Иннокентий Смоктуновский. Страшная правда

Павел Лосев
                ИННОКЕНТИЙ СМОКТУНОВСКИЙ.Страшная правда.   
               
                В начале ноября прошлого года я опубликовал эссе «Иннокентий Смоктуновский, гений с трудной судьбой». Мой герой познал поистине всемирную известность и  славу в середине прошлого столетия. Своими ролями в театре и кино он всемерно приумножал ее, став для своих многочисленных поклонников лучшим артистом на все  времена.
                За прошедшие,  с  момента публикации,  неполные  десять  месяцев,   эссе  получило  более 250 рецензий, все положительные, что дало мне основания желать продолжения знакомства читателей с жизнью и творчеством Иннокентия Михайловича. Случай помог мне.
                По воле судьбы ко мне попал рассказ Иннокентия Михайловича Смоктуновского, о котором я не знал.
                С первых фраз я узнал знакомый мне стиль Смоктуновского, его сложносочиненные фразы, метафоры. Читал, не отрываясь, так меня захватил текст. Я был буквально ошеломлен прочитанным и, молча,  сидел в полушоковом состоянии. Затем медленно, вчитываясь в каждую фразу, словно боясь потерять самое драгоценное, перечитал  его.  Недолго думая, решил, что этот рассказ Иннокентия Михайловича, несправедливо оказавшийся  неизвестным широкому кругу читателей, должен пережить второе рождение.
                Книга, в которой опубликован рассказ, называется "О войне и товарищах"(сборник воспоминаний воинов 75-й гвардейской стрелковой дивизии). Вышла она в 1996 году, в г.Красноград, Харьковской области. Издатель: АО «КМТ» Тираж всего 950 экземпляров.
                Привожу рассказ полностью. Авторский текст сохранен.

Смоктуновский Иннокентий Михайлович,
сержант, жил и работал в Москве. Народный артист СССР

                ПОКОЙ НАМ ТОЛЬКО СНИТСЯ

              Ничто не предвещало того, что произошло здесь всего за одну, на исходе зимы, февральскую ночь 1945 года.
              Это было небольшое обычное село, каких огромное множество уже было на нашем долгом пути  к Берлину. Его можно было бы отнести даже к уютным чистеньким селениям, в которых жить было покойно, надежно. Да так оно, очевидно, и было. Война это небольшое польское село,  до нашего прихода, обошла стороной.
              Мы пришли сюда засветло, немногим позже полудня, но шли всю ночь и утро этого, последнего для многих из нас, дня. Спина ныла, ноги гудели, и тяжелая, вялая голова медленно склонялась вниз. Временами, как бы спохватываясь, я закидывал ее вверх, борясь с одолевавшей усталостью и сном. В общем-то, это обычное состояние человека после долгого перехода и на войне никто никогда об этом не говорил. Дело это было, как говорится, привычное. Фронт, передовая - каждый час, ежеминутно приходилось сталкиваться с подобной ситуацией, требующей от человека огромного напряжения сил и энергии, причем очень часто на пределах человеческой возможности…
              Плетясь, волоча отекшие ноги, мы разбрелись по нескольким домам. Однако по приказу командира нашей роте предстояло выдвинуться на восточную окраину села и занять там оборону. Такое решение казалось необдуманным и потому вызывало у нас недовольство: к чему такая перестраховка; как говорили нам сутки назад, после прорыва обороны противника передовые части и подразделения ушли далеко вперед, мы оказались, якобы, в глубоком тылу. Но приказ есть приказ, его надо выполнять и здесь уж никакая там усталость в расчет не берется.
              Тяжело поднявшись, мы стояли, сонно сопя, ничего не соображая и не чувствуя, кроме, разве что зависти к тем, кто оставался сейчас в доме. Но вот ведь как непонятно, непредсказуемо и странно бывает: у них, кому мы так завидовали, всей жизни оставалось каких-нибудь 2-3 часа.

              Минут двадцать пути, и мы пришли. Действительно, это была окраина села, последние дома которого чуть полого спускались к небольшому болотцу. Дальше, метрах в двухстах, сплошным, скученным гребнем шла железнодорожная насыпь; невдалеке насыпь прерывалась мостом, под которым протекал ручей. За полотном железной дороги поднималась лоскутная вспаханность полей, с белизной запавшего местами в глубокие борозды снега и совсем вдали темнел лес.
