Памяти Юлии Катуниной

Елена Иоффе
О нашей подруге  (Памяти Юли Катуниной

Я была бы рада не писать эту заметку о Юле, а просто напечатать два её рассказа, когда-то удививших меня, а потом думать, чтО ещё из её материалов опубликовать в следующем номере альманаха. А между тем обменяться письмами с очередными новостями. Но так вышло, что в конце 98-го она внезапно заболела, а в феврале 99-го её уже не стало.
Не писать бы мне эту заметку. Но если не я, то кто же, и если не сейчас, то когда?
Юля, с которой мы знакомы ещё со школьных лет (обе ходили в поэтическую студию Ленинградского Дворца пионеров), была для меня человеком с секретом. Всего на год старше, она казалась значительно взрослее и опытней. Будучи студентами, мы снова стали встречаться в лито Политехнического и на разных сборищах. Белокурая кудрявая Юля внимательно слушала, говорила мало, заразительно смеялась своим чудным смехом. Она была начисто лишена суеты, не терпела пафоса, насмешливо его снижала. Один раз я заикнулась ей о своих лирических неудачах. Она блеснула на меня очками и произнесла: "Ну, пустилась девушка в откровенности". Больше я не смела с ней делиться подобными тайнами
А ведь уже тогда она сочинила своё удивительное "Сижу в яичной скорлупе". Как надо было вслушаться в себя, чтобы создать, выдохнуть такие строки, в чём-то и сейчас не до конца постигаемые, но от этого не менее прекрасные. Как догадка о чём-то глубинном внутри нас. Я узнала об этом стихотворении уже в Израиле от Людмилы Агрэ.

Сижу в яичной скорлупе,
Руками обхватив коленки.
Такие тоненькие стенки
В моей яичной скорлупе.

Такие странные оттенки
Вплетает жёлтая луна.
Молчит такая тишина,
Такие странные оттенки.

Мне кажется, что я одна,
Но что-то есть со мной второе,
Оно неслышное такое,
Что кажется, что я одна.

Оно смеётся надо мною,
Тревожится и спит во мне,
В каком-то непонятном сне
Оно смеётся надо мною.

Стучу по выгнутой стене –
Бессильные глухие звуки,
В тоске, отчаянье и муке
Стучу по выгнутой стене.

Молчит и плачет тишина.
Во мне всё громче голос тонкий,
Бессмысленный как плач ребёнка:
Молчит и плачет тишина.
Ленинград, 1956 год

В компании она всегда появлялась в сопровождении интеллектуалов из ЛЭТИ, где училась сама. Я ходила к ней домой на улицу Печатников, где радовались её друзьям и добрый отец её Анатолий Титович и гостеприимная, энергичная мама Елена Евгеньевна. Там бывали интересные люди.
Юля была разнообразно одарена и выражала себя во многом. Одна из первых в Ленинграде стала танцевать рок-н- ролл. Несмотря на близорукость, отважно носилась по городу на мопеде. Так хотела её душа.
Бывало, мы виделись каждую неделю, а потом месяцами не слышали друг о друге. В один из таких перерывов она вдруг позвонила мне и сообщила, что вот уже три недели как замужем. Так я познакомилась с Володей Соколовым и подружилась с ним. Они подходили друг другу – оба спортивные, рисковые. Они мчались на мотоцикле через всю страну, 2500 км, на Кубань, Володину родину. Юля любила старых его родителей (Володя родился у матери последним, когда ей было 40), и они платили ей тем же. Володя работал на инженерной должности, хотя в то время ещё не кончил института. Он тоже писал стихи (они познакомились в литобъединении Первой пятилетки) и рисовал: в их квартире, в которой я побывала в начале 70-х, все стены были им расписаны. Но главное, он был добрый и весёлый человек, очень милый. Он пережил Юлю всего на несколько месяцев.

В 1966 году Юля участвовала в конференции молодых писателей Северо-Запада. Вот как она об этом пишет:
"Меня туда направила Надежда Верховская. Она вела лито в ДК Горького, и когда я прочла ей "Ганса", она сказала энергично: "Блеск" и воткнула меня в конференцию, хотя та была уже в разгаре, и меня не хотели брать. На семинаре Гранина меня зверски несли.
Выдержки из записей, сделанных на семинаре:

О "Гансе" – нельзя так писать русскому человеку". "Ганса" не поймут".
"Дух Хемингуэя, плохой дух Хемингуэя".
"Кокс" – это этюд, эскиз, но безнравственный, не очень квалифицированный перевод с англо-саксонского".
"В "Коксе" нет авторского отношения. Автор смыкается с героиней".

