Мир без Бога. Глава одиннадцатая

Константин Окунев
Глава одиннадцатая
Темная субстанция и нелинейность времени
Стас был не совсем прав, приписывая Ларисе Владимировне любовь к страданиям. Не из любви к ним она страдала, а из-за великой гуманной идеи. А заключалась идея в облегчении участи человечества.
По мысли Ларисы Владимировны – вернее, не по мысли даже, а по ощущению, – в пространстве во все времена были разлиты страдания в форме этакой невидимой глазу темной субстанции. Всякого человека, едва он рождался, она окутывала или облипала, – Лариса Владимировна не решила, какой глагол более подходящ, поскольку не могла определиться с характером субстанции: туман это или паутина. Впрочем, неважно; куда значимее, что она распределяется на всех жителей мира, распределяется в неравной, разумеется, пропорции: было бы странно, если бы в равной. И если кто-то страдает сильнее, то другой соответственно чувствует послабление: притянутая одним страдальцем черная субстанция откатывает от второго. Поэтому и нужно страдать, чтобы хоть чуть-чуть разгрузить ближнего, все равно где тот обретается – в соседнем доме или за океаном.
Именно в этом была причина тяги к самопожертвованию, обуявшей завуча, и чистота помыслов и нравов выступала в ее жизни не целью, как ошибочно полагал Стас, а всего лишь сопутствующим элементом.
"Ничего страшного не случится, если я помучаюсь от измен Сережи, – размышляла Лариса Владимировна. – Зато, может быть, какой-нибудь раковый больной вздохнет свободнее или голодающий получит гуманитарную помощь".
Сам Сережа, то бишь Сергей Степанович, не задумывался, почему жена закрывает глаза на его выкрутасы, а только пользовался моментом. Последнее время и вовсе повадился не ночевать дома. У него хватало совести и здравого смысла не ссылаться на внеплановые совещания, но хватало и цинизма никак не объяснять свое отсутствие. Приходя рано утром, он просто молчал. Лариса Владимировна тоже ничего не говорила и ни о чем не спрашивала. Только молила Бога дать ей силы пережить эти мучения.
Да, в ее модели мироздания было место и для Бога. Причем представлялся он ей заложником самого себя, созданных им обстоятельств бытия. Будто бы страдает Бог сильнее всех своих творений вместе взятых, и не из-за темной субстанции (он выше нее), а потому что видит, как задыхается все живое в ее смраде, – видит и терзается, сопереживая. Но вмешаться, избавить мир от субстанции значило бы убить мир, ибо имя субстанции этой – жизнь. Поэтому и бездействует Бог, лишь дарует стойкость тем, кто о стойкости просит. Вот Лариса Владимировна и просила – и верила, что получает ее. А в благодарность была готова принять новые страдания, хотя и не искала их нарочно: "Надо будет – сами найдут. Я никуда не денусь, не сбегу".
С такой думой она легла двадцать пятого октября, с такой думой проснулась ранним утром двадцать шестого. Всё в одиночестве: муж опять остался у "этой", как она называла любовницу Сергея Степановича, не зная ее имени. В этот раз Лариса Владимировна не стала дожидаться, когда наконец он явится (на работу, как благопорядочный семьянин, он выходил исключительно из дому, да еще и с женой под руку). Она оделась в свое любимое платье неопределенно серого цвета – кое-кто зло шутил, что оно у нее и вовсе единственное, потому что не могли припомнить, видели ли ее в другой одежде, – оделась и пошла в школу пораньше.
Там никого, кроме уборщиц, еще не было, однако в учительской уже разрывался телефон. Не заходя в свой кабинет, Лариса Владимировна распахнула дверь, бросилась снимать трубку. "Сердце чуяло недоброе", – рассказывала она потом, хотя это не было такой уж правдой.
 – Алло, – сказала она...
Ближе к восьми начали сходиться преподаватели. Удивлялись, что завуч в учительской, а не у себя.
"И не в себе", – подумал заглянувший сюда в кои-то веки Стас, заметив ее растерянное выражение лица.
