ОТЦЫ и ДЕТИ

Ерофим Сысоев
ОТЦЫ и ДЕТИ
(Слегка предвзятый разбор работы З.Фрейда «Достоевский и отцеубийство» ("Dostojewski und die Vatertoetung ", 1927 – опубликовано в сборнике «В ногу с Фрейдом. Популярный психоанализ», Scharlachberg, 2012, ISBN 978-3-941464-91-9)

В ряде своих работ Фрейд снова и снова возвращается к проблеме конфликта с отцом, к агрессии в отношении к нему. В вышеназванной небольшой заметке он, однако, подходит к теме отцеубийства с необычной стороны - рассмотрение ее будет происходить на знакомом нам литературном материале.
Венский психиатр с великим почтением относится к литературному дару Достоевского. Вот как это формулируется: «...место его в одном раду с Шекспиром. "Братья Карамазовы" – величайший роман из всех, когда-либо написанных, а "Легенда о Великом Инквизиторе" – одно из высочайших достижений мировой литературы...». (Здесь любопытно вспомнить известную недоброжелательность В.Набокова в отношении Достоевского, высказывавшуюся им (в том числе в стихотворной форме!) примерно в то же время, когда З.Фрейд восхищался «Карамазовыми»).

«Многогранную личность Достоевского можно рассматривать с четырех сторон: как писателя, как невротика, как мыслителя-этика и как грешника», – предлагает Фрейд.

Достоевский-моралист, по мнению Фрейда, отнюдь не безупречен. Путь к нравственному совершенству через бездны греховности – это не путь морали. «Ведь нравственным является человек, реагирующий уже на внутренне испытываемое искушение, при этом ему не поддаваясь». Попеременно грешить и раскаиваться, ставя себе высокие нравственные цели, – весьма удобная позиция, но основным принципом нравственности является всё же ОТРЕЧЕНИЕ, ВОЗДЕРЖАНИЕ от греха. Здесь Фрейд вспоминает Ивана Грозного и варваров эпохи переселения народов, покаяние у которых становилось техническим приемом, расчищавшим путь к новым убийствам.
«...Сделка с совестью, – походя замечает Фрейд, – характерная русская черта». «Афоризм» этот – скорее сомнительное озорство, желание психоаналитика блеснуть трескучей фразой, поскольку в ряде мест Фрейд «по-честному» указывает на своё незнакомство с «российским предметом».

«Достаточно бесславен и конечный итог нравственной борьбы Достоевского, – замечает венский доктор. И добавляет: – Достоевский упустил возможность стать учителем и освободителем человечества и присоединился к тюремщикам...». Виной тому якобы... НЕВРОЗ романиста. А вообще по «мощи постижения и силе любви к людям ему был открыт другой – АПОСТОЛЬСКИЙ – путь служения» (выделение заглавными буквами везде моё. – Е.С.).

При попытке рассмотрения Достоевского как грешника (преступника) Фрейд поначалу как бы затрудняется: ведь для преступника характерны в первую очередь безграничное себялюбие и сильная деструктивная склонность, иначе говоря «безлюбовность, нехватка эмоционально-оценочного отношения к человеку». Ничего подобного в характере Достоевского вроде бы не обнаруживается, однако его герои преимущественно насильники, убийцы, эгоцентрические характеры – «что свидетельствует о существовании таких склонностей в его внутреннем мире», – заявляет Фрейд. Тезис спорный, но «маэстро», не останавливаясь на его разборе, упоминает еще тягу к рулетке и историю (в порядке подозрения-предположения) растления малолетней.

И вот какой следует отсюда вывод:
сильная деструктивная устремленность Достоевского, которая могла бы сделать его преступником, была в его жизни направлена главным образом на самого себя [...], выразилась в мазохизме и чувстве вины.
Далее Фрейд вскользь упоминает «садистские черты» Достоевского, заключающиеся в «раздражительности, мучительстве, нетерпимости – даже по отношению к любимым людям, – а также в его манере обращения с читателем...».

Всё это маэстро постулирует декларативно, без ссылок и примеров.

