торс.
– «Подержи» – протягивает мне одежду и становится в боевую стойку.
Страх и гордость одновременно обуревают меня – вот кто избрал мою женщину в моё отсутствие!
И он бьёт верзилу.
Вначале бьёт стоя, ребром ладони по виску. Потом, подпрыгнув, ногой – в скулу. И ещё. И ещё. Он точно летает по воздуху, свивая и развивая упругое тело, матово посвечивая благородной белизной кожи, летает в глухой темноте переулка. Он напоминает китайскую игрушку, гимнаста на шарнирах, и он бьёт их всех – ого-го! – по мордам, по мордам, по мордам!.. Сейчас он им покажет, сейчас они разбегутся, сейчас они дриснут…
Куда там!
Они – вязкие. Никакие. Гусеничные, желеобразные. Их не возьмёшь…
     И гордость потихоньку затопляется страхом. Они скручивают его, заламывают руки и  ведут. Я подпрыгиваю вокруг, пытаюсь быть своим парнем. Семеня, лебезя, подхохатывая, заглядываю им в глаза. А глаза-то, глаза – пустые. Но я всё равно заглядываю, а вдруг там хоть какая зацепочка, сучочек, загогулинка… Нет. Они абсолютны. Они абсолютно совершенны. Они совершенно, абсолютно пустые и меня не видят.
Но я стараюсь быть на высоте.
Я стараюсь быть хотя бы на уровне. Хотя бы не оскользнуться. Всё-таки тут соперник, у него на глазах – они-то не пустые! – я должен совершить поступок…
     А почему должен? Кому я, собственно говоря, что-то должен? (цвень!). Я абсолютно никому ничего не должен. Я не просился в этот мир, меня сюда затолкали, как вонючую паклю в какую-то мутную дыру…
     Я не хочу быть в дыре, я её не люблю, не зря же меня отсасывает отсюда, недаром  зеленая воронка кружит и бросает по тягучему, дивному полю (цвень-цвень!). Но я боюсь. Мне страшно погибнуть. А значит – окончательно вытолкнуться из дыры? О, я её люблю, я её обожаю, я наслаждаюсь этой дырой! Ну, пусть вонючая, ну, пусть опасная, но она же – моя! Я же – здесь! Мне почему-то надо побыть здесь. А кроме того, сохранить достоинство местоположения. Ну, пусть не достоинство, но хотя бы уж видимость его. Зачем-то и это мне надо, хотя это не моё, не до конца моё, совсем капельку моё – все эти придуманные не мной, невыносимые правила, правила, правила… Я что – цифра в таблице? Я – Логос, безглагольно ветвящийся Логос! Да-да, это так, меня опошлили, искрутили, изнасиловали, подчинили бредовым законам. Но вид-то я сохранил! И я ещё кое-что помню. Я могу себя восстановить и – воссиять!
     Но для этого надо дотерпеть, выкрутиться из положения.
А положение аховое.
Нас – его – ведут гнусняки, мы спускаемся вниз. Я помогаю им, поддерживаю люк, мы идем по винтовой каменной лестнице, где я ещё пытаюсь играть роль независимого покровителя  несчастного собрата, почти родственника – всё-таки одним лоном согреты, единой страстью восторгнуты, общей нежностью перетекали там, в глубине прекрасного лона! Но со мной мало считаются. Бить не бьют, снисходительно выслушивают шуточки, попытки облегчения участи. А вот он ведёт себя ровно, благородно. Настоящий мученик. Да главное, он ведь и не презирает меня, я это чувствую. Даже не осуждает жалковатое моё поведение. Ах, злодей! Откуда у него столько сил, мужества? Неужели между нами пропасть? Но ведь оба мы люди, вон у меня тоже пальцы с ногтями, зубы во рту, кожа есть…
     Или это потому, что он здесь свой, а я как бы гость? (Цвень!). И я имею право лишь на поверхностное благородство, а на излом меня брать нельзя – тут размотается вонь, тут обнаружится всё. И я здесь лишь для того, чтобы дыру заткнуть – кому-то там, в Силах, сквозняк докучает…
 
***
     О зелёное, зелёное поле! Сказка моя, наваждение моё, зачем так долго мучить меня, взвихривать, вдруг отпуская – разрешая помахать серым лоскуточком на воле – и опять, опять в дыру? О зелёное, жестокое счастье! – Даже серым, вонючим, и всё-таки сопричастным Всему, изнывая, колеблясь на тёплом ветру, разматываясь по силовым линиям – Быть! Быть, ибо душа знает что-то ещё, и боится за тебя, плачевного, для чего-то здесь нужного, и только ждёт часа. Помучайся, поживи ещё, послужи – умоляет она. И я служу. Я унижен, растоптан, загляните внутрь – отшатнётесь! Но я держусь. Я измысливаю оправдания, вот где моя сверхзадача, главное – продержаться! Любой ценой. Меня воткнули – и я держусь. А оправдания я найду. Не думайте, что вы меня раздавили. Я силен и вонюч, вонь ведь очень сильна, энергия вони тоже энергия мира, её понизовая мощь. О-ля-ля! – я силен, изворотлив, как бес, и я ещё послужу.
     О зелёное, зелёное, дивное поле!..

