Мона, или наваждение октября

Дария Кошка
Мона, моя любимая натурщица, как давно я ее не видела! Мона с телом сильным и гибким, как ивовый прутик, с густыми ореховыми волосами, отливающими золотом на солнце, со светлыми глазами в обрамлении длинных, завитых ресниц, с беломраморной кожей, пахнущей молоком, с родинкой на левом соске...
Та родинка – сколько раз я ее писала? Та родинка – мое солнце, идол, вокруг которого танцует моя душа. Мона считает родинку уродливой, и давно бы уже ее удалила, если бы не тот простой факт, что картины, где она изображена обнаженной, приносят ей приличный доход.
Мне хочется показать ей ее красоту.
Хочется к ней прикоснуться – и многим хочется, я подозреваю, что немаловажным фактом является ее родинка. Вы смотрите на ее грудь, округлую, с вишенками-сосками, вы видите плавные очертания, приоткрытые губы – но эта деталь, маленький бугорок на соске, создает видимость напряжения, собранности, там, где напряжения нет, и взгляд притягивается к нему как к немому подтверждению того, что вас желают, что перед вашим присутствием бессильны. А быть желанным – это то, чего все мы безумно хотим… Не так ли?
Где, в каких странах ты пропадаешь теперь, Мона, кто смотрит на твое удивительное лицо, пока ко мне приходят случайные, похожие друг на друга люди?
Кто-то пишет тебя? А может быть, кто-то снимает с тебя шелковые платья, заставляя кожу твою покрываться мурашками; кто-то целует мою родинку…
Может быть, ты теперь не носишь широкополые шляпы, не бережешь от солнца белизну своей кожи, а скитаешься в грубых джинсовых шортах и в майке по горам Каталонии, сгибаясь под весом тяжелого рюкзака? Ты так мечтала об этом. Может быть, тело твое усталое стонет от боли, кожа твоя потемнела, руки огрубели, а лицо покрылось сетью первых морщинок? Тогда все твои лица уже написаны  – но я все равно не перестану думать о тебе.
Я продала последнюю картину с твоим участием – покупатель подъехал сам и вынес картину в тонком чехле. Студия опустела. Высокие потолки, светлые стены, большие окна – большие, пустые глазницы, высохшие, живые. Им напиться бы твоих улыбок. По привычке ищу глазами твой взгляд, и не нахожу. День ото дня мои мысли о тебе сгущаются.
Я пишу пейзажи твоими оттенками: глаза твои – море, смыкающееся с небом на горизонте, кожа – облака на рассвете, волосы – кора деревьев и горячий янтарь.
Я продумала десятки образов для картин с тобой – но где же ты? Куда исчезла, в какую точку земного шара? Ты приходила каждый день, пока не пришел день Х, забравший тебя у меня. Я никогда не касалась тебя, ни разу не требовала любви, а лишь любовалась на расстоянии. Ты – свободная птица, мне хочется о тебе мечтать. Где ты теперь? Я смотрю твои фотографии, десятки снимков твоих фотосессий (фотографии не улавливают души твоей, но там: лицо, предплечья, взгляд).
Когда ты стала моим наваждением? Еще в июле, когда ты пришла ко мне в последний раз – я помню тот день как сейчас: ты сказала, что уезжаешь в Европу, не потрудившись объяснить, надолго ли, зачем – просто сказала: надолго; еще в июле ты была всего лишь моею музой. По правде говоря, у меня вас было двое, ты – и еще тот юноша, похожий на Давида Микелнджело, той же стати, с теми же руками. Помнишь, вы как-то встретились в прихожей? Он смотрел на тебя, а ты удивилась, что ко мне приходят так рано. Было всего десять утра, а он уже уходил.
