Двоюродный язык

                   Недоумением пропитаны мои первые детские воспоминания об украинском языке.

                   Я только научился читать. Бабушка взяла меня на выходные. Мы идём от Колхозного рынка по Богдана Хмельницкого к её дому на Щорса, 38. Я уже надоел ей, очень терпеливой, бесконечными остановками перед магазинами, над которыми читаю по слогам вывески. Слово «хлеб» не задерживает нас. Слово «мо-ло-ко» потруднее, но я осиливаю его на ходу. Над словом же «тка-ни-ни», вылепленным над окнами магазина, зависаю надолго. Здание со странным словом стоит через дорогу от бабушкиного дома. Я мимо него сотни раз проходил, спотыкался об его порог, но буквы вверху заметил, только научившись читать. Нам осталось-то перейти улицу, а я стою, задрав голову, и шевелю губами. Слово «ткани» мне с детства знакомо. Оно, как собака, с головой, на двух парах лап.  Бабушка-портниха рисовала мелком на тканях, резала их ножницами и сшивала. Я выпрашивал у неё место за швейной машинкой, садился и, одной ногой доставая до педали, строчил, как из пулемёта, пробивая иглой картонки и бумажки.

                  Я читаю по слогам, но понять не могу, зачем «тка-ням» лишнее «ни», зачем собаке третья пара ног? Бабушка терпеливо ждёт. Я сдаюсь и спрашиваю, как маленький:

— Ба, а что это за тка-ни-ни?

— Это ткани по-украински.

— А зачем ещё одно «ни»?

— По-русски – ткани, а по-украински – тканыны, – говорит она, вызывая у меня состояние, которое я сейчас назвал бы когнитивным диссонансом.

— Но там же написано «и», а не «ы», – показываю пальцем на светло-жёлтую лепку.

— Пальцем не показывай, – говорит бабушка и добавляет, – В украинском языке русское «и» читается как «ы»: тка-ны-ны.
 
— А зачем?

— Язык такой, – отвечает бабушка. – Пойдём, меня ждут.

         Она ведёт меня за руку через дорогу, а я оглядываюсь на уродливо-длинное слово и ничего не понимаю: зачем это грубое, двойное, агрессивное «ы» вместо мягкого, одинарного «и»?

                 И это при том, что разговорный украинский я слышал и понимал с детства. Наша соседка тётя Лена, подруга моей мамы, мать моего друга детства Федьки, говорила только на нём. Муж и дети – на русском, а она, как и сестра, приходившая в гости с Пастуховки, – на украинском. Дети сестры, с которыми мы иногда играли, тоже говорили на русском. Не помню, понимал ли я этих тёть. Скорее всего, понимал. Все остальные – в нашем дворе, в школе и во всём моём сталинско-донецком детском мире – говорили на русском. Да, ещё в соседнем доме жила вредная старуха, которая гонялась за нами с палкой, когда мы обижали её внука. Она бежала и непонятно кричала, а мы, убегая, дразнили ей: «Кильманда иди сюда». Слово «манда» мне потом объяснили, и я долго считал слово «кильманда» производным от него.
 
                  Вот и весь мой дошкольный опыт, связанный с чужими языками. Неблагозвучное «ы» вместо ласкового «и», возможно, определило моё последующее отношение к украинскому языку. Языковый импритинг?

                  Мысль о неблагозвучии украинского языка, зародившаяся в первом классе, укрепилось во втором, когда учительница, говорившая до этого понятно, стала называть пчелу – «б-д-жолой». Я вслед за ней, ломая язык, спотыкался в согласных и не понимал, зачем это? Зачем придумывать такие некрасивые слова, как «бджола» и «йидальня»? Помню, украинское «Ї» в букваре напоминало мне лупатые глаза богомола или стрекозы. Ежа, который жил у нас в квартире, на уроке зачем-то называли – «йижаком». Мне казалось это издевательством взрослых, больших над нами маленькими, ёжиком и мной. Ёжик ночью ходил по квартире, стуча коготками, и шумно нюхал, а днём спал, завернувшись в тряпки.

                  Папу моего, присланного из Курской области в сорок седьмом году на восстановление шахт Донбасса и проработавшего, с четырьмя довоенными классами, тридцать три года под землёй; папу с жёлтыми от мозолей ладонями, с пальцами не разгинающимися до конца и твёрдыми, как прутья кровати; папу со спиной в синих шрамах; папу, который «мог не вернуться» – украинская речь всегда забавляла. Не было ни одного футбольного матча с украинским комментарием, чтобы он не сказал:

— Ну, язык! Это ж надо: пийшов на кутовый! – Слово «кутовый» его почему-то смешило. Добродушно посмеявшись, он неизменно прибавлял к слову «язык» определение «суконный».

