Явление Терпуна

Федор Капустин
Синий гель из-под ободка стекал причудливыми разводами на желтом. Ржавчина успела въесться в фарфор задолго до появления Фёдора, и за годы сдала позиции едва ли наполовину. Каждый раз, приступая к чистке «белого» друга, Фёдор убеждал себя, что терпение и труд все перетрут. Но, похоже, нарвался на исключение. Поменял бы к чёрту, когда были деньги  но нашлись надобности понасущнее.
Прежде чем пустить в дело ёршик, Фёдор отметил неправильный овал, неохотно сползавший по стенке. Мазнул по нему и хохотнул: получилась какая-то дикая рожа.
 – Катён!
– Что? Не слышу!
– Ты знаешь, что мне тут на ум пришло?
– Да не поверю! Откуда ума-то взял?
– На рынок ходил, на сдачу прикупил…
Открыл кран посильнее, смывая с рук едкую жидкость.
– Каа-нешна! — Резкий катюхин голос легко преодолел шипение струи. — Этакое добро, что тебе досталось, задаром раздают, да еще приплачивают.
– Зато у меня сознание открытое. Незамутненное.
И, вытирая ладони, высоко и проникновенно, но страшно фальшиво затянул:
Tho-ughts meander like a rest-less wind
In-side a let-ter box...
– Прекрати! Ненавижу твое пение, знаешь ведь.
– А ты запасись терпуном.
– Каким еще терпуном? Терпением? Уж запаслась, да всё вышло. Когда гонорар твой будет? Великий.
Да, не застала Катюха Золотого века советской поэзии, когда за строку платили по полтиннику, а за рупь можно было пообедать. Поэтическая братия безудержно «гнала строкаж», разбивая мыслеформы на слова-абзацы и божась именем Маяковского. Теперь другие времена — терпи, казак, хоть атаманом уже не будешь.
– Обещают вот...
– Ждут, когда терпение лопнет?
– Да, сидит там в бухгалтерии злобный Ждун и дожидается, пока лопнет мой Терпун.
– Что ты там несешь? Словотворец...  Хватит упражняться, ужинать давай!
Федор надавил выключатель и двинулся на кухню, где Катька в вызывающе коротком и немыслимо замызганном халате гремела посудой. Подошел сзади и обнял.
– Тьфу ты! — Почувствовав его твердость, она сделала притворную попытку освободиться.
– Это твой Терпун и есть?
– Не богохульствуй. Терпун, как меня осенило минуту назад, - это божество.
Катька, будучи истово верующей и даже прихожанкой и певчей в церковном хоре, рывком откинула его руки.
– Пшёл вон, сам ты и есть богохульник. Отпетый. Сортирный.
Шуток на эту тему она не любила. Когда объявился Бог Кузя в лице увечного дядьки с длинными сальными волосами и добрыми незрячими глазами, Фёдор оценил его стёб и проникся искренней симпатией. Втолковывал Катюхе, что вызывает он в людях добрые чувства. И за это ему воздают. Та в ответ шипела.  Однако когда лоснящийся телеведущий объявил о разоблачении тоталитарной секты и конфискации у лже-бога нескольких тысяч баксов, рубанула воздух и коротко бросила: «Уроды». А потом глотала слёзы и мотала головой, когда увидела по телеку несчастного за решёткой в зале суда. Все-таки вера православная даже в такой растрёпанной душе взращивает милосердие. Жаль, не в других.
Туфель жадно чавкал над своей миской. Черного королевского пуделя Фёдор назвал вообще-то Тойфелем в честь гетевского персонажа, что сопровождал и провоцировал на всякие гадости доктора Фауста. К счастью, Катька немецкого не знала и не догадывалась об истинном значении псиного имени. Но все равно по-простому переименовала в Туфель. Ладно, хоть остался немецких кровей.
-– Давай по сто грамм к пельмешкам?
Катька кивнула, потянулась к холодильнику и вытащила на две трети полную бутылку. Тот случай, когда тупой анекдот про оптимиста и пессимиста уместен. Только почему-то рассказывают его про стакан, где всё наоборот: оптимист должен видеть его наполовину пустым, так как непременно дольют. Пессимист же на это не надеется и утешается тем, что и так наполовину полон. Да, измельчали анекдоты, сочинители их и сказители. О, боги, боги…
– Стопки возьми на полке.
– Какой?
– Три года уже тут вожжаешься, и все не знаешь!
– Место неправильное. Все время тянет на соседнюю.
– Ну пошарь там. Или на потолке поищи. Ты же любишь…
– Катён, сто раз говорил: на потолке поиски должны на-чи-на-ть-ся, — обречённо возразил Федор. Ведь как бывает: шуруешь по полкам час, другой — и нет как нет. А вещь вдруг — бац, и на потолке оказалась. А вот если сразу туда посмотрел, удостоверился, - смело копайся дальше.
– Ох, где ж терпения на тебя взять!
– У Терпуна. Предлагаю за него выпить.
– Достал. Ладно, давай.
После третьей Катюху как обычно повело. Фёдор давно заметил отличие водки от всех других напитков повышенного градуса — настолько очевидное, что Венечка Ерофеев даже не удостоил его вниманием. Только русская водка (не финская, шведская или, упаси бог, польская) вскрывает истинную сущность человеческую. Хотите воспарить к высотам — пейте вино как Омар Хайям. Это для вдохновения. Коньяк — напротив, для отдохновения, в котором так сильны и талантливы французы. Виски и бурбоны служат очерствению души, пример чего являют генно-модифицированные ими англосаксы. А текила и вовсе ожесточает её до состояния ацтека, что берёт обсидиановый нож, запросто вскрывает грудь жертвы и бестрепетно вырывает трепещущее сердце. Подобное же действие оказала граппа на мозг первого пролетарского писателя из России, оказавшегося на острове Капри. Ужасы, которые за этим последовали на родине его, лучше не вспоминать.
Отзывчива, ох, отзывчива русская душа на иностранные влияния и вливания! Даже для друзей Фёдор не держал дома ничего кроме водки. Покупай отечественное, пей отечественное, - взял он за правило задолго до того, как государство одумалось и принялось импортозамещаться. Однако не всякая практика отвечает на основной вопрос философии: почему же столь податливая русская душа непостижима и пугающа равно для лицемерного Запада, незамысловатого Востока и кровожадного Юга? Ясен пень. Потому, что ей лишь одной дан сокровенный опыт. Знает она, неминуем день и час, когда покровы спадут, и глубины разверзнутся, и вершины воссияют. И раскаянье наутро придёт, и обеты она на себя возложит, и вновь согрешит. Разве ж какая душа, кроме русской иль в России выкованной, такое выдержит-вытерпит?..

