Первый Поцелуй. Пароходик

Вячеслав Киктенко
...вон оно что! И как я не догадался? Они же – хамелеоны! Твари с того корабля...

***
Хотя, постой… не корабль, а пароходик, на котором мы с тобой однажды отправились по водам, не сумев договориться на земле… помнишь тот пароход?

***
...мы стояли на палубе, мирно накрывшись зонтом, смотрели на мутно-серые волны, лениво вздымавшиеся за бортом, злобно спорили. В очередной раз выясняли отношения.
И сели-то на пароход лишь затем, чтобы изменить обстановку. Осточертело
ссориться в четырёх стенах. Вот и сели на полупустую в ненастный день рейсовую калошу, шныряющую туда-сюда по мутным водам.  Зачем сели? А так.
Только бы не давили стены, обросшие паутиной воспоминаний,  намечающих  пути к примирению. На нейтральной территории вели себя иначе. Стояли твёрдо. Гордо. Переругивались, доказывали правоту. Ты мне, а я тебе. 

***
     А вокруг нас похаживали типчики. В бежевых плащах, в серых велюровых шляпах, в  чёрных очках, которые опускали на нос рычагом большого пальца, когда хотели что-то рассмотреть. Почему-то особенно их привлекали оконца полупустых кают. Переломившись в пояснице, приникали к потным окнам, высматривали помещения…
     Да я бы их и не заметил. Тем более, что униформа подчёркивала их безликость. Но именно безликость и навела на  догадку – а, может быть, здесь не типчики, а всего лишь один, веерно распускающийся тип? И ходит во множественном числе? Много ничего – по сути единственное ничего.
     Пёс бы с ними.
Но серые дылды шастали. Как назло, шастали именно вдоль тех перилец у борта, облокотясь на которые мы стояли. Ходили, независимые  –  независимость так и пёрла из квадратной мглы ихнего взгляда. Впрочем, взгляда не было. Безучастность проступала из мглы антивзгляда. Мгла функционировала в качестве заменителя взгляда.
     Шут бы с ним со всем, но какого дьявола они (или – он?) кружили? Вели себя вызывающе. Хотя безучастность не могла ничего вызывать. Кроме отвращения, конечно. И ещё – они становились назойливы. Кружили, кружили, кружили…  как осенние мухи. Только что не жужжали. И всё дольше, всё дольше заглядывались в оконца в кают, и, что самое противное, в нас…
     Я был зол, раздражён сражением, поисками единой, не существующей между двумя правоты. И – не выдержал. И, чтобы разрядиться, поставить точку, пусть даже безобразную кляксу – двинул верзилу. Ребром ладони, окостеневшей на холодке,  двинул по шее первого попавшегося. О последствиях не думалось. Просто двинул по загривку…
     И – содрогнулся от отвращения.
Атлетически сложенный малый (очень немалый!) вжался в плащ, точно улитка в домик,  виновато пригнулся. Не обернулся, не посмотрел на обидчика. Молча подобрал  вещички: шляпу, очки. И, не оборачиваясь, водрузил на себя. Сутулясь спиной, виноватясь плечами, в которые вжалась диковинная башка, сомкнувшая воротник плаща с полями шляпы, побрёл к своим. Те, столпившись у рубки, молча курили. Побитый приблизился, втёрся в толпу. Ему поднесли горящую папиросу. Он подсосал жару, и стал попыхивать ещё одним красноватым огоньком в сгустившихся сумерках…
    Ты, стерва, тогда восхищённо посмотрела на меня, прижалась ко мне. И многое мне простила. Но…

***
Моя, мгновенно обретённая правота тут же утратила остроту. – За что, как говорится, боролись?
     Впрочем, я ещё забоялся, а не сведут ли с нами счёты на выходе?
…пароходик мягко ткнулся бортом в подвешенные к причалу протекторы. Подчеркнуто нагло я растолкал плечами всю эту безликую тварь, пробиваясь к трапу. Держась за руку, ты влеклась сзади и – я это с подленькой радостью отметил – твоя прелестная ручка тонко подрагивала в моей…
     Бежевые, которые видели нас, предупредительно расступались. А те, кто стоял к нам спиной, только покрякивали от моих тычков и отходили в сторону…
    