               Все кругом было тихо и мирно; никаких признаков врага или какой-либо иной опасности мы не заметили, и когда на фоне огромного, раскинувшего свои голые черные ветви дерева у дороги мы увидели вдруг солдата, усиленно махавшего нам руками, дескать, ложись, кто-то из наших сострил: “Ну, да, как же, сейчас разбежимся, мы только для этого сюда пришли, чтобы ложиться.” Раздались отдельные смешки солдат, понявших шутку, и ни у кого не возникло и намека о грозящей всем нам опасности. Однако команда; "Ложись!" заставила нас горохом рассыпаться по двору и канаве вдоль дороги.
               По другую сторону дороги, недалеко от дерева, замаскированное ветками, настороженно пригнувшись, вроде чего-то ожидая, стояло 76-миллиметровое орудие с распластавшимся вокруг артиллерийским расчетом. Тревога была неожиданной и эта ее внезапность в каждом из нас откликнулась излишней сковывающей напряженностью, у которой, как говорят в народе, "глаза велики". Обдало холодной испариной, внутри неприятно засосало и мелкий нервный озноб побуждал учащенно дышать. Хотелось перевернуться на спину, вдохнуть всей грудью сырой, холодный воздух и тем сбить нервную напряженность.
               Освоившись с обстановкой, большая часть роты вместе с лейтенантом, фамилию которого не запомнил, укрылась в глубине двора, в огромном кирпичном сарае, тянувшемся параллельно дороге. Я оказался в группе поменьше, разместившейся недалеко от орудия. Нам ближе и проще было уйти в другой сарай, такой же кирпичный, как и первый, но значительно меньший, находившийся примерно в 6-7 метрах. По одному, перебежками, не теряя времени, вся наша группа перебралась в этот сарай. Внутри сарая было сено и, разумеется, быстро вытянувшись на нем, мы почувствовали, что есть жизнь и, что, наконец-то, мы пришли домой. Однако нашим мечтам об отдыхе не суждено было сбыться.

               Сарай вдруг вздрогнул, как от внезапного испуга, плотная волна воздуха резко хлестнула в лицо и так же быстро исчезла, оставив по себе лишь запоздалый скрежет скользящей по крыше черепицы и звон в ушах. Это артиллерийский расчет послал один за другим несколько снарядов по замеченной им цели. Автоматные и пулеметные очереди отчетливо слышались в центре села - там, откуда мы пришли.
Значит, враг здесь, рядом. Теперь становилась ясной та поспешность, с которой нас перебрасывали в это село, в противоположную сторону от фронта и что, к сожалению, для спринтерского ночного марша были причины.
               Эти мои мысли прервал приход посыльного, который передал приказ командира батальона направить наш взвод в центр села для усиления. Не прошло и получаса, как мы оказались в двухэтажном доме. Не то школе, не то почте. Я и раньше, несколько часов назад, заглядывал в этот дом в поисках места для отдыха, но не видел, чтобы здесь, прямо на полу лежали  раненые, а теперь их было несколько десятков человек. Даже не верилось: может быть, я что-то перепутал, но раненые - вот налицо. Двое, видно, только что перевязанные, лежали поодаль, и свежесть их бинтов с алыми пятами крови, как зажженный фонарь для мошкары в темноте, неотступно притягивала к себе, заставляла вновь и вновь возвращаться к ним взглядом. На третьем бинта не было, он лежал пластом. Было видно, что у него дело худо.
               Не зная как поступать в таких случаях, дождавшись, когда он в очередной раз открыл глаза, наклонившись к нему, я спросил: «Как браток? Тяжело? Что ты хочешь?...» Он не увидел, не услышал меня, но мне  показалось еще плотнее, чем проделывал это раньше, сомкнул веки, вроде в последний раз и навсегда... Хотелось схватить, трясти, толкать, чтобы еще попытаться   вырвать его из власти тихо, давно и терпеливо ожидающей смерти. Обожгло чувством  вины: может быть, я своим приставанием невольно ускорил его кончину?  С испугом и надеждой уставившись в его закрытые веки, я ждал. Ждал долго. Они не открывались. Я начал было терять терпение, когда заметил, что грудь тихо поднимается!!!
               «А-а- а, жив, дорогой, » — радостно заколотилось внутри, словно он не только останется в живых, но и никогда больше не будет так страшно закрывать глаза, а через какое-то время вообще встанет здоровым, бодрым. Надежда крепла, становилась большею, чем яснее доходила до меня нелепость такого вывода.