Когда ты перестала приходить, он стал приходить реже, а потом просто исчез, оставив портрет недописанным – но мне было уже все равно, ведь я потеряла тебя. Твои чудесные светлые глаза больше не смотрели на меня – только тут я опомнилась, осознала всю губительность своей нерешительности. Когда ты уходила, обняв меня на прощание, и твой силуэт исчезал в двери, мне нужно было хватать тебя за руки, гладить твои длинные волосы, прижиматься к тебе, одетой в легонький розовый сарафанчик, всем телом, обнимать твои колени – но я лишь лениво подумала, что мне теперь будет здесь как-то пусто без тебя… И выскользнул в дверь подол твоего розового сарафанчика, и стучали каблучки по каменному порогу, потом по мостовой, потом – стихли. Мне нужно было кричать тебе о твоей красоте, мне нужно было покрыть поцелуями твое лицо, руки, плечи, мне нужно было рассказать тебе обо всей твоей богоподобности, величественности, что так контрастирует с хрупкостью твоего тела; нужно было выговорить всю свою любовь, одарить ею тебя. Не знаю, как, не знаю, что нужно было мне сказать, знаю только, что так, как ты, меня не поразил ни один мужчина, ни одна женщина не приковала так мой взгляд, а я струсила, даже самой себе не призналась, что околдована тобой!
Легкая грусть, нежность в глазах, незатейливый комплимент – все, что я позволяла себе в твой адрес. У меня не хватило душевных сил понять значение времени, проводимого нами вдвоем. Это была любовь – но я на нее не решилась. Может быть, это старость? Но мне ведь еще нет тридцати...
Сентябрь был месяцем окрыленности: я поняла, что ты мне нужна, и ходила, не касаясь земли ногами, и подолгу сидела у окна, вспоминая наши беседы и твой взгляд, и ту родинку…  Мои картины были лучше прежнего, продажи возросли, меня пригласили на выставку – но это больше меня не радовало.
Октябрь начался дождями, сырой ржавчиной тишины. Мне почему-то стал часто вспоминаться твой голос: невысокий, осенний – так бы я его обозначила. Мне не хватало именно твоего голоса.
И сейчас не хватает.
Мерить шагами комнату – так мечется по клетке разъяренный зверь. Густые волосы Моны, блеском золота на солнце; блеск розовых губ со вкусом белого меда; движение тонких пальцев по окружности моего твердеющего соска; холодная золотая цепочка на белой и тонкой шее – и теплая кожа ее под моими губами – ничего этого не было никогда.
Кожа ее светлая, белая кожа, встречающая губы мои тонкой голубой жилкой, мерной пульсацией!
Дверь. Вижу каждую ночь во сне, как она открывает дверь, как входит и опускается на колени, лицо ее на уровне моей подушки, а сердце мое гулко бьется: она – она! – здесь – со мной. Как я долго ждала этого: губы ее, большие и розовые – и влажные губы там, внизу, к ним тянется моя рука. Там так горячо, там расцветает благоухание горячих морских кораллов. Солоно, горячо – сочится как кровь, и открыта – рана (ведь ничего обнаженней, чем рана). Давай же, вспыхни...
Сочится набухшее небо серыми дождями. Уносит мою печаль. День закусывает свой хвост, как змея – горчично-желтый, вчера как сегодня. Ставлю чайник на плиту, что-то жую, – сны мои унеслись, до следующей же ночи еще далеко. Раздражают волосы – убираю в высокий хвост, чтобы ни один не выбивался, не щекотал виски и щеки.
Сколько дней уже тянется октябрь? Восемь? Двадцать? Какая разница!
Я хожу, как сомнамбула, из своей квартиры в студию и обратно, ко мне приходят люди – одинаковые, как близнецы; позже перебираюсь в студию (благо, условия располагают). Пишу все время, с утра до ночи, когда нет заказов – пишу пейзажи – ее красками. Кажется, она стала моим помешательством. Губы ее – тропическая бабочка, которая вот-вот вспорхнет с цветка орхидеи.