***
     Так вот, я понял. Он благороден потому, что он самоубийца. Ему больше нечем отомстить победителю, мне (цвень!). Он мстит мне своим благородством (цвень-цвень!), а я унижаюсь, я победитель, мне можно. Мне можно, и даже нужно унижаться для того, чтобы его спасти и (цвень-цвень-цвень!) – её, её, её! А за что же она, по-вашему, меня любит? И почему предпочла ему? Да потому что я – изворотлив, надёжен, силён. Я отовсюду вывернусь, я что угодно придумаю, а он? Гордый он, видите ли. Прямой.
     Она нежная, всепонимающая, ей нужны надёжные обереги. Она чует во мне силовые линии, она и воронку мою прощает потому, что  знает – я извернусь, вынырну отовсюду, и окружу её, любимую, снова. А ребенок (цвень!) – это десятое. Детей можно сколько угодно (цвень-цвень!) нашлёпать…

***    
Но он, гад, не презирает меня, вот в чём загвоздка! И, быть может, лишь потому я пытаюсь его спасти. Тем более, кажется, есть шанс кое-что предпринять. Мы ведь уже спустились, котлы грохочут на кухне, очередь на раздаче сквалыжничает. Все пожрать хотят поскорее.
     Ситуация развидняется.
     Грязная уборщица, махая у лица мокрой тряпкой, сметает крошки, и мы рассаживаемся. Но – за разные столы. Тут всё помаленьку занято. Он сидит с основной бандой за соседним столиком. Бледный, готовый ко всему, прямой, смертельно значительный. Он даже за порцией не пошёл, ему приносят, видите ли, гадливо улыбаясь, эти бандюги. Они уже нечто большее замыслили, мы становимся им не очень-то важны. Понемногу теряется к нам интерес. Но с ним они, вероятно, расправятся. Недаром обхаживают. Кружат по залу с подносами, заглядывают присутствующим в глаза. Улыбаются, высматривают. А на них покрикивает моя сердитая соседка, такая здоровенная тётка – жрёт себе, да покрикивает на них. Они мешают ей, ходят, задевая, вот она и покрикивает…
     А они её побаиваются! Ражая, она по-хозяйски покрикивает…
     Со мной за столом сидит один из банды. Самый маленький и противный. Рожа в угрях, рыжеватый такой, гаденький. А я заискиваю перед ним, обнимаю за плечи, предлагаю поиграть – отгадать его имя. Он гогочет, довольный, соглашается. Первый вопрос:
– «Ты не мой тезка?»
– «Не!» – хохочет.
– «Саня?»
– «Не!»
– «Женя?» – всё радостнее спрашиваю (игра принята, нас простят, отпустят!)
– «Не!» – хохочет.
– «Витя?» – пятая попытка.
– «Ага! А как ты узнал?»
И тут до меня доходит – он же дебил! Потому его со мной и посадили, он решающей роли не играет, он бесправный у них. Так, для меня сгодится ещё, а вообще-то – дрянцо…
     Я начинаю следить за соседним столиком. Банда жрёт. Рассеянно, но мощно жрёт. Челюсти у них стальные. А сами что-то затевают, затевают, затевают...
    Он грустно смотрит на всё. Обречённый и прозрачный у него взгляд – «будь что будет» – называется. Вот он сидит, судьбы своей ждёт, а я опять решай? Нет, братец, без меня ты никуда не годишься. Я сильный. Ведь так? Так.
     Но к кому обратиться  за помощью? Народу много, да всё гнилой какой-то народец. Гунявый, плачущий, жующий…
     И вдруг понимаю – тётка! Она здесь кому угодно метлы даст, та-акая бой-баба. Она – сердитая. Сердитая баба – спасение. А нежность, всепонимание (цвень-цвень!) это так, болото, погибель, цвель… Но мне-то хочется – нежности! А прийти к ней можно только через такую, сердитую. Мощную, у которой широкое брюхо, самодовлеющее чрево. Она кого хошь изрыгнёт, скрутит, в пух и прах перемелет…
     …пух, пух, пух, тополиная ярость заметает зал, затмевает бледного моего дружочка, всю ослабевшую банду. Всех. Кроме меня! А это значит, я спасу его. Пусть на самой грани, пусть к утру, когда в воронке рассвета закипят зелёные чаши тополей и прольют свой спасительный свет – Нежность.
   

Новизна

…дивно, не погряз я в этой воронке! Прожёгся сквозь неё, и утренний поток воздуха понёс нас в иное, свежее пространство… где мы и разминулись. Просыпались сквозь жизнь, как зола сквозь пальцы. Ты спросишь разочарованно – а что необманно? И я в тысячный раз повторю – нежность. Это не жилистая страсть, вздувающаяся резко и зло, одинокая, опадающая тягуче и вяло, иссушающая кровь, першащая в сосудах...
У одинокой страсти сухое, жадное лоно, а разочарование – позднее солнце её. Солнце, грустно сходящее в ночь. И сама-то страсть, не выхоленная нежностью – восточная рабыня. Быстроцветущая, она безропотно исполняет изощрённые прихоти хозяина. Но алчность его, легко утоляемая, требует изощрённой новизны. А новизна… что такое новизна?
Утончённое раздражение первоцветов, и только.
     Весна проходит, лютует полдневный зной, подступает вечер… и багровое солнце неотвратимо уходит во тьму. Кто в силах благовествовать, что оно опять взойдёт поутру, во всём сверкании своей всегда молодой новизны?
     А нежность… нежность всегда светла и глубинна. Протяжна и влажна. Робость, ей сопутствующая – покровительствующая и оберегающая – лишь мягко обволакивает туманное ядро. Это ещё не боязнь, но предлежащая оболочка, напитанная шумящими водами…