                  Всё же украинский язык и литература нашли свою скучную нишу рядом с уроками труда и физкультуры, в которой они пылились, пока я читал Фенимора Купера, Майн Рида, Жюль Верна, Беляева, Грина, сменивших сказки Пушкина, Алексея Толстого, Волкова. Этой ненужной обязаловке, этому «надо» родители заставляли нас подчиняться, чтоб не испортить аттестат «украшей-парашей» и поступить в институт. Сколько детских русских слёз пролито, сколько украинских учебников отброшено и порвано!

                  Когда я из восьмилетки перешёл в десятилетку, расположенную рядом с домами обкомовских работников, то столкнулся с учениками, родители которых освободили своих чад от уроков украинского языка и литературы. Как мы им завидовали! Блатные высокомерно улыбались, делали нам ручкой и радостно сваливали с «украши», а мы, изнывая от скуки, слушали об Энее, «якый був парубок моторный». На фоне стихов Пушкина и Лермонтова, с красочными книгами которых я бегал за родителями ещё до школы, – эти вирши казались убогими. Они ничего не давали подростковому уму и сердцу. Обычная школьная дребедень, которая даже в ухо не влетала.

                 Где-то на первом курсе я узнал, что человек за жизнь может прочесть не более пяти тысяч книг. С этого времени я читал только известных, знаменитых авторов. Читал литературами: французскую, немецкую, итальянскую, испанскую, латиноамериканскую, китайскую, японскую. Учил английский, чтобы читать в оригинале английских и американских авторов. Хотел выучить французский, испанский, немецкий, итальянский, чтоб читать в оригинале Пруста, Камю и Селина, Борхеса, Онетти, Унамуно и Ортегу-и-Гассета, Музиля, Рильке и многих других. Шёл, как кот учёный, по книгам вокруг древа познания, и каждый раз, прежде, чем ступить, изучал отзывы об авторе и книге. Постоянно натыкался на лестные отзывы о русской литературе. Портреты Льва Толстого и Достоевского висели в кабинете у Камю, Хемингуэй в описании войны хотел подняться до уровня Толстого, Рильке ездил в Ясную Поляну, как паломник, английские театральные режиссёры «приватизировали» Чехова. И ни разу, никто в мире не посоветовал мне прочесть украинских авторов. Никто из знаменитых писателей не сказал, «в моём становлении огромную роль сыграли Шевченко, Франко, Леся Украинка»!

                  По сей день, у меня нет ни одного украинского текста, который бы я перечитывал, как, например, «Роман о Лондоне» Милоша Црнянского. Там мне нравится всё: мелодия, ирония, отчаяние, славянская идея, князь Репнин, его жена Надя, их отношения. И читать я могу перевод этого романа с любой страницы. А вот из украинской литературы ничего «не запало в душу». Если она исчезнет, я даже не замечу. Я, конечно, хочу прочесть мировой шедевр, написанный на украинском языке, ибо это мой двоюродный язык, но пока…

                  Помню в институте, когда я хотел знать как можно больше языков, чтоб открывать своим ключом двери чужих культур, я сожалел, что родился в УССР, а не в Грузии или Прибалтике. Тогда бы я с детства знал русский и грузинский. Знание же украинского языка казалось абсолютно лишним. Бездарность украинской литературы, её провинциализм – меня удручали. Я носил на шее ключ от чулана с не нужным, пыльным старьём, с поделками из не отшлифованного гением слова. Может, где-то, в куче хлама, и валялись два-три бриллианта, но проще открыть соседнюю – французскую или итальянскую дверь – и набрать их целую пригоршню. А ещё проще – протянуть руку и взять с полки том Достоевского или Чехова. Зачем мне ключ от коровника, когда я не собираюсь доить и пасти коров? Изучение биографий украинских писателей и поэтов говорило об их второстепенности, низкой, в сравнении с русскими, одарённости. Все они – Шевченко, Марко Вовчок – пытались пробиться в русской литературе и, не выдержав конкуренции, «почалы пысалы» на малороссийском. Стоило бегло прочитать биографию Марко Вовчок, как мысль о ведущей роли в создании украинского литературного языка русских самолюбивых бездарей и авантюристов приходила на ум. Был бы Гоголь менее талантлив, он бы тоже писал на украинском и стал местечковым классиком, слава которого валялась бы сейчас в пыли на границе Полтавщины. В Малороссию, в Украину всегда стекали русские, чьё самолюбие превышало трудолюбие и дарование.