Бросаю взгляд на календарь – четырнадцатое октября. Смотрю на часы – девять пятнадцать. Позвонила клиенту, назначила встречу. Клиент – видный начальник чего-то там, лысоватый, стареющий, хочет повесить свой портрет в кабинете и хочет потому, чтобы портрет был «монументальным».
Повесив трубку, сажусь в кресло и погружаюсь в мечтания.
Однажды это обязательно случится: осень расщедрится, и впустит ко мне солнце самыми теплыми, последними своими лучами. Перед этим осень затянется на года – но однажды в дверь постучат – и тогда уж мне будет не до испуга. Тогда я не буду бояться, я…
В дверь постучали. Я отложила газету и встала из кресла:
– Войдите.
Высокая девушка в очках и шарфе. Она сняла очки – и ноги мои подкосились. Я села в кресло. Мона, неужели это ты… Как в странном сне я вижу себя со стороны: она приближается ко мне, свежая, светлая орхидея, приближается и садится напротив, вся в белом и сером, и розовом, точно призрак, и сама вся как призрак белая, а я стою оторопевшая, комната оглушена ударами моего сердца... Ее цветочные духи заполняют комнату ароматом весны. Губы ее, налитые и розовые, раскрываются:
– Здравствуй, Рита. – я закусила губу, услышав ее голос. Янтарный, теплый. Она расстегивает пальто, и там, в вырезе бледно-розового платья, поднимается и опускается грудь. – Я приехала издалека! Боже, сколько у тебя заказов…  – она окинула взглядом студию. Лица смотрели на нас – все разные: Мона вернула им их различия. А я молчала, не зная, что сказать. Она не замечала моего волнения, она была игрива и весела:
– У меня новость! Теперь я переезжаю во Францию.
– Францию? – только выдохнула я.
– Да, и через месяц у меня свадьба. Что же ты молчишь, Рита? Ты, должно быть, так рада за меня, что потеряла дар речи. – она щебетала янтарно, нежно, как майская птичка. – Ну же, перестань кукситься! Я так долго не приезжала только потому, что налаживала личную жизнь.
– А кто… жених? – я понемногу приходила в чувства.
– Жених – мой новый художник, Николя Дюбуа. Вряд ли ты слышала о нем, хотя он известен в определенных кругах…
– И правда, не слышала…
Мысли мои ревниво ощетинились: почему он, почему он? Наверное, какой-нибудь авангардист, или псевдоавангардист, или, может быть, любитель какого-нибудь там любитель граффити!
– Рита, это так здорово, быть с художником! – Мона приложила руки к сердцу – ни дать ни взять Дева Мария кисти Риси. – Он чувствует меня, а я его. Он видит меня насквозь, предощущает каждое мое слово, каждый жест… Рита, это настоящая любовь, мы понимаем друг друга, нам нравится одно и то же! Скажи, ты же рада за меня, правда, рада? – она была так легка, воздушна, и вся соткана из счастья, невесомая и нежная.
– Да, я… Я рада! Это неожиданность для меня, – отозвалась я.
Она подняла на меня глаза, и в груди закололо: если уже сам факт ее появления так поразил меня, то теперь, встретившись с ней глазами, я пережила несказанное облегчение, как будто кто снял с меня тяжелые цепи.
– Я хочу теперь быть только его натурщицей, – сказала Мона, – в знак нашей любви. Если он перестанет писать, то я перестану позировать. Такая вот у нас странность.
– Что ж, тогда я надеюсь, он будет писать очень долго! Потому что ты возлагаешь на него большую ответственность. – сказала я и ощутила  какую-то свою неуместность.
Она перестала улыбаться, какое-то мгновение смотрела настороженно, но потом спохватилась, достала из сумочки фотографии, где она, он, весна, Париж – мы вместе смотрели эти снимки. На одном из снимков она была рядом с его картиной. Картина не была так плоха, как я подумала...
