Глава первая

Александр Крутеев
     (О Н.В. Гоголе)    
     Глава первая   

     Август в Полтаве выдался жаркий, такой жаркий, что поневоле вспомнишь и сковородку, и тех черных, как уголь, «жарщиков», которые со смаком потирают свои похабные конечности при виде того, как мучается добрый человек, и ну поддавать гуще жару.
     Случай походит порой на некую предопределенность - так показалось мне позже, после случившихся событий. Но поначалу виделось, что именно случай толкнул меня на Сорочинскую ярмарку. Не знаю, что было более приятным, когда я ранним утром ехал в Великие Сорочинцы: прохлада после изматывающей душной ночи или ожидание представления, на котором должны были фигурять не только персонажи знаменитой повести, но и сам господин «Гоголь», или та самая бесшабашная жизнь, которая знакома каждому командированному лицу, когда редкие часы свободы от того, что можно назвать обузой, лицо старается использовать со всей яростью, будто это его последние часы, хотя знает, как будет потом предаваться воспоминаниям, чем надолго продлит себе время довольства жизнью своей. И стоит ли его осуждать за это!
     Знойный «неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землею», будто крышка над сковородой, за день так пропёк и землю, и воздух, что только после рассвета свежесть стала потихоньку тонкими струйками растекаться над самой землей, и те запахи степи, которые в дневную жару бьют в ноздри, как духи пышной неразборчивой бабёнки, теперь окружали тонким ароматом обильной и разнообразной  украинской рослины.
     Я выехал так рано, что, долгое время не видя ни встречных, ни попутных машин, уже стал подумывать, в том ли направлении держу путь, и не приведёт ли меня дорога в дом, в котором Хома Брут повстречал свою погибель, но за десяток-другой километров до Сорочинец стал нагонять автобусы, полные пёстрого люда, и со всех перекрестных дорог вдруг хлынули автомобили, выезжающие на дорогу главную. Вот и Псёл промелькнул под мостом, а как же иначе при нынешней скорости - это вам не «птица-тройка», так что я не успел насладиться ни видом этой речки, ни ее названием. Уже Сорочинцы раскинулись по всему горизонту, и можно было смело пристраиваться за вереницей машин, которые наверняка двигались на ярмарку. Всё казалось будничным и прозаическим, если бы не воспоминания о диковинном мире, одни названия местечек которого приводят в такой трепет, такой восторг, такое душещипание, что фантазия превращается в реальность, кажется, вот-вот чинно выползет из-за поворота воз, запряженный могучими волами, а наверху воза будет сидеть злющая жинка и поливать встречных погаными словами. Но куда было б приятнее увидеть ту чернобровую дивчину, обласкать её взглядом и завернуть в ближайший шинок, чтобы махнуть там пенного с радости, что я здесь, и что нет сейчас во всем мире места милее Сорочинской ярмарки.
     Еще час оставался до открытия, но огромное поле уже гудело почище самого трудолюбивого улья, наперебой предлагая всякие товары: простые и диковинные, полезные и так-сяк. Полосатые зеленые кавуны, из которых были сложены прямо-таки горы, терялись на фоне сочных цветом украинских вышивок и расписной утвари, но тот огромный кавун, который я позже купил, вконец изнывая от жары, оказался таким сочным,  сладким и холодным, что я его мигом проглотил чуть не целиком. Ах, славная была та ягодка и большая, будто бочка с прохладным сиропом, разведенным в той самой пропорции, от которой пробирает дрожь, не идущая ни в какое сравнение с безвкусицей заменителей, после которых такая худоба поражает тело, что всякий интерес к жизни пропадает.
     Но вот центральную аллею оцепили охранники каких-то важных чинов. Мир топчется на месте, хотя ему кажется, что он топчется не без результата. Я пробрался к самому краю дорожки, так что один из охранников чуть не вцепился  в локоть моей правой руки, но мне не было никакого дела до каких-то там губернаторов и министров, бережно несущих свои телеса и опускающихся на скамьи, специально устроенные для них перед сценой, в то время как остальной люд суетливо теснится за оградой, подсаживая на свои плечи и шеи малышей.
     Звучали украинские песни, такие же мелодичные, как предчувствие счастья в рассветной тишине, нарушаемой пробуждением жаворонка, как полёт ласточки в бескрайней высоте, как колыханье травы в степи, как рождение надежды в душе, измученной печалью. И такие же радостные, как первый крик ребенка, залихватские, как победный штурм, веселые, как цветочный узор на девичьем сарафане.
     И вот на тройке серых лошадей, стоя в пролетке, медленно проехал Гоголь, смущенно раскланиваясь и размахивая рукой, и было в этом что-то неправдоподобное, ну не мог я представить, чтобы Гоголь вот так гарцевал перед толпой, хотя… как знать.