Выходит, что автор «Бесов» в мелочах «...садист вовне, в важном – садист по отношению к самому себе, следовательно, мазохист». «...И это мягчайший, добродушнейший, всегда готовый помочь человек, – добавляет Фрейд с непосредственностью циркового ковёрного.

Далее следует некие пассажи, которые должны, очевидно, вызвать у досужего немецкоязычного читателя, не знающего российских условий и впервые, вероятно, слышащего о Достоевском, ощущение, что доктор Фрейд не просто болтает, жонглирует и подтасовывает факты, а сеет разумное/вечное, как это ему и положено. «...Ведь бывают же стопроцентные мазохисты, – восклицает психоаналитик, – без наличия неврозов». Ну... наверно бывают. Мы не местные...

Вообще же Достоевский по характеристике Фрейда
- чрезвычайно аффективен;
- устремлен к перверсии, которая должна была привести его к садо-мазохизму или сделать преступником;
- творчески одарен.
«Такое сочетание вполне могло бы существовать и без невроза», – сообщает нам психиатр, но оно всё же «затемняется наличием невроза», поскольку "Я" Достоевского стремиться преодолеть осложнения и при попытке преодоления расплачивается своим единством. Ну... наверно.

Фрейд квалифицирует эпилепсию Достоевского как истероэпилепсию, то есть как тяжелую истерию. «...Так называемая эпилепсия была лишь симптомом его невроза», – предполагает (хотя и не утверждает) доктор.
Далее следует объемный пассаж об эпилепсии, который я дал просмотреть неврологу, не называя автора текста. «Чушь какая...» – констатировал врач. Особенно его развеселило следующее утверждение венского доктора: механизм эпилептического припадка сходен с механизмом сексуальных процессов, «порождаемых в своей основе токсически; уже древнейшие врачи называли коитус малой эпилепсией и видели в половом акте смягчение и адаптацию высвобождения эпилептического отвода раздражения».
Это необыкновенно научно – сослаться на Гиппократа или Парацельса, когда нету других аргументов, или же на практику шаманов, или, на худой конец, на библейские тексты: «древнейшие врачи» (а у кого еще знания полнее и глубже?) конечно правы, и у мужчин сексуальное возбуждение очевидно обусловлено самоотравлением уже произведенной организмом семенной жидкостью, а у женщин... – но вероятно женский организм тоже производит яды...

Итак, по Фрейду, «эпилептическая реакция» соматически (то есть телесно) ликвидирует массы раздражения, с которыми невроз не может справиться психически, а эпилептический припадок становится симптомом истерии. Это, конечно, не отменяет возможности органического поражения мозга, и Фрейд, делая уступку читателю, всё же различает органическую и аффективную эпилепсию.
Во втором случае пациент просто невротик и нарушение является выражением его душевной жизни. Точно доказать, что эпилепсия Достоевского относится ко второму, аффективному (или невротическому, истерическому и т.п.) типу Фрейд за недостатком данных не берется, но предполагает, что припадки «начались у Достоевского уже в детстве [...] и только после потрясшего его переживания на восемнадцатом году жизни – убийства отца – приняли форму эпилепсии». Здесь психиатр ссылается на статью Р.Фюлоп-Миллера: «в детстве писателя произошло "нечто ужасное, незабываемое и мучительное", на что указывают первые признаки его недуга» и на О.Миллера: «О болезни Федора Михайловича имеются данные, относящиеся к его ранней юности и связующие его болезнь с трагическим случаем в семейной жизни родителей Достоевского».
Далее Фрейд прямо указывает: «Очевидная связь между отцеубийством в "Братьях Карамазовых" и судьбой отца Достоевского бросилась в глаза не одному биографу...». Психоаналитик склонен видеть в этом событии «тягчайшую травму – и в реакции Достоевского на это – ключевой пункт его невроза». «У нас (один) надежный исходный пункт, – пишет Фрейд. – Нам известен смысл первых припадков Достоевского в его юношеские годы – задолго до появления "эпилепсии". У этих припадков было подобие смерти, они вызывались страхом смерти и выражались в состоянии летаргического сна».
Действительно, имеются указания самого Достоевского (через Соловьева) и его брата Андрея, что Федор уже в молодые годы оставлял записки о том, что боится ночью заснуть смертоподобным сном, и просит поэтому, чтобы его похоронили не сразу, а через несколько дней.