– Так вот! – подытожила она. – Мое ему обещание будет подтверждением моей любви, это будет нечто более крепкое и… как бы это сказать, более наше, чем обычный брак. Но прежде мне хочется, чтобы ты написала еще один мой портрет. Самый последний. Ведь мне всегда нравились твои портреты, в них столько силы! Я у тебя получаюсь такой… сильной. Мне хочется, чтобы он запомнил меня такой. Ну так как? Ты согласна? Можем ли мы начать завтра?
– Конечно, – согласилась я, – давай приступим завтра. Мы даже можем начать сегодня, если хочешь! – голос предательски дрогнул.
Она достала из замшевой сумочки маленький бежевый ежедневник.
– А хочешь… Хочешь чаю? – спохватилась я. – Ты, должно быть, с дороги…
– Нет-нет, спасибо. – ответила она, листая свой ежедневник. – Сегодня… Я свободна. Давай начнем сегодня. Солнце еще высоко, быстрее начнем – быстрее закончим. Итак, – она выпрямилась, – кого мы будем делать в этот раз?
Странно было, что она не заметила моего волнения, но – сказала я себе – так даже лучше. Мне дан второй шанс.
– Это будет… Афродита… – почти сразу ответила я. Мне хотелось еще раз, напоследок написать ту родинку и нежные бедра.
– Тогда я приму душ и вернусь. Я мигом!
– Да, конечно. Оставь пальто здесь, полотенце в шкафу, ты знаешь…
Она отправилась принимать душ. А я, подготовив мольберт, ждала.
Прошла почти минута. Мона не выходила.
Я представляла себе струи воды, сбегающие по ее стройному телу, ее округлую грудь – мне предстояло увидеть ее в последний раз. Этот Дюбуа оказался смелее меня.… Проходимец он или нет – но она его полюбила, черт… Как же глупо! Я корила себя за то, что не решилась к ней прикоснуться, и вдруг подумала…
А может, сейчас? Коль уж этот раз – последний?
Художникам запрещено прикасаться к натурщицам, но мы ведь уже давние знакомые, она говорит со мной как с подругой, и… А вдруг?
Нет, я не могу. Те сны мои – я вспомнила их, и ощутила, внизу живота становится теплее, как будто бы там, внутри меня, живет рот – и вот он готовится к поцелую, губы его влажны и приоткрыты. Мои соски стали твердыми, через кружевной лифчик это было заметно. Я тихонько вошла  в ванную, стянула с себя сарафан. Мона не слышала меня, не видела – она была увлечена водными процедурами и когда я расстегивала лифчик, отстегивала от пояса чулки, стягивала трусики. Я увидела ее одежду – платье и шелковое белье. Взяла белые трусики Моны, сжала их, вдохнула их аромат – они пахли ею и были на ощупь такие нежные… Должно быть, такая ее кожа.
Отодвинув дверь в душевую, я увидела ее, всю белую и мокрую, в капельках воды и с мокрыми волосами, прилипшими к груди, совсем рядом с родинкой. Я сглотнула, чувствуя, как бешено стучит кровь в висках. Заметив капельки воды на ее груди, я не смогла не прикоснуться к ним...
– Рита, что ты делаешь? – спросила она, выключая душ. – Прекрати!
– Я присоединюсь к тебе, – отвечала я, отмечая про себя, что она не отодвинулась, не убрала мою руку, поглаживающую маленькую упругую вишенку соска.
– Нет, Рита, уходи, оставь меня… – она нахмурилась, но говорила неуверенно. А я и не собиралась ее слушаться. Вместо этого я поднялась в душевую кабинку, закрыла за собой двери и поцеловала ее, а потом прошептала, задыхаясь:
– Я так долго тебя ждала, Мона, мне нельзя тебя не поцеловать…
Ее взгляд был напуган, на ресницах блестели капельки – воды или слез? О нет, мне не хотелось ее пугать. Только не это... Я обняла ее за талию аккуратно, так, что если бы она отпрянула или оттолкнула меня, я бы ощутила. Клянусь, я бы сразу остановилась – в тот момент именно об этом я подумала. Но в ее глазах было… любопытство!