Когда собрались все, кроме задерживавшегося директора, трудовика, забившегося по обыкновению в мастерскую, да Вероники Всеволодовны, напрочь, видно, забывшей дорогу в учительскую, Лариса Владимировна попросила внимания и сказала примерно следующее:
– Дорогие коллеги, сердце мое почуяло недоброе, когда еще только светало: такой зловещий рассвет был сегодня. – Остальные переглянулись с недоумением, вспомнив, что сами в рассвете не заметили ничего зловещего. – Движимая нехорошим предчувствием, я не могла высидеть дома, сорвалась на работу, не дождавшись Сергея Степановича... не дождавшись, пока он соберется. – Если бы дверь была открыта, все увидели бы, как директор, именно в этот момент, чинно шагает по коридору в свой кабинет, не догадываясь, что происходит в учительской. Но вряд ли кто понял бы по его лицу, насколько он озадачен тем, что его жена ушла на работу без него: отношения на стороне учат скрывать чувства. А Лариса Владимировна продолжала после секундной заминки, выдавшей любителям домысливать, коих было среди присутствующих большинство, что в семье завуча и директора нелады совсем серьезные. Она продолжала: – Едва я переступила школьный порог, как услышала трель телефонного звонка в учительской. "Звонят с дурной вестью, – подумала я. – Других вестей так рано быть не может". И я, увы, оказалась права. – Лариса Владимировна сделала паузу, чтобы у слушателей было время подивиться ее поразительной проницательности, хотя на деле все ломали головы, как это она умудрилась с порога школы расслышать телефон на втором этаже. – Подняв трубку, я услышала в ней женские рыдания. И столько в них было боли, что душа моя сжалась. Потом звонившая сказала сквозь слезы: "Это мама Тани Ковалевой из девятого "в". Моя дочь сегодня в школу не придет. И завтра не придет. И вообще никогда не придет. Потому что ее больше нет!" И все, дальше короткие гудки: бросила трубку. Получается, Таня Ковалева умерла...
Все молчали, отказываясь в это поверить.
– Она сказала: больше нет? – переспросила учительница математики Анжела Николаевна, сильнее всего на свете любившая точность. – Так, может, Таня просто уехала из города, зачем же сразу умерла?
– Вечно вы, Анжела Николаевна, перебиваете, не дослушав до конца, – с досадой выговорила Лариса Владимировна. – Я же не дорассказала.
– Извините, я думала....
– Так вот. Бросила она, значит, трубку, а я сижу ничего не понимаю. Картина Репина, ни дать ни взять. Все же дышу надеждой, что девочка не умерла, а всего лишь, как заметила Анжела Николаевна, уехала. Но надеждой слабой: с чего бы тогда мать так убивалась по телефону. Решила перезвонить. Но не маме Таниной, а ее соседке: я ее хорошо знаю, это моя бывшая ученица. Набрала ее, спрашиваю: "Нина, что там у ваших соседей Ковалевых произошло?" Она ответила, что их дочку Таню сегодня рано утром обнаружили мертвой.
Все в учительской были подавлены. И самим фактом смерти ребенка, и тем, какой именно ребенок ушел из жизни. Перешептываясь, учителя говорили, что Таня Ковалева была замечательной девочкой, тихой, скромной, умненькой, каких так мало в наши беспокойные дни. Вот уж действительно Бог забирает к себе лучших.
В смятении и расстроенных чувствах пребывали и Танины одноклассники. Стас, ведший у них литературу третьим уроком, не мог этого не заметить; в классе царило безмолвие, а грусть и осознание беззащитности перед судьбой так и витали в воздухе. Оли Ливневой не было, – сказали, что, узнав о смерти подруги, она так распереживалась и расплакалась, что ее отвели к медсестре, а чуть успокоив, отправили домой.
Ближе к середине дня при посредстве сарафанного радио стали известны некоторые подробности трагедии. Таня Ковалева не вернулась домой ночевать. Родители ничуть не встревожились: дочь предупредила их, что может остаться на ночь у Оли Ливневой. Но на самом деле не осталась, часов в девять сообщила Оле, что ей пора, и ушла. И больше ее не видели, домой она не дошла, пусть и жила почти по соседству. Только утром труп девушки нашли в заброшенном доме – чахлой хатке, непонятно как затесавшейся в ряд многоквартирных двухэтажек. Располагалась хатка, и до того имевшая, как Стас смутно знал, какую-то дурную славу, в кварталах пяти от Таниного жилища. Позже выяснилось, что сначала Таню изнасиловали, а потом придушили...
