Машенька Кособокова и другие

Ерофим Сысоев
Нынче, чтобы что-то покритиковать, надо сперва три дня извиняться. Объяснить, что у критика не разлитие желчи и колеса у автомобиля ему тоже никто не прокалывал, что взялся он за привычно позиционированную в литературе вещицу просто «из любви к искусству». «К какому такому искусству? - тут же воскликнут доброхоты, - искусству очернять и порочить?!! К чужой слава примазываетесь?! Своей не заработали?»
Да нет же, товарищи! Вот, помнится, один чеховский персонаж сетовал на русские романы. Дескать, листаю себе французские, хотя и знаю, что непатриотично, - но в русских, дескать, не обойдешься без «но». То, мол, автор умен и благороден, но как-то не слишком талантлив. Или, наоборот, талантлив и благороден, а умишко, так сказать, камерный, для собственной гостиной. Или же писатель и умен, и талантлив, но вот с благородством – пшик: всё у него кругом мерзавцы да мерзавцы.
Конечно, в отношении этнографическом Чехов погорячился. Не пришлось ему прочесть ни Г.Миллера, ни Ч.Буковского. Умер, можно сказать, в невинности...
«Не мы такие, жизнь такая, - с нарочитой горечью замечал известный Б.Сабуров, лукаво поглядывая на составителя этих заметок, - индульгенции нынче больно дёшевы...»
Но приступим к критике.

      Машенька Кособокова и другие

Давайте представим себе, как это бывает. Вот человек – нас познакомили с ним наши хорошие друзья, люди добрые, умные и честные(!), – и нам известно, что человек этот заслуженно занимает высокий пост. С первых же минут знакомства он нас прямо-таки завораживает, к истории, им рассказанной, мы потом не раз и не два возвращаемся мысленно, проговариваем про себя отдельные особенно понравившееся места.
Проходит время. Вот снова история, и снова не оторваться, хотя откуда-то исподволь, полувнятно, вдруг ощущается холодок, какая-то отстраненность, «надмирность». Как-то навязчивы становятся персонажи – по большей части красавцы с мускулами. А если некоторые из них неспортивны, то и они всё же немыслимые красавцы. Вот литератор Чердынцев браво бреет себе грудь и расхаживает по берлинскому Груневальду в «купальных трусиках» (нет, только представьте себе, читатель, это благолепие – Чердынцев в купальных трусиках и с бритой грудью!) А вот ветеран белого движения Ганин перемещается на руках с той же легкостью, что и на ногах – как какой-нибудь, извините, акробат.
Проститутки делают этим красавцам-мужчинам скидку, враг тушуется и бежит от одного их взгляда (лишь иногда приходится слегка ударить врага в лицо оттренированным боксерским хуком – вот так!), в газетах – если таковые вдруг появляются по сюжету – герои тотчас же, как суперменам и положено, открывают страницу с шахматной задачей, ими же самими когда-то и составленной.
А бабочки! Их сугубо специальные названия («черная траурница», представьте себе!) запросто впархивают в ткань повествования – ну как если бы автор, будучи по своему хобби оружейником, тут и там переплетал рассказ «бризантностью», «коволюм» или «шепталами» (такие детальки).
В общем, в один прекрасный день мы настораживаемся: да кто же он всё-таки, наш маститый рассказчик?! Что за человек? Игрун и хитрец? Мошенник, сбывающий нам свои не лучшего качества мыслишки? Но стоп! о рассказчике ни слова! Ведь вот и сам он – порой впрямую, а больше через музу-стенографистку – не раз заявлял со всей мыслимой категоричностью, что это, дескать, только рассказы, что правды в них нет ни на грош...
Пусть так, пусть нет правды. Но задуматься можно и о неправде. И первое, что бросается здесь в глаза, первое, что, так сказать, обобщает рассказанные истории, – это уже упомянутая «надмирность» – которая сама по себе наверное ...благо, ибо уводит нас от плоской и пошлой повседневности.
Но если бы только надмирность! Рука об руку с ней шагает внятный дефицит, оборотная сторона данности. Какой? Чего не хватает Пнину, Лужину, Чердынцеву, Ганину, Гумберту и прочим персонажам мэтра? «Ах! Подумаешь, загадка... – ответит внимательный читатель. – Да благородства же...»
И всего-то? переспросим мы риторически.
Но давайте возьмем... ну хотя бы «Машеньку». Не следует быть голословным...
Итак:
- маленький Ганин делает строгое замечание посторонним, использовавшим беседку в дальнем конце поместного парка чтобы укрыться от грозы;
- маленький Ганин, едва оправившись от тифа, не боится заразить им свою подружку, как если бы о заразности тифа ему не было известно;
- юноша Ганин зверски избивает случайного свидетеля их с подружкой резвостей;
- юноша Ганин оказывается по приезде в Петербург скользко-беспомощен в организации свиданий, изматывая свою пассию незавершенностью ласк; он нимало не собирается открыть свою тайную страсть родителям, зато надеется устроить овладевание барышней в меблирашках;
- далее юноша Ганин свою пассию просто бросает. Надоело!
Какие же у Машеньки униженно-жалкие письма! Верно. Верно и то, что ничего у нее, кроме него, попросту нет. Но тут она, естественно, «сама виновата».

