Глава 2. Великие перемены

Виктор Коростышевский
1
               
Свататься к Татьяне Петр пошел один, без сватов – так уж получилось. Пришла пора женихаться, а тут как раз сороки на хвосте принесли молву про дочку мельника в соседней Березовке. От родной Орловки всего-то семь верст по большаку. 
     Первый раз Петр Сапегин отправился в Березовку слов-но бы по делу, у общественного колодца стал расспрашивать щуплого, много пожившего деда про цены на размол зерна, да честный ли мельник, заикнулся про его дочку… Надеялся, что дед не поймет, зачем он сюда притопал. А дед сразу всё понял и охотно сватом выступил:
     – Танька-то?! Невеста пригожая, дак ведь за худого идти не хочет, а доброго жениха где теперича взять? Времена-то, вишь, какие. – Вздернул седые кустики бровей, подмигнул смутившемуся парню слезящимся глазом и указал дорогу не к дому мельника, а на деляну: – Танька сегодня там снопы вяжет.
     Неловко Петру шататься возле сжатого поля – и дураку ясно, чего мужик высматривает: уши-то вон полыхают, что кисти рябин. Жаль, конечно, что нет сватов, но не оставаться же из-за этого бобылем.
     А девушке до зеваки и дела нет, ни разу головы в его сторону не повернула. Работала сноровисто, красиво. Загорелые руки так и летали над сжатыми колосьями, пеленая и связывая их в один большой куль. И хоть взглядывал Петр на молодицу не прямиком, а по изогнутой, словно коромысло, траектории, но разглядел – хороша девка была! А ещё приметил, что росточком-то она чуток повыше его будет.
     Однако упрямая сапегинская порода отступать не привыкла. Через пару дней, настелив в сапоги под пятки сена потолще, снова притопал в Березовку – прямо в дом мельника. Смущенно, и вместе с тем решительно начал сватать девицу за себя самого.
     Татьяна узнала зеваку. Прыснула в кулачек и выпорхнула в сени. 
     Мельник был человеком обстоятельным:
     – В ногах правды нет, давай, парень, присядем, потолкуем, чайку попьём.
     Толковали недолго, в деревне длинных речей не любят. Родителям невесты – Савелию Игнатьевичу и Серафиме Петровне, жених глянулся: угадывался в нем крепкий характер, крестьянская порода, был он рассудителен, несуетлив, взгляд открытый. Невысок росточком, тонковат в кости, да разве ж это изъян? Отец кликнул со двора Татьяну.
     – Вот, дочка, Петр Иванович из Орловки сватает тебя. Пойдешь за него замуж? 
     Татьяне ещё на поле этот молодой мужик понравился, не скабрезничал, с шуточками не приставал, держался на почтительном расстоянии. Загадала тогда: придет свататься – не откажет. Она подняла глаза на смущенного гостя и легко, с едва заметной улыбкой ответила:
     – Пойду!
     Через две недели, завершив уборочную, сыграли в доме мельника скромную свадебку. За столом кроме родителей невесты, её брат-чоновец с женой на сносях (двое их мальчишек девяти и семи лет выглядывали с печки). Со стороны жениха на свадьбе не было никого: родные сестры Мария и Степанида отговорились – не до гулянок им. 
     После второго лафитника, традиционного «горько!» и «совет вам да любовь», тесть уже по-свойски беззлобно подшучивал над зятем: 
     – Гляди-ка, Сима, разорился парень бедный, купил девке перстень медный, – и будет с него… 
     Сима примирительно махала рукой:
     – Дай срок, всё наживут.
     Петр  на  подковырки  не  обижался,  видел, что  его  по-
настоящему приняли в семью. А что касается достатка в семье, то не сомневался – он станет крепким хозяином.
     Савелий Игнатьевич и Серафима Петровна тихо радовались за дочку, боясь только, чтобы кроваво-огненные вихри гражданской смуты, яростно метавшиеся по безумной Рос-сии, не коснулись молодых.
     После недолгого застолья погрузили в телегу невестино приданое: пожитки, разную хозяйскую утварь, несколько кур. Привязали к задку подводы пару непрерывно мекающих козочек – и молодые покатили в Орловку.
     Пока ехали, Петр рассказал Татьяне про свои ухищрения с сеном в сапогах – хохотали оба. 
     По приезду Татьяна с любопытством переступила порог своей избы – земляной пол, соломенная крыша, проем ме-жду кухней и горенкой завешен ситцевой занавеской. На кухне грубый обеденный стол, вдоль стен лавки из тесаных плах, справа между входом и печью примостился позеле-невший от времени медный рукомойник. Слева – деревян-ная кадушка с колодезной водой и берестяным ковшиком. В «красном» углу висела плохо различимая матово-темная икона. Никакой лампадки перед ней не было. 
     В горенке стояла высокая железная кровать, приобре-тенная однажды по случаю – предмет гордости хозяина.
     Центром всего живого в доме была русская печь.
     Глубокие щели потолка на кухне забиты рыжими тараканами, которые по ночам спускались на пол чем-нибудь поживиться. Очищать избу от тараканов дело неблагодарное, поэтому сил на борьбу с ними особо и не тратили.   
     Жили Петр и Татьяна душа в душу. Молодые не заметили, как пролетел медовый месяц, а за ним и остальной год.
     В августовскую теплынь 1920 года однажды на рассвете Татьяна, тихо охая, заметалась по смятой постели – подо-шла пора рожать. Петр сунул ноги в катанки и побежал к соседке, а та без лишних слов, опасливо озираясь, метнулась к глубоко законспирированной повитухе. 
     Народные поверья – неисчерпаемая кладезь мудрости. Согласно им повивальная бабка не должна принимать новорожденного голыми руками, иначе тот всю жизнь голяком будет. Желательно, чтобы повитуха была богатой и благо-честивой, да где в братоубийственные годы найдешь под-ходящую «пупорезку»?
     С тех пор, как в сельский обиход вошли новые слова: «чекист», «советы», «комиссар», «диктатура пролетариата», повитух крепко поприжали. Новая власть решительно укоротила им руки. Они теперь, как большевики до семнадцатого года, ушли в подполье и творили свои дела скрытно.
     Незыблемые в прошлом каноны стали разрушаться и слабеть. Из народа ушла вера, что повитухой руководит Богородица, и что ей дано знать, как сложится жизнь у народившегося младенца.
     Повитуха, слава богу, появилась возле Татьяны вовремя, руки под рукомойником на ходу сполоснула и приступила к непозволительному ремеслу. Была она не богатая, и руки её оставались голыми, когда Емельян, жалобно крича, появился на белый свет. Как при таком безобразии новорожденный может надеяться на счастливую жизнь?
     Один только обряд исполнили: завернули младенца не в пелёнку, а в отцовскую рубаху, которую родитель снял во время родов прямо с тела. Считается, что в этом случае отец сильнее будет любить своё дитя.
     А ещё следовало положить младенца, когда его обмыли, в косматый тулуп, чтобы жил в достатке, но и этот обряд не исполнили: то ли тулупа не оказалось, то ли просто забыли.
     В общем, не было у маленького Емели никаких шансов на сколь-нибудь благополучное житье-бытье.

