Память близких. Шаг тишины. Юрий Андрианов

Вячеслав Киктенко
ШАГ ТИШИНЫ


Более четверти века шёл Юрий Андрианов до книге избранных стихотворений. Точнее это было бы назвать «Предварительное избранное», и попробовать подвести предварительные итоги. Что и попытаюсь сделать, перечитывая стихи своего старинного друга, собранные наконец под твердой обложкой, изданные очень изящной книгой, изданные с настоящим полиграфическим вкусом и пониманием читательского восприятия поэзии (именно поэзии, а не прозы, публицистики, критики 
и т.д., и пр.,  пр., пр.). 
Уже в самых первых, ранних своих стихах Юрий Андрианов, несколько даже педалируя желаемую тональность, старался донести до читателя образ «активного» человека, «человека-борца», человека очень неравнодушного к любому проявлению жестокости, несправедливости, и декларировал это весьма недвусмысленно, открытым текстом:
«Слышу крик матерей: «Не смей!»
Слышу горе горящих изб,
Чёрный час над землей моей
Закружился, как чёрный лист…»
Это отголоски после прочтения (и про-чувствования) великого «Слова о полку Игореве». Стихи подобного рода и на эту же тему были в юности, наверное, почти у каждого русского поэта. И осталось бы это стихотворение в бесконечном «почётном» ряду благодарственных посланий потомков великому безымянному автору, кабы не одна, скажем мягко, странноватая нота, выбивающаяся из всего образного строя стихотворения и звенящая неотвязным, нерифмованным рефреном после каждого рифмованного четверостишия:
«И только колос одинокий рос,
И только голос одинокий пел…»
Вот именно этот «одинокий голос» и стал пробиваться с годами всё чаще и отчётливее в лирике поэта. И моя задача теперь состоит в том, чтобы прояснить для себя самого (а может быть, и для автора) что же является основным жизнетворящим истоком во всей его поэтике.
С годами Юрий Андрианов вовсе не изменился в своей «родовой» сущности и творческой установке, что говорит не только о верности изначально выбранному пути, но также о мучительных поисках и обретениях себя в безбрежном море поэтических голосов, интонаций, позиций.  С годами голос просто окреп, и отчетливее стало проступать главное
(на мой, повторяю, взгляд) мирообразующее, миродвижущее качество поэта. То есть, с годами яснее проявляется, как на фотонегативе, тайное тайных всякой души,
а поэтической в особенности.
Не без некоей доли мистики я словно бы вижу это, вижу как шаг за шагом поэт движется сквозь воронки и завихрения, сквозь бури этого мира (очень шумного мира!) к центру самого циклона, где – тишина и покой. Именно тишина для этого русского поэта, христианина по вероисповеданию, является истинной жизнедательницей, так же, как для буддиста, к примеру – «великая пустота», из которой рождается всё.
Но тишина эта многолика, ещё неверна изначально главному, хоть и отчетливо зрима, порою осязаема физически, как, например, в мгновенно схваченном пейзаже:
«Осень. Улицы холодом дышат.
Люди расходятся – по одному!
И на газонах, как жёлтые мыши,
Листья грызут тишину».
Тишина эта, повторяю, обманчиво-вкрадчива, и только мучительно влечёт к себе, не обещая блаженного предела покоя в жестоко очерченном круге самости, поскольку просто не отыскано ещё возможности выпутаться из томительной, ежесекундно налипающей паутины личностности, закланности миру не только бренного тела, но и грешной души:
«Смотрю ли вдаль вечернею порой,
Прислушаюсь ли к тихим окнам веси,
На небо ли взгляну – везде покой,
А всё душа как будто не на месте».
И не оттого ли, уже в другом стихотворении, возникают страшные, как приговор всей русской доле, слова:
«На Руси от тоски умирали
Чаще, чем от удара в грудь…»
И не оттого ли единственной, быть может, опорой души и даже тварного мира становится незримое, но страшно прочное в осенней своей обнажённости нечто, что можно было бы назвать, попристальнее вглядевшись, началом Тверди:
«Две ночи, две жизни подряд
Не спится, не верится в звёзды,
Лишь мёрзлые листья стоят,
Во сне опираясь на воздух…»
Опора только на воздух, только на незримое, да и то – лишь во сне – оказывается в мгновения отчаянной тишины и отчаянной же промытости зрения истинной опорой. То, чего не дано увидеть повседневным взглядом, в минуты поэтического (о религиозном мы здесь говорить не станем) откровения становится единственной твердью, а всё остальное – только лишь опирается в своей беззащитности и беспомощности на эту проступившую твердь.
И выход к этой тверди – через тишину. Во всяком случае, у Юрия Андрианова. Вот где, мне думается, истинный нерв всего его творчества. Вот к чему шаг за шагом движется всю жизнь поэт, порою не осознавая того, где тишина – приближение к Первоначалу, а где – лишь очередная, уютно поблескивающая паутина умиротворённости, мнимости покоя.
Вот как в стихах о любовных штормах и после них, о состоянии высушенности души после многих вод:
«…я подойду, я прикоснусь рукою
К твоей руке,
И ты без удивленья
Ответишь на моё прикосновенье
Рассеянной улыбкою покоя.
Как будто я нарушил сновиденье, 
И ты молчишь, к пространству привыкая,
И тишина в тебе стоит
такая
Огромная, как после наводненья».
Тишина опустошенности, это пока еще не та творческая сила, где рождается новый, чистый - очищенный  после страстей мир, это ещё только тёмный резервуар равновесия, где возможно всякое по направленности движение, от следующего шага в бушующий, шумный, многострастный и быстроиссякающий мир, до шага к сильной, звонкой, ясно оформившейся Тишине, где даже шорохи и шуршания – воистину светлы:
«Скрипнет крыльцо весеннее:
«Март на дворе – спасение!»
В солнце, как в мерзлом сене я,
Светом шуршу – заря!..»
Тут уже и «…лужи, как охапки васильков, разбросанные по дорогам…», тут и «…облака, как мужние рубахи, из рук плывут куда-то по воде…» (несмотря на драматичность завязки, они светлы, они чисты!), тут уже «…прозрачны храмы тополей, И легкие, почти святые люди, Чуть свет выходят слушать журавлей, Как проповедь весеннюю о чуде…»…
А вот когда «…бедные, бедные, темные люди землю забыли, глядят в небеса…», тогда и небеса начинают лукаво всматриваться в унылое земное, и не без усмешки берутся вопрошать незнамо кого (впрочем – знамо, уж это-то очень даже знамо в растосковавшемся подлунном мире):
«Кто горюет дотемна,
Попивает водочку?
Светит ясная луна
В золотую пробочку…»
Нет, подлинный шаг поэта яснее и пронзительнее всего слышен в иные, совсем иные мгновения бытия, когда происходит само слияние с землей, питаемой небом:
«…нет силы оторваться от родимой…
Прижаться сердцем к тёмной глубине,
И задохнуться в неисповедимой
Мгновенной
и смертельной тишине…»,
Когда приходит блаженный миг вспомнить из себя и извне что-то давно забытое, но искони родное, вспомнить и
«…вдруг задохнуться ломкой тишиною –
Как будто я уже когда-то жил…»
Тогда уже нет ни своего, ни чужого, ни эллина, ни иудея, ни мусульманина, тогда и земля, и река, и заря над рекою, и соловей – уже вне времени, но еще в пространстве – поют единственную песнь:
«Река Сурень стояла возле лодки,
А над рекой июль-туман стоял,
А над туманом, кончив сон короткий,
Вставал рассвет с восточных одеял.

