Московская особая

Алексей Степанов 5
Шесть лет назад у пенсионера Петра Дмитриевича умерла жена Наталья. Овдовев и от того приобретя как бы свободу, Митрич потихоньку превратился в неухоженного старика в неухоженном доме, стал попивать – ровно столько, сколько позволяла небогатая пенсия. Возраст, дрянной алкоголь и вечное ощущение тоски сделали свое дело: здоровье у Митрича со временем стало совсем ни к черту. Боль в подреберье, прежде заметная лишь по утрам, стала постоянной, а порой и нестерпимой. В подмышках, в паху и за ушами стали набухать болезненные узлы, а однажды Митрича вырвало черной дрянью – почти трезвого, что было особенно обидным. Повздыхав, Митрич побрел в поликлинику, к хирургу Шихонину, которого считал виновным в смерти Натальи и потому сильно не любил.

Врач сначала устроил допрос – давно ли, как и где, а потом уложил старика на клеенчатую кушетку, долго мял живот, ощупывал узлы, а позже, когда Митрич оделся и сидел перед ним, услал куда-то медсестру и сказал:

- Конечно, биопсии надо бы дождаться, и направление – вот оно, возьмите. Но я вам и так скажу: раньше надо было приходить, года два еще назад. А теперь, скорее всего, поздно, надежды на добрый исход нет. Метастазы повсюду. Так что – готовьтесь.

- И когда? – спросил Митрич севшим голосом.

- Не знаю. Вряд ли осталось больше года.

- Точно?

Шихонин молча развел руками.

- А как это будет? Больно?

- Обезболивающие найдем. А от подробностей увольте. У всех по-разному, как повезет.

Он снова развел руками и добавил: «Так что вот…»

Не сказать, чтобы Митрич был ошеломлен. Чего-то подобного он боялся втайне от самого себя. Но следует ли теперь попусту сдавать анализы и суетиться, или же правильнее пустить все на самотек? Митрич решил позвонить сыновьям – а там видно будет.

Оба сына давно уже жили отдельно, со своими семьями и добывали нефть где-то на северах. Оба, когда Митрич позвонил, фальшиво подбадривали его, говорили о том, что врачи, тем более местные, из Фабричного, ничего не смыслят и чепуховую болячку не могут отличить от рака. А вот следующим летом-де сыновья приедут, да и вытрясут из эскулапов правильное лечение, и всё непременно образуется.

Старик понял, что ждал совсем другого – слов сочувствия и, быть может, приглашения от сыновей приехать на дожитие к кому-то из них, и больше уже не звонил. Про себя же Митрич решил, что не станет ждать конца, а сам прекратит существование, тем как бы обманув смерть и избежав самого болезненного и неопрятного. Он купил крепкий буксировочный шнур, проверил, хорошо ли держит закрепленная на крюках под потолком кухни газовая труба, и назначил себе срок: протянуть еще полгода, до утра первого января. Дата была не случайной, потому что Митричу хотелось и встретить напоследок Новый год, и отметить сорок лет со дня знакомства с Натальей.

Теперь он целыми днями сидел, небритый и отощавший, на диване и вспоминал. Беспорядочные сцены жизни постепенно выстраивались, разматываясь во времени в глубь прошлого и, наконец, уперлись в тот день, когда познакомился с Натальей, в ту пору еще Наташкой Щербак. Он работал инженером на заводе, Наташка же – сменным мастером. Крепенькая, щекастая, смешливая и острая на язык, она и пугала его, и привлекала необыкновенно. Наташка нравилась многим, но отваживала всех ухажеров с легкостью, с шуточками -прибауточками, не всегда безобидными – и потому Митрич боялся и терялся, когда Наташка оказывалась рядом.

Как-то перед Новым годом Митрича вызвали в профком, и толстая председательша заявила, что он будет Дедом морозом, поскольку деревенский и умеет обращаться с лошадьми, и «поручениями не охваченный и неженатый». Митрич потрепыхался для порядка, а потом услышал, что Снегурочкой будет Наташа Щербак, и согласился. Ему выдали видавшую виды бутафорскую шубу и прочую амуницию, научили подвязывать бороду, а для сугрева от профсоюзных щедрот наделили «четверкой» водки - помнится, это была «Московская особая».

Тридцатого и тридцать первого они с Наташкой ездили по улицам Фабричного, в котором большинство жителей работали на заводе, и развозили пестрые бумажные пакеты с конфетами, мандаринами и яблоками. Митрич правил парой занятых у совхоза корявых лошаденок, запряженных в сани, останавливал их у очередных ворот, стучал обвитой мишурой палкой в ворота или пальцем в окно. Потом они с Наташкой входили в дом, обычно наполненный влажным теплом и запахами хвои и праздничной снеди. Малыши прятались за взрослых, потом читали какие-то стишки, ребятишки постарше посмеивались скептически - но из красного мешка пакеты с конфетами забирали с удовольствием. Ряженные Митрич и Наташка несли какую-то ахинею, потом их волокли к столу и пытались дать водки и накормить – в общем, дело оказалось бестолковым, не очень обременительным и радостным.