«Нам известны смысл и намерение таких припадков смерти, – заявляет Фрейд. – Они означают отождествление с умершим – человеком, который действительно умер, или с человеком живым еще, но которому МЫ ЖЕЛАЕМ СМЕРТИ [выделено мной – Е.С.]».
То есть: мы пожелали смерти другому и теперь сами стали этим другим, сами умерли. Психоаналитик утверждает, что истерический припадок является самонаказанием за пожелание смерти ненавистному отцу...

...Далее Фрейд с легкостью отмахивается от мешающих его доказательствам аргументов. Действительно, есть немало указаний на то, что болезнь Достоевского приняла определенный эпилептический характер лишь во время сибирской каторги. «К сожалению, – пишет автор, – имеются основания не доверять автобиографическим высказываниям невротиков. Опыт показывает, что их воспоминания склонны к фальсификации, направленной на то, чтобы разорвать неприятную причинную связь».
Поскольку свидетелей каторжной истории болезни Достоевского было немного, а оспаривать публично достоверность его воспоминаний о каторге (тем более касающихся болезни) и вообще некому, подозрительность Фрейда может иметь основания.

«Отцеубийство, – указывает далее доктор, – [...] основное и изначальное преступление человечества и отдельного человека», – и отправляет читателя к своей работе «Тотем и табу». Это вообще главный источник чувства вины у человека, утверждает автор, и не важно, единственный ли. «Отношение мальчика к отцу [...] амбивалентно»:
- ненависть к отцу как сопернику, с одной стороны и
- некоторая (обычно) доля нежности к нему.
Мальчик представляет себя отцом, на месте отца, в волнах всеобщего уважения и восхищения – а потому возникает желание устранить отца, чтобы занять его место. В определенный момент мальчик понимает (постулирует Фрейд), что наказанием за попытку устранения отца будет... кастрация... «Из страха кастрации, то есть в интересах сохранения своей мужественности, ребенок отказывается от желания обладать матерью и от устранения отца». Нереализованное желание остается в области бессознательного и является основной для образования чувства вины.

Типичный Эдипов комплекс, замечает Фрейд, – но следует внести важное дополнение... Далее следует пассаж о том, что ребенок с врожденно-бисексуальной ориентацией понимает однажды, что должен взять на себя и кастрацию, если он хочет быть любим отцом как женщина.
Боже мой, воскликнет читатель, как тут всё запущено...
Но и это еще не всё. «Страх перед отцом делает ненависть к отцу неприемлемой», отмечает Фрейд. Кастрация ужасна, и поэтому ненависть вытесняется. Это, по мнению психиатра, нормальный ход событий. А вот при выраженной бисексуальности нагрузка на психику оказывается чрезмерной – возникает невроз.
Достоевский латентно гомосексуален, заявляет далее Фрейд, потому что:
- дружба с мужчинами имела в его жизни большое значение;
- к собственным соперникам он относился почти с нежностью;
- при описании положений своих литературных героев, объяснимых лишь их вытесненной гомосексуальностью, он выказывает ПРЕКРАСНУЮ ОСВЕДОМЛЕННОСТЬ и понимание.

Оставлю без комментариев все эти три «бронебойных» аргумента Фрейда. Sapienti sat. Маэстро, наверное, уже пообещал эту статью какому-нибудь журнальному редактору и даже получил аванс...

«Сожалею, – как бы отвечая на этот комментарий заявляет Фрейд, – но ничего не могу изменить, – если подробности о ненависти и любви к отцу и об их видоизменениях под влиянием угрозы кастрации несведущему в психоанализе читателю покажутся безвкусными и маловероятными. Предполагаю, что именно комплекс кастрации будет отклонен сильнее всего. Но смею уверить, что психоаналитический опыт ставит именно эти явления вне всякого сомнения и находит в них ключ к любому неврозу».