Вставал неспешно, чуть кося глазами,
Хлобуча лисью шапку до бровей…

А там,
внизу,
упрятанный кустами,
Уже вдохнул весь воздух соловей.

Уже вдохнул,
а выдохнуть – не время.
Ещё чуть-чуть, и можно будет петь…
Вставляет хан ступню в стальное стремя
И на запястье поправляет плеть.

В седле со сна покачиваясь шатко,
Он злит коня – резвей, еще резвей…
И вот уже несется лисья шапка,
И скачет конь, и свищет соловей!»
    
Чем звонче песнь, тем тишина слышнее…
Шурши тишиной, шурши…
Шагай, брат, шагай, шаг за шагом – шагай!..

Вячеслав Киктенко.
Это ( в сокращении) было напечатано в Литгазете, буквально за пару недель до ухода Юры. Но он, Слава Богу, успел порадоваться даже тому, сокращённому варианту, что дала газета. Слабеющий голос в телефоне окреп, я узнал прежнего, живого Юрку, лежащего вовсе не на смертном одре, а крепко стоящего на волейбольной спортплощадке в Литинституте, в молодости, в несознаваемом счастье…
Это был лучший баскетболист в институте, мастер спорта, поэт.
Царствие тебе небесное, дорогой мой дружище.
Твой, навсегда твой Славка.