4. Без Маркса и иллюзий

Велкин
                ДВЕ БИОГРАФИИ
                Роман. Часть вторая

                Глава четвертая
                БЕЗ МАРКСА И ИЛЛЮЗИЙ

БОЛЬШАЯ СПАССКАЯ, 15/17
СКУТАРИ И ГАЛАТА

     Часть двора лежала в тени огромного тополя с серым окаменелым стволом и пожухлыми листьями. Асфальт на солнечной стороне казался натёртым пылью. Из-за яркого освещения люди во дворе походили на массовку чёрно-белого кино. Одинаковые пиджаки, смятые под локтями и на пояснице, рубашки, как сдутый воздушный шар, балтийские клеша в палубу из расплющенных задов. Те, кто стоял спиной казались старше, хотя тоже были подростками. Вперемешку с ребятами слиплись в комочки девчата с фабричными лицами и тугими трикотажно-лавсановыми контурами. Массовка переминалась, шевелилась, вертела головами, приседала от гогота и щурилась от табачного дыма. Ни у кого в руках не было цветов, воздушных шаров или табличек. Ни плаката над входом, ни стойки с микрофоном возле ступеней. С двух сторон, углом массовку обнимала шершавая кирпичная ограда под бурым мятым железом. Вплотную за ней – крашеная кирпичная стена дома с рядами ввалившихся окон и поджарой пожарной лестницей на насекомых лапах, вцепившихся в стену. На расстоянии дальнобойного плевка через ограду – глухой торец дома с брандмауэром «В Крым - за 30 копеек! Покупайте билеты денежно-вещевой лотереи!» Ничто, ничто не напоминало тут праздника! Даже восклицательный знак в этой бунинской фразе пришелся бы тут не к месту. Заменим его точкой: …праздника. Буднично и кирпично, как в родительском кино про трудовую юность с голубями на крыше – унылое кино, которое не выкладывают на youtube, не раскрашивают в цветные версии, к нему не придумывают продолжение, у него нет римейков. Фильм-Горгона про жизнь-медузу: беги в будущее и не оглядывайся. Мотор!
     Первые дни ушли на то, чтобы приспособиться к новым правилам. Отличие от школы было значительным, но не принципиальным. Вместо формы и сменной обуви – бесформенная одежда и полдня в уличных ботинках, вместо дневников - зачётки, вместо одиночных уроков и четвертей – учебные пары, семестры и сессии, а после удачной сдачи – стипендия 20 рублей. Зимние каникулы - между школьными и студенческими. Письменные допуски в случае опозданий. Угроза отчисления. Спасительный академический отпуск, если что. Студенческие проездные в профкоме. Место для курения у входа. Кадриль синонимов: теперь мы назывались не учениками, а учащимися, класс – группой, учителя – преподавателями, а классный руководитель – куратором. Ничего не забыл? Тогда о главном. Нам не запрещалось приносить с собой гитару и играть на переменах и после занятий. Мы пользовались этим отсутствием запрета, но никогда не злоупотребляли, чтобы не разрушить структуру момента. Неудивительно, что через месяц все, кто хотел, сносно играли «Дом восходящего солнца», блюзовый квадрат в Е в двух боксах и рифф из Day Tripper.
     Во всем остальном свирепствовал всё тот же школьный дух и его эманации: отметки, домашние задания, вызовы к доске, контрольные работы и родительские собрания. Учебная часть. Библиотека. Столовая. Медпункт. Туалеты на каждом этаже. Подоконники под каждым окном. Ничего не забыл? Тогда о главном. Допустимая длина волос определялась половой принадлежностью. Стрижка самца – на два пальца. Несколько чуваков, взлохмаченных ветерком за лето, были предупреждены в первый же день. Через день не внявших отправили в парикмахерскую прямо с занятий. И никаких объяснений относительно волосяного стандарта. Таков порядок. С того дня длина волос на целое десятилетие стала casus belli между миром предков и моими сверстниками.
     Во главе репрессий стоял военрук по прозвищу Соловей-разбойник, он же заместитель директора и преподаватель курса гражданской обороны. Бывший офицер в свите Рокоссовского, мощного телосложения, на девяти дубах, с личной «Волгой» в казённом гараже, он сохранил некоторые привычки своего общения со штрафниками в годы войны. Нарушитель дисциплины, пойманный им на месте, например, за курением в туалете, мог без всякого предупредительного посвиста запросто получить ребром ладони по шее или в бок с выходом в нокдаун. Странно, но мы на него не обижались, наоборот, даже уважали. В нем была какая-то глубинная надежность и что-то ещё, близкое нам. Через два года, ранней весной, во время уличной драки с местной шпаной у ворот техникума, когда в руках уже были палки, кирпичи и прочие подножные предметы, он бежал к нам, сбросив на ходу пиджак, не для того чтобы, разнимать, а чтобы драться вместе с нами. Позвольте нокаутировать этот абзац итоговой мыслью. Соловей-разбойник стал нашим первым официальным учителем жизни по понятиям, и в этом была его искусительная роль. Не все из нас вернулись из пустыни прежними. Гонг!
     Другое дело наша кураторша. Она считала нас изначально хорошими, но несмышлёными, и ей всё время хотелось нам что-то разъяснить, убедить и переубедить, причем так, чтобы мы глубоко прониклись правотой её слов и осудили – глубокомысленно, а лучше вслух, громко, на собрании, в назидание другим – свою прошлую несознательность, недостойное поведение, упрямство в заблуждении и непонимание простых вещей. Она целилась проникнуть прямо в мозг, чтобы подправить линзами истины наши недальновидные взгляды, в том числе на мужскую прическу, но у нее никогда не находилось доходчивых доводов с учётом контекста. Когда у кого-то из нас только отрастала очередная репрессия, она спохватывалась и гневливо назидала о неопрятности головы. Услышав от нас вопрос, почему грязная обувь не вызывает такой же реакции преподавателей, она внутренне и внешне крепла и не входя в обсуждение скоропостижно итожила: «Таков порядок. И нечего тут копья ломать!» Она была старательная воспитательница, любила опрятность и расхожие пословицы. Стоп! Получилось как эпитафия. Перепишем ещё раз, в стиле Воннегута-младшего, моего гипотетического друга:
 
                Она была старательная воспитательница
                любила опрятность и расхожие пословицы
     Аминь.
     Прочие преподаватели, обладатели образцовых причесок по половому признаку, усматривали в закрывающих уши волосах либо тлетворное влияние Запада, либо склонность к разложению личности. Они пренебрежительно обрывали наши заимствованные защитительные речи про индивидуальность, слыша в них лишь глупые измышления. Дома такой взгляд на мужскую прическу разделяли. Лишь однажды младший дядя в шутку поддержал меня, заметив, что у Антонова-Овсеенко были волосы до плеч. Я упомянул об этом при очередной волне волосяного волюнтаризма, но кроме преподавательницы истории фамилию знаменитого революционера никто не знал, и ему досталось за компанию с нами за несознательность.

СОКОЛЬНИКИ
РАЯ И ПОДОКОННИКИ

     Недели две группа оставалась безымянной. Размытые безликостью в первые дни, силуэты одногрупников от звонка к звонку становились контрастнее, обретали индивидуальные очертания и пластику, характерные позы и жесты, издавали шум, двигались, устанавливали дистанцию и нарушали её, реагировали на раздражители. Когда индивидуальные отличия отвердели, а зрительные образы ожили, зазвучали имена. Знакомства происходили не как в школе, они не прорастали день за днем, а вылуплялись одним клевком. После недели занятий ко мне подошел тихий крепкий парень без жестов. Я уже знал как его зовут, и он знал это, но все равно протянул руку, назвался и крепко сжал мне кисть. Наверное, это означало что-то важное для него, о чём я не имел представления. После этого он всегда подходил ко мне для рукопожатия. То же повторилось и с другими. Очень скоро свальный коитус кистей стал обязательным утренним ритуалом. Это было чем-то вроде кнопки, включавшей громкость, чтобы начать слышать друг друга. При этом, взгляды и улыбки были не обязательны.
     Первые занятия по физкультуре проходили в парке Сокольники. Там я впервые увидел одногрупниц в трикотажных тренировочных костюмах, и это было главным разочарованием первого семестра. Лишь две из них вызвали внутренний отклик. Одна была миловидная и пропорциональная, что в сочетании с образцовым, как выставочная экспозиция, прилежанием, отмеченным несколькими пятерками, не оставляло мне даже минимальных шансов оказаться в числе кандидатов на её внимание. Другая была черноволосая, черноглазая, румяная и вощеная, как пиковая дама из детской колоды, если бы такую кто-нибудь придумал – карты правду говорят! В первые дни она приходила на теоретические занятия в тесном сарафане из дешёвого чёрного вельвета, адсорбирующего пылинки как носовой проход, а когда садилась, её лекала ежеминутно вздыхали и упруго пожимали стул и край стола, эректризуя пространство в мою сторону. В парке, освободившись от стеснения бретелек, её трикотажный габитус не раздавался дальше пределов сарафана, а лишь слегка смягчался под действием гравитации. Это вызывало восхищённый галдёж птиц, уже собирающихся в стаи, и ностальгические взгляды физрука, собирающего нас на старт по аллеям парка. Lady’s first. Девчонки скульптурно сгрудились и потоптались. Внимание! Пригнулись и замерли. Я посмотрел на них обобщённо, а на десерт сфокусировался на ней. Марш! Нет. И здесь шансов на кандидатский минимум у меня не было. К моему маленькому счастью я ошибался.
     Её звали многообещающим в потусторонней перспективе именем Рая. Нас познакомил подоконник, когда я с его помощью списывал домашнее задание. Подоконник был широкий каменный крапчатый обыкновенный, не помню, как этот вид будет по-латыни. Он представлял собой главный элемент внутренней архитектуры здания, именно архитектуры, а не интерьера. Подоконники были везде. Широкие лестничные пролёты устремлялись к паре подоконников такой же ширины, над которыми в старой нереставрированной раме с массивными, как ружейный затвор, шпингалетами, зеленел диптих тополиных крон, пронизанный солнечными бликами, или подрагивали нервные росчерки ветвей на фоне морозной голубизны; ряд подоконников рекреации строил перспективу, подобно залам императорских дворцов; подоконники в туалете были неожиданно поместительны для верхней одежды, а в классах служили гладкой и прохладной альтернативой исцарапанным древесно-стружечным столешницам. Лучшие минуты учебного дня проходили на подоконниках. На них сидели, болтая ногами, играли в коробок и кольца из толстой медной фольги – кто кого сдует, - сдували домашние задания друг у друга, шуршали шоколадками, раскладывали блокноты с гитарными аккордами, и даже, после занятий, когда почти все уже разошлись и наступали сумерки, а трудяги-вечерники ещё не пришли, в глухих классах, подальше от учительской и кабинета черчения с кульманами для самостоятельной работы, подоконники, как каменный Мутинус, принимали ритуальное прощание с девственностью, которое, случалось, протекало буквально. Но это было уже на старших курсах, а пока -
     Чаще всего подоконник был пюпитром. Мы раскладывали на нём тетрадки с аккордами и вставали с гитарами друг против друга, как бы у микрофона. Играть сидя считалось безошибочным признаком низших жанров - самодеятельной или блатной песни или романса. Если кто-то с гитарой садился и играл что-то правильное, ему издевательски советовали: «Скамеечку под ногу поставь, Иванов-Крамской!» Допускалось присесть на край стола: это было как бы на колонку, во время джема, или запрыгнуть попой на подоконник и поставить ноги на батарею, типа, сел на высокий барный стул для исполнения акустического номера. После занятий на лестничных площадках и в опустевших классах, а в тёплое время и во дворе, звенели аккорды и риффы разной степени искусности, иногда в сопровождении жалкого подвывания или натужного ора. Первыми передподоконными песнями были «Восточная» и Girl, которую часто играли в две бессмысленные гитары и жалобно выли на два голоса. Вторыми были новые дворовые песни, из которых остались в памяти две - «Звон гитар…» и «Ну, что, бродяга пес…». Первая - ритмичная и крикливая, забойная, как тогда стали говорить, вторая – душевная, но не в смысле соул, а медленно-грустная, которую везде зовут балладой, а у нас - медляком. Как теперь знаю, вторая была просто блатная, то ли из репертуара Северного, то ли кого-то ещё, положенная на блюзовый квадрат. Звучала она на мой тогдашний вкус очень убедительно, а игралась просто. Как раз тогда мать достала мне шестиструнку редкой для СССР 60-х расцветки burn. Происхождение её было неизвестным, а приобретение завидным: по акту списания в каком-то музыкальном театре. Гитара хорошо держала строй, а звук был долгий и сочный. Когда я принес её на смотрины и слушины первый раз, мне объяснили, как мне повезло, и подсказали на будущее, что шиховские гитары – это дрова, ленинградские – получше, а самые классные – это чешские «Кремона». «Шей клеша и учись играть!» - сказал мне записной гитарист, возвращая неостывшую ещё гитару. Это была рекомендация эксперта. Надо было подумать, с чего начать.

ВСЯ МОСКВА
РЕФОРМА СНИЗУ

     Своей нижней половиной я донашивал школьное сукно и приглядывался во что одеты другие. Нижний метр был у всех примерно одинаковый: неглаженые клеша в мутную полоску, реже клетку, и сплющенные, или наоборот, кувалдоподобные ботинки. Пока лето умирало, преобладали клетчатые рубашки и каляные полушерстяные поло, которые кто-то невидимый оттягивал за шиворот. В середине сентября к ним добавились мрачные кофты, осенне-синие олимпийки с белыми полосками на рукаве и воротником на молнии, мятые, как из-под матраса, плащи болонья, а в октябре