в лето своего пятнадцатиления, когда все нормальные дети отдыхали и не думали ни о чем более своих удовольствий, мне пришла в голову новая блажь - проникнуть в отдедение гнойной хирургии, где отец работал хирургом.
меня интересовал на тот момент абсолютно фаустовский вопрос - что там внутри этого глухо заколоченного телесного гроба, в то время у меня не имелось еще болезней - сквозняков.
новенькое тело хоть и хорошо, но дышать в нем нечем и меня осенило!
- эврика!
надо попасть в хирургию, туда, где можно официально порыться внутри, заглянуть во все закоулки тела и...ну, что "и", я тогда еще не предполагала.
проникать пришлось под видом санитарки. я выдумала версию, что хочу поступать в мединститут и мне уже пора ознакомиться с профессией, прекрасной и благородной профессией доктора.
тогда еще ореол вокруг головы эскулапа не размылся серыми тонами коммерческой медицины, все было полно романтики.
хотя, если честно, я, как дочь врачей, особых иллюзий не питала и знала, что это как война - боль, грязь и адский труд день и ночь и, вдобавок ко всему, ты всем должен бесплатно давать советы круглосуточно.
вот этого мне было не понять, почему другая благородная профессия - педагог, учитель, ценит свое время и предполагает платное репетиторство, а вот врач к тому же соседу - учителю обязан всегда приходить по первому зову в любое время суток и знать все о здоровье его детей и прочих домочадцев.
в то время как сей гуру тебе ничего не должен, а репетиторство на общих основаниях.
чудеса советской системы тогда еще не полностью выветрились из голов граждан.
вероятно, предполагалось, что врач подобен святому и ему потом за все это на том свете бог заплатит, которого тогда тоже не было, но святые от атеизма были во множестве.
и уважение, конечно же, я тебе не плачу, но именно поэтому уважаю и ты обязан быть святым, потому, что мне нужно во что-то светлое верить.
замечательно так все устраивалось в то время.
все это мне не нравилось абсолютно, в этом виделась хитрая уловка системы.
итак, проникать следовало под видом санитарки и мне это удалось.
каждый день теперь, часов по шесть я торчала в хирургии, мне до сих пор снятся эти кошмарные зловонные коридоры, какая -то гиблая планида вела меня, любителя лошадей, пляжей и кортов, в места владычества ее величества боли, смерти и хлорамина, даже спорт мне пришлось выбрать противный натуре - плавание.
и этот кошмарный бассейн тоже снится до сих пор, время измеряется квадратиками плитки.
единственное, что было условно хорошо в этом ужасе, спорт приучал к дисциплине - чтоб заниматься ненавистным спортом нужна нешуточная воля.
да и рассчитывать мне было не не на что, родители - врачи не из тех, кто помогает детям и ими занимается, в голове их были только больные, дежурства, усталость, телевизор, дача и больше ничего, с планами на будущее у советских людей вообще было стихийно туго, решала все страна. которая то реки обращала вспять, то космос покоряла, то вся вдруг начинала неистово интересоваться какими - то экзотическими вещами, энтузиазма в ссср хватало, но ненадолго, машина разгонялась, а затем кончался бензин и она долго стояла посреди дороги с видом "навигатор, брат, где я ?!"
мы с братом росли как трава на пустыре, как вырастет, так и вырастет, пока предки метались в этих увлечениях вместе со всеми, учась всему на свете, но ничего не воплощая до конца.
все мои попытки говорит с отцом о чем либо прнимали характер примерно такого диалога.
- папа, а давай поговорим!
- давай, говори!
- о чем?
- о чем хочешь!
- папа, а жизнь на марсе есть?!
- нету!
- папа, а ты гагарина видел?
- нет, не видел!
- папа, а почему ты не стал космонавтом как дядя олег?!
- у меня зрение плохое, не взяли!
- папа, а что, если ты в очках, то в космос нельзя?!
- в очках нельзя!
- папа, а где душа!
- не знаю, я ее не видел!
- но в книгах пишут..
- то в книгах, а в жизни я ее не видел! - вот так и запомнила папу, на кухне или у телевизора, жующим яблоки, много яблок, целые ящики, в этот момент как- то нутром понималось, что он находится в точке максимального комфорта.
даже когда папа умер и начал снится мне бродящим вокруг гаража с унылым видом и почему-то в зимней шапке, мать на это отреагировала сразу.
- так там же яблоки!!!
какой-то замкнутый круг, ужас, отчаяние и почти суицид.
мне казалось, что меня поймали какие-то монстры и это все игра, ну, должны же где-то быть люди, так просто не бывает, в книгах пишут о чувствах, о душе, о высоких задачах жизни, о поисках философского камня, о том, что мы часть какой- то цивилизации, но в жизни кругом рос бурьян и люди только пили, ели работали и размножались, никто никаких камней не искал и никаких идиотских вопросов не задавал, боялись психиатров...