     Когда вслед за Гоголем проехал воз, и рядом с ним не брел, а вышагивал важно Черевик, и не в полотняной рубахе и запачканных шароварах, а в цветном жупане, а на возу сидели некстати окаменевшие молодка и Хивря, охранники, наконец, расступились, и народ хлынул во все стороны: кто слушать перепалку гоголевских персонажей, кто покупать подарки, кто пить пиво, кто кататься на каруселях, а кого чорт погнал на высоченный столб за наградой.
     О, эти украинские шаровары! - просто сводят с ума, особливо, когда их обладатель расправит грудь колесом и вставит руки в боки: «Дывытеся, добрые люди, якый я гарный хлопец, а вы, дивчата-красули, налетайте, а не то сам выберу». А как легко колышутся они и переливаются, когда вышагивает хлопец, и блестят атласом, так что самый захудалый выглядит обладателем бесценного сокровища, которое обещает такие приятности, что и вообразить трудно. Куда там нынешним заморским фасонам! Шаровары - это пиршество, как густой смачный украинский борщ с пампушками посреди чахлых сэндвичей с синюшной ветчиной. Такой дух поднимается над миской с борщом, смешиваясь с ароматами полевых трав, совсем не тех, что растут на газонах из голландских семян, что сначала долго просто нюхаешь его и наслаждаешься жизнью, а потом запускаешь в него ложку и забываешь, что в жизни этой есть какая-то дрянь, когда в ней существует такое чудо.
     «Вот еще!» - скажет какой-нибудь скупой радетель костей и «здорового» образа жизни. Но мы-то знаем, что обжорство здесь ни при чем. И будь моя воля, я бы поставил большой чан и угощал бы всех желающих, да еще подкладывал густой сметанки.
     С изумлением бродил я по полянам, усеянным расписной глиняной посудой, и любовался развешанными рубахами и рушниками. Любовался и подумывал: а не покажется ли где-нибудь красная свитка? И чего взбрело это мне в голову? Я даже стал искать ту избушку, в которой дурень-шинкарь обманул чорта, и чуть не заглядывал под возы, где могло прятаться от глаз гуляющих свиное рыло, озабоченное пропажей.
     Приобретите здесь хотя бы сущую безделицу, хоть за грош - одно то, что куплена она собственноручно на Сорочинской ярмарке, наполнит ее великим значением, и всякий раз, когда где-то далеко отсюда, даже в зимнюю пору, она попадется вам на глаза, то вспомнится и голубое небо, и знойное солнце, и запруженное народом гудящее разноцветное поле, средь зеленой травы взбалмошно заполненное всецветными плодами самой жизни, и кому-то захочется встряхнуться и выбраться из душной квартиры на воздух, а кому-то станет тепло на душе и покойно, как младенцу на груди у матери.
     Шум, гам, неугомонное движение людей или полуденный зной, спускающийся с безоблачного ослепительно голубого неба, будто бы бессмысленно голубого, потому что не было там ни капли живительной влаги, явились причиной того, что перед глазами у меня все поплыло и закружилось. Пришлось искать тень, чтобы не выдохнуться прежде времени.
     Какой-то старик со странной физиономией, если не сказать рожей, сидел в плетеном кресле недалеко от того места, где я притулился. Он недовольно посмотрел на меня и что-то пробурчал, как будто я вытащил из рук его чарку или загородил от него весь мир. Выпив бутылку холодной воды, я несколько пришел в себя и повеселел, наблюдая за публикой, снующей мимо меня, в особенности, разодетой в национальные костюмы. Мое настроение пришлось не по вкусу старику, он вытянул в моем направлении руку с указующим пальцем и опять что-то проворчал. Не сказать, чтобы палец был черным, длинным и крючковатым, даже ломаным, как можно было бы ожидать от него, тем не менее, впечатление он произвел именно  такое – неприятное, даже пакостное.

     Я пошел прочь от этого недовольного деда, но, вынужденно проходя мимо него, отчего-то задел ногой ножку его кресла. Он быстро обернулся, из-под густых бровей, из которых во все стороны, как в глухой чащобе, торчали колючки, на меня сверкнули хищные кошачьи глазки, и странно кривые длинные зубы, испещренные черными царапинами, показались и исчезли за мясистыми рыхлыми губами. Я не понял слов, которые он произнёс, но что-то зловещее каркнуло у меня над ухом, и вмиг улетучилось мое благодушие, а ощущение праздника сменилось нетерпением убраться отсюда куда подальше.
     В шумной толпе я несколько забылся и уж было хотел пуститься по второму кругу, но тут вспомнил, что именно в этом селе стоял дом, в котором Гоголь родился, а сейчас на этом месте находится музей. «Эдак я и не попаду туда, никак в праздник музей закроется рано!» - подумалось мне.