Еще в благословенную эпоху Великого и Могучего Фёдор как-то попал в творческую поездку по Восточному Казахстану с известным ныне писателем и телеведущим про умных деток. Поразило, насколько рафинированный интеллигент княжеских кровей с первых трехсот ожесточался, чтобы еще после двухсот впасть в неудержимое буйство. Оно грозило немалыми счетами за урон гостиничному хозяйству, но уговоры не помогали. Даже с немалым опытом оперотрядника Фёдор едва одолевал умопомраченного представителя потомственной элиты, вминая его в панцирную сетку кровати.
– Фёдор… Фёдор… — горько причитал прозаик. — Почему ты меня так ненавидишь?
– Ну что ты, Валера, — растроганно ответствовал поэт. — Я люблю тебя, давай отпущу сейчас, только больше не…
Едва ощутив ослабление воли, Валерик пружиной выстреливал из-под Фёдора, бросаясь к швабре как ближайшему орудию возмездия. И вновь изнуряющая возня, где добро и зло поочерёдно одолевали друг друга. Сколько ж терпения нужно было, чтобы не озвереть и не пустить в ход приёмы захвата и удержания, которыми щедро делились наставники-менты…
А с Катькой всё наоборот. Жёсткая и порывистая по жизни, от водки она сразу мягчала и плыла, становилась разговорчива и участлива, могла запеть что-нибудь о женской доле, которая из-за песен этих веками не меняется к лучшему. Вот и сегодня:
– Волга, реченька глубока!
Прихожу к тебе с тоской;
Мой сердечный друг далёко,
Ты беги к нему волной.

Песня была длинная, и обделенный слухом Фёдор лишь виновато мучился невозможностью оценить женин талант.
На полслове она вдруг оборвала и, всё так же подпирая скулу ладонью, строго вопросила:
– Федь, а Федь… А ты мне скажи, откуда этот Терпун твой взялся?