меня томило изнутри, ночами я ворочалась и только плавание до полного истощения сил давало возможность хоть немного поспать и не думать о бегстве отсюда.
в моем представлении незыблемость мира связывалась с постоянством формы тела и болезни представали воображению таинственными историями и почти живыми существами, которые могут дать некий намек, открыть путь к душе, даже сама дуща представлялась чем-то сродни болезни тела, страшной и неумолимой как рак, - если она заведется, она убьет тело.
примерно такими мелкими шажочками я продвигалась к цели - попасть внутрь.
любые внешние действия казались лишь тупой тратой энергии, полной бессмысленностью и безответственной ленью, в время не ползло улиткой по склону фудзи, оно стремительно нарастало количеством квадратиков на облицовке моего бассейна.
вацлав, охотник, рассказал как убили кабана. целый день ходили, замерзли, совсем уж и не ждали ничего и вот он, хрюкает в кустах!
еще живому вспороли брюхо и опустили руки в теплые кишки.
по моему телу прошла оживляющая дрожь наслаждения, глаза вацлава тоже блеснули каким-то странным всполохом внутреннего огня, но он тут же опомнился и загасил его привычной любезностью поляка.
я должна, должна попасть внутрь, но где дверь, где тот тайный вход, ведущий прямо в душевный кровоток.
все события только там, потом, много позже я прочла где-то, что события, перед тем как произойти, сворачиваются в нашей крови.
в хирургии не знали, что я засланный казачек алхимического пошива, все думали и правда хочу быть врачем, но с наслаждением гоняли молодую санитарку в самые грязные места, такая своеобразная народная борьба с красотой и мажорством.
они гоняли меня на самые омерзительные перевязки и к самым похотливым старикам, старающимся прижаться к тебе поплотнее, пока бинтуешь ему гноящиеся раны.
красота тогда тоже стала видится мне подобием некоего нагноения, тления, распада и раны были похожи на торт.
я слыщала, что палачи пьют кровь, но не могут есть мясо, я не могла больше смотреть на бисквиты в кондитерской, за стеклом будто лежала гниющая плоть, призывно подмигивая с операционного стола.
по сладости ползали мухи распада.
я мыла операционную, выносила всякие ведра с отрезанными кусками внутренностей, провоняла хлоркой по самые кости, но все равно это было не то, внутри тела тоже не ждало меня никаких откровений, кроме понимания того, как хрупко это тело и как все мы зависим от фатума.
теперь время измерялось не только количеством квадратов плитки, но и вереницей сломанных, порезанных, распухших, придавленных машинами и плитами, километрами грязных полов и сотнями выданных операционных перчаток, - тогда мне очень нравилось смотреть как хирург обрабатывает перед операцией руки, живущие в этот момент как бы отдельно от тела,выбеленные дезинфекцией как льняной холст, а затем руки ныряют в эти резиновые скафандры и внедряются во внутренний космос.
люди на операционном столе как на телесной исповеди, хирург тот, кого не обманешь словами "доктор, я совершенно здоров, только что-то в боку..."
все это смутно тревожило как некий момент истины, если он есть у тела, то значит и у души тоже, но как его определить, как найти, как потянуть за ниточку.
первый приход случился к концу лета, привезли старика с гангреной, уж за весемьдесят, высохший совсем старик, нога черная, ампутация выше колена. отец пилит пилой джильи эту тощую ногу, я смотрю, старик мне перед этим подмигнул и попросил проследить, чтоб ему чего лишнего не отрезали, ибо ему еще пригодится.
когда нога была уже ампутирована, ее быстренько завернули в тряпочку и вручили мне.
- неси в кочегарку, салфетку обратно принесешь!
вот тут -то начало накрывать всерьез.
вместо того, чтоб просто взять ногу, которая оказалась неожиданно тяжелой и просто нести ее через больничный двор к виднеющимуся у самого бетонного забора зданию крематория, я встала как баран перед новыми воротами.
- в чем дело?!
я никак не могла понять - нога... эта живое или мертвое?!
- тебе какая разница, неси!
но мне не все равно, что в печь заталкивать!!!
я не понимаю, живое оно или мертвое!
мне силой всучили ногу и вытолкали за дверь.
силуэт ноги прекрасно прорисовывался под салфеткой, я шла через зеленый двор, пели птички, гуляли в халатах больные, как под неким трансом, наконц толкнула ногой дверь крематория, думая произвести впечатление на кочегара.
кочегар сидел ко мне спиной и ел манную кашу, когда обернулся, каша еще лежала на его усах как снег на еловой ветке, глаза масляные, круглые, котиные, сытые.