     Стоит только остановиться, когда вокруг все резвится и… тут и подумаешь: а ведь точно! она вертится! и почему это я раньше здесь не бывал? «Так жинка, небось, не пускала, - пихнет кто-нибудь в ребро, - чтоб не засматривался тут на молодух, которых тут дуже богато». «Э-э, нет, добрый человек, - скажу я, после чего тот, который пихнул меня в ребро, скривится и поглубже нахлобучит свою кургузую мохнатую шапку, - неправда твоя. То по дурости своей, а больше от лени».
И все-таки грусть клочками скользит над землей. Жалость и стыд охватывают, когда видишь, как живет этот народ. К чему жалость? За кого стыд? Да за кого, как не за себя, кичащихся своими богатствами и землями, которые затаптывали своими же ногами, о чем и говорить гадко. За народ этот, красивый, добрый, трудолюбивый и доверчивый на свою беду, который нищ на своей земле до беспросветности, а чиновники да мошенники обирают его, как и сто, и двести лет назад. И смеялся Гоголь над ними, а они ухмылялись, да делали свое дело: а что взять с этих шелкопёров! да сами они придут в ножки нам кланяться, потому как ни что без нас не происходит, даже солнце встает в том часу, в котором мы скажем!
     И ведь что возразишь им на это! Вот дьявольская их натура! Нашли они пристанище на земле, хоть сам беги туда, откуда они унесли ноги. Да не будет в этом проку - они снова туда заявятся. Нет житья добрым людям! ни на том свете, где раньше жили, ни на этом, где теперь. И никакой тут кузнец не спасёт, хоть малюет важно и силищей не обделён. Тут всем миром надо, чтоб знало это дьявольское отродье свое место, и семя свое поганое не бросало на землю, где растят люди хлеб. Вон и подсолнух стал родиться пустой, будто соки из земли высосали.
     Ах, нет на вас Гоголя, все ж таки боялись его, боялись так, что иные в его присутствии не смели кусок в рот положить: никак опишет! Да так опишет, что потом весь мир хохотать будет да плевать во след!
     А может, и Гоголь нынче не поможет. Нынешние – они не те, что были тогда. Нынешние ничего не боятся: нет над ними ни бога, ни чорта, ни времени.
Но еще не всё! Гудит ярмарка, не сдаётся люд, веселится. И нечего тут делать нечисти, разве что поживиться в чужих карманах, но боится она: а как действительно, соберутся да и побьют всем миром!
     Странно, но никто не знал дорогу к музею. Побродив полчаса и чувствуя, что скоро сам превращусь в жареного сморчка к перцовой горилке (крепко же пропарился, однако, при чем тут сморчок?), я встретил женщину, которая с состраданием приняла мои стенанья и подробно объяснила дорогу. Спасло меня то, что я так до конца и не представлял, сколько нужно еще идти, а то бы повернул обратно, а потом горько сожалел, что, будучи в нескольких сотнях метров от святого места, отступился из-за жалкого обезвоживания организма и угрозы получить по голове солнечным ударом.
Я забыл обо всем, что меня мучило, едва увидел этот небольшой чистенький домик с восхитительной клумбой перед входом, с благоговением вошел я в дом и уселся на скамью прямо у входа, купаясь в прохладе, неожиданно найденной в этом дьявольском пекле, будь неладен мой язык за то, что я называю такими словами лето под украинским небом.  Женщина средних лет, сидевшая тут же, очевидно, служительница музея, мягкой улыбкой, какая часто встречается у украинских женщин, не в обиду всем остальным женщинам, погладила меня, сочувственно вздохнула и предложила откушать яблочка.
     Наконец, зрение вернулось глазам моим, и я решился пройти по комнатам. Но тут в проеме открытой входной двери, где от жары плыло все, что попадало под солнечные лучи, мне показалась рожа того ярмарочного старика.
     Почему-то по-украински я мысленно сказал ему: «Бачишь?» и выставил смачную дулю. Рожа усмехнулась, как будто этого ждала, и исчезла.
     Я оглянулся на служительницу, не наблюдала ли она мой жест, но ее не оказалось на месте.
     Дом был небольшой и я неторопливо рассматривал рукописи, рисунки, предметы, восторгался табачными люльками самых разнообразных форм и устройств, сладострастно смакуя все это глазами, и тут меня ударило - то, что я увидел, просто ударило меня. За стеклом, в небольшом шкафчике, висел его портфель, тот самый, с которым он никогда не расставался, потому что там лежало самое главное в его жизни - его рукописи. Я с вожделением разглядывал ремешки, потертую черную кожу с тиснёным орнаментом и воображал, как его рука открывает замки, вот тут пробегают тонкие пальцы, рука скрывается внутри, достает на свет пачку исписанных бисерным почерком листов и… бросает их в огонь.
     Я невольно вскрикнул и протянул руку - стекло куда-то провалилось, и я коснулся рукой портфеля…
     Мне так хотелось увидеть все это наяву, но, как обычно, когда это случается, то думаешь, ну и какой же я был дурень, и что же теперь делать! Неужто и тут не обошлось без чорта?