                  В советский период украинская литература издавалась огромными для нынешней Украины тиражами. Например, «Кобзар» Шевченко в 1974 году напечатан в Киеве тиражом полмиллиона экземпляров, а пятитомник его – через четыре года! – размножен 150 тысяч раз.  (Для сравнения: четвёртый том собрания сочинений Ленина, вышел в Москве 1935 году тиражом 100 тысяч.) В серии «Библиотека украинской литературы» выходили все, кто вместо «и» писал «и с крапкою». Тиражи были фантастические! Григория Сковороду в 1983 году издали тиражом 190 тысяч. Даже биографию Леси Украинки «оккупационная советская власть» размножила в 40 тысячах экземпляров. Понятно, что восемьдесят, а то и все девяносто процентов этих тиражей шло в макулатуру. Понятно, что больше половины «украйинськых пысьмэнныкив» считались бы в русской – графоманами. Некультурный народ советский, отличая нутром «кетю от каки», связывал верёвками «украинские нетленки», которые им всовывали в книжных в нагрузку, и пёр на пункты приёма, чтоб получить заветный талон и купить, после многочасовых очередей, «Трёх мушкетёров» на русском. Ни одного украинского автора в списке макулатурных книг (востребованных, дефицитных) – нет. Сборная мира против объединённой сборной России, царской и советской!

                  До окончания института я был уверен, что украинский язык входит в обязательную обойму коммунистического принуждения. Правоверному гражданину СССР полагалось вступить в пионеры, комсомольцы, ходить на демонстрации, ДНД, учить научный атеизм, коммунизм, политэкономию и прочее. Гражданин УССР в довесок – должен учить украинский язык и литературу, ибо партия «требовала развивать многонациональную культуру», даже когда нас от неё тошнило. Все советские украинские писатели и поэты относились мной к коммунистическим прихлебателям, которые на украинский манер «пэрэкладалы вказивки» партии и воспевали её. Во всех республиках были такие орденоносцы. Пару-тройку раз я пробовал читать украинских классиков и современников, как «носителей одного из славянских языков», но дальше Шевченко и Сковороды не шёл. «Роксолану» бросил, едва начав. Лучшее украинское – «было ни уму, ни сердцу». Зачем тратить на него время, отрывая, например, у латиноамериканцев? Борхес возбуждал фантазию, мысль, Кортасар играл в классики с Гессе, Онетти был изысканной, заокеанской смесью Фолкнера и Камю. Это была Высшая лига. Игры дворовых «пысьмэнныкив», шедевры Леонида Ильича, Светланы Алексиевич – меня не интересовали.

                   В Кировограде, в общежитии для врачей-интернов я познакомился с выпускниками мединститутов Львова, Ивано-Франковска, Ужгорода, Черновцов. До знакомства с ними я считал, что украинский язык относится к вымирающим, никому не нужным языкам, тупо насаждаемым коммунистами. Эту современную латынь для простолюдинов я воспринимал, как часть государственного насилия и был приятно удивлён обилию образованных носителей украинского языка. Если считать его отдельным от русского языком, думал я, то получается, что я знаю в совершенстве два языка, а третий – «читаю со словарём»! Но как не лестно было думать «о знании двух языков в совершенстве», я всё же, слыша ежедневно украинскую речь со всеми её западенскими «як ся маэшь», приходил к выводу, что это – не второй язык, а извращение моего родного. Что-то наподобие фени, но созданное не ворами в тюрьмах, а крепостными – беглыми и в ярме – на окраинах Российской империи. Русская господская речь и, как вариант её, малороссийская плебейская.
Рассказы новых приятелей из Западной Украины меня удивляли:

— И вы всю эту коммунистическую ерунду учили на украинском? И Ленина на украинском читали? Ну, вы красавцы! Ещё скажите, что Малую землю в переводе прочли!
 