***
Вот такой был у нас пароходик

***
               
     Так почему же я не отметил их раньше, этих бежевых?  Ведь не только на том пароходике,  они и прежде толклись по городам. Реже по сёлам. Там они гляделись совсем уж дико в своих нелепых шляпах, очках. И быстро уходили оттуда.
     Монументальные привидения проплывали сквозь жизнь, сквозь горе и счастье людское. И оставались без участи. Они не участвовали в жизни. Много работали, но работали ровно – от и до. Ровно сколько задано. Они были исполнительны, эти бежевые.  Стабильность жизни во многом обеспечивалась за их счёт. Но ни малейшей частички настоящего им не доставалось…
     А ты знаешь, кто такой безучастный?
Это тот самый, которому не досталось ни-че-го…
    
***
Ещё в первобытном племени формировалась каста людей. И каста тех, кто отлучён от основного потока. При дележе мамонта (а это был главный праздник, вершина бытия) куски на пиру доставались не всем. Только тем, кто активно участвовал в священнодействе жизни. Не обязательно самым сильным и ловким. И жрец, и первобытный художник, и звездочёт были активными участниками священнодейства. Они обеспечивали продление, рост полноценного рода, всего материально-духовного потока. Пращуры догадывались – голимой силой не создать устойчивой, многопланово разветвлённой системы. Они знали, видели, что такое стадо – подарок дикой природы, предмет добычи,  пропитания организованного племени. И делали выводы.
           А Безучастные всегда жили незаинтересованной, автономной жизнью. Сами  по себе, в себе. Похоже, гордились даже, что им ничего не требуется. Вид у них был такой – высокомерный.
И всё же лучшие куски жизни проходили мимо них. Они доставались Счастливым. Это и было счастьем – стать обладателем частички Целого. Если уж первоначальное Целое утрачено и не дано каждому по отдельности, то хотя бы сообща собрать кусочки его – вот что двигало настоящими, полноцельными людьми.
             Ты можешь сказать, что несчастный и безучастный – одно и то же. Вовсе нет. Несчастный  страстно хотел части, но не получил. Вот не-счастье. А без-участный с самого начала не очень-то и хотел. Он не отказывался от части, если подадут, но и не жаждал. Принимал милостыню первобытного распределения, но самые сочные, самые страстные, самые пылающие куски доставались не ему.
              Безучастные существовали на дотацию.
Вот так: человек, и – довесок с ним рядом, слепленный из пассивных, древних, позабытых – из неземной какой-то протоцивилизации – грехов. Совсем не то, что горячие, не столь древние, но горячие грехи человека. Не стоит винить многочисленный в биомассе довесок. Безучастный… ну так и что? Так уж вот отпущено им, без-участным...

***
А мы сами в юности разве не были такими же безучастными? Спиногрызами не были, не сидели на шее у родителей, не насмехались над их старомодностью, допропорядочностью, бесконечным всепрощенчеством?

***
«…сидим и курим, так сказать,
За рюмочкой вина,
А дым пытается слизать
Двух комаров с окна,
Здесь наш должок, наш бар, наш кров,
Здесь встречи так остры!..
Мы пьём родительскую кровь,
Как эти комары…»

***
Искать, винить… кого? Некого. Или, всё-таки, – Кого?..
Паразитов, пьющих не только вино в кабаках, но и кровь родителей? А за что? Безобидно сидим,  лакей подносит бокалы… искрится рубин…
                Паразитов!
            А винили? Родители качали головами, говорили слова, винили других, только не нас. Другие тоже винили воров, каких-то вообще других. А винить-то надо было!..

***
Впрочем, никто ничего не замечает, никто никого не винит.
   
***
Послушай, оттенок жалости звучит в этом слове: он безучастный, он равнодушный…  слышишь? Равнодушный, это кому всё равно. Нет иерархии, лествицы.  Душа ровна, пустынна…
А между тем благополучная серая каста протекала по горькой земле. И я иногда завидовал им, хладнокровным амёбам, отлучённым от счастья. Ведь и мы, две горемычные половинки, быть может, когда-то частички целого, так и не сумели договориться, слиться, достичь с-частья, вспомнить себя...
            Но это уже наше не-счастье.