“Не-е-ет, не все. Живем!”. От моей столь бурно вспыхнувшей радости осталось лишь скомканное ощущение неловкости, когда я увидел, как он открыл глаза. И он ли открыл их, или они приоткрылись неосознанно, повинуясь лишь великому инстинкту жизни, прорвавшемуся через хаотическое нагромождение поверженной гармонии, чтобы хоть раз, еще только один — последний раз восстановить угасающую связь с уходящим от него миром мысли, света и духа?
               — Эй, солдат... не мучь его, видишь, он отходит.
               — Я хотел помочь ему.
               — В этом помогать не надо.
               — Я совсем не об этом. Я...
               — Ну, вот и отойди от него.
               — Ну, если ты все знаешь, так подойди, а то из-за Волги глотку лудить, все равно что бревна катить...
               — Ты смотри, какой умный. Про Волгу знает, а про пеленки давно ли забыл за...нец.., и еще что-то несвязное недовольно, про себя, бормотал тот, лежащий в стороне человек, но не зло, скорее вяло, устало, безразлично.
               Я умолк, стараясь вспомнить молитву, которой научила меня баба Васька Шевчук еще на Украине, когда меня, сбежавшего из немецкого плена(я успел побывать и в этом обездоленном, горьком положении), умирающего от истощения, болезни и душевного шока, рискуя своими жизнями, укрыли, пригрели, отмыли и выходили дорогие моему сердцу украинцы в Каменец-Подольской (теперь Хмельницкой) области. Было это в январе-марте 1944 года. А в плен я попал под Житомиром 3 декабря 1943 года. Но об этом потом, нужно новое повествование...
             
                Раненые в жизни фронта — явление частое, страшное, многострадальное, но все же повседневное, к чему привыкаешь. Они, собственно, составляли одну из постоянных частей этой жизни, и часть значимую, высокую, но порой такую тяжелую – просто невыносимую. Это страшная суть войны. Однако появление этих раненых сейчас здесь, черт те где от линии фронта, было недоброй, совсем недоброй приметой, и не я один так считал — по лицам моих товарищей было видно, встревожены все. Свежая белизна бинтов раненых вопила, кричала, что ребята попали в беду если не только что, то и не так давно, скорее всего недалеко от этого места, где мы сейчас. Пытаясь осмыслить увиденное, таращим на них глаза...
                Да, хотелось, хотелось знать значительно больше, чем знали, но спросить было не у кого, никто ничего не знал. Мы-то шли в тыл, нам так и говорили: «Вы идете в тыл. Там заканчивают разгром окруженной группировки». А получается, что шли от фронта, а попали на фронт. Окруженный противник ожесточенно сопротивлялся и стремился прорваться к своим. Нервно перебирая все это и переваривая в своем сознании, я вдруг увидел
нечто невероятное: раненый на столе, очевидно, решив переменить положение, повернулся другой своей стороной. У бедняги были сорваны все нижние ребра с правой стороны груди, да, собственно, она вся была срезана, открыта, зияла огромной темной дырой и при вдохе темно-синяя с перламутровым отливом плевра легкого, клокоча и хлюпая, выходила неровными, скользкими вздутиями наружу. Как он терпел? Не знаю чем объяснить, но крови, как ни странно, было немного.
               - Ну, где же они? — взмолился он. В голосе слышалось, как он страдает, как тяжело ему давалось каждое слово.
              — Кто-нибудь перевяжите меня… я умру! — простонал раненый на столе.
В общей сутолоке его, очевидно, не очень-то и слышали, а кто и слышал, не знал, как и что делать в этом редком случае.
Я продолжал стоять самым близким к нему и испытывал страшную неловкость от невнимания к его горю, но меня уже одернули, выговорили, что суюсь не в свое дело, и я молчал. Но, видя, что раненый вдруг учащенно задышал, и боясь, как бы этот измученный болью и страхом  мир не взорвался в исступлении и безысходности и, израсходовав остаток сил, не угас бы среди множества разбросанного на полу люда, подошел к нему.
                - Потерпи, дорогой, видишь, здесь из медроты нет пока никого… все молчат… не знаю как, - я дотронулся до его руки.
                - Теперь должно быть, скоро придут.- он продолжал сверлить меня взглядом и, казалось, этому не будет конца. Я был близок к тому, чтобы прервать это мучение и сдаться – уйти от этого опасного места. Но вдруг раздался снова его хриплый голос:
                - Ты перевяжи меня, прошу…
Теперь я уже бесстыдно, но все так же скучно уставился в его развернутую грудь и чувствовал, что он в это время изучает меня не меньше, чем раньше.