Далее следует разбор «так называемой эпилепсии нашего писателя», причем пара страниц у маэстро напоминают мантру: Фрейд без конца перебирает понятия кары, совести, страха кастрации, вытесненной женственности, упоминает мазохистский образ жизни Достоевского – короче, будь венский маэстро следователем, такое тенденциозное «дело» не дошло бы даже до прокуратуры, не то что до суда.
По Фрейду выходит, что припадков в этой ситуации у писателя ПРОСТО НЕ МОЖЕТ НЕ БЫТЬ. Более того, «они стали теперь ужасны, как сама страшная смерть самого отца». Определить сексуальную компоненту этих реакций Фрейд всё же не берется, хотя и замечает тут же, «в ауре припадка переживается момент величайшего блаженства», какой можно было бы якобы испытать, получив известие о смерти нашего злополучного отца. «Такое чередование триумфа и скорби, пиршества и печали, – пишет доктор, – мы [...] находим [...] в церемонии тотемической трапезы.
Заметим, что всё это начетничество происходит заочно, без осмотра и опроса пациента (давно умершего), на основании ОЧЕНЬ отрывочных замечаний в частных письмах.
А может, заметка проплачена? Может быть наследники великого князя Константина на что-то обиделись и взялись через модного Фрейда, так сказать, опорочить светлый образ княжеского собеседника и наставника? Мол, дескать, таскался к князю невротик, психопат, наподобие Распутина, – вот мы ужо его... А что пригласил Федора Михайловича во дворец Александр Второй – так это так, пустячки: нам, матерым псиохоаналитикам, это и вовсе не помеха.

Вообще же, сознАюсь: при внимательнейшем (и неоднократном) прочтении этой «работы» Фрейда у меня НИ РАЗУ не возникло ощущения, что ее написал УЧЕНЫЙ. А вот чувство, что пишет местечковый начетчик, предвзятый и «самый умный», посетило не раз.
Объективности ради добавлю, что комментарий Фрейда по поводу отсутствия у Достоевского припадков в Сибири, на каторге, кажется ОЧЕНЬ убедительным: сама каторга была уже достаточной карой за «преступные мысли», невроз затихает. Если, конечно, причиной припадков был именно невроз, а не известный своим болезнетворным влиянием петербургский климат – вон, Ницше полжизни проездил по Европам в поисках подходящей метеообстановки.

Однако полностью Достоевский (по Фрейду) так никогда и не освободился от угрызений совести в связи с намерением убить отца [обращаю внимание на этот трюк начетчика: о своем собственном ПРЕДПОЛОЖЕНИИ венский кудесник говорит теперь, исписав десяток страниц мантрами, как о вещи доказанной, очевидной...].  Эти угрызения определили его подчиненное отношение к двум «отцеподобным» сферам – к государственному авторитету и к вере в Бога.

Человек НЕУЧЕНЫЙ тут же должен сделать вывод: раз кто-то верит в Бога и покорен властям – значит, мечтал в юности грохнуть/мочкануть своего папашу. А как же? Иначе и быть не может.
Абсурдность собственных дедукций нисколько не смущает Фрейда. Он наконец подходит разбору отцеубийства в «Братьях Карамазовых», и подходит обстоятельно: сперва бегло разъясняет «Царя Эдипа» Софокла и «Гамлета» Шекспира, а уж затем добавляет: «...Роман русского писателя уходит на шаг дальше». Действительно, тут уже сексуальное соперничество открыто признается и убийство, совершаемое другим человеком (не Дмитрием), все же остается отцеубийством. Достоевский передал ему свою собственную болезнь, «якобы эпилепсию, тем самым как бы желая сделать признание, что, мол, эпилептик, невротик во мне – отцеубийца», – пишет маэстро и поминает речь защитника на суде (в романе), действия и выводы дознания, а также симпатию Достоевского к преступнику, «далеко выходящую за пределы сострадания». «Преступник для него – почти спаситель, взявший на себя вину, которую в другом случае несли бы другие. Убивать больше не надо, после того, как он уже убил, но следует ему быть благодарными, иначе пришлось бы убивать самому».