А вот и сам Даниил Александрович:
" Если бы я раньше прочитал эти рассказы, я бы не оставил их на последний день. Где симпатии автора? Лучше жить на коленях, чем умереть стоя? Значит, симпатии на стороне Ганса? А мы-то были сволочами. Слишком тонко. В войне с татарами русских никогда не показывали сволочами. Нет позиции автора".
Теперь "Кокс". – Безнационально, безвременье. Шикарно девка живёт. Откуда эти девки? Есть большая правда и есть маленькая правда… Фальшивая, придуманная жизнь – нет позитивной программы.
Снова о "Гансе" – русская советская девочка… и немец. А между ними советский часовой. Часовой спасал девочку. Она доверчива. Били лежачего. Много времени. Бьют не 10 минут, а 2-3 минуты. Это рассказ о зверстве. Ганс прощён, а солдаты? Неверный рассказ.
Вот так думал и говорил в те времена наш дорогой классик. И я спасовала. Не испугалась, а как-то заткнулась. И больше не писала. Так что никто меня тогда не поддержал, по плечу не похлопал, а в другом семинаре оценили только стиль – рвано-хемингуэевский. Был, правда, один человек – критик Нинов. Он мне сказал пару ободряющих слов, но наедине".
Меня же тогда эти рассказы ошеломили своей внутренней свободой, а в "Коксе" такая индивидуализированная, такая живая речь. Мне думается, что в Юле было раздвоение между тем, что ей хочется сделать, что просится на бумагу, и тем, что "надо". Литературные мэтры тех времён очень боялись внезапной, неизвестно откуда взявшейся самобытности, рассматривая её как угрозу своему положению в уже сложившейся писательской иерархии, да и сама иерархия могла полететь вверх тормашками от одного лишь свежего слова. Интересно, что после перестройки вышеупомянутый "классик" стал публиковать совсем иные тексты. Будь Юля более уверенной в правоте своего вИдения, она бы не "заткнулась", а писала, хотя бы в стол.
С перестройкой жизнь сделалась трудной и обидной. Чтобы купить элементарной еды, они с Володей развозили почту. Чего только они ни вынимали из почтовых ящиков, кроме писем: и стёкла, и мёртвых мышей. Жизнь подсовывала колоритные подробности, которые она собиралась описать в своих будущих рассказах. Не сбылось.
Из письма Виктора Берлина:
"Когда я думаю о Юле, я всегда вспоминаю один эпизод. Однажды во Дворце Пионеров мы затеяли одну глупость, ты, может быть, тоже помнишь, ты в ней участвовала. Мальчики должны были назвать девочку, которая больше всех нравится, девочки – мальчика. Тогда Юля назвала Н. Он, как ты помнишь, был у нас объектом насмешек, Юлин "выбор" был, конечно, актом демонстративным. Но таким уж благородным человеком она была. Юля принадлежала к тем женщинам, которые в юности выглядят старше и менее женственно, чем сверстницы, но в течение жизни они меньше меняются и к зрелым годам, наоборот, ещё остаются женщинами, когда их одногодки уже старушки".
Она была преданной матерью двум своим сыновьям и верным товарищем своим друзьям. В борьбе за выживание не растеряла своего оптимизма, сохранила умный и добрый взгляд, приправленный иронией. Подтверждением тому служат строки из трактата, сочинённого Юлией Катуниной к 45-летию окончания школы:

Сорок пять лет пролетело с того поворота…
Наш девичий мир изменился почти досконально,
И мы изменились настолько, насколько сумели
Своё естество переделать в угоду мужьям,
И свекровям, и детям,
И прочим соседям по этому миру.
Но каждой запомнился миг раскрыванья цветка,
Когда, как Дюймовочка, заново мир открывая,
Мы распахнули глаза на несказанность света!
И пусть впереди (а теперь – позади) были жабы,
И крысы, и даже слепые кроты, но ласточкой счастья
Нас жизнь опахнула, хоть малость, хоть каплю…
На тропочке той, что проложена в самом начале,
Там жизнь начиналась.Так скажем СПАСИБО!
Той школе, тем людям, тем картам, тетрадям,
И книжкам-обманкам, ведь книги всегда подвирают…
Но Бог с ним, с враньём! Кто не лгал хоть невольно?
Но память на то и дана человеку,
Чтоб БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ, не червем, не камнем.
Мы помним! И это великое счастье!

В заключение мне хочется привести отрывок из письма, написанного Юле Людой Агрэ 17 октября 1998 года. Оно не было отослано, так как в это время Юля была уже не в состоянии его прочесть и на него отреагировать.
"Милая Юля! Много лет в моём архиве я берегла два твоих рассказа и несколько стихотворений. И когда при отъезде пришлось отбирать самое любимое, самое для меня ценное, я не смогла с ними расстаться. Времена были крутые, и приходилось рисковать ради этого. Эти стихи и рассказы и по сей день хранятся у меня в том виде, как я получила их от тебя: на ужасной бумаге, напечатанные на кошмарной машинке. Сохранились не только рассказы и стихи: прежним осталось и моё мнение о них. Мой любимый "Кокс" волнует и теперь, но если тогда я бы не смогла объяснить – чем, то теперь-то понятно: это было пророчество, предвиденье, предчувствие того, что висело в воздухе, наползало на нас, распад, горечь, страх и попытки "прорваться", преодолеть.
Как тебе удалось сделать это в коротком рассказе, такими скупыми средствами?
К "Гансу" у меня есть претензия: мне не нравится сцена избиения нашего героя. И не потому вовсе, что она нереальна. Она реальна, да ещё как! Конечно, лагерь охраняли отнюдь не толстовцы. Просто душа просит, чтобы это была история о пленном парне, который в обстановке всеобщего безумия и озверения нашёл для себя отдушину, полюбив чужого ребёнка. И мне жаль, что в незатейливый рассказ о встрече девочки и Ганса врывается мелодрама.
Я думала и думаю так сейчас, что рассказ был о терпимости, которая только начинала проклёвываться. Боже, каким чудом тогда казался Бёлль, уже не говоря о Ремарке… А стихи-то какие были!

Сижу в яичной скорлупе,
Руками охватив коленки…
Какие тоненькие стенки
В моей яичной скорлупе…

Да, талант – вещь необъяснимая, волшебная, в нём и заключена душа человека…"

Израиль, ноябрь 2002 г.