                — Боюсь, не сумею, у тебя же вона-она какая... царапина...Не страшно,но непросто, совладай-ка с ней, например, попробуй. Ан, не в пору здесь прилежание, как в школе, а то неровен час, и повредить недолго,- бормотал я что-то такое, чтобы уйти от его пристального взгляда.— Слава богу, что еще ничего не задето, открыто и все... Можно сказать повезло тебе, парень. Потому-то они тебя и не перебинтовали, должно быть... Подождет, дескать, ничего, других-то вон как. что твои дети в пеленках лежат, замотали так — где начало, где конец, не найдешь.
                - Перевяжи, — еще раз попросил он, — умоляю...
Больше я не мог выдержать этой пытки:
                - Ребята! У кого индивидаль... индуваль... индивидидаль, — слово “индивидуальный" не давалось. — У кого бинты, пакеты есть, дайте, тут солдату необходимо, — громко кричал я, бегая по дому. Увидев, что раненый смотрит, как я все это проделываю, показывая ему кучу прекрасных, запечатанных пакетов: живем, дескать, совладаем и с этим, ты только потерпи, брат! Невероятно, но это было так — он улыбнулся...
Но перевязать мне его не удаюсь. Автоматные очереди с противоположной стороны улицы, истерически захлебываясь в шквальном азарте, прорезали окна и двери нашего дома. Такого не ожидали. Все повскакивали, готовя оружие.
                — Спокойно, всем оставаться на местах! — Наш лейтенант был не молод и в свои тридцать лет был завидно уравновешен. Я легко уговорил моего раненого спуститься на пол под подоконник только что расстрелянного окна, и он, как переломанный в пояснице, тяжело опираясь на мою руку, осторожно, посылая себя в сторону после каждого шага, медленно опустился на пол. Ему, наверное, было много хуже, чем казалось. Очевидно, я имел дело с на редкость сильным, волевым человеком.
                Где-то недалеко, спеша, вроде стараясь опередить друг друга, разрывая тишину ранних сумерек, взрывались мины. Колотило долго, жестоко. Слышались не выстрелы, а разрывы — значит, били не мы, а они. Артналет вернул нас в жесткую будничность передовой. Что происходит? И что наши? Где они? Почему молчат? Да, дела! Не шибкие, совсем не шибкие. Отдых, к которому с надеждой шли и ждали, не начавшись, кончился. Теперь мы должны быть там. Это понимали все. Однако наш лейтенант, опершись спиной о стенку, пусто смотрел перед собой. Мы все скрытно посматривали на него, боясь своими взглядами напомнить командиру, что — пора.
                Вбежавший связной негромко, но судя по всему, что-то неприятное сообщил лейтенанту, тот дернулся, повернулся к стене и какое-то время, вроде, безучастно сидел боком. Его лица не было видно и, что поразительно — не хотелось, чтобы он повернулся, вообще было неловко смотреть в его сторону; стало вдруг тесно, хотелось глубоко вздохнуть. Я проглядел, когда лейтенант встал, но увидев его, на мгновение не поверил своим глазам — он был бел как мел.
                - Пошли и мы, — тихо сказал он.
Все слышали, понимали, но оставались как были.
                - Взвод, встать! Ориентир — сараи — так же негромко скомандовал лейтенант и на ходу уже бросил, — догоняй!
                И все это многоликое, но чем-то очень схожее один с другим скопление людей двинулось в свой последний путь. Санитары не появлялись и мой раненый поняв, должно быть, что они и не придут, стал совсем отрешенно-тихим – смирился; однако, увидев, что я собираюсь уходить, взял мою руку, и помолчав, попросил воды и когда я, раздобыв ее, вернулся, он, устав от боли или от потери крови, впал в полузабытье...
                За стенами дома перестрелка не прекращалась, пули то и дело, не встретив на своем пути никакого сопротивления, залетали в наше помещение, сердито впивались в стену, отбивали штукатурку.