Тридцать первого к ночи сделалось особенно морозно. Дым от печных труб поднимался почти прозрачными серыми лентами, теряясь в высоте. От редких фонарей вверх вытянулись столбы света, луна на небе виднелась в радужных кольцах, снег крахмально скрипел. К десяти вечера все подарки были розданы. Лошади стучали копытами по укатанной дороге меж палисадниками, Наташка в короткой кроличьей шубе сидела в санях на сене, укрыв ноги старой телогрейкой. Митрич видел, что Наташка мерзнет, его и самого знобило – и он достал бутылку «Московской», не рассчитывая, что Наташка станет пить и позволит ему. Но она не отказалась. Они пили по очереди ледяную водку из горлышка, смеялись заговорщицки, и вдруг Митрич решился и, обмирая от собственной смелости и радости, стал целовать Наташкины губы и глаза.

Через месяц они поженились.

Так Митрич день за днем вспоминал свою жизнь – и всякий раз предновогодняя поездка в санях, скрип снега под полозьями, прижавшаяся к нему плечом Наташка и блеск ее глаз в желтом свете уличных фонарей возвращались к старику. Теперь это казалось необыкновенно важным. Митрич решил вдруг, что чего-то недодал жене, пока та была жива, и плакал от сожаления злыми бессильными слезами. Никогда не веривший в Бога, он вдруг стал представлять себе, как встретится с женой – молодой, как в ту ночь перед Новым Годом, и сам полный сил и надежд. Теперь скорая смерть не казалась такой страшной, как полгода назад.

Тридцатого утром, когда до конца осталось меньше двух суток, дед начал готовиться: привязал веревку к трубе над окном, сделал скользящий узел и петлю и, продев в нее горловину трехлитровой банки, несколько раз проверил длину: не велика ли, не достанут ли ноги до пола, и удобно ли заканчивать с кухонного табурета. Потом он замаскировал готовое устройство между шторой и занавеской – мало ли, зайдет кто-то и увидит – и стал доживать.

Вечером Митрич по устоявшейся и теперь бесполезной привычке вышел во двор – проверить почту и запереть калитку. Тихо кружил мелкий снег, вспыхивая искрами в свете уличного фонаря, совсем как тогда. Калитка была приоткрыта. Прямо в сугробе под почтовым ящиком что-то темнело. Митрич нагнулся – это был бумажный пакет. Внутри лежали карамельки, пара яблок, еще какая-то кондитерская мелочь, а еще чекушка «Московской особой» с горлышком, залитым сургучом так, как теперь не делают. В животе у Митрича похолодело, в ноги ударила слабость. В голове закружилось: «Зовёт…»

Весь следующий день Митрич ни разу не подошел к петле. Насчет вчерашней находки он, подумав, решил, что это кто-то из соседей надумал сделать вдовцу новогодний подарок, но к страху перед предстоящим примешалась странная приподнятость. В обед, поставив давешнюю бутылку на стол и высыпав содержимое пакета в стеклянную салатницу, старик налил себе рюмочку, и теперь привычное ощущение битого стекла под ребрами уменьшилось, и только кружилась голова, дыхание стало свистящим и прерывистым, да в ушах стоял непрерывный гул.

Когда часы показывали десять вечера, Митрич стоял перед зеркалом, высунув язык и склонив на плечо голову и пытался представить себе, каким он станет через совсем скоро. Вдруг сквозь шум в ушах ему послышалось, что в окно кто-то стучит. Он подумал – открывать ли? – а потом взял в руки шапку и крикнув: «Иду!» - поплелся посмотреть, кого принесла нелегкая.

Он отпер сени и вышел во двор. Ночь была ясной и морозной. Снова из неподвижной темени вверху падал редкий снег – теперь легкими хлопьями. Митрич с трудом распахнул заметенную снаружи калитку – и обомлел. На дороге перед домом стояли сани-розвальни с запряженной в них парой лошадей, вокруг хомутов и оглобель вились бумажные ленты. От крупов поднимался пар. В санях, в короткой кроличьей шубке, сидела его Наташка, щекастая, крепенькая и молодая, и на голове у нее поверх платка был надет кокошник, тускло блестевший стеклянными елочными бусами.

- Шапку одень, дурачок, простынешь. Садись, а то не успеем! – сказала она.

Что-то в груди Митрича хрипло заклокотало, сердце птицей рванулось кверху и он, сделав последний шаг, оторвался от земли и полетел к Наташке.