На самом деле, всплыл он самым внезапным образом из глубин детской памяти. Один из родичей в шутку говорил вместо: «типун тебе на язык» — терпун. Однако ж погружаться в предания семьи не следовало, отношения с нею у Катерины не сложились. Тяжелая история…
– Да с потолка! Искал, нет ли там чего, смотрю — есть. Пригляделся — Терпун.
– А ну тебя! Мне ведь, правда, знать надо. Может, я тебя достала, а ты все терпишь-терпишь, не говоришь, а теперь вот решил отыграться?  Выдумал это чудище, чтобы меня уедать. Не надо так, Федь. Пожал-ста…
Она всхлипнула, отчего у Фёдора прищемило слегка сердце, однако ж вымученный шутливый настрой одолел сочувственность. Со всей профессорской серьезностью он пустился в объяснения:
– Знаешь, Кать, у древних римлян были поначалу домашние боги — лары. Хранители очага, семейного быта, главное в котором что? — Ну, догадалась. А светоч демократии Чернышевский — так он прямо говорил, что в семейной жизни главное терпение, поскольку любовь продолжаться долго не может. И если б…
Фёдор намеревался продолжить рассуждение о верном последователе Николая Гавриловича, которого вечно недовольная курсистка довела до страстной жажды мировой революции, однако взглянул на Катерину и осекся: она сидела с окаменевшим лицом, уголки губ подрагивали. Да, с учеными экскурсами переборчик вышел.
– Ах вот как… — С сипом выдавила она. — Терпение для тебя главное, любовь похер. А я-то, дура, думала…
–  Ну и сволочь… Ты — просто — сволочь! — Довесила она, уже навзрыд.
Отшвырнув тарелку с недоеденными пельменями, так что половина оказалась на полу, она вскочила из-за стола и, отбиваясь от протянутых рук, бросилась в коридор.
– Кать! Вернись!
Хлопнувшая дверь спальни была ему ответом.
Скрипнув зубами, Фёдор закачался на табурете, наблюдая, как Тойфель подъедает неожиданную добавку к ужину (хоть пол не подтирать!). Обнюхав и лизнув последнюю лужицу, пёс уселся и тихо заскулил, поскребывая задней лапой линялый линолеум.
– Уф-ф, — выдохнулось наконец. Потрепал пуделя по мохнатой башке.
– Ладно, пойдем.
Сняв болтавшийся на вешалке вместе с поводком ошейник, едва застегнул его на вертевшейся и прыгавшей от нетерпения собаке.
– Спокойно! Всё, гуляем.

Вечер пахнул теплом и сыростью, повылезшие в неимоверном количестве малахольные черви похрустывали под ногами, распространяя запах прошедшего дождя. Спустив пса, Фёдор решил постоять на месте. Небо уже расчистилось, но еще не набрало летней ночной черноты, а звезды в восходящих потоках плыли и мигали, никак не складываясь в созвездия. Зная их наизусть, хоть с закрытыми глазами, Фёдор досадливо начал искать привычные комбинации.  Игра земных стихий, насмешка над вечным. Так… Терпение… Ага — вон, кажется, Сатурн, левее и ниже — Регул. Точно, еще левее — Лев. А вот под ним образовалось нечто неопознанное. Будто колеблющиеся очертания кривой груши. Новое созвездие, ухмыльнулся Фёдор.
Словно в подтверждение, в верхней трети фигуры зажглись и погасли с малым интервалом две звездочки, что на миг придало новообразованию черты будто уже знакомой одутловатой физиономии с широченными повисшими щеками. Она явно подмигивала. Вот опять.
Так. Завтра пишем на astronet.ru. Как назвать? Созвездием Дранова? Неблагозвучно, хотя и лестно. В честь Катерины, что навела своей истерикой на открытие? Нет, её оставим для взрывающихся сверхновых.
И тут снизошло: созвездие Терпуна! Конечно же! Истинный герой этого вечера. И дня. И нашего времени. Сходу же срифмовалось:
И если ночь отчаянья полна —
Ты призови на помощь Терпуна!