2

     Когда Емельяну исполнилось полтора года, он неожиданно  стал сиротой. После ледяного купания от воспаления легких умерла мать. Эх, кабы знать, где споткнёшься, соломки бы постелил… 
     Весна вовсю обгладывала ледяные краюхи речных берегов, плакали сосульки, предчувствуя близкий конец; снег потерял белизну, стал рыхлым, словно подтаявший сахар в блюдце с чаем. Понесла же нелегкая Петра и Татьяну на санях через ненадежную речку. Лошадь вместе с санями провалилась в воду, и пока кобылка, выбиваясь из сил, ломая грудью и копытами лёд, рвалась к берегу, седоков захлестнула студеная купель. Петр и Татьяна с большим трудом выбрались на скользкий берег.
     Ужас близкой смерти оглушил Татьяну, отнял силы. Она слегла и больше уже не встала. 
     Деревня от затянувшегося хаоса Гражданской войны пришла в полный упадок. Петр не жалея сил, пытался как-то прокормиться, строил зыбкие планы на урожай, но до осени нужно было дожить. А тут ещё – такая беда!
     Мария, старшая сестра Петра, взять в семью лишний рот, хоть и маленький, отказалась – своих огольцов кормить нечем. Да и родители-старики у неё жили…   
     Вторая сестра – Степанида – в старенькой избе, летом утопавшей в зарослях крапивы, мыкала нужду со своей оравой ещё горше. От голодной смерти семью едва спасал огород и коза Буся. Характер, кстати, у козы был прескверный – дня не проходило, чтобы она кого-нибудь под зад рогами не ударила. Только  увидит  чью-то  спину, стремглав бежит за ней, опустив голову к земле. Давно бы эту террористку следовало пустить на мясо, да нужда в ней была большая.
     Положение у Петра было безвыходным – мальца одного в избе не оставишь и в поле с собой не возьмешь. Дед Иван и баба Полина, искривленные многолетним трудом, пере-брались от Марии к несчастному сыну... 
     Разносолов у бабки нет – нажует беззубым ртом черного хлеба или каши, завяжет в холщовую тряпку и сунет кляп в рот младенцу. Засыхать начал мальчишка. Громко про него будет сказано: кожа да кости, умирал Емеля.
     Спохватился отец, бросился лечить сына самым проверенным способом: корнями зеленого дуба. Тащил невесомые детские мощи под корнями и пришептывал заговор: «Дуб, дуб, ты крепок корнями и ветвями, а я раб Божий Петр, крепок перед своими врагами. Возьми у раба Божье-го Емельяна жабы со всеми кореньями, со всеми отростками, чтоб не болело, не шипело ни в день, ни в ночь, ни в утреннюю зарю. Не я вожу, не я божу, водит Мать Пресвятая Богородица. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Ныне и присно и во веки веков. Аминь. Аминь. Аминь».
     После заговора слизнул отец капельки пота со лба сына-доходяги и сплюнул в сторону: отвяжись, смертушка! Чудо случилось: мальчишка стал поправляться. Днем проворно ползал по земляному полу, а ночью спал с дедом на печке; тараканы Емельяна не обижали.
     Петр ночами тоскливо вспоминал короткую счастливую жизнь с Татьяной: как маленького Емелю крестили, как воск с закатанным волосом ребенка бросали в купель и жадно смотрели на серый комочек: утонет – не утонет. Если утонет – не жить младенцу. Да где это видано, чтобы воск утонул?
     В деревне мужику с малым ребенком без бабы не про-жить. Бабка – не баба. Вдовец – деткам не отец, а сам круглый сирота. Печаль такого мужика в два счета сгложет.
     Нашла Мария Петру новую супружницу. Не местную. Со знакомством молодых тянуть не стали. Как-то под вечер пришла Мария к Петру своих стариков проведать, а с ней «невеста» и ещё какая-то постная неулыбчивая тетка.
     Сели за стол. Мария посмотрела на брата, вздохнула:
     – Хватит тебе бобылем-то жить.
     Петр молчал, продолжая сосредоточенно рассматривать на столешнице свои темные обветренные руки. Неулыбчивая тетка сверлила Петра острыми глазками. Старики возле печки возились с внучонком, делая вид, что разговор в избе их совершенно не касается.
     Мария ещё раз вздохнула и, прикоснувшись рукой к «невесте», сказала Петру:
     – Вот, Агрипина Борисовна согласная жить с тобой…
     Бабка с дедом переглянулись и облегченно вздохнули – ну вот и хозяйка появилась в доме.
     Петр едва заметно кивнул головой. Баба Поля засуетилась, поставила на стол чашки. Молча попили несладкого жидкого чаю с ржаными сухарями, время от времени бросая друг на друга обреченные взгляды.
     «Да, не Танюшка моя, царство ей небесное. У той глазоньки, что звездочки сияли, всегда улыбалась… А эта молчит, как воды в рот набрала. Про дитя ни разу не спросила. Хоть бы улыбнулась жениху-то…»
     Тоскливо у Петра на душе. А чужая тетка и Мария уже договорились: нечего со свадьбой огород городить, людей смешить. Посидели, познакомились – и довольно.
     Мария увела стариков обратно под свою крышу, оставив Петра наедине с новой женой.
     Аграпина – её только так все и звали – была ровесницей Петра, хотя выглядела старше своих лет. Прямые соломенные волосы были убраны под сатиновый в цветочек платок. Тонкие сжатые губы говорили о характере вздорном и мнительном. Веснушки, словно опята, густо облепили острые скулы, вздернутый нос и невысокий лоб. Петр снова чуть заметно вздохнул, вспомнив свою Танюшу. Конечно, с лица не воду пить, слюбится – стерпится.
     На теплой печи, разметавшись на старом тулупе, спал Емельянушка.
     В обветшалой повети, куда ушли ночевать молодые, Аграпина обвилась вокруг Петра, словно плеть дикого хмеля, оглушив его своей ненасытностью. В непроглядной темноте она со стоном вбирала его плоть до последней капельки, до звона в мошонке, и лишь со вторыми петухами оба забылись обморочным сном… 
     Крестьянская жизнь тяжелая – лясы точить некогда. Баба вместе с мужиком ломает спину в поле, потом на подворье скотину обряжает, домочадцев кормит. Никому не улыбалась Аграпина, даже ночью с мужем не расточала ласковых слов, но за Петра держалась крепко – в деревне по-другому не проживёшь. Одна головёшка и в печи не горит, а две в голой степи долго дымятся...
     Слава богу, продразверстку заменили продналогом. Агитаторы приезжали, про НЭП рассказывали. Петр из тех раз-говоров далеко не всё понял, но призыв: «Обогащайтесь, накапливайте, развивайте своё хозяйство!» пришелся по душе. Показалось ему, что после первых сумасшедших лет революционных завихрений в головах вождей наконец-то наступило просветление.
     Ему эта агитация, вообще-то, была без надобности. Он и так все жилы из себя вытянул, но обогащение в дом не спешило. Хорошо, что торговлю излишками зерна разрешили, и запрет на использование наёмных работников отменили. В страду без помощников трудно управиться. От вечно беременной жены и малолетнего сына какой в хозяйстве прок?
     Рожала Аграпина каждый год, но дети больше месяца-двух не жили – все умирали. Аграпина была уверена, что это нечистая сила подменяла ей живых младенцев на мертвых. Она без конца ощупывала ручки-ножки, вздутый живо-тик своего чада, стерегла его, но ребенок снова уходил.
     Ничего бы не пожалела Аграпина, если бы знала, чем откупиться от нечистой силы… 
     В Березовке в доме мельника Емелюшку не забывали. В теплую пору дед Савелий приходил в Орловку, сажал внука в мешок – только голова торчала наружу, закидывал ношу за спину и нёс его семь верст на показ бабушке Симе.
     Ходил Савелий Игнатьевич всегда с высокой, до плеча, палкой, хотя хромотой не страдал. Ореховый посох был у него, как третья нога. Шагал он размашисто, словно на лыжах бежал, палкой от земли отталкивался – не шел, а летел. В ходьбе с ним по скорости никто сравниться не мог.
     Емелюшка был у мельника пятым внуком – стараниями сына-чоновца в собственном доме росло уже четыре парня. Аграпина чувства стариков из Березовки уважала, но Татьяну называла только – «твоя бывшая»…
     Мало-помалу Петр Сапегин становился на ноги, голод отступил, скотины в хозяйстве прибавилось. Хлев, правда, оставался никудышным: зимой в сильные морозы подойник примерзал к земле, негнущиеся бесчувственные пальцы не держали ведро – Аграпине приходилось заводить корову в избу. Она давала ей сена, воды, зажигала керосиновую лампу и доила в своё удовольствие. Идти обратно в холодный, закуржавленный густым инеем хлев, корова не хотела. Её долго уговаривали, манили корочкой хлеба, толкали в упрямый зад. Наконец, обиженно промычав, буренка делала трудный шаг через порог. Теленок и малые ягнята всю зиму жили в избе в закутке возле печки.
     Вечеряла семья поздно. Емельян, не дождавшись, засыпал на теплой печке, зато просыпался ни свет ни заря. Привычно скатывался вниз и бродил в темной избе, словно домовёнок. Находил в печи теплые щи и варёную картошку. Для него вкуснее ночной еды ничего не было на свете! 
     Ягнята тоже просыпались рано, и начинали резвиться, прыгать и бегать по лавкам, даже на стол запрыгивали. Емельян держал чашку со щами высоко над головой, чтобы агнецы не выбили её из рук. Весело было в избе по утрам.

3

     Детство кончилось незаметно. Емельяну стукнуло семь лет и отец начал брать его в поле. На одной лошади пахал сам, на другую сажал Емельяна – борону следом тащить. Лошадь была умная, слушалась легко.
     Так они и кружили по полю, пока весь клин не радовал глаз свежим исподом.
     В посевную и уборочную земледельцы работают почти круглые сутки. Лишь на ночь мальчишки уводили лошадей в овраг за околицу. Отец сажал Емельяна верхом на лошадь, вторую подстёгивал к первой и отпускал с парнями в ночное. Те повзрослее были – рысью уносились в темноту. Емелька с лошадками ехал не споро – боялся под копыта упасть. А если доводилось с лошади свалиться, то сесть на неё без посторонней помощи он не мог. Под смех и подначки парней приходилось вести лошадей за недоуздок. В овраге лошадям спутывали передние ноги, и они паслись до утра на вольных травах.
     Кто бывал в ночном, помнит перепляс черных теней у костра, схватку огня и тьмы, бесконечное метание дыма, вкус печеной картошки и наводящие ужас побасенки. 
     Бредни и небылицы, разные придумки не кончались до утренней зорьки. Ночные разговоры – это не то, что дневные, а уж возле костра – и подавно. Ночью оживает вся нечисть, и кажется, что это не очередной деревенский брехун треплется, а языки пламени разглашают избранным слушателям великую тайну. 
     Младшие, открыв рот, поёживались от страха, веря каждому слову. Невдалеке, не различимые в темноте, пофыркивали лошади, срывая мягкими губами росную траву. 
     «Давным-давно на этих самых лугах и оврагах бились русские воины с басурманами… – начиналась очередная история. Подростки затихали и ненароком оглядывались назад на черное, как деготь, пространство… 
     – Так вот, погибло в той битве уйма народу – и русских, и этих, басурман. После кровавой сечи те, кто вы-жил, вырыли большую яму, могилу, значит, и похоронили в ней павших русских воинов… Вырос на этом могильном холме огромный дуб. На голове дуба тучи сидели, словно медвежьи шапки.   
     И была вторая яма на расстоянии тысячи шагов от первой – там похоронили басурманов. На втором могильном холме вырос большой клён, прозвали его татарским, он тоже до туч доставал… С некоторых пор стали люди замечать, что в грозу от дуба к клёну, или наоборот, летали молнии и гром при этом страшенный раздавался. Каждый, кто в это время вблизи находился или просто мимо проходил, – все погибали. Страшно было туточки жить. Задумали дуб и татарский клен срубить, но ничего не получилось – ни один топор не брал – железные были деревья». 
     – А где они сейчас? – раздались из темноты осторожные голоса. Спрашивали не потому, что не верили рассказчику, а хотелось воочию увидеть этих могучих великанов.
     Но бывалого рассказчика вопросами не собьёшь.
     – Прошла тыща лет после той битвы, нету уже тех деревьев... Однажды, в страшную ночь, когда была ужасть какая сильная гроза, оба дерева провалились, словно в бездну упали. Сейчас на том месте ямы. Вроде и неглубокие, а ежели кто в яму попадает, назад уже выбраться не может – земля их засасывает. Там много народу без следа сгинуло. И сейчас ещё пропадают… 
     Емельян, укрывшись армячком, не дослушав историю, засыпал возле угасающего костра. 
     Время мальчишки коротали вроде бы вместе, но присматривали каждый только за своей лошадью. Если чья-то кобылка уходила далеко, или вообще терялась в ночном мраке – это никого не волновало, кроме хозяина.
     С вечера лошади далеко от костра не отходили, но когда под утро начинали гаснуть звезды, и сморившиеся наездники забывались коротким сном, из темных кустов появлялись плутоватые черти и начинали загонять лошадей в самые глухие закутки темного оврага.
     Емельяна лошади слушались. Они словно понимали, что он ещё маленький и сами нагибали головы, когда он надевал им недоуздки. Потом Емеля искал холмик или кочку повыше, чтобы забраться на лошадь.
     Старшие, отпуская обидные шуточки в его адрес, уезжали, не оглядываясь. Если забраться на лошадь не удава-лось, Емельян, размазывая слезы и сопли, возвращался с ночного пешком, держа лошадей за повод.
     Отец видя, что сына долго нет, отправлялся встречать Емельяна. Не бранил, но и слов утешения не говорил.