          Они улыбались, говоря, что на русском они бы от этой дряни «злузду зъйихалы». Я узнал, что жители Ужгорода смотрели передачи из Венгрии, Румынии, Чехословакии, Польши и худо-бедно понимали их. Польский знали многие. Я завидовал их знанию языков и даже, пытаясь «пшекать», купил самоучитель польского. На всю нашу пятиэтажную общагу врачей-интернов был только один странный тип, который привлёк моё внимание начинающего психиатра чтением книги перед душем. (Душ был на первом этаже, один на всю общагу, а туалет и рукомойники с кранами на каждом этаже.) Он стоял особняком в очереди из двух-трёх человек и читал – среди болтающих. Мои знакомые из Львова знали его и охарактеризовали, как придурка. Он говорил: «Що за Львив, то э Сыбыр». Всех остальных языковый вопрос, как, впрочем, и меня – не волновал. Мой украинский резал им уши, и они просили меня говорить на русском, который прекрасно понимали. Сами же они переходили на русский, когда обсуждали профессиональные темы, потому что предпочитали читать литературу по специальности, изданную в Москве и Ленинграде.

          В советском Кировограде украинская речь на улицах слышалась не намного чаще, чем в Донецке. Областная психиатрическая больница говорила на русском. У некоторых врачей были клички. Одного из заведующих звали за глаза «Кацапура». В этой кличке не было бранного смысла. Над ним смеялись не больше, чем над парторгом больницы, который однажды бегал ночью с топором в руке по прибольничному посёлку и кричал, заглядывая в чужие сараи в поисках своих индюков: «Ындыкы! Мойи ындыкы!» Не национальные особенности волновали тогда людей, а личностные. По ним людей принимали или отвергали.
 
                  С развалом Союза вылезли из схронов нацики, и начали украинизировать нас на том простом основании, что если страна называется Украина, то единственным государственным языком должен быть украинский. Спорить с людьми, мыслящими на конкретно-образном уровне – бесполезно.
 
          В Донецке в 1992 году в свидетельствах о рождении ещё писали царское имя «Анна», а не сельское «Ганна». В Киеве же, куда я поехал в 1994 году на курсы усовершенствования по судебной психиатрии, уже вовсю штамповали законы на смеси украинских и русских слов, смеси, которая смешила своей безграмотностью даже меня, донецкого знатока украинского. Председатель Львовской судебно-психиатрической экспертной комиссии рассказала, что сразу же после образования Украины их поставили перед выбором: либо пишете акты на украинском, либо увольняетесь. Они купили русско-украинские словари, которые нам пришлось купить позднее. Киев тогда не заморачивался украинским, хотя флюгеры с научными степенями уже переводили учебники психиатрии с русского и под своими именами издавали их, считая плагиат – «научной работой». Мы потешались над словами «маячэння», «затьмарэння свидомости», смеялись над словами «суглоб», «сичовый михур». Я опять жил в общаге, но уже для врачей-курсантов. Врачи из Западной Украины всё ещё, говоря на профессиональные темы, сбивались на русский, но уже с пеной у рта доказывали мне необходимость учить украинский.

— Так его знаю.

— А почему не говоришь на нём?

— Не хочу.

— Но ты обязан, раз живёшь на Украине.

— Вообще-то, это Украина три года назад поселилась там, где я жил до неё, – шутил я.

— Но ты обязан…

— Меня даже партия не заставляла говорить на советском языке, хотя лепила из меня советского человека.

          Почему я обязан Украине, а не она мне – никто не отвечал. Почему обязанности перед СССР – плохи, а перед Украиной – хороши? Зачем мне смена коммунистического насилия на националистическое?

— Не втягивайте меня в очередную государственную стройку под руководством очередных идиотов, – говорил я и слышал один и тот же ответ:

— Живёшь на Украине, значит, обязан.

                   Потом стали заставлять и гнать с Украины, а каждый подчинившийся государственному насилию, каждый ставший на колени русский, тянул меня вниз, чтоб не замечать собственной глупости и трусости.

                   Я бы мог уйти из русского мира в украинский, но дверь в него всегда казалась мне дверью в погреб: побелённые кирпичи, ступени вниз, глухие, скользкие стены, банки с вишнёвым вареньем, сало в трёхлитровых бутылях и две-три книги вместо подставки. Я сижу в вышиванке, жру в три горла, пою народные песни и зарабатываю на жизнь, продавая Россию…

                  Но я не настолько люблю есть и пить, не настолько люблю вещи, чтобы ради них ползти на коленях в Европу. Я люблю книги и понимаю, что пока граждане Украины нажрутся, напьются и создадут шедевры на украинском языке или хотя бы переведут мировую классику – пройдёт уйма времени. Кто знает, когда время и талант отшлифуют суконный пока, украинский язык до уровня русского? Почему вам не делать этого без меня? Зачем мне пересаживаться из авто в телегу?