- сунь ее в топку! - дал отмашку и снова принялся за вкусную кашу, как дитя малое невинен.
я пошла к пылающему зеву печи, открыла затворку и начала пихать ногу, колено согнулось и застряло.
нога не помещалась целиком, пришлось нажать, но она все равно торчала наружу, начиная от щиколотки, с черным страшным боьшим пальцем, уже отмирающим, далее синева, желтизна, краснота, все признаки воспаления и заражения.
я отошла чуть в сторону, чтоб взять крупный план; спина кочегара, манная каша, открытая дверь топки, пятка торчит! - в этом определенно что-то было, некое послание!
кочегар никак не реагировал, даже когда появился сладковатый характерный запах жареной человечины.
за сгоревшую салфетку меня долго ругали.
никому и в голову не пришло, что не совсем нормально девушке в пятнадцать лет ноги в топку таскать, но то были люди из смеси чугуна и хрусталя, так я давно определила чисто советский бронебойный характер, спроси меня на что похож советский человек, я отвечу.
- на хрустальный броневик!
осенью я работу не бросила и, когда пришло время снова идти в школу, стала работать уже на полставки, но все там же, а потом еще шла в бассейн.
думать мне стало совсем некогда.
вечером падала и засыпала без мыслей, без чувств.
я жила в ритме страны, как часть какого- то механизма.
в палату номер восемь погнали как только успела перешагнуть порог отделения.
- иди мой восьмую, там тяжелая больная, пролежни обработаешь, судно вынесешь, остальное потом!
я поплелась в проклятую восьмую, там всегда самые тяжелые, какая - то палата смертников.
на койке у окна лежала гниющая гора плоти, вонь накрывала сразу, как только войдешь.
три остальные койки пустовали, на тумбочке, где обычно складывают еду и личные вещи не было ничего.
гора с трудом повернулась и на меня глянули поразительно ясные глаза, глубоко страдающего существа, уже не мужчина и не женщина, прозрачная живая душа, далекая от всего на свете, даже от собственной боли.
я ощутила как расслаивается пространство.
из плотной, мускулистой массы жизни меня вынесло на блаженный берег ощущений таинственного присутствия неизвестно чего, будто в душную пустыню повеяло морским бризом.
самым верным было бы сказать, что на колени пред ее кроватью я пала как пред алтарем.
не знаю, чувствовала она или нет, что ее гниющее и разлагающееся тело стало моим первым храмом, поводырем слепых, первой путеводной нитью, зерном брошенным в диком страшной лесу материи мальчиком с пальчик.
каждый день я смазывала ее пролежни, но чувство, которое этому сопутствовало не было отвращением, это была любовь, сильная, глубокая, живительная любовь, здесь я впервые ощутила себя.
я почти все время просиживала рядом с ней, пока была на работе, ее больше никто не навещал.
были дети, но они давно отказались и жили своей жизнью, сюда ее сбросили умирать.
вещей не было, только под подушкой лежали ордена, в войну моя мадонна была летчицей.
ни разу не услышала я от нее и слова в укор кому - либо, такого приятия жизни и смерти я никогда не встречала ни до, ни после.
потом мы вовсе перестали разговаривать.
ей было трудно, диабет, гангрена, еще масса болезней разрушили тело и душа стояла у самой открытой форточки.
молча просиживала с ней в полной тишине, пока не настпупал вечер, в больничное, не защищенное шторамии окно, закат бросал последние лучи и никто ему не машал.
больничные окна всегда как-то особенно тревожны по вечерам.
как ни странно, но в отделении все от меня отстали и не требовали, чтоб я делала что-то еще. никто не хотел с ней возиться.
но никто и не знал моей тайны, чувство, которое я там испытывала, называлось блаженство, я отключалась от всего на свете и были только мы, девочка и умирающая старуха.
начало и финал.
исчез проклятый город, бассейн, школа, безалаберные родители, ко всему равнодушный брат, здесь, в этой юдоли скорбей для меня сосредоточилась все блажнство мира.
восьмое марта выпадало на воскресенье, и в понедельник я неслась на работу, будто уже чувствовала все, что будет дальше, что еще миг и я снова осиротею, опустею как выбросившийся на берег кит.
все отводили глаза, молча кивали и скорее старались отойти.
в палате было пусто, на сетке лежал свернутый матрас, держался характерный запах санобработи и кварца.
как сказать, что я тогда ощутила, как это передать, - так может выть только зверь.
мое молодое тело сидело на панцирной сетке, голова лежала на ее матрасе, в голове образовалась какая - то абсолютная пустота, меня как выпотрошили.
загремело ведро, на пороге стояла толстая коллега со шваброй.
- а, ты тут!?кстати, то тебе цветы, возьми, она просила передать!
я подняла глаза на подоконник.
три красные розы...