4

     Зимой 1928 года в Орловку впервые приехала кинопередвижка. До этого в деревне про «живые» картинки никто не слыхал. Посмотреть на такое чудо сбежались и стар и млад – в основном мужики. Верующие и многодетные бабы в кино не пошли: что с них взять – темная, отсталая публика, но и без них народу было – не продохнуть.
     Кинозал устроили в школьном в классе. Молодежь уселась на полу, солидные мужики – за большими черными партами. За такой партой легко умещались три и даже четыре худосочных ученика, когда учитель вел урок одновременно в двух классах.
     Жил учитель здесь же, в школьном здании. Сейчас он тоже пришел смотреть кино. Урок давал заезжий киномеханик. Небольшой экран и всё необходимое он привез с собой. Динамо-машину прикрепили к парте и взрослые по очереди крутили маховик; чародей тем временем невозмутимо крутил ручку волшебного аппарата.
     По экрану побежали живые люди. Это было невероятно! И взрослые, и дети реагировали на живые картинки одинаково – бурно и радостно. Киномеханик, сознавая величие момента, ни на миг не расслаблялся – упаси бог, остановить бег ленты. 
     Сумерки за окном быстро сгущались. Темнота превратила плотную массу зрителей в единый организм, который тяжело дышал, ворочался, похохатывал, гудел, как огромный шмелиный рой...
     От духоты и потрясающих впечатлений Емельяна сморило. Он обморочно съехал под парту, прижался к стене и… заснул.
     Кино закончилось. Мужики, освещая путь самокрутками, потянулись на улицу. Аппаратуру погрузили в телегу, и киномеханик покатил дальше убеждать людей, что из всех искусств важнейшим является кино.
     Спящего под партой Емельяна никто не заметил. Он проснулся глубокой ночью. В кромешной тьме долго не мог сообразить, где он и что с ним. Потом вспомнил про кино и догадался, где находится. Ощупью нашел двери класса и выбрался в сени.
     Деревенский учитель, между прочим, был заядлый охотник, и держал трех-четырех охотничьих собак. Днём он запирал гавкающую компанию в сарае, а на ночь запускал клыкастых помощников в школу для собственного спокойствия и надежной охраны вверенного помещения.
     Вытянув руки вперед, Емельян медленно двигался по коридору вдоль стены, нащупал двери на улицу, осторожно отодвинул засов и выскользнул на морозный воздух. За его спиной протяжно зевнула одна из грозных собак.
     Заснеженная дорога еле угадывалась в мутном свете заиндевелой луны. Морозный воздух можно было трогать руками. Вселенскую тишину нарушал лишь громкий хруст снега под валенками Емельяна. Ни одна деревенская шавка не вылезла из конуры, чтобы облаять ночного шатуна.
     Дома у Емельяна никто не спал. Петр неприкаянной те-нью бродил вокруг деревни – искал сына. Ему сказали, что Емеля был в школе, а после кино его никто не видел. Отец боялся, что сын мог оказаться на речке – а там открытая, скользкая прорубь... Представить, что Емеля мог заснуть во время кино – никому и в голову не приходило. 
     Емелю за бессонную тревожную ночь никто не ругал, досталось лишь собакам, охранявшим школу…

5

     Петр исподволь копил деньги на молотилку. А пока вместо старой избенки поставил новый просторный дом из саманных блоков, над крыльцом прибил подкову – на счастье. Занял денег на строительство теплого хлева, планировал поставить на заднем дворе ригу и амбар. По двору бродили куры, за которыми часами наблюдал ленивый кот. 
     Слово, которое дал тестю на свадьбе, сдержал – стал крепким хозяином, только вот Танюшки не свете не было.
     Ближе к осени привёз на двор молотилку – мечту хлебороба. Цепами-то вручную много зерна не переработаешь. А теперь он кум королю! 
     В деревне на голодранца Сапегина начали поглядывать редко с уважением, больше – с черной злобой. С неприязнью недоумевали, когда он успел всех обскакать? Соленые от пота рубахи Петра в расчет не шли. Его присутствие в деревне многих просто раздражало.
     За молотилку ему предъявляли особый счет: «Ежели энтот мироед задаром даст хлебушек обмолотить – ещё куда ни шло, а ежели он думает капитал сколотить на наших кровных копейках, то уж дудки! Дождётся, сплуататор, красного петуха…» 
     На косые взгляды Петр внимания не обращал: собаки лают, а караван идет. Но когда урожай созрел и молотилка, казалось, должна была принести ожидаемый доход, всё повернулось не так. 
     За обмолот зерна крестьяне испокон веку расплачивались частью урожая, но теперь это зерно стало Сапегину в тягость: по новому закону крестьянин мог продать зерно только государству, причем по цене, которую назовет государство. Это был неприкрытый грабеж, тем более что цены на промышленные товары в государственной торговле были заоблачными.
     Хлеборобы заволновались. Поехали на заводы договариваться на прямой бартер – ты мне железо, или агрегат почини, а я тебе муки или свинью живым весом. Сдавать в большевистские закрома зерно за бесценок землепашцы не спешили. Сталин назвал это контрреволюционным саботажем. Для уничтожения независимости деревни власть не гнушалась ничем: через комбеды одних крестьян натравливали на других, пообещав – кто был никем, тот станет всем! Ради такого поворота судьбы перегрызть глотку сытому соседу стало делом революционной доблести и чести.
     На Пленумах ВКП(б) шли ожесточенные споры. Всех, кто сомневался в необходимости колхозов, Сталин безжалостно уничтожал. Премьер-министр большевистского правительства Рыков, потомственный крестьянин, пытался что-то доказывать Сталину, но был изгнан из Политбюро и расстрелян как враг народа.
     В те дни, когда Сапегин обзавелся молотилкой, Сталин с трибуны Пленума объявил, что пять процентов крестьян – кулаки, непримиримые враги Советской власти. Деревню от них вместе с женами, детьми, стариками надо очистить в кратчайшие сроки. 
     В глубинах партийных кабинетов полным ходом шло составление списков тех, кто подлежал раскулачиванию.
     «Преследуя скорейшее уничтожение кулаков, ЦК постановляет:
 1. Предложить ОГПУ провести репрессивные меры в от-ношении кулаков в течение ближайших четырёх месяцев (февраль – май 1929г.). Исходя из приблизительного расчёта, направить в концлагеря 60 тыс. и подвергнуть выселению в отдалённые районы – 150 тыс. кулаков.
 2. Члены семей высылаемых и заключённых в концлагеря кулаков могут (при их желании и согласии местных райисполкомов) остаться временно или постоянно в прежнем районе.
 3. Ориентировочно установить по областям следующее количество отправляемых в лагеря и подлежащих высылке тысяч человек…   
     Потрясающий по цинизму документ!
     Власть на глазок прикидывала, сколько людей надо за-гнать в Сибирь, сколько бросить в концлагеря – только за то, что они работали на земле-кормилице лучше других.
     Не читал Петр Иванович Сапегин газет, не интересовал-ся политикой, не догадывался о смертельной опасности, что нависла над ним. Власть силами комбедов проводила сходы, чтобы «гласом народа» объявить на селе врагов, которых ЧК тут же гнала прикладами и штыками на этап.
     Весной 1929 года такой сход состоялся в деревне Орловка Тульской губернии. Представитель губкома Груздин Николай Калистратович объявил собравшимся о создании коммуны. Потом, не сводя суровых глаз с кандидатов в кулаки, растолковал, что отныне весь личный скот и инвентарь станут общими. И содержаться будут на колхозном дворе.
     Большевик с 1917 года, Груздин не сомневался, что, услышав такое, «кулаки» начнут роптать или, на худой конец, злобно молчать, что без особого труда можно представить как контрреволюционный выпад против народа и скрутить саботажникам руки за спиной.
     Петр чуть не спутал все карты местному ОГПУ. Он видел представителя губкома, группу вооруженных чекистов, местную милицию… Спокойно выслушав большевистский приговор, не дрогнув лицом, Сапегин подошел к столу и написал прошение о приёме в коммуну со всем своим скотом и молотилкой. Глядя на него, сообразили, что к чему и другие зажиточные мужики, или, как говорили про них, – «верхушка деревни». Они тоже потянулись к столу уполномоченного.
     Губкомовцы растерялись. Такого поворота событий они не ожидали. За что же теперь арестовывать «контрреволюционеров», список которых был утвержден и лежал в кармане Груздина?
     Но инструктор губкома Груздин не зря получал партийный паек и носил командирские галифе. После короткого замешательства он быстро сориентировался и бросился исправлять положение.
     – Э-э… Надо же такому случиться, что богатый к бедному стучится! Не-е-т, так не пойдет! Вы, мироеды, над деревней измывались, а теперь хотите в колхозе власть захватить? Пока у вас по бороде масло течет, мы погодим брать вас в светлое коммунистическое будущее, мы ещё посмотрим, можно ли вас туда пускать. В коммуну им захотелось! Что-то раньше никто в деревне вашей доброты не замечал. Правильно я говорю, товарищи?!
     Товарищи, кому в общий котел, кроме вшей и тараканов, сдавать нечего, ответили Николаю Калистратовичу гулом одобрения и радостным улюлюканьем.
     Заявления «верхушки» о приёме в коммуну большинством голосов отклонили, зато дружно одобрили постановление – молотилки-веялки и весь скот у социально чуждых элементов немедленно изъять в пользу коммуны.
     Нищета – не степень бедности. Это безнравственный образ жизни, при котором опустившийся человек считает, что он никому ничего не должен, а ему – весь мир. Лень агрессивна и мстительна. Зависть и жадность легко истребляют последние остатки совести и разума. Нищие редко снисходительны и благородны.
     Почувствовав запах крови, деревенская голытьба, по-звериному возбудившись, выползла на улицы. Большевистский призыв «Грабь награбленное» был куда понятнее, чем расплывчатое «Обогащайтесь! Развивайте своё хозяйство!» Простая и ясная мысль пьянила возможностью немедленно восстановить справедливость на земле. Для этого всего-то требуется поделить чужое добро.
     Отряд чекистов после окончания схода остался в деревне, чтобы пресечь возможные провокации со стороны «местной верхушки».

6

     Ночью Петра арестовали.
     Конная милиция и местные комбедовцы со всех сторон окружили новый дом Сапегиных. Приклады наперебой забарабанили во входную дверь. Милиционеры, возбужденные операцией, били громко и непрерывно, пока дверь не распахнулась. Петр стоял на пороге в рубахе и штанах, заправленных в сапоги.
     – Смотрите-ка! Бежать изготовился! Вовремя мы! 
     Милиционеры вломились в дом, начали чиркать спичка-ми, пока не заметили толстую свечу на печном шестке. За-палили, осмотрелись. Двое сразу заломили Петру руки за спину, крепко связали. Ухмыльнулись: «Так оно и тебе, и нам спокойней будет». Старший группы отрывисто спросил:
     – Оружие есть?
     Петр даже головы не повернул – начнешь на глупые вопросы отвечать, сам не заметишь, как из тебя дурака сделают. Помертвевшая Аграпина истуканом стояла возле печи. Перепуганный Емельян жался к ней и тонко, по-собачьи, скулил. Аграпина ничего не слышала. Вот и грянул гром… Вылезай кот из печурки, будем онучи сушить.
     До утра комбедовцы переписывали имущество, скот, по-стройки. Председатель комбеда предупредил Аграпину, ежели хоть одна курица пропадет, Петра немедленно рас-стреляют. И тебя с мальцом не пощадят. Один из милиционеров, ухмыляясь, отвесил Емельяну увесистый подзатыльник: «Волчий выродок…»   
     С восходом солнца, словно чума прокатилась по Орловке: где-то слышался плач и вой, где-то ярилась пьяная гармошка. Деревню корёжило, мутило и выворачивало наизнанку – комбедовцы неистово плясали и во всё горло пели революционные песни. Наконец-то на их улицу пришёл праздник!
     Как просто оказалось заменить старый прогнивший мир новым – честным и справедливым! 