                Надо было идти вслед за лейтенантом. Я вывалился за порог и тут же уткнулся носом в какую-то каменную или чугунную тумбу, служившую, очевидно, когда-то основанием для парадного фонаря. В полутьме сумерек мелькали темные силуэты: кто такие- определить было трудно. Никого не окликая, чтобы вместо ответа не получить очередь из автомата, перебегая от одного дома к другому и сам превратившись в одну из мелькавших теней, быстро добрался до знакомых сараев.. Дальше все пошло, покатилось, стремительно нарастая, переплетаясь, завязываясь в сплошной клубок боли, нервов, озверелого ожесточения, смертей, невыразимо тяжелой, давящей тоски, отчаяния и черных провалов тупого безразличия ко всему происходящему вокруг и к самому себе; словно впереди предстоит прожить еще три-четыре сотни жизней и этой одной, такой рваной, нервной, несложившейся, не жалко. То все вдруг уходило за внезапной, буквально вламывающейся, невероятной жаждой выжить, выстоять, не пустить: вы претесь, ломитесь, вам непременно надо пройти – это понять можно, мы сами иногда лезем черт те куда на рожон... Однако в подобном случае мы больше во власти жертвенности, исполнения долга, но не истребления всего вокруг.
                Те давно ушедшие часы представляются мне сейчас какой-то беспрерывной спешкой к единому, уже предопределенному, неуклонно тянувшемуся к себе концу. Могло лишь показаться, что среда и время все еще пребывали в том соответствии, которое несет в себе надежду на то, что еще многое впереди, все будет, и поэтому никто не заметил случившегося. Неясные, темные пятна вытягивались в нервную полосу и она, изгибаясь, собиралась, сгущаясь до черных провалов на фоне снега, и вновь распадалась на отдельно бегущие группы.
                - Опять гости...
                - Ох, видно, немало их там, за полотном!...
                - Почему за полотном. Тебе их и перед ним хватит.
Быстрые, нервные вспышки за насыпью железной дороги то тут, то там четко высветили ровную черную границу переднего края. Начинается!
                - В укрытие, в укрытие!
С началом артналета раздались громкие голоса. Мы ринулись в сараи. Через полторы-две минуты после налета они будут здесь. Только бы вовремя залечь после налета, иначе...
                -Проверить оружие! Гранаты наготове! — раздалась команда.
Писк, вой, скрежет, свист, грохот, остервенелое месиво взрывов, резкий свист и стук осколков по черепице, пыль и осыпающаяся земля с развороченного потолка сарая. Видно, не на шутку взялись.
                - Приготовились!
Невольно разбившись на две группы, тесно прижавшись друг к другу, одни — по одну сторону дверей, другие — по другую.
                - Сейчас он перенесет огонь в глубь двора. А вы, — указал на нас совсем незнакомый какой-то человек, — всей оравой налево между сараями! С вами будут еще из того сарая с лейтенантом, а остальные все со мной.
И без того, кажется, надорванный, хриплый его голос потонул в неистовом грохоте разрывов. Сарай трясло и, казалось, что в следующее мгновение, не выдержав, он рухнет. Нечем было дышать. Несколько мин со страшным ревом взорвали черный снег у наших дверей, обдав нас вонью взрывчатки и сожженного металла. Вдруг три-четыре быстрых, острых вспышки и грохот орудия рядом. Всех отбросило, прижало к углам.
                - Молодцы артиллеристы! — орал кто-то из-за угла. Я не мог пробить горло от пыли, душил кашель. Кто-то пытался колотить меня по спине.
                - Пожа...лей, брат... з... здесь ви...вилы.., осторожно....
В следующее мгновение весь двор превратился в ослепительно яркий, взорвавшийся мир...
Все ринулись к дверям. Вспарывая темноту, ракеты снопами взлетали за нашим сараем. Ночь уступила место страшному карнавалу. Тени сараев, огромного дерева метались в дьявольской пляске, наскакивая одна на другую. Двор стонал от разрывов мин и визгов осколков. Незнакомец, осторожно высунувшись из ворот, напряженно всматривался в сторону большого сарая. Его вытянутая рука слегка дрожала, как бы говорила, сдерживая нас: “Сейчас, сейчас!”
                - Пора, пошли!
От большого сарая бежала группа наших, человек восемь. Среди них лейтенанта я не увидел.Надсадный рев из лощины. Бегущая темная полоса с лихорадочной перекличкой вспышек автоматных очередей. Тряска приклада. Рядом, справа до боли в ухо глушит автомат соседа. Ничего нс слышу. Надо бы отползти. Пытаюсь спустить ухо шапки, где-то за спиной бешеный хоровод взрывов и истерический визг осколков над головой. Стоявший за углом сарая темный силуэт выронил автомат и медленно сползал.