Да. Весь этот домашний скандал хоть и возник на пустом месте, но почва-то имелась. Катерина, видать, и впрямь чувствовала в Фёдоре усталость, что с годами не проходит и компенсируется только терпением. Или даже терпимостью, что уже сродни мудрости. А может, обывательству? Для Фёдора так и осталось загадкой, что подразумевал Пушкин в восьмой главе «Онегина»:
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел.
В не очень рядовой московской школе Пушкина им преподносил коренастый породистый умнющий еврей. Появление его в классе сопровождалось шлейфом табачного дыма, пропитавшего рыжеватую шевелюру и неизменный серый свитер. На уроках он не расставался с длинным мундштуком, водя которым посвящал в таинства творчества. А когда его обступали после звонка, начинал посасывать, лишь тем выдавая нетерпение — успеть бы покурить в учительской. Слегка диссидентствуя в литературных вопросах двадцатого века, классику русскую он обожал и препарировал так, что поступать в Литинститут можно было без репетитора. В пушкинских строках находил он горькую иронию и насмешку над порядками Света.
Однако же в Литинституте именитый лобастый профессор именно с этого места начинал громить критические памфлеты народных демократов, включая революционных, что было чревато. Линию русской литературы он выстраивал как путь приятия мира и долга, возвращая библейское «блажен» к христианскому первоистоку. Надо признать, взгляды его, распространявшиеся далее на экзальтированную мещанку Катерину Кабанову и светскую львицу Анну Каренину были куда как адекватнее островским и толстовским. Что же до пушкинского…

Размышления прервал Тойфель, до того методично метивший деревья. Он с лаем сорвался с места и рванул к зарослям боярышника. Кошка, или крыса, которых развелось немерено?
– Тойфель, фу! Нельзя, поганец! Назад!
Пришлось по раскисшей траве все же хлюпать к шуршащим кустам, откуда пес явно не хотел возвращаться.
Наконец появилась его морда, сразу принявшая виноватый вид. Это сдержало от того, чтобы хлестнуть его по заднице поводком.
– Вот я тебя! Ко мне! И домой!
Пристёгнутый пес смирился и даже не стал упираться по дороге назад, лишь перед тротуаром слегка потянул к фонарному столбу.
Малого зигзага хватило, чтобы вляпаться в свежую кучу собачьего дерьма. Дважды поборов едва тошноту, Фёдор кое-как очистил ботинок травой и дополнительно повозил в луже перед подъездом. Прежде чем зайти, обернулся в сторону своего созвездия, но уже не нашёл. То ли сместилось, то ли игра воздушных потоков прекратилась. Холодало.

Собака покорно дала помыть лапы, хотя беспокойно вертела головой. Пока Фёдор раздевался в ванной, еще несколько раз услышал недовольное фырканье, топот когтей взад-вперед по коридору. Странно. Обычно после вечерней прогулки Тойфель мирно укладывался на свою подстилку.
Фёдор пустил душ, предвкушая, как смоет заботы дня.
Ночной зефир струит эфир. Шумит, бежит Гвадалквивир…
Закрыл глаза, подставляя лицо тёплым струйкам, слегка покалывавшим лицо и мирно сбегавшим по телу. Блаженство, увы, продлилось недолго. Лампа над зеркалом мигнула и погасла, погрузив комнату в темень. Перегорела или опять пробки вылетели? Дом старый, проводка никудышная. Фёдор на ощупь попытался водрузить мочалку на полочку. Однако неловко повернулся и задел локтем ручку пилота.
– Твою мать! — Отскочил он от хлынувшего сверху кипятка. Окатило так окатило. Особенно досталось животу и пониже. Воды холодной! А к крану не подобраться... Ванная наполнялась паром.
Свет бы в коридоре включить, авось там получится… Держась за стенку, Фёдор воткнул ноги в попавшиеся по ходу тапки и выполз за дверь. Пощёлкал кнопками. Впустую. Значит, только кран на мойке. Кожа, особенно на причинном месте, горела и уже зудела — нехороший знак. С шипом, сквозь зубы, вдыхая-выдыхая, Фёдор пошаркал к кухне. Надетые не на ту ногу тапки спадали, сзади поскуливал невидимый Тойфель. Едва дверь распахнулась, пёс из-за спины зашёлся истеричным лаем. Устремлён он был явно куда-то вверх.
Фёдор поднял глаза и под самым потолком заметил слабое бело-лунное свечение.
Исходило оно от странной, но узнаваемой грушевидной фигурки. Она слегка раскачивалась, сидя свесив ножки на вытяжке и взирая на Фёдора большими грустными очами.
Потом они виновато улыбнулись, и от безмолвного существа донеслось застенчивое:
– Ну вот... Ты меня давно знал. А сегодня назвал… Я и явился.
Неловко поёрзало в нависшей тишине. И участливо спросило:
– Больно? Может, подуть?