     Поздним вечером, не проронив за день ни слова, Аграпина вроде как по нужде вышла на задний двор и исчезла в ночи. Ни через час, ни утром она в доме не объявилась. Емельян один всю ночь просидел на лавке, безутешно плача, скуля, размазывая по щекам кисель из носа.
     Утром в дом заглянули тетка Мария и дед Иван. Бабушка, которая когда-то делала хлебные кляпы годовалому внуку, два года как упокоилась на деревенском погосте. Слава богу, не дожила до немыслимого позора: сын – мироед, враг советской власти. 
     Мария походила по опустевшему дому, повздыхала, но Емельяна взять отказалась: «Сами с кваса на воду перебиваемся. Петр-то не больно с нами делился, когда достаток заимел». Дед Иван, который жил у дочки, понимал, что дело не в достатке – Мария боится комбедовцев…
     Другая тетка Емельяна – Степанида тоже молча посмотрела на разор и ушла.
     Следующую ночь Емельян снова просидел один. Всё, что было в доме – от железной кровати до помойной лохани – комбедовцы растащили. На опухшего от слез ребенка внимания никто не обращал – кулацкий выродок, сдохнет, – туда ему и дорога…
     Оскал разграбленного дома был страшен: дверные проемы без полотен, окна без стекол, холодная печь без чугунов и ухватов. Даже крышку подполья сорвала с петель чья-то рука – черный провал в полу казался свежевырытой могилой. Оттуда тянуло холодом; ночью из черной бездны доносились шорохи, хруст и чьи-то стоны. 
     Третьи сутки голодным, перепуганным птенцом, сидел в разграбленном доме окостеневший Емеля, боясь покинуть страшное место. Если кто и придет ему на помощь, то толь-ко сюда, за порогом дома – он чувствовал это – его караулила смерть.
     К концу третьего дня в доме появился дед Савелий. Он сокрушенно окинул взглядом мамаево побоище и забрал внука с собой.

     Незадолго до ареста Петра Сапегина в доме бывшего мельника случилась своя трагедия: из семьи ушел непутевый сын-милиционер, бросив жену с шестью мальчишками – старшему было пятнадцать, младшему три года. От горя и безысходности у многодетной матери случился разрыв сердца. Едва похоронив невестку, и узнав о беде в семье Петра, дед поспешил в Орловку за внуком...
     Савелий Игнатьевич в бытность мельником, мечтал передать дело сыну, но после Гражданской войны новая власть мельницу экспроприировала, включив её в состав уездной конторы «Заготзерно». Мельнику предложили и дальше исполнять свои обязанности, только о вознаграждении забыли упомянуть, полагая, что тот сам о себе позаботится – мол, «у хлеба не без крох».
     Савелий Игнатьевич воровать у самого себя не привык и, сославшись на мучавшую его астму, от предложения благоразумно отказался.
     Потом, когда деревня стала колхозом, рисковать не стал, пошел работать за «палочки». Ремонтировал телеги, сани, шил сбруи, ездил на двуколке в райцентр и тихо радовался, что вовремя лишился мельницы. Загремел бы сейчас туда, где Макар телят не пас.
     Сын же, бессовестный кобель, быстро понял, что его настоящее призвание не землю пахать или мельницей управлять, а бороться за дело революции. Из чоновцев перешел в милиционеры – «кулаков» по округе раскулачивать. Прибыльное оказалось дело: пьянки–гулянки каждый день. Сами милиционеры считали, что это не пьянки, а необходимая разрядка после нервной изнурительной работы. Иначе, с ума можно сойти от проклятий, которыми их осыпали... 

7

     Емельян прижился в новой семье сразу – делить с двоюродными братьями кроме нужды, было нечего. Бабушка жалела его больше других внуков: и сиротой остался, и дома родного лишился. 
     Перебивались старики огородом, коровой, что-то иногда от колхоза перепадало. Дензнаки видели редко, да и не любили их – за них ничего не давали.
     Всё лето мальчишки бегали босиком, в сто раз латаной одежонке. Лишь осенью дед выдавал каждому сорванцу пару незатейливых лаптей – на такую ораву не напасешься. 
     Спать ложились рано – экономили керосин. У каждого был свой закуток для сна. Емельяна бабушка укладывала рядом с собой.
     Вставала она всегда первой, затемно, разжигала печь, ставила вариться картошку, шла доить буренку. Гладила её от рогов до беспокойного хвоста, ласкала руками вымя, рассказывая свои придуманные сны. Под разговоры подойник легко наполнялся парным молоком. Вернувшись в избу, окликала деда, и вскоре всё живое под крышей приходило в движение. Из всех углов вылезала голодная орава, кто-то шел к умывальнику, а кто и так, со слипшимися глазами, садился за стол. Размещались по строго заведенному порядку – сесть на чужое место не дозволялось. 
     – Ну-ка, мужички, подкрепитесь, чем бог одарил, – бабушка ставила на стол горячий чугунок с картошкой в мундире. Дед не морщась выкладывал на противень из распаренной глубины рассыпчатые кругляши. Строго поглядывая на внуков, отрезал каждому кусочек хлеба: кто постарше, тому потолще, младшим – потоньше. О втором куске хлеба нечего было и мечтать. Бабушка тем временем наливала каждому кружку молока и, подавая её, приговаривала: «пей, мой касатик».
     Картошка чуть остывала и дед, усмиряя взглядом нетерпеливых едоков, негромко произносил: «Ну, с богом!» 
     После завтрака дед отправлялся на колхозную конюшню, бабушка с внуками уходила в хлев. Мальчишки приносили из колодца воду, наполняли лохань и, всегда балуясь, брызгали друг на друга. Напоив буренку и овец, убирали навоз в кучу за хлевом.
     По деревне разносилось звонкое щёлканье кнута – пас-тух забирал с подворий коров и своё суточное пропитание. Кормили деревенского пастуха по очереди – сегодня один двор, завтра другой… Хозяева все разные – одни пощедрее, другие поскупее. Пастух никогда обид вслух не высказывал, но коровенку скупого двора держал в «черном теле»: отгонял пастись на чахлые травы, на водопой допускал последней, а гнал от воды первой. Недобор молочка хозяйка замечала быстро, о промашке догадывалась, и впредь старалась лучший кусок приберечь для коровьего пастыря.   
     Отпустив корову со двора, мальчишки бежали на угоры, доверху наполняли плетеную корзину свежей травой. К ночи трава подвяливалась – любимое её лакомство во время вечерней дойки. 
     И начиналась ребячья вольница. Шли на речку, из ивы делали свистульки, мастерили луки и стрелы, шумно ссорились и быстро мирились. Но интереснее всего было, конечно, возле конюшни, где хозяйничал дед.
 
     Мечтой каждого была поездка с дедом в район за почтой, но двуколка могла взять только одного пассажира, и чтобы не ссорить детей, дед всегда ездил один.
     Бабушка днем сидела у окошка, чинила ребячьи рубашки, думала об их сиротской доле и тихо плакала. «Растут, как лопухи на пустыре. Что из них будет без отцовской строгости, без материнской ласки? Сколько мы ещё с дедом протянем? Одичают без нас мальчишки. Пошто всё в одночасье рухнуло? Жили не тужили, хлеб ели вволю, а нынче мыла в доме второй год нету, золой стираю. Разве такое можно?»
     Вздохнув и вытерев мокрые глаза фартуком, Серафима Петровна шла обряжаться к обеду. Грела в печи чугуны, скоблила ножом столешницу. В три часа пополудни все собирались за столом. Дед доставал с полки у самого потолка (чтобы дети не достали) хлебную ковригу и отрезал каждому по кусочку. Бабушка разбирала кусок мяса на волокна, мяла их с картошкой и укладывала в большую глиняную миску, наливала щей или кваса и подавала на стол. Мальчишки с деревянными ложками в руках сидели вдоль стола с двух сторон и не спускали глаз с артельной посудины. С торца за всем происходящим зорко, как петух на стреме, наблюдал дед Савелий. В руках у него была ложка с длинным черенком, похожая на половник. 
     Есть начинали не спеша, черпая ложками жидкий бульон, ожидая главного сигнала – легкого удара половника о край миски. Это означало, что можно зачерпнуть поглубже и достать кусочек картошки с мясом. Начинался перепляс ложек. Кому-то везло больше, кому-то меньше, возникали обиды и слёзы. Бабушка на такой случай имела про запас лишний кусочек. Подаст обиженному – и снова мир за столом.
     Второе блюдо – непозволительная роскошь. Нечего рассказывать, что у тебя брюхо есть, когда нечего есть…
     После обеда дед совершал торжественный церемониал: подходил к часам с кукушкой. Они были предметом его обожания. Никому не разрешалось поднимать гирьку на цепочке. Механизм был давно отрегулирован и показывал время, которое вполне совпадало с утренним восходом солнца и вечерним закатом. Главной в часах была кукушка. Она никогда не сбивалась, исправно выскакивала из окошка и громко напоминала, что жизнь не стоит на месте. Дед вечерами любил загадывать своей любимице, сколько ему осталось жить на свете – кукушка деда никогда не огорчала... 
     Вечер приходил вместе с коровьим стадом. Родную буренку с отяжелевшим выменем бабушка встречала у ворот морковкой или капустным листом и, не жалея добрых слов, готовила кормилицу к дойке.
     Вечеряли затемно. На стол выставлялся непременный чугунок с картошкой, бабушка наливала всем свежего молока. Дед рассказывал о колхозных новостях: о чем митинговал председатель, кого ругал бригадир, как ожеребилась Звездочка или Пролетарка, и прочих делах…   
     Раз в неделю пекли хлеб. В этот день печь топили не соломой, не сухими коровьими лепешками, а настоящим дровами. Красные угли бросали в топку самовара, и когда он, утробно урча, исходил паром, его выставляли на середину стола. Рядом ставили кринку топленого молока для забеливания чая. Дедушка отрезал всем по кусочку хлеба, сыпал сверху ложечку сахарного песку. Чай пили долго и много, наполняли желудки водой, и всем казалось, что они сыты.
     Однажды Емельян не увидел за столом старшего из парней – шестнадцатилетнего Николая. Не объявился он и позднее. Ночью Емельян шёпотом спросил у бабушки:
     – Ба-а, а куда Колька подевался? 
     – В Чернь уехал. Он взрослый уже, его работником взяли в сапожную мастерскую.
     Больше Николая в родном доме не видели. Ни разу не заглянул и отец мальчишек, гуляка-милиционер.