                - Ах, мерзавцы, что творят!...
Комки земли, камней сыпались не переставая, осатанелый, сплошной вопль летел снизу, нарастая, и пляска светляков автоматного огня, устремившихся на нас, была близкой. Иногда вой пропадал в остервенелом хохоте наших автоматов и опять истошно врывался в сырую темень ночи. Иногда руку сводило острой болью судороги и немалых усилий стоило распрямить искореженные ею пальцы. Темнота, устав скрывать, приблизила к нам мутно-серые пятна орущих лиц. Их много - огромная, колыхающаяся гряда, уже слышно тяжелое дыхание бегущих и топот ног.
                -Гранаты, гранаты к бою!!! — разрывая хаос звуков, неслось из-за сарая в темноте.
Слева исступленно, с силой махали руками. Вскочил, далеко швырнул гранату и, вырвав кольцо у другой, в момент высмотрел толпу погуще — и вторая полетела вслед за первой. Многие гранаты, еще не долетев до цели, сдерживали бегущих, останавливали приступ вала, в котором они неслись на нас.
Автомат справа, глушивший меня своей близостью (его хозяин лежал за большим металлическим колесом, еще мелькнула досада – мой булыжник нас защитит так как его колесо), вдруг смолк, и только эхо его резкой стучащей скороговоркой продолжало колотиться в ушах. Приподнявшись на руках, сосед ( не помню его фамилии — он из старожилов, все они не очень словоохотливые и с нами, “сосунками“, не очень- то общались) неподвижно уставился в темноту, ожидая чего-то, и вдруг, вроде отрицая все на свете, замотал головой, кровь ручьем хлынула из носа и рта, и он рухнул.
                -Эй -эй-эй!!! — я полз к нему и орал, словно ошалелый, думая, что крик мой оставит, задержит жизнь. Развернув набок вздрагивающее, размякшее тело, понял, что все кончилось. Тепло, накопленное жизнью, вместе с кровью покидало его. Кто-то кричит? Что и где — не пойму! Тащу из-под него автомат, весь в липкой теплой крови с комками земли и снега. Кажется, сейчас, отплевываясь, он заорет: ”Ты что, обалдел, что ли?'" Вместе с ремнем вытягиваю руку, и она, резко вздрагивая, вдруг совершенно свободно отпускает автомат. Весь диск изжеван попаданием роя пуль. Опять крик, но откуда, кто и что кричат — понять не могу. Странный, “фырчащий” звук над головой... Толчея мелких взрывов где-то за нами...
                Невероятно, до удивления четко грохот выделил звук удара в кирпичный торец сарая. Что-то шлепнулось рядом, понял — граната, обхватил голову, поджал ноги. Ждать не пришлось — взрыв за моим павшим соседом — он оградил меня. “Мерзавцы, что же это такое, что вы делаете?”— рубленая тряска автомата. — Не-е-ет, нет, так нельзя...” Как кляп в рот — автомат, захлебнувшись, умолк... Какое-то мгновение сознание ничего не фиксирует — его нет. “Что, все?”... Вижу, слышу... Рву затвор автомата на себя — привычно напрягаюсь, ожидая напор давления выстрелов. Как палка, мертв — диск пустой! В низине частые, беспорядочные взмахи рук и опять этот “хромающий” звук летящих на нас их (на длинных, деревянных ручках) гранат... Некоторые в шальном азарте, бросив прицельно и дальше вскакивали в полный рост.
                Какие-то, неясные быстрые тени, скользкими силуэтами метнулись в сторону и исчезли, оставив загадку и страх: показалось или было? и что это? Опять разрывы, но много дальше. Перестарались, слишком близко подползли, наверное. У врага уже вызревала уверенность, решимость: вот еще одно усилие, мгновение, расстрелять в упор, смести, стереть, убрать. Отрывисто и нагло громко, вроде пытаясь догнать, пронеслась в долине, по-немецки оря, волна. Вопль с каждой секундой усиливался. Черная масса, неистово взревев, колыхнулась и бросилась стеной на нас.
                - Огонь! Гранаты, фанаты! — разорвал темноту хрип за спиной.
Одна за другой летели они навстречу орущей бледной темноте...Но это уже не могло спасти нас. Все... Конец...
                Вдруг огонь, грохот орудия рядом. Ошалев от отчаяния и мелькнувшей надежды жить, мы дурными, истошно-дикими голосами, тоже что-то такое вопили, отдаленно напоминающее “Ура!”