Я поцеловала ее, стараясь прикасаться как можно нежнее, как можно легче. Ее рот был приоткрыт, но она не отвечала. Но вот она робко отозвалась.
Мона была вся мокрая, я включила душ – теплые брызги сверху оросили нас. Правда, почти сразу же пришлось выключить его снова: вода, льющаяся сверху, мешала. Наши языки встретились; затем я стала целовать ее шею, плечи, – меня увлек неведомый маршрут, прямо сейчас прокладываемый мной по ее драгоценному телу, это был маршрут страсти. Прежде у меня никогда не было девушек, я никогда не хотела девушку, никогда не целовала ее. Мои губы сомкнулись на ее соске, ощупывая родинку кончиком языка (она была выпуклая и гладкая на ощупь), и дыхание ее участилось. Под моей рукой учащенно билось ее сердце. Целуя затем другой сосок, я услышала, что она тихонько постанывает…
  Ее рука покоилась на моем плече, и вот, точно в одном из тех снов, я ощутила, как ее пальчики сжали мой сосок – но совсем слегка, и тут же отпустили. Ее маленькие ладошки гладили мои плечи, шею, грудь, а потом она приподняла мой подбородок и посмотрела на меня своими чудесными светлыми глазами.
– Ну, что же ты! Иди ко мне, моя дорогая, – сказала она, и притянула мой подбородок, – раз уж осмелилась.
Мы целовались долго, долго, казалось, это будет длиться целую вечность, но мне невыносимо хотелось прижаться к ней всем телом. Я гладила ее спину, пока она, наконец, надо мной не сжалилась. Она сама опустила мою руку вниз, к своим бедрам. Я касалась ее мокрого живота, скользила вниз, к бедрам, пока мои пальцы не нащупали гладкий, бритый лобок, а за ним – нежные, шелковистые губки. Было странно чувствовать ее в своих руках – она была почти на голову выше меня, и ее половые губы оказались больше моих, они были полные, а внутренние были большими, выступающими наружу. Я ощупывала их как чашечку хрупкого цветка, двигаясь сверху вниз, снаружи – внутрь лепестков.
Она застонала: ей хотелось ощутить мое прикосновение полнее. Там, внутри было влажно и розово, я нащупала маленькую твердую косточку и, слегка касаясь, стала поддразнивать Мону.
- Мм… Так хорошо, – сказала она, – мне сейчас показалось, что я бабочка, и на кончиках моих крыльев… Ох! На кончиках крыль… ев трепещет солнце.
- Как интересно! Как красиво. – сказала я и стала целовать маленькие сосочки, пока мои пальцы дразнили ее, перебегая от клитора к самому входу. Но пока еще я не входила. 
Я стала перед ней на колени. Глядя на мою Мону снизу вверх, я заметила, что она вся раскраснелась. Это было так ей к лицу. Ей хотелось, чтобы мои пальцы вошли в нее, и я с наслаждением удовлетворила ее желание. Внутри было горячо и тесно, она застонала сильнее, когда я нащупала там какое-то уплотнение и стала нежно его массировать.
Я почувствовала, как в моих глазах загораются огоньки. Я становилась хищницей, достигающей желанной добычи. Это было так приятно – не кто-то ласкал меня, а я – и именно ее, Мону, ту, которую так долго хотела. Довести ее до оргазма, увидеть ее содрогания – это стало моей целью. В руках моих дрожала она, это было непередаваемое ощущение власти. Промелькнула мысль: если я захочу сейчас, я убью ее, и мысль эта еще сильнее меня возбудила и испугала; мне показалось, что в этом есть жестокость. Но, одолевая сомнение, я снова погрузила пальцы в нее, и снова, прижимая там, внутри, к потолку, к плотному комочку нервов.
– О боже, Рита, о… – пролепетала она, шумно выдыхая, – о… боже.