Здесь венский психиатр оставляет братьев Карамазовых и переходит к анализу игорной страсти Достоевского.
Вот, по мнению Фрейда, ключ к этой «патологии» романиста: «Чувство вины, как это нередко бывает у невротиков, нашло конкретную замену в обремененности долгами». И далее: «Он не успокаивался, пока не терял всего. Игра была для него также средством самонаказания». И еще: «Он мог перед нею <женой Анной> поносить и унижать себя, просить ее презирать его, раскаиваться в том, что она вышла замуж за него, старого грешника, – и после всей этой разгрузки совести на следующий день игра начиналась снова». Анна Григорьевна, более того, заметила, что писательская работа мужа никогда не продвигалась лучше, чем после катастрофического проигрыша и заклада последнего имущества. Когда чувство вины было удовлетворено наказаниями, к которым он сам себя приговорил, тогда затрудненность в работе исчезала.

И Фрейд переключается на анализ новеллы С.Цвейга «Двадцать четыре часа в жизни женщины». Дама в возрасте пытается спасти молодого игрока, снабжает его деньгами и берет с него обещание уехать из Монте-Карло. Обещание подкрепляется постельной сценой, а на следующий день, желая проводить в путь своего молодого любовника (или же уехать вместе с ним), но опоздав к поезду, мадам вдруг опять оказывается в игорном зале и видит этого юношу, проигрывающего на рулетке подаренные ею деньги. Происходит шумная сцена, дама в негодовании покидает Монако и через некоторое время узнает о самоубийстве проигравшегося в пух любовника.
Фрейд указывает на безукоризненность мотивировок героев, называет новеллу блестящей и поясняет, что помимо литературного значения психоаналитик видит в ней нечто большее, а именно... УМОЗРИТЕЛЬНОЕ ВОЖДЕЛЕНИЕ ПЕРИОДА ПОЛОВОГО СОЗРЕВАНИЯ.
Мать якобы сама должна ввести юношу в половую жизнь, чтобы уберечь его от вреда онанизма. «Порок» онанизма замещается пороком игорной страсти, ударение, поставленное на страстную деятельность рук (в новелле руки игрока играют некую особую художественную роль), предательски свидетельствует об этом отводе энергии.

«Действительно, – сообщает Фрейд, – игорная одержимость является эквивалентом старой потребности в онанизме», ну хотя бы потому что детские манипуляции с половыми органами нельзя назвать ни одним словом, кроме слова «игра» <!!!>. А кроме того
- непреоборимость соблазна;
- священные, но никогда не сдерживаемые клятвы воздержания;
- дурманящее наслаждение и
- и нечистая совесть, подсказывающая гибель (самоубийство) –
все это делает для Фрейда азартную игру и онанизм почти синонимами.

После нескольких пассажей о сексуальной роли матери в освобождении юноши-сына от опасности онанизма и ее незащищенности от соблазна инцеста – пассажей пикантных, но кажущихся отчасти неуместными – венский доктор внезапно, «не переводя строки», возвращается к своему предмету следующим заявлением: «Если игорная страсть и безрезультатные стремления освободиться от нее, и связанные с нею поводы к самонаказанию являются повторением потребности в онанизме, нас не удивит, что она завоевала в жизни Достоевского столь большое место».

«А если они... не являются?..» – спросит неискушенный в психоанализе читатель.

«Нам не встречалось ни одного случая, – продолжает проповедовать Фрейд, – тяжкого невроза, где бы автоэротическое удовлетворение раннего периода и периода созревания не играло бы определенной роли, и связь между попытками его подавить и страхом перед отцом слишком известна, чтобы заслужить что-нибудь большее, чем упоминание».

«Ужасно... – решит читатель. – Ох уж эти русские медведи! – всё детство безостановочно онанировал, затем убил отца, совокупился с матерью, проиграл все деньги, а к концу жизни написал про это роман... »