                Черная лавина внизу сбилась, распалась на части, вой оборвался. Кто-то ринулся в снег, кто-то повернул обратно, бежал; однако основная темная масса в растерянности топталась на месте. Орудие разразилось еще несколькими, едва ли не слитыми в единый залп, выстрелами.
                Лежа, мы завыли уже более определенно и внушительно. Более дикого крика никогда в жизни больше не слыхивал. Уже не было видно бледно-серых размывов лиц, и черная плотность разрывалась, тая во тьме. Надолго ли, но деревню и жизнь пока отстояли.Ком земли или грязного снега рассыпался возле меня. Оглядываюсь - у сарая, уставясь на меня, лежит солдат.
                - Ты ранен? — ору я ему.
Тот зло, без звука широко раскрыл рот, вроде показывает, какой он у него большой и быстро захлопнул. Опять как бы чего-то ждал от меня.
                -Ты ранен что ли? — домогаюсь я.
Он резко в бок мотнул головой и нетерпеливо коротко взмахом руки потребовал меня к себе. Ползу.
                Здесь я должен несколько отвлечься. Сперва тот солдат встретил меня отборной бранью. Слова эти, безусловно, расширяли возможности воздействия великого русского языка, но расширяли... сюрреалистически, что ли. Вообще, уродливо, какой-то опухолью, отростком, в котором перемешивалось все и вся настолько, что выходило, например, так, что этот орущий на меня, ни с того ни с сего, человек был не только хорошо знаком с моей матерью, но и был наделен какими-то совершенно неограниченными полномочиями, что мог запросто отослать меня отсюда к ней!!! Я лично всегда был противником подобного расширения русского словарного запаса, какая бы ни была обстановка. Да и мой новый знакомый, наверное, в глубине души понял, что так необдуманно, в сердцах, наорал на меня. Это стало видно из тех слов, которые произнес он, перейдя на обычный, здравый, человеческий язык без всякого “сюрра”.
               - Оглох, что ли? Они здесь, за сараем, к пушке подбираются... Сержант приказал идти к нему, — четко выговаривал он мне в самое ухо, а я с удивлением слушал его тоненький писк комарика на фоне все еще клокочущего в ушах стука автомата и каких-то отдельных, остаточных выбросов его гнева.
               - Ага, понял, пошли, — кричал я, обрадовавшись, что понимаю и меня понимают и ничего расшифровывать не надо. — Да, да, я видел, видел с нашей стороны сарая, по-моему их не больше пяти-шести человек.
               - Это мы сейчас узнаем, только не ори ты.
               - Это я от радости, что мы победили.
               - У тебя диска лишнего нет? — спросил он у меня.
               — Нет, у меня последний, все расстрелял.
Мы бежим вдоль маленького сарая, на бегу он сует мне что-то,по весу чувствую наполненную флягу. Радость и огорчение вместе: еще покажем, что почем, постоим за себя и землю русскую. Поживем. Поистине, нужно было обладать недюжинным запасом духовных сил, чтобы в этом аду продолжать жить, видеть, говорить, чувствовать. Хотя из нас, немногих уцелевших, никто не знал, да и не мог знать, что барьер перейден, кризис миновал, но все, что суждено было пройти оставшимся в живых, мы прошли к исходу той долгой ночи, о покое только мечтая.


             Теперь о судьбе. Она явилась ко мне в лице прекрасного автора портала «Проза.ру» Людмилы Горишней.
              В этом мире все связанно очень тесно, в чем я смог не раз убедиться. Дед Людмилы, Василий Акимович Горишний, Герой Советского Союза, командир 75-й дивизии, в составе которой воевал Иннокентий Смоктуновский.
              Можно было довольствоваться интернетом, где много информации о Василии Акимовиче. Но я, с огромным удовольствием, предоставляю слово Людмиле, любезно согласившейся рассказать о своем знаменитом деде.