Эта история потрясла всю школу, в том числе и Ларису Владимировну, которая все произошедшее восприняла как откровение. Она вдруг поняла, что страдает совершенно напрасно и ее душевные муки не притягивают темную субстанцию, раз не помешали той с головой опутать маленькую Таню Ковалеву мерзостью, болью и смертью. И в тот же день Лариса Владимировна устроила мужу скандал и пригрозила, что если он не перестанет наставлять ей рога, то развода не избежать. Сергей Степанович, прежде удивлявшийся, что жена молчит и терпит, теперь удивился ее взрыву. Но развода он боялся как обстоятельства, порочившего бы его мужскую, человеческую и директорскую честь, и пристыжено со всем высказанным – наконец-то высказанным – Ларисой Владимировной согласился. А впрочем, он со всем, что сказали бы ему в тот день, согласился бы. Он с трудом разбирал, что происходит вне его сознания, занятый своими мыслями.
А была в них, в мыслях, только смерть Тани. Причем не столько факт ее, сколько одно предположение, завладевшее им. Дикое и кажущееся невероятным, но, если рассмотреть поближе, вполне имеющее право на существование предположение. А именно: а что если это он, Сергей Степанович, убил Таню?
Такая жуткая идея сплелась из двух составляющих, а точнее – из восприятия их. Первая – это его собственный нравственный облик, вторая – природа времени. И обе эти составляющие вполне допускали, что Сергей Степанович мог совершить убийство.
Рассуждения его строились таким вот образом: "Начать с вопроса морально-этического. Я человек из плоти и крови, соткан из греховных желаний и пороков. Нет, я, конечно, не их раб, но имею слабость им поддаваться. Изменяю ведь я жене, хотя и люблю ее, пожалуй".
Дальше Сергей Степанович размышлял, что если он легко и непринужденно, без угрызений совести, нарушает заповедь "не прелюбодействуй", то и на то, чтобы преступить заповедь "не убий", у него достало бы нравственного уродства. Здесь неуместно сравнивать степень греха, ссылаться на то, что, дескать, обычная неверность менее страшна, нежели душегубство: для единожды согрешившего размываются границы, за которыми – бесконечное поле зла. И пусть Сергей Степанович не ощущал в себе глубины, опустившись на какую, можно позволить себе зверство над пятнадцатилетней девочкой, но человек, полагал он, по определению не может прочувствовать свою темную глубину, потому что она своя, потому что она темная и потому что она глубина. А значит – возможно все.
Был, конечно, камень преткновения. Сергей Степанович не помнил, чтобы насиловал и до смерти душил Таню Ковалеву и вообще кого бы то ни было. Но тут в дело вступали его представления о сути такой вещи, как время.
Сергею Степановичу не хотелось верить в линейность времени, поскольку это скучно, и поэтому он считал, что иногда оно имеет склонность расслаиваться, расходиться в какой-либо точке по нескольким дорожкам, которые сходятся затем в другой точке. "Если следовать мыслью в этом русле, то вот что получается, – думал Сергей Степанович. – Вчерашний вечер, когда оборвалась Танина жизнь, я провел в гостях у любовницы, и сомнений на этот счет у меня вроде бы не имеется: я в своем уме. Но ведь можно допустить, что время тем вечером раздвоилось. Одна его лента – широкая – вместила обыкновенное развитие событий: я мило общаюсь со своей женщиной, сплю с ней и у нее, потом тихо-мирно иду домой. Другая же лента времени была поуже и следовательно не оставила о себе памяти (почему я и не помню о ней). И на этой ленте дело было – то есть могло быть – так: я прихожу к любовнице, чтобы, опять же, мило провести вечер, но мы ссоримся по какому-то пустячному поводу и я ухожу, хлопнув дверью. Расстроенный размолвкой, бреду по темной улице и встречаю Таню Ковалеву. Вызываюсь проводить ее домой, потому как не пристало девочкам разгуливать в такое время суток в одиночестве. Когда мы проходим мимо заброшенного дома, я, во внезапном ослеплении и озверении, хватаю и затаскиваю ее внутрь. Там насилую и душу. Потом иду домой, и две ленты времени снова соединяются в одну".
Все это Сергей Степанович представлял в воображении весьма явственно, и ему было не по себе от того, что воображаемое могло быть правдой. Однако он старательно убеждал себя, что не убивал Таню.