                  Я родился и вырос на юге России, который во дни моего рождения назывался УССР, во дни зрелости – Украина, а под старость – ДНР… Но ведь это внешние признаки, государственные одежды, даже одежонки, которые она надевала. Истинная Россия, глубинная – велика и неизменна. Она обрастает, как дерево кольцами, новыми смыслами и красотами, но, изменяясь, остаётся – Россией. Толстой, Чехов, Чайковский – это лишь малая, видимая часть того огромного, что живёт во мне, как Россия. У каждого она своя. Я не знаю, как вычеркнуть Россию из меня, если я всегда был и буду – движимой и мыслящей частью её.

          Донецк не избежал украинизации. Отделы кадров заставляли писать заявления на украинском языке, точнее, перерисовывать с образцов. Садики и школы перевели на государственный. Воспитатели и учителя, из-за куска хлеба, коверкали свой родной язык и родной язык детей, особенно во время проверок. В институтах обязали преподавать на украинском. Методические рекомендации, кровь из носу, должны быть на государственном языке. Я потратил три месяца на перевод своей методички, которую никто в Донецке на украинском читать не собирался. Но пять экземпляров, за мои же деньги, на кафедре должны быть «обовьязково». С лекциями и семинарами было проще. Я спрашивал в начале занятия: «На каком языке читать?» Все кричали: «На русском!» - и я, к всеобщему удовольствию, не грузил курсантов словами «маячэння», «затьмарэння». Можно было преподавать судебную психиатрию на украинском, но тогда пришлось бы целыми группами отчислять курсантов за неуспеваемость или всем, не спрашивая, ставить зачёты.

          Врачей заставили писать самоотчёты на украинском и перевели на него всю документацию. Истории болезни писали ещё на русском, но титульные листы заполняли на государственном. Медсёстры прилежно переводили русские названия улиц на украинский, создавая в здравомыслящей ещё тогда Украине, оазисы глупости.

                  Война на Донбассе оживила во мне детское недоумение перед украинским языком, переплавив его в стойкое отвращение.
 
                  Слава Богу, Донецк слез с телеги, на которой возница инородец везёт украинцев в Европу, вытрясая из них дорогой не только ум, честь и совесть, подаренные Россией, но и деньги.


Рецензии
Вот такой вопрос. Мне, не местному, его не зазорно задать. Закрыть пробел в понимании. Ещё не было военных действий, ещё только были захвачены здания госучреждений в Луганске и Донецке, только что были захвачены известной группой Славянск и Краматорск. И вот в тот момент краматорцы без антиукраинского настроя, видимо нестарые люди, наблюдали с шоковым недоумением: их вчерашние товарищи, родители их товарищей выходили на улицу и демонстративно топтали украинские флаги. Т.е. даже для них, местных, до этого момента не виден был тот предельный уровень скрытой агрессии в хорошо знакомых соседях, даже возможно друзьях, который вдруг нашел выход. Подчёркиваю, что ещё никто не стрелял, и военные поворачивали назад под напором пикетов активистов. Вопрос собственно в том, был ли тот запас унтиукраинской агрессии накоплен в основном за год наблюдения последнего майдана, или он наслаивался годами, и виной как раз украинский язык, учебники истории Украины - ползучая украинизация в общем? Что больше?

Владимир Прозоров   06.05.2018 20:53     Заявить о нарушении
Как Вы точно сказали: виной была ползучая украинизация. На шахтах Донбасса остались после ВОВ выходцы из Белгородской и Курской областей. Мой, например, восьмиквартирный дом был полностью заселен ими. Все они окончили до войны 4-5 классов и после войны работали в шахте. Бендер (так они говорили) презирали. Почему не знаю. Это были какие-то шахтные разборки, но "бендера" было у нас в детстве ругательным словом, которым называли подлых предателей и воров. С 1991 года во всех отделах кадров появились образцы заявлений на украинском языке и все мы, матерясь кто вслух, кто про себя, перерисовывали эти мерзкие буквы. Для нас, жителей УССР, а потом Украины, коммунистическое насилие мигом сменилось на националистическое, но без социального пакета социализма. И с каждым годом насилие языковое возрастало. К началу двухтысячных требовали уже вести преподавание в Донецком юридическом институте на украинском языке. Я спрашивал на лекции на каком языке читать, народ хором кричал "на русском". Но и за эту уловку делали замечание. Судопроизводство в Донецке перевели на украинский язык. Так что флаги украинские топтали с искренней ненавистью все.

Иван Донецкий   06.05.2018 21:47   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.