Тогда я поцеловала ее губки и взяла их в рот, одновременно лаская языком ее клитор, мне хотелось доставить ей удовольствие, и ее руки лежали на моей голове, прижимали к себе. Она снова повторяла «о боже» и «о да», и говорила что-то о бабочках и о солнце, описывая фантастические видения, потом сказала, что ей кажется, что она вот-вот взлетит, я посмотрела на нее – ее глаза были блаженно закрыты, она улыбалась.
– Не останавливайся, – просила она, – не останавливайся, пожалуйста, продолжай… О да… – ее голос дрожал, – да…
Я продолжала, пока не почувствовала, как она там, внутри нежно сжимает мои пальцы и как ее клитор ритмично движется. Казалось, эти движения были движениями не только ее тела – вся она стремилась отдаться мне, отдать себя, она прогнулась назад, раскрываясь еще сильнее, и изливала горячий солоноватый сок, а я жадно его пила. В этот момент она закричала, это был крик восторга, и нам казалось, что мы летим вместе – выше, выше, выше…
Спустя час мы сидели в кафе напротив студии. Нам нужно было подкрепиться. Работа над портретом была отложена на завтра: уже близился полдень.
– Мне никогда не было так хорошо с женщиной, – прошептала она, накидывая свое пальто, – у тебя такие легкие пальцы... – от этих ее слов я ощутила, как мокро стало в трусиках.
– … повторим завтра?
Я хотела сказать что-то соблазнительное и остроумное, но лишь выдохнула: «О, Мона», – и поцеловала ее, забывшись в невыносимо весеннем аромате ее цветов, и не могла напиться ее губ, и не могла надышаться.
Весь остаток дня все предметы были иными. Они как бы впервые себя показали: часы тикали так, будто до этого вечность безмолвствовали, чайник на плите был горячим, кисть в руке была холодная и шершавая. Все удивляло меня, становясь реальным.
Я не могла работать: когда я думала, что мое желание наконец-то свершилось, что я обладала ею –  руки начинали дрожать. Это было дивное счастье, томимое тревогой: но ведь ненадолго... Внезапно я рассмеялась и в каком-то неистовом порыве схватила блокнот для набросков, открыла и быстро, размашисто карандашом нарисовала наш портрет: Мона и я на коленях перед ней, пальцы мои у нее между ног, ее руки запутались в моих волосах.
Ночью не могла заснуть, набухшее небо сочилось серым дождем, его шум был оглушителен, он не мог унести, смыть мою тревогу. Утром придет Мона, говорила себе я, поспи, отдохни. Утром она снова будет твоей. Ненадолго – но будет, снова.
Потом я, как сомнамбула, мерила шагами комнату, портреты на стенах следили за мной взглядами – каждый из своей рамы. Губы ее – тропическая бабочка, которая вот-вот вспорхнет с цветка орхидеи, думала я. А те нежные губы внизу – щедрый источник, открытый, как рана, горячий, соленый.
Утром, забрав свежий номер газеты из почтового ящика, пила кофе и читала – вернее, пыталась убедить себя, что читаю. Мысли мои были с ней. В дверь постучали.
Я отложила газету и встала из кресла – почти подпрыгнула, не в силах сдержать улыбку:
– Войдите! Там открыто.
Вошел и заулыбался в ответ клиент. Краснощекий, видный начальник с лысиной, он хочет портрет, чтобы повесить его у себя в кабинете, портрет этот должен быть монументальным.
– Здравствуйте!
– Добрый день. А разве на сегодня назначено? – удивляюсь я.
– Как? Вы не помните? Вы же сами назначили: на четырнадцатое. Ни слова не говоря, я перевожу взгляд на календарь: четырнадцатое. На часах – девять часов семнадцать минут. Молча иду в комнату – там на столе лежит блокнот с набросками. Лихорадочно листаю, но не нахожу там нашего с Моной портрета.
Нет портрета. Нет Моны.
Нет меня.