Мелькает заставка, меняются декорации. Это теперь эмиграция, Германия, пансион. И в нем Алферов, оказывающийся мужем Машеньки – подобравшим ее, обогревшим, кормившим и поившим в нелегкую годину революции.
Борода у Алферова оказывается «цвета навозца». Конечно обидно. Этот типчик, этот неумный лавочник трогал руками моё, мою... Мерзавец... Вот погоди ужо!..

И Ганин чуть было не всерьез решает увезти Машеньку. Так сказать, увести из стойла, столь ему несимпатичного, забрать от «навозной бородки»... Похвально, похвально. Мимоходом отмечается, что силач и гимнаст Ганин даже участвовал в каких-то боях. Так что возможно он доброволец и даже белый офицер...

Дальше происходит нечто уж совсем несообразное – наподобие выкручивания рук Валентине в «Лолите» или грёз о выворачивании наизнанку «маточки» самой молодой нимфетки (недавно, по согласованию с сыном автора, вполне солидное материковое издательство выпустило, наконец, в свет «Волшебника», литературного предвестника Лолиты, – позволю себе заверить читателя, что разыскивать эту публикацию не стоит: она грубее и слабее последовавшего за ней романа).

Итак, происходит несообразное: реализуется вполне уголовная и во всяком случае мерзкая, грязная затея напоить Алферова, чтобы воспользоваться его наутро приезжающей женой. Вот так, видимо, мстит развитое эстетическое чувство за неприятный цвет бороды соперника. Будильник нарочно поставлен нAпоздно, будущий рогоносец беспробудно дрыхнет – самое время прилечь, чтобы утром поспеть к поезду на вокзал. Ах, как поразится встрече Машенька!

Да?! Не тут-то было! Наш гвардеец, ходун на руках, наш матерый человечище забирает из пансиона манатки... и не едет за Машенькой! Зачем это? В реку не вступить дважды. И если недавняя брошенная Ганиным любовница Людмила (терпимая им исключительно из жалости) всё-таки удостоивается краткого «объяснения», то Машеньке остается лишь тупо озираться в вокзальной толчее, потом искать в ридикюле конверт с адресом, потом объясняться по-немецки с извозчиком – и наконец явиться к нераннему завтраку в пансион к мужу, где и застать последнего бледно-синеватым, потным с похмелья, с тяжелым, неприятным запахом изо рта и с этой пресловутой (цвета навозца) бородкой – измятой и спутаной в похмельной полудреме.
Вот так мстят былым возлюбленным эстеты-рукоходы!
Пожить тут и там, везде нагадить – нагадить заметно, ощутимо – и затем смыться... вот, судя по всему, обычная ганинская схема, его повадка. Несмотря на тренированное тело и авторские намеки на ганинское участие в боях, последний безусловно представляет собой тип мерзавца-беспредельщика, того, что нынешний российский новояз обозначает как «говно-пацан».
Любопытно чем в большей мере обусловлен выбор этого героя (а повесть ведь по-настоящему хороша, лирична, проникновенна!) – авторскими симпатиями? Или же авторскими грёзами? Или его представлениями о читательской массе или... ну чем там еще? Министерским происхождением? Помните, как державно происходит вызволение несчастного Чернышевского из ссылки в «Даре»? «Министр юстиции Кособоков сделал доклад...» – и всё произошло!
Однако были среди писательской братии в России люди и познатнее, и побогаче Кособокова – нечем чваниться. Были. Надо ли полагать, что от этого они в еще большей мере тяготели к мерзости? Наверное нет...

Так почему же повесть имеет успех? Очень просто, снова ответит разумный читатель. Ведь кто же из нас без дрянцы? А дрянца эта тут узнаваема и невинна, так что поневоле зачитываешься. Вот и поэт Подтягин зовет Ганина не иначе как Лёвушкой. Специально смутно, схемой, как и не люди, прорисованы и Машенька, и Людмила. «И Долорес Гейз...» – ввернет внимательный читатель. Специально смутно, чтобы сосредоточить внимание читающего на ощущениях главного, «надмирного» героя. А шушера, сюжетная челядь и чернь – не в счет.
Наверное так тоже можно. Автору, как говориться, виднее, тем более что он с младых ногтей декларировал, что писательство – его единственное призвание, и поначалу – и не без оснований – называл себя поэтом. В стол не писал, с издателями (исключая разве что собственного папу автора, министра юстиции «из бывших») бесконечно, пусть даже не очень охотно, заигрывал.
Однажды только слегка ошибся (или это происки секретарши-музы?) и отправил «Лолиту» не в «Галимар», который знал и в котором не раз лично бывал в Париже, а в желто-порнографическую «Олимпию». Ошибка простительная для полуграмотного селянина, растерявшегося в метрополии. «Извиняйте, громодзяне, мы не местные...»
Автор... Наверное умный был человек. И безусловно небедный – ведь вон сколько заработал на нимфетках! Достойно. Достойно...
На этой мажорной ноте и остановимся...