               «Из того, чего нет в Википедии про моего деда. Он - сын георгиевского кавалера. Горишний Аким Андреевич участник еще русско-японской войны. Погиб в 1915, награжден посмертно Орденом Святого Георгия 4 степени. Дед, как Вы узнаете из энциклопедии, был в начале войны пограничником, вот только "оставшиеся пограничные войска" ... В июле 1941 - это был отряд из двухсот человек, который он возглавил, и они месяц пробивались к своим . Когда пробились, то он узнал, что его семья (жена и трое маленьких сыновей) погибла. Но сведения оказались ложными. Разбомбили эшелон, который шел перед ними, а их эшелон проскочил... Дивизии, с которой он прошел всю войну, отказавшись от повышений, был передан номер 95-й стрелковой дивизии. Первый состав дивизии защищал Одессу, а потом был Севастополь... Там и лег первый состав , за исключением буквально горстки людей, что ушли в горы к партизанам . На памятнике, что на Сапун-горе, я видела номер этой дивизии. А второй состав, под командованием моего деда, принял свой первый бой под Сталинградом. Кстати два человека, уцелевшие в боях под Севастополем, прошли всю войну уже в новой   95-й, а затем 75-й Бахмачской гвардейской дивизии.

              Вот отрывок из книги В. И. Чуйкова "Сражение века":
              "В полдень командир 95-й дивизии полковник Горишный, докладывая мне обстановку, сказал:
              — Если не считать незначительных колебаний фронта, на какие-нибудь сто метров в ту или другую сторону, положение на Мамаевом кургане осталось без перемен.
              — Учтите, — предупредил я его, — колебания хотя бы и на сто метров могут привести к сдаче кургана…
              — Умру, но с Мамаева кургана не отойду! — ответил, помолчав, Горишный.
              Командир дивизии полковник Василий Акимович Горишный и его заместитель по политической части Илья Архипович Власенко глубоко и верно осмысливали ход боев, и на этой основе у них сложилась большая боевая дружба. Они как бы дополняли друг друга: первый был не только командиром, но и коммунистом, уделяющим большое внимание политическому воспитанию личного состава; второй же, руководя партийно-политической работой, детально вникал в существо боевых операций, умел разумно, со знанием дела говорить с любым командиром-специалистом.
Слушая по телефону их доклады об обстановке на фронте дивизии, я не сомневался в достоверности и объективности оценки фактов независимо от того, кто мне докладывал — Горишный или Власенко. Каждый из них был хорошо осведомлен в оперативной обстановке и хорошо знал повадки врага.
              Дивизия Горишного пришла в город вслед за дивизией Родимцева. Она также с ходу, прямо с переправы через Волгу, без всякого промедления вступила в бой за Мамаев курган, затем в районе заводов Тракторный и «Баррикады». Полки этой дивизии, точнее, только штабы полков по очереди отводились ненадолго за Волгу, чтобы там, на левом берегу, они могли немного отдохнуть, пополнить роты, а затем — снова в бой.
Горишный и Власенко в самые ожесточенные периоды боев были на своем наблюдательном пункте, спокойно и уверенно руководили атаками и контратаками.
Пробраться к ним на командный пункт было нелегким делом даже под берегом Волги. Овраг между заводами «Баррикады» и «Красный Октябрь» обстреливался снайперами врага. В первые дни там погибло много наших воинов, и овраг прозвали «оврагом смерти». Чтобы избежать потерь, пришлось поперек оврага построить каменный забор, и, только сгибаясь и плотно прижимаясь к забору, можно было живым добраться до командного пункта Горишного."

                Что еще рассказать? Дед поддерживал дружеские отношения с Константином Симоновым, который приезжал к нему в дивизию во время битвы под Курском, и после войны  (Об этом знакомстве написано в книге "Разные дни войны"). Дед ушел, вернее его "ушли" в отставку , а через год он умер в возрасте 59 лет от инфаркта.

                В поезде по дороге в Севастополь я встретила женщину. Разговорились. Я упомянула о деде. Он жил в последние свои годы в Симферополе. Она рассказала, что жила одна, с тремя детьми, в тяжелых условиях. Ей посоветовали обратиться к депутату. Им и оказался мой дед. Он помог получить ей квартиру. Вот она и помнит его до сих пор. Знаю по рассказам, что он никогда не отказывал в помощи никому. А моя бабушка, его жена, подкармливала пленных немецких солдат, совсем еще мальчишек. А дед делал вид, что этого не знает... Двое из сыновей генерала Горишного, оба военные, не дожили и до пятидесяти. Моему отцу было 49 лет. Инфаркт..

                Судьба оказалась благосклонна не только ко мне, но смею полагать, и к моим читателям. Ознакомиться с таким материалом мечта любого пишущего и читающего. Теперь, я уверен в этом, рассказы Иннокентия Смоктуновского и Людмилы Горишней  дадут возможность более полно представить страшные события далекого, но незабываемого времени.