Горе

Дина Гаврилова
1967 год.


Коммунизм в стране ещё не наступил, но в Мало- Менеузе уже были налицо первые признаки его приближения.   В каждом захудалом сельмаге царило изобилие алкоголя.   Водка  предлагалась в большом ассортименте.   Хотите «Столичную» за три двадцать?! Нет?! Тогда может, желаете за два восемьдесят пять, ну а на худой конец можно купить и за два двадцать.  Всё за ваши денежки! А если в кармане пусто, нальём вам стопочку в кредит!

  Народ незаметно приучали пить в долг. Власти  выуживали последние копейки у крестьянина, чтобы   пополнять государственную казну. Иногда  у некоторых после  расчёта с магазином  на руках оставались сущие копейки.

Семён Петров   сообразив, что можно попивать, втихаря от прижимистой жены, даже не имея денег в кармане, повадился в магазин, как в городскую рюмочную.  Он   не считал зазорным тяпнуть сто грамм после трудового дня.  Работа  на ферме тяжёлая, дома три дочки одна другой меньше, жена вечно недовольная пилит с утра до вечера.


 – Нарспи, спасительница, выручай, трубы горят! – с тоской в голосе просил Семён.
 Продавщица,  ставя отметку в толстой тетрадке должников,  наливала рюмку страждущему и бойко рапортовала:
– Записываю на тебя ещё сорок пять копеек!
Семён, проглотив залпом "живительную" влагу, бодро крякнул:
 – Ну, теперь совсем другое дело!

 В  день получки должник Петров, понуро отсчитал   денюжки за водочный кредит на глазах вездесущей соседки, которая уже не первый раз была свидетельницей скандалов между супругами. Не  раз она   слышала  крики-визги его разъярённой супружницы.
 -Эх, совсем, пропащий человек. Бедная его Шурка!  Опять сегодня будут воевать!!-сказала с горечью бабка Маруся.


Захаров тоже частенько захаживал в магазинчик, пропускал стопку, другую, заглушая непроходящую хандру. Он  так и не смирился со своим новым "назначением". Его бесила колымага, на которой он развозил горючее, раздражали бочки, громыхающие о его позоре на всю деревню,  но больше всего его раздражали начальники всех мастей. У них всё время были к Захарову какие-то претензии и жалобы.  Не так он представлял свою жизнь!Не так! Всё не так! Ведь он родился для чего-то другого! Важного и светлого! Он  летать хотел по жизни! А его всё время мордой в землю!

- Нет, ты мне скажи! - прицепился Семён к бывшему бригадиру, которого  почитал больше других начальников.-  Я же не напиваюсь как свинья, не ползаю на карачках. Я человек культурный и  пью для настроения. Должна же быть хоть какая-то радость в жизни.-Правда Фёдор!?

- Дурак ты, Семён! Какая ещё к чёрту радость?- Фёдор мрачно покосился на повеселевшего философа. -Чему ты радуешься, салага?!Чего ты в этой жизни добился? Что ты видел в ней кроме своей фермы и  идиотов начальников? Кругом свиные рыла! -Фёдор со злостью проглотил горькую, как его теперешняя жизнь, водку  и  направился домой.

 Еля уже не узнавала в нём шутника и балагура, за которого выходила замуж. В подпитии он мучил её ревностью, подозрениями. Говорил много и сбивчиво, потом надолго замолкал. Он всё чаще  затягивал   одну и ту же, имеющую для него какой-то потаённый смысл, песню:
Эх, дороги, пыль да туман,
Холода, тревоги, да степной бурьян...
Край сосновый, солнце встает.
У крыльца родного мать сыночка ждет.
Эх, дороги, пыль да туман,
Холода, тревоги, да степной бурьян...
Знать не можешь доли своей.
Может, крылья сложишь посреди степей...
 
Потом он долго сидел, тоскливо подперев голову руками и устремив невидящий взгляд в пустоту. Горечь от несбывшихся надежд, сожаление, что, не сходил по дорогам, которые его манили, и чувство обречённости, что уже никогда не придётся туда сходить отравляли его существование. Он вкладывал в эту песню что-то своё, глубоко сидящее, несбывшееся,   коснувшее его  лёгким шорохом, но прошедшее стороной. Всё чаще Фёдор уходил в себя.

 Однажды ночью  Федя  босой, в одних  кальсонах,    выскочил из дома. Опешившая Еля,  накинув фуфайку  на ночную сорочку, сунув босые ноги в галоши, поспешила вслед  за ним. Она   незаметно следовала за мужем, опасаясь подходить ближе. 
–Федя-Федя,постой! Ты куда?
–Вон тётка Пелагия  зовет, –  отозвался он,  показывая  в сторону ближайшего леса Каминке.

Еля пыталась удержать мужа, но он не останавливаясь, следовал на мнимый зов покойницы. 
Еля уже вся застыла от холода, босые ноги закоченели, а он как одержимый двигался дальше. У дома Петрова Бориса она догнала невменяемого мужа и отвесила ему увесистую оплеуху.
 – Ты чё дерёшься?!
 – Ну,  и где твоя Пелагея??!
Пелагия с ребенком после войны   квартировала у матушки Фёдора, Анисьи Михайловны и  умерла уже много лет назад.  Покойница  страдала эпилепсией.
 – Вон там. Она меня звала!   Потом  исчезла куда-то.
– Пойдём домой, ты замёрз, – ласково уговаривала мужа  Еля.
- Я её видел-видел воочию, как тебя!

Дожили! Ужас! Это конец!   Дальше тянуть нельзя, надо срочно что-то делать.   С трудом   уговорив мужа, она повезла его в Уфу на лечение.