8

     Зима – унылое время для шумной ватаги. С одеждой и зимней обувкой хуже некуда. Младшие донашивали истертые зипуны старших, а тем носить было нечего.
     В избе зимой тесно, муторно, как овцам в загоне – мальчишки ссорились, деля пространство.
     Дед несколько раз ездил в районные городки Данков, Богородицк, Епифань – менял картошку на обноски. Поездки были удачными: раздобыл пару старых шинелей, портки, ношенные кальсоны, исподние рубахи – прежним хозяевам они были без надобности. Бабушка всё это штопала, перешивала, подгоняла, как могла.
     Школа в Березовке не работала – не было учителя. Дед Савелий пытался сам учить Емельяна грамоте, но педагогом он оказался нетребовательным, подзатыльников ученику не давал, ремня в руки не брал, поэтому на ниве народного образования не преуспел.
     После Нового года, который проскакивал никем не замеченный, время побежало быстрее. Солнце всё чаще заглядывало в оконца избы, кукушка в часах день ото дня пела всё радостнее.
     Когда земля очистилась от снега и льда, дед Савелий и хозяин соседней избы сговорились порыбачить на полной воде. У деда была плоскодонка, у соседа – сеть. Мальчишкам доверили дело, от которого зависел успех рыбалки.
     Речушку от одного берега до другого перегородили сетью и мальчишки, спустившись вниз по течению саженей на сто, принялись хлестать по воде тонкими жердинами. Рыба пугалась и стремительно уходила вверх по реке – туда, где её поджидала мелкоячеистая западня… 
     На долю деда Савелия и мальчишек пришлось целое ведро рыбы. Потрошили и чистили всей семьёй. Бабушка укладывала ершей и голавликов ровными рядами на противень, засовывала их в печь. Рыбки зарумянились, покрылись хрустящей золотистой корочкой, от запаха кружилась голова.
     Удачливый день мог стать для мальчишек праздником, но дед остался верен себе – в обед выдал каждому по две рыбки. Вечером еще две рыбки, но уже без хлеба, зато разрешил брать лодку. С того дня мальчишки дневали на речке, таская удочками разную мелочь. 
     Однажды неутомимые рыбаки увидели большую рыбину, она плыла по течению, но как-то странно: не совсем вверх брюхом, а наполовину, словно прилегла на бочок отдохнуть, плавники её вяло шевелились. Мальчишки схватили её за жабры и втащили в лодку. Огромная рыба ещё дышала, но уже не билась, не вырывалась. Видимо, она счастливо дожила до глубокой старости и приготовилась спокойно умереть в родной стихии. Но судьба распорядилась по-другому: ей досталась торжественная смерть «на миру».
     Когда ребята притащили рыбину домой, дед ахнул. Это был невиданных размеров голавль весом не менее восьми фунтов. Бабушка наварила рыбного супу с картошкой, и ещё каждому достался большой кусок жареной рыбы с хлебом. Пиршество длилось два дня. Но брюхо – сущий злодей, который старого добра не помнит.
     Старших мальчишек дед Савелий на лето пристроил в колхоз: боронить пахоту, сгребать на лугах сено, ходить на прополку – хоть какие-то трудодни прибавятся. И не только в трудоднях дело. Колхозные погонялы день ото дня становились злее – лучше им под горячую руку не попадать. 
     Колхозники быстро приспособились к новой жизни: исчезла привычка с первыми лучами солнца бежать на поле. После стука бригадира в оконце избы люди не спеша вылезали на улицу, собирались у Правления. Самые образованные, дымя самокрутками, скабрезничали: мол, ВКП(б) – это «второе крепостное право большевиков»…   
     Получив, наконец, задание, неторопливо шли на поля, экономя силы для вечерних домашних дел.
     За первый год колхозники в Березовке получили на свои «палочки» совсем ничего, это вызвало недовольство и от-крытое недоверие к власти.
     Председатель колхоза – из рабочих, большевик ленинского призыва, никого не щадил: непрерывно митинговал, брал то на горло, то за горло, обещая скорую победу пролетариата во всем мире. Для убедительности махал наганом перед носом сельчан. Но, несмотря на энергичное руководство, дела в колхозе шли ни шатко ни валко. Уполномоченный партией большевик в очередной раз на митинге объяснял народу, что процветанию деревни мешают кулацкие прихвостни, явные и скрытые враги, которых надо выявлять и обезвреживать. К явным причислялись все, кто осмеливался критиковать Правление и лично его, председателя коммуны. Скрытые – это кустари, мелкие торговцы, кузнецы и прочие единоличники.
     Раскулачивание в деревне пошло по второму кругу. Врагов стали находить среди тех, кто недавно радовался созданию коммун. Народ начал роптать, запахло бунтом…   
     Мудрый Сталин решительно выступил в защиту трудового крестьянства. Он предал анафеме зарвавшихся карьеристов. Статью «Головокружение от успехов» на очередном колхозном митинге читал уже новый уполномоченный. Он гневно клеймил своего предшественника, называя его врагом колхозного строительства. 
     Мужики удовлетворенно чесали затылки: если проницательный Сталин принял меры и наказал виновных, то хватит митинговать, надо идти работать.   

9

     Жизнь Емельяна в Березовке закончилась неожиданно: однажды под вечер в доме мельника появилась Аграпина.
     Серафима, увидев в дверях беглянку, застыла у печи с чугуном в руках. Она испуганно смотрела на уставшую, осунувшуюся женщину, стоявшую у порога, не знавшую, можно ли войти, что говорить, и, главное, что сейчас скажут ей.
     Емельян, увидев мать, рванулся к ней, словно каждую минуту ждал её возвращения. Аграпина, продолжая смотреть на бабу Симу, обняла пасынка одной рукой, а другой гладила его по голове. 
     Серафима медленно приходила в себя. Она поставила чугун на шесток, распрямилась, не отрывая взгляда от гостьи. В голове ворохом взметнулись давно мучавшие вопросы: «Как ты могла бросить ребенка? Где ты пропадала больше года? Почему за всё время не дала о себе ни одной весточки? И зачем сегодня появилась здесь?»
     Но тут же другой голос предостерег Серафиму от по-спешности: «Нужны ли эти вопросы, если мать пришла за своим сыном? И Емельян не спрятался за спины братьев, а метнулся к ней…»   
     Серафима, тяжело вздохнув, шагнула к одному из вну-ков, что-то шепнула ему. Тот стремглав выскочил из избы и помчался к речке, где дед смолил лодку. 
     – Проходи, Аграпина, садись. Вижу, издалека пришла.
     Аграпина, качнувшись, тяжело прошла к лавке.
     Серафима налила кружку молока, подвинула к гостье.
     – Сейчас Савелий придет, вечерять будем.
     Аграпина ничего не ответила, не распахнула шушуна, не сняла с головы темный платок. Закрыв глаза, она отрешен-но сидела на лавке, продолжая удерживать Емелю рядом. По её обветренным щекам пробежали мокрые бороздки.
     Баба Сима с состраданием смотрела на женщину, которая пришла неведомо откуда, чтобы, очевидно, снять с души грех и поведать свои непростые тайны… 
     Дед Савелий вошел в дом. Не здороваясь, скинул на пол робу, ополоснулся в рукомойнике. Молча сели ужинать. Мальчишки, схватив по куску хлеба, без подсказки исчезли с глаз долой. Молчание в темной комнате становилось тяжелым. Аграпина, не прикасаясь к еде, сложила руки на коленях и начала долгую исповедь. Не для детских ушей был тот откровенный рассказ.
     – Забрали Петра глухой ночью, увезли неизвестно куда. К утру комбедовцы с милиционерами переписали скотину, постройки, в общем – всё. Меня сразу не взяли, оставили, чтобы я, значит, охраняла колхозное имущество… Они мне, сволочи, прости Господи, про мой собственный дом так и сказали – колхозное имущество. И покуда не придет комиссия из комитета по борьбе с «кулаками», чтобы я, значит, из дома ни ногой… Комиссия всё проверит и потом вывезет имущество на колхозный двор…
     Аграпина замолчала. Нужно собраться с силами, чтобы продолжить печальную исповедь.
     – Колхозным двором стал наш амбар и хлев. Подписку с меня взяли. Грозили, ежели чего, Петра Ивановича рас-стреляем. Дом, который мы с Петром строили, стал колхоз-ной конторой. Добро, которое мы годами наживали, в одну ночь дармоеды растащили! 
     Савелий и Серафима тяжко  вздохнули.  Помолчали. Кукушка, воспользовавшись паузой, выскочила из механического гнезда и грустно прокричала один раз.
     Дед Савелий смущенно кашлянул: 
     – Наш обормот нынче в милиции безобразничает. Он там был?
     Аграпина, потупив глаза, кивнула головой.
     – Он Емелю племяшом назвал, волчьим выродком. Подзатыльник ему отвесил такой, что мальчишка под лавку улетел. Догадалась я, откель этот родственник объявился. Обещал наше волчье семя под корень каленым железом выжечь.
     Долго молчали. Потом Аграпина, словно очнувшись, продолжила свою грустную притчу: 
     – Один милиционер, немолодой уже, шепнул мне, чтобы я, значит, без сына бежала ночью и скрылась в надежном месте. Сказал, как только добро оприходуют, запихнут меня с мальцом в ту же тюрьму, куда и Петра. А оттудова, значит, всю семью отправят в Сибирь или чужие степи, а быстрей всего, по пьяному угару возле тюрьмы в расход пустят.
     – Как этого, немолодого-то, звали? – подняв голову, спросил Савелий.
     – Не догадалась я узнать, не до того было... Как стемнело, вышла я из дома, будто по нужде, и задами убежала из Орловки. Тридцать верст, сторонясь людей, бежала к матери в деревню Выселки. Бежала и выла. Остановлюсь в кромешной темени, готовая вернуться, но вспомню про рас-стрел у вагона и бегу дальше. Понимала умом-то, что если вернусь, тогда точно не выжить нам. Верила, что человек, который  меня на побег надоумил, Емельяна не бросит…
     Дед Савелий посмотрел на Серафиму:
     – Не помнишь, кто нам сказал про внука?
     – Дак, женщина во дворе меня окликнула, не из нашей деревни, чужая. Сказала про Емелю и быстро ушла… 
     Аграпина сидела, вытирая платком мокрое от слез лицо. До конца исповеди ещё далеко, но чем дольше длился рас-сказ, тем легче дышалось ей. Кто, кроме неё, знал, о чем думала она днями и ночами, сидя в душном схроне – в большой куче прошлогоднего навоза? Сколько слёз и горьких дум терзало её душу, и не с кем было в навозном логове словечком обмолвиться? Каково было жить обузой на материнской шее, когда мать сама от беспросветной нужды не могла разогнуться?
     Месяц отсиживалась Аграпина в шалаше из перепревшего навоза, пока страсти не улеглись. Но и потом ещё долго только глухими ночами выходила воздухом подышать…
     С розыском Аграпины местная милиция дала промашку – работы было невпроворот. По инструкции аресту подлежала вся семья кулака. Недостаточно срубить ствол, важнее весь корень вырвать. Кулацкое семя и через поколение способно дать опасные всходы.
     Сбежавшую Аграпину долго не искали. Куда она денется без документов и денег? Но после исчезновения парнишки, губкомовский начальник крепко кулаком по столу стучал: «Проморгали кулацкое отродье! Работнички …вашу мать! Только водку жрать умеете, да баб на сене портить!».
     Мысль, что мальчишку могла приютить семья самого преданного милиционера, никому и в голову не пришла.
     Комбедовцы Орловки устроили слежку за родней Петра, милиционеры пару раз заходили к сестрам, спрашивали про Аграпину. Те в один голос орали: «Не знаем её, и знать не хотим. Нам с кулаками не по пути…» Врут, конечно, стервы. Всё они знают! Упорхнула ведьма и дитя бросила – не по-жалела. Ничего, недолго мироедам осталось топтать землю.
     Далеко за полночь Савелий и Серафима проводили по-светлевшую Аграпину и счастливого Емельяна до калитки. Бабушка перед прощанием с внуком, дала ему чистую рубашку, перекрестила, шепча молитвы.
     Аграпина не знала, какими словами благодарить стариков. Она и Емельян до земли поклонились добрым людям и двинулись в сторону Орловки, где колотились в нужде тетки Мария, Степанида и дед Иван.
     Пришли туда с утренней зарей, и пока мать ходила по своим тайным делам, Емельян сидел на лавке и остервенело чесал голову. Дед, заметив неладное, достал лист грубой бумаги, частый гребень и начал вычесывать голову внука. Зверья в спутанных волосах оказалось видимо-невидимо. Лист с вшами дед сжег в печке, а Емельян сразу обрёл спокойствие.
     Пришла мать. Провожающие и путники сели за стол для короткой трапезы. Всё было обговорено, скудный харч на дорогу спрятан в узелок. Последний раз обнялись, перекрестились на красный угол без икон, и Аграпина с Емельяном отправились в Выселки…
     Бесконечные версты, вторая бессонная ночь, пустые желудки измотали путников до бесчувствия. Войдя в избу, они замертво упали на лавки – ни умыться, ни поесть сил у них уже не было. Акулина Козьминична, мать Аграпины, глядя на спящих, силилась понять, откуда свалилось столько злобы и ненависти, этой вселенской непогоди, сорвавшей с места столько народу? Откуда повылазило столько горлопанов и почему никак не кончится кровавая распря?
     Год тому назад овдовев, старая женщина покорно доживала свой век, безрадостно встречая и провожая постылые дни. Дочкиным бедам мать ничем не могла помочь и потому не принимала их близко к сердцу – на всё воля божья.
   В глухих Выселках Аграпина и Емельян задержались на три дня. Передохнули, собрались в дорогу и в одну из ночей бесшумно покинули деревню. До железнодорожной станции было сорок верст... Убегали из родных мест навсегда. 

10

     Петра Сапегина с большой группой раскулаченных эле-ментов под усиленным конвоем доставили в город Чернь Тульской губернии.
     Не велик городок, но постарше Москвы будет. Крепкие дома горожан прятались в глубине ухоженных дворов за кронами яблонь, груш, черешни... Над крышами, покрытыми черепицей или железом, поднимались серые столбы дыма – хозяйки стряпали. Вдоль городского тракта возвышались двух– и трехэтажные каменные здания присутственных мест и разных торговых заведений.
     Сонный город был ко всему равнодушным. Сюда в пересыльную тюрьму со всего уезда свозили арестованных «мироедов» вместе с домочадцами, отсюда отправляли обреченных людей к «черту на кулички» и ещё дальше.
     Пересыльная тюрьма стояла на глухой окраине города. Каменное здание окружал крепкий забор выше человеческого роста, вокруг стелилось топкое болото, из которого шпицрутенами торчал черный рогоз. Зловещие истории и слухи об остроге, ширясь и обновляясь, передавались из поколения в поколение. Что тут было правдой, а что вымыслом – никому неизвестно.
     В центре тюремного двора возвышалась часовня, напоминавшая очертаниями одинокую богомолку в минуту скорби. Узкий готический конус часовни венчал тонкий черный крест. Казалось, что он изо всех сил тянулся к небу, чтобы рассказать милосердному богу о горькой судьбе здешних арестантов.
     Петр Сапегин вместе с другими невольниками, ждал в пересыльной тюрьме своей участи. Всё происходящее казалось ему дурным сном, наваждением, злым маскарадом, который скоро отшумит, схлынет, как весенняя ледяная шуга. Мучила  неизвестность  о  семье, брошенном  хозяйстве, о том, что будет с ним завтра. Он не понимал, за что его арестовали. Почему едва появившийся в доме достаток обернулся горькой полынью?
     Тюрьма гудела. Слухи раскаляли и без того удушливый воздух каземата. Тесные зарешеченные помещения первого этажа были забиты «мироедами», жен и детей держали отдельно, на втором этаже. Нескончаемый детский плач, перебранка узниц, ругань охранников сводили с ума. Соединяли семьи в последний момент, перед погрузкой в вагоны.
     Народ в тюрьме долго не задерживался – днем и ночью шла сортировка, формировались этапы, которые исчезали в неизвестном направлении. Новые знакомства и разговоры с сокамерниками не имели смысла и были небезопасны. Сутками напролет в камерах не утихал возбужденный митинг, говорили об измене в Кремле.
     – Настоящие-то революционеры – где они? Десять лет на всех углах кричали «земля – крестьянам!» А теперь что? Я вам верно говорю – измена! 
     – За что нас-то сюда? Справедливей было бы кремлевских в камеры загнать…   
     – Что теперь с Россией-то будет?
     – Вы посмотрите на него! О России у него голова болит! Ты о себе подумай. Нас-то за что на каторгу?
     Железнодорожный разъезд, где грузились этапы, был надежно скрыт от посторонних глаз. Вдоль полотна с обеих сторон насыпи стояли цепи охранников. Арестованных без запасов провианта и воды, кое-как одетых, утрамбовывали в грязные товарные вагоны. Железнодорожные обходчики к тем вагонам старались не подходить. 
     Считалось, что семья Сапегина находится в розыске, поэтому его продолжали держать в тюрьме. Кормили плохо и редко, на прогулки не выводили – эта тюрьма не рассчитана на долгое пребывание узников. Петр Сапегин от хронического недосыпа, голода и спертого воздуха начал кашлять, мучиться животом. Лицо заросло волосьем – чисто каторжанин! Давно немытое тело дурно пахло, рубаха и штаны липли к телу. От блох, вшей и клопов тело чесалось так, что хотелось содрать кожу.
     Месяца через два начальник тюрьмы вытащил из камеры загостившегося постояльца и посоветовал «кулаку» самому найти своих разбежавшихся домочадцев, а уж потом, как говорится, милости просим сюда обратно. В насмешливом тоне чекиста звучала уверенность, что никуда вы, «мироеды», не денетесь, а задарма жрать хлеб в нашем пансионе нечего.
     В общем, без денег и документов выгнали Петра взашей за ворота тюрьмы. В конце двадцатых, начале тридцатых годов такие нелепости случались. Пять лет спустя его бы без колебаний пустили в расход.
     Сосед по камере, узнав, что Петра гонят на волю, ухватился за него обеими руками, умоляя передать родным очень нужную информацию. Сиделец был свой, местный, и Петр, чуть поколебавшись, пообещал выполнить просьбу.
     Информация не показалась Петру важной, но благодарность людей, к которым он пришел, была выше ожиданий. Ему истопили баньку, отмыли, обстирали, подлатали одежонку и накормили. Утром побритый, посветлевший, вопреки здравому смыслу он направился туда, где его лишили свободы.
     Отмахав полсотни верст, добравшись до Орловки, Петр подошел к своему дому. Заново остекленные окна не узнали хозяина, не подмигнули ему, как бывало раньше. Перед фасадом новые хозяева устроили коновязь – бревно, лежащее на двух вертикальных столбиках. Загаженный коровьими лепешками и лошадиными кругляшами двор мало чем напоминал прежний. Возле небольшого пруда, где раньше стояла банька, чернело пепелище.   
     Над крыльцом дома висела большая красная вывеска – «ПРАВЛЕНИЕ». Подкова, которую сам прибил, оказалась под вывеской, а может её вообще выбросили. Петр стоял возле плетня, тоскливо озирая своё бывшее подворье.
     В глубине дома в окнах мелькнула тень. На крыльцо колхозной конторы вышел крепко сбитый незнакомый мужчина лет сорока. По новенькой гимнастерке и широкому командирскому ремню Петр догадался – перед ним председатель коммуны или, как их там называют…
     Председатель подошел, внимательно всмотрелся в лицо мужика, стоящего у плетня, уверенно спросил:
     – Сапегин, ты чего здесь забыл? И вообще, как ты в Орловке оказался?
     Петр не мог скрыть удивления:
     – Ты же меня первый раз видишь. Откуда знаешь, что я Сапегин?
     Председатель не стал наводить тень на плетень, кивнул в сторону Правления:
     – Бригадир тебя узнал. Так ты откуда явился?
     Выслушав «мироеда», председатель сказал Сапегину почти задушевно: 
     -- Я тебе, Петр Иванович, зла не желаю. Сейчас выпишу нужную справку и дуй отсюда как можно быстрее. Не ровен час, арестуют снова. Тогда уж точно пустят в расход, как неисправимую контру. Ты меня понял? – и, не дожидаясь ответа, быстро зашагал в Правление. 
     Чего тут не понять? Время суровое, чужая жизнь копейки не стоит. От своих ворот получил разворот. Давно ли дом строил, мечтал о новой жизни, Емелю хозяином земли сделать. Где сейчас его сын?
     Вернулся председатель, протянул бумажку. Петр с трудом оторвал ладони от плетня, бросил взгляд на подворье, поняв, наконец, что прошлое ушло навсегда.

11

     Справка с круглой печатью удостоверяла, что Сапегин Петр Иванович, уроженец Чернского уезда Тульской губернии выехал за пределы оной на заработки.
     Петр, не таясь, не опуская головы, шел по Орловке. Ни одна калитка не распахнулась навстречу, ни один человек не окликнул. За что так возненавидели его в родной деревне? Безжалостно переехала его железным колесом новая власть и, не споткнувшись, покатилась дальше. И что теперь делать ему, как жить, куда податься?
     Размышляй не размышляй, а кроме Москвы ехать некуда. Бей челом на Туле, а правду ищи на Москве.
     Последние гроши, что прятал в кисете, отдал проводнику – тот милостиво разрешил постоять в тамбуре.
     До Москвы Петр Иванович не доехал. В пути узнал, что в подмосковной Щербинке идет большое строительство и там требуются рабочие. А тут как раз поезд возле нужной платформы притормозил. 
     Сошел, огляделся и двинулся по разбитой колее в сторону стройки. Возле вздыбленного хаоса увидел приземистые бараки для рабочих, поодаль парочку двухэтажных домов из свежего бруса – для начальства. На деревянных лесах недостроенного цеха прочитал транспарант: «Досрочно сдадим вторую очередь кирпичного завода!»
     Щербинка в начале ХХ века была глухим местом, не на каждой карте найдешь. Поезда, громыхая по «чугунке», не думали здесь притормаживать.
     Всё изменилось в 1918 году с приходом Советской власти. Большевики национализировали местный кирпичный завод фабриканта Белоусова. Глина в карьере при заводе давно славилась отменным качеством, запасы большие.
     Даешь гиганта социалистической индустрии! В бывшей глуши закипела работа. Появилась железнодорожная платформа, новые жилые дома, завезли холмогорских коров, создали сельскохозяйственную коммуну.
     За густым ельником в трех верстах от Щербинки располагался бывший помещичий дом с французским парком, плотиной на речке, искусственным водопадом и большим фруктовым садом. Барское имение превратили в дом отдыха Коминтерна – штаба мировой пролетарской революции.
    Сапегин пришел к начальнику стройки. Тот покрутил в руках справку Орловской коммуны, хмыкнул:
     – Чем же тебя земля-кормилица не устроила?
     Петр напрягся и ничего лучшего не придумав, рубанул:
     – Уже не кормилица.
     Начальник стройки понимающе кивнул:
     – Раскулачили?
     – Я мироедом не был. А что имел – горбом заработал.
     – Ладно, оставайся. Пойдешь в подсобное хозяйство овощи выращивать. Людей на стройке кормить надо.
     Выбора у Петра не было. Ночлег он обустроил там же – в сарайчике подсобного хозяйства.
     Остаток теплого времени пролетел быстро. С приходом холодов работы в поле не стало, должность сократили. Можно было перейти на кирпичный завод, но семьи в бараки не пускали. Куда же он привезет жену с сыном? 
     Петр успел отправить пару весточек сестрам и к моменту закрытия подсобного хозяйства знал, где хоронится жена, и про Емельяна знал, что он у стариков покойной Татьяны. Сестры сообщили «мироеду», что как только он найдет пристанище и работу, Аграпина с Емелей к нему приедут.
     Ехать в Москву на зиму глядя было полным безумием, но разве вся жизнь сейчас не безумие?
     День за днем бродил Петр по вокзалам и биржам труда, быстро перезнакомился с такими же бедолагами, как и он сам. Ненавидя друг друга оттого, что удача одного отнимала надежду у другого, безработные бродяги сбивались в тесные стаи. Выглядели «ловцы удачи» хуже бездомных собак – от них воняло выгребными ямами, ели они, что добывали на помойках, спали, где придется. Петр уже поверить не мог, что год назад он был крепким хозяином, имел свой дом, семью. Он перестал думать о причинах жестоких перемен, главное – выжить... 
     Он болтался по московским закоулкам и проездам, с надеждой заглядывая в каждый тупик, каждый двор. Больше всего боялся ареста – на рынках и вокзалах регулярно про-исходили облавы. Безработных доходяг загоняли на сборные пункты и оттуда ссылали на уральские и северные стройки.
     Москва слезам не верит. В ней фарт не руками – зубами хватать надо, иначе выскользнет – фортуна всегда штука скользкая, а в белокаменной и подавно… Однажды услышал, что в туберкулезном институте на Новой Божедомке требуется истопник-кочегар. Возможно, заразное название отпугивало, а может, просто ему, наконец, повезло.
     Бегом, опасаясь, что место перехватят, отправился по раздобытому адресу. Возле глухих ворот стояла сторожка, чуть просторней собачьей конуры. Старик-вахтер, подозрительно оглядев грязного бродягу, узнав, куда и зачем тот идет, нехотя пропустил Петра.
     В отделе кадров института, обнесенного высоким забором с колючей проволокой, мельком взглянули на его справку и без лишних вопросов оформили на работу.
     Кочегарка спасла Петра. Он стал получать продуктовые карточки, жизнь обрела осмысленные очертания. Но не хотелось верить, что эта прокопченная преисподняя и короткий, урывками сон на куче черного тряпья – навсегда. Жену и ребенка сюда тоже не привезёшь. Оставалось верить в чудо и жить надеждой на перемены. Безнадежность не знает другого выхода, кроме петли. 
     В постоянных заботах незаметно пришла весна. С Аграпиной списались и договорились, что после весенней страды она заберет Емельяна в Березовке и приедет в Москву. Что будет после их приезда, куда он их пристроит, Петр не представлял. Но другого выхода всё равно не было. 

12

     Железнодорожная станция Горбачи, куда пришли Аграпина и Емельян, пахла мышиным пометом и полынью, за-росли которой буйствовали повсюду, даже между шпал чугунки. Матово светящиеся рельсы выбегали к станции из одного края степи и скрывались в другом. Внутри дощатого, обмазанного известью крохотного зала ожидания было сыро и неуютно – немногочисленные пассажиры предпочитали коротать время на воздухе.
     После нескольких часов полусонного ожидания послышался приглушенный шум, потом металлический лязг, тяжелые выдохи паровой машины. Вагоны, звонко перестукиваясь буферами, вкатились на разъезд, чтобы подобрать невесть откуда взявшихся пассажиров.
     Емельян впервые в жизни увидел поезд. Гигантская сороконожка бежала мимо, оглушая звенящим топотом. Голова железного чудища шипела и угрожающе отплевывалась клубами пара – от неё исходила невероятная силища. Огромные лапы, согнутые в локтях, легко вращали колеса.
     Из головы сороконожки вдруг высунулся наружу всамделишный черт! Он махал Емельяну черной пятернёй и улыбался, скаля белые зубы на темной физиономии. От страха мальчишка слегка намочил в штаны…   
     Поезд, едва остановившись, дернулся и начал набирать ход. Внутри вагона страх и смятение улеглись, Емельян прильнул к окну. Мимо проносились живые картинки, словно в кино: кусты, деревья, огороды, телеграфные столбы. Птичьи стайки, пугаясь дыма, взмывали вертикально вверх и исчезали далеко позади. Лишь с наступлением темноты Аграпина оторвала Емельяна от окна, и он, оглушенный впечатлениями, тотчас заснул на жесткой полке вагона.
     В полдень следующего дня поезд медленно вполз на Курский вокзал. Толпа пассажиров подхватила Аграпину и Емелю и вынесла их на площадь. Емельяна ошеломил длинный ряд огромных трех- и четырехэтажных домов. Они стояли вдоль улицы, тесно прижавшись друг к другу. По дороге катились большие и маленькие повозки… без лошадей. Вот это да!
     Вокруг было множество и лошадиных повозок, но Емельян их не замечал. Совсем рядом пронзительно зазвенели красные вагоны, и Емельян испуганно отпрыгнул за спину матери, нырнул под узел на её спине. На площади всё грохотало, катилось, угрожая раздавить, смять, сбить с ног. Кричали носильщики, торговцы, извозчики, все куда-то бежали – это был сущий ад. Емельян в страхе вцепился в материнскую юбку.
     Аграпина осмотрелась и двинулась по Садовому кольцу в сторону Орликова переулка. Она несла на плече два больших, связанных между собой, узла. Вскоре путники зашли внутрь огромного каменного дома, поднялись по лестнице на седьмой этаж. Здесь в коммунальной квартире жила тетка Паня. Переписка Аграпины с Петром шла через неё. Слава богу, кажется, добрались!
     – Ой, Панюшка! Здравствуй, милая! Вот и встретились – голос у Аграпины задрожал. – Спасибо тебе за всё. Ты Петра-то видела?
     Тетка удивленно посмотрела на Аграпину:
     – А кто же ему твои письма передавал?
     – Ой, ну конечно же. Что же я глупости-то спрашиваю? – Аграпина засуетилась, развязывая один из узлов. Достала шмат сала в белой тряпке, – вот возьми, мать велела тебе передать.
     – Как здоровье-то сестрицы?
     – Слава богу, жива!
     Емельян осторожно подошел к окну. Самобегающие повозки, лошади и люди казались отсюда игрушечными. Над ярко-красными вагонами то и дело вспыхивали маленькие молнии. Смотреть вниз было жутко – кружилась голова.
     Паня разожгла керосинку, нарезала тонкими ломтиками сало. Вскоре в комнате запахло жареным луком и картошкой. Так, наверное, пахнет в раю.
     Аграпина, стесняясь, поинтересовалась: 
     – Как Петр-то выглядит?
     Паня, старая женщина, уставшая от жизненных невзгод, пустословия не любила:
     – Фотокарточки он мне не дарил. Завтра сама увидишь.
     Аграпина всё же рискнула задать ещё один вопрос:
     – А живет-то он где?
     – Там и живет, где работает – при заразном институте на Божедомке. Отсюда аккурат на трамвае доедете.
     Емельян знал, что утром он увидит отца, но это странным образом не будоражило, не волновало его. События последнего года, начиная с ареста отца и бегства матери, притупили в нем реальные ощущения. Он, словно сорванный с дерева лист, перелетал с места на место, не сопротивляясь, не реагируя на перемены. Природа мудрее чело-века. Она не дала ребенку сойти с ума от обрушившейся на него людской злобы, страха смерти, жуткого одиночества – просто отключила часть мозга, которая контролирует стресс и болевые ощущения. Так целитель вводит больного в искусственную кому или другим способом отключает его сознание, чтобы спасти от физических и душевных страданий.
     Емельян, привалившись на сундучок у окна, давно спал. Дом был полон звуков. В коридоре хлопали двери, в ком-нате рядом плакал ребенок, где-то орали песни и матерно скандалили... Разговаривать двум женщинам оказалось больше не о чем. Ничего хорошего в прошлом у них не было, и ничего хорошего от будущей жизни они тоже не ждали. Молча попили жидкого морковного чаю и легли спать.
     Утром Аграпина и Емельян сели в красный вагон и по-ехали к отцу. Емельян всю дорогу боялся, что «адская повозка» сейчас врежется в угол ближайшего дома. Трамвай дрожал, хлопал дверями, трезвонил, отвратительно скрипел на поворотах, тетка с сумкой на груди противным голосом без конца требовала оплатить проезд. Когда они, наконец, вышли из вагона, Аграпина перекрестилась.
     Пройдя вглубь пустынного переулка, мать с сыном оказались перед металлическими воротами. Сбоку к ним прилепилась маленькая сторожка. Никакой вывески нигде не было, однако Аграпина именно поэтому догадалась, что пришла куда надо. 
     Зашли в сторожку. Половину помещения занимала «мебель»: узкий топчан, грубая табуретка и тумбочка. Единственное узкое оконце выходило на ворота.
     Посреди крохотной комнатки стоял худощавый мужчина в темной рубахе и мятых штанах, на ногах – сильно изношенные стоптанные ботинки. Всклокоченные волосы на голове, если и приглаживались, то, в лучшем случае, пятернёй. На сером лице вместо радости – смятение, растерянность и ещё что-то такое, чего видеть не хотелось.
     Емельян отца не узнал.
     Аграпина подошла к Петру. Он начал что-то тихо говорить ей, она напряженно слушала, потом, коротко вздохнув, что-то ответила. Они разговаривали чуть слышно, словно заговорщики. Емельян топтался рядом, не понимая, что во-круг происходит. Этот мужчина с выпирающими худыми скулами, впадинами на месте щек и острым носом его отец?
     Петр вышел из сторожки. Аграпина устало присела на край топчана. Согнувшись, она молча смотрела под ноги. Прошло немало времени, пока вернулся отец. Он держал в руках одну миску. Потом сходил рядом в магазин, принёс маленькую буханочку хлеба. Глухо произнёс, пряча глаза:
     – Это нам на два дня.

13

     Вечером Емельян слышал, как отец обсуждал с матерью неприятность, которая и привела его в замешательство. Утром, перед самым их приходом, ему сообщили, что должность кочегара на летний период сокращается. Ни продуктовых карточек, ни зарплаты до осени он получать не будет. Было от чего прийти в отчаяние. Хорошо, что с дедом-вахтером договорились на лето поменяться местами. Петр в счет аренды «жилплощади» обязался дежурить на проходной – институтское начальство не возражало.
     Продукты в магазинах выдавали по карточкам. На ужин у отца никакой еды не было. Он принёс в сторожку жидкий несладкий чай и хлебные корки, которые кто-то не съел, или, быстрее всего, их для Петра просто отрезали от своих пайков жалостливые сотрудники института.   
     Жизнь настала – хоть волком вой, хоть Лазаря пой.
     Несколько дней семья жила на пустом кипятке, не было даже корочек хлеба. Тяжелей всего Петру было смотреть на голодного сына, который ни разу не заплакал, не заикнулся о еде.
     Петр и Аграпина начали скитаться по дальним родственникам и знакомым. Люди, конечно, помогали, чем могли, но им самим приходилось несладко. Появиться в доме знакомых второй раз без приглашения, значило уйти не солоно хлебавши, потеряв добрые отношения. К тетке Пане идти не рисковали – у той характер крут.
     В первопрестольной густо звонят, да жидко едят. 
     Петр был близок к отчаянию.
     С работой ничего не получалось: безработных в столице хоть пруд пруди. Не ему одному выпало в те дни такое счастье – сплошные дожди и ненастье. Дальше так жить было невозможно, и семья, после тяжелых раздумий, решила податься в Щербинку. В подсобное хозяйство Петра с женой возьмут без разговоров. Отсутствие в Щербинке крыши над головой уже не останавливало: в конце концов, можно выкопать землянку… 
     В этот критический момент у бога дошла очередь до Петра Сапегина: выпал ему жребий, который бывает раз в жизни. Он поменял всю дальнейшую жизнь семьи. 
     Работал в туберкулезном институте хозяйственником Николай Павлович Пригожин – редкой души человек. Считался далеко не молодым, сорок лет исполнилось. Через его руки проходили все закупки и списания имущества – простор для нечистых на руку дельцов. Пригожин своим положением не злоупотреблял, оттого пользовался у начальства безграничным доверием. 
     Санаторий «Захарьино», что возле села Куркино, был научно-практической базой туберкулезного института. И когда в Захарьино потребовался зам директора по хозяйственной части, институт выдвинул на эту должность кристально честного Пригожина. 
     В тот достопамятный день забежал Николай Павлович в институт буквально на пять минут и столкнулся на проход-ной с мрачным, похоронного вида Сапегиным. Друг друга они знали хорошо, поздоровались. Пригожин мимоходом обронил расхожую фразу: «как дела, Иваныч?»
     Ничего не значащий вопрос дал возможность Петру обрушить на голову доброго человека свои беспросветные проблемы про отсутствие работы, умирающих от голода жену и сына... 
     Что-то в лице хозяйственника дрогнуло. Петр это мгновение уловил и тут же добавил слезы в голосе:
     -- Настроение, Палыч, – хоть вешайся. Дошел я до край-ней точки! Нет мочи жить дальше! 
     Пригожин поспешил успокоить отставного кочегара:   
     -- Подожди панихиду справлять, рано нам ещё умирать! – Он что-то прикинул в голове и неожиданно заявил: – Пожалуй, найдется работа тебе и твоей жене. Поедешь сейчас со мной в подмосковный санаторий, посмотришь всё на месте. На сборы – две минуты. 
     Петр взмыл, словно закон земного притяжения перестал на него действовать. Птицей влетел в сторожку:
     – Аграпина! Уезжаю! Работу смотреть! В санаторий! У Пригожина!
     Емельян вертел головой, переводил взгляд с матери на отца, не понимая, что опять случилось, по какому поводу заполошный крик?
     Мать, уткнувшись в ладони, плакала, отец улыбался, сжимая и разжимая кулаки.
     Эх ма! Лето – не зима! Голому собраться – только подпоясаться.
     Петр крутанулся по каморке, сорвал с гвоздя фуражку. С порога крикнул:
     – За воротами присмотрите! – и через секунду исчез с Пригожиным в мареве летнего дня.
     Последняя удача всегда лучше первой.

     Вернулся Петр на следующий день к вечеру – весёлый и энергичный. Давно его таким жена и сын не видели. Подробностей рассказывать не стал, только всё улыбался:
     – Приедете, сами увидите. 
     Утром, сложив пожитки в узлы, двинулись на Ленинградский вокзал. До Химок добрались поездом, оттуда до Куркина пять километров пешком. Шли по дороге мимо полей и садов. Вокруг стояла первозданная тишина: ни железного лязга трамваев, ни тарахтения моторов, ни людского гомона, только птичий пересвист и стрекот кузнечиков. Шли и не могли надышаться – разве такой воздух бывает? 
     Петр улыбался, он знал, что главное – впереди…
     Из-за поворота вдруг показалась большая группа людей, увешанных узлами. Обочь толпы Петр заметил конвоиров, ощетинившихся штыками. Петр замер, его бросило в жар, а сердце сжало тисками смертельного холода. Глядя на толпу баб с малыми ребятами, мужиков с руками за спиной, увешанных узлами, он всё понял, и не мог оторвать от них взгляда, хотя понимал, что лучше бы ему отвернуться.
     Конвоиры, минуя встречных прохожих, равнодушно скользнули по ним глазами. Взгляд одного из них встретился с глазами Петра. Этого мгновения хватило, чтобы Петр ощутил ожёг в груди, словно кислоты глотнул. Старая женщина, что шла рядом со связанным мужем, повернула голову к Петру и неожиданно громко сказала: «Болетковы мы… Болетковы».
     Конвоир взмахнул прикладом над головой старухи:
     – Молчи, старая ведьма! Зашибу!
     Процессия ушла.
     Петр сбросил ношу на землю. «Господи, оборони и сохрани!». Скулы свело судорогой, он с усилием произнес: 
     – Аграпина, давай посидим маленько, отдохнем… 
     Он потянулся за табаком, но свернуть цигарку не мог – сильно дрожали пальцы. Наконец свернул, жадно затянулся. С тоской подумал: «Этот страх теперь никогда его не оставит. И как теперь жить дальше?» Он поплевал на окурок, зло бросил его под ноги. «Как-как?! Забыть прошлое к чертовой матери. Не было ничего! Начинается новая жизнь!»
     Он решительно встал: 
     – Пошли! Тут недалеко уже.
     Через полчаса высокие вязы и ели вдруг расступились, словно распахнулся занавес, и путники увидели белый двухэтажный дворец с колоннами. Крылья его уходили влево и вправо, прячась за зелеными кронами деревьев.
     Петр остановился и тихо произнес: 
     – Вот мы и пришли.
     Аграпина непонимающе смотрела на него:
     – Мы здесь будем жить?
     – Да. 
     Аграпина упала на колени и заплакала. Дорога, лес, белоснежный дворец стали терять свои очертания. Она коснулась головой земли. Глядя на неё, встал на колени и Емеля. Петр вдруг почувствовал волнение гораздо сильнее, чем в день, когда впервые пришел сюда с Пригожиным. Он тоже встал на колени рядом с Аграпиной. 
     Три человека, осеняя себя крестом, кланялись до земли и плакали, не стыдясь слёз. До слуха переселенцев долетел колокольный звон. Аграпина замерла с поднятой рукой, вскинула глаза в небо, начала оглядываться. Откуда прилетел этот благовест? «Господи! Чудо! Доброе знамение…» – пронеслось в голове, и она с новой силой начала отбивать земные  поклоны. Никогда  ещё не шептала Аграпина так истово слова благодарной молитвы. Колокольный звон, вселяя и укрепляя надежду, всё плыл и плыл над головами исстрадавшихся людей. Наконец, последние звуки медленно растаяли в вышине.
     Петр встал и пошел искать завхоза. Аграпина жадно оглядывала окрестности – густые кроны деревьев смыкались в вышине и зеленый полумрак висел над землей. Склон холма плавно переходил в речную долину, ветер доносил оттуда медовый запах. «Вот бы где корову-то держать».
     Эх, баба! Придя в рай, она о корове мечтает…   
     Емельян испуганно оглядывал густой лес. «В нем, конечно, водится нечистая сила, если я заблужусь, никто никогда не найдет меня среди этих деревьев-великанов».
     Он крепко ухватился за юбку Аграпины…
     Вернулся отец и повел семейство к конторе. Оттуда вышел Пригожин, сообщил на ходу: «на Вятке жить будете».
     Аграпина насторожилась. Про Вятку она слышала: дед её после Крымской войны ходил на реку Вятку деньгу зашибать. Неугомонный мужик был… Там однажды и сгинул. Но он точно не в Подмосковье ходил.
     Сапегины торопливо шагали за Пригожиным, обогнули березовую рощицу и подошли к чистеньким, словно умытым, домикам. Оконные рамы обрамляли голубые наличники, ступени крыльца блестели свежей охрой… 
     «Да неужто в таких домах люди живут? А цветов-то, а трава-то какая!» – Аграпина не верила в реальность происходящего. Вместо радости она стала испытывать страх: а вдруг это сон, и всё сейчас исчезнет, и они снова окажутся в сторожке у ворот туберкулезного института?
     В одноэтажном доме было всего три комнаты. Две уже обжиты – на окнах висели занавесочки, а третья – под зам-ком. Пригожин достал из кармана ключ, протянул Петру: «Открывай свою фатеру».
     В комнате справа от входа стояла печь с чугунной пли-той, деревянные полы гулко отзывались под каблуками разбитых ботинок Петра. Не успел толком оглядеться, как рабочие начали заносить кровати с витыми пружинами, тюфяки, одеяла, постельное белье. Пригожин раздавал рабочим команды, успевая находиться в трех местах сразу.
     Аграпину потрясли не кровати, не обеденный стол со стульями, а пара кастрюль и сковорода, которые кто-то ус-пел поставить на чугунную плиту печки. Она не сводила глаз с человека, который легко, играючи, распорядился их судьбой.
     Пригожин повернулся к Петру:
     – Иваныч, с утра приступишь к работе. На дорожках зверье частенько оставляет «печати», да и люди мусорят. Чтоб на дорожках ни бумажки, ни какашки не было, песочком свежим посыпай. Завтра конюшню тебе покажу – тоже твоё хозяйство.
     Петр благодарно кивал головой. Не было у него таких слов, чтобы они соответствовали происходящему.
     Николай Павлович бросил взгляд на Аграпину:
     – А ты, Борисовна, на кухне будешь порядок наводить. Пошли, с поварами познакомлю.
     Пригожин, не оглядываясь, быстро вышел из дома. Аграпина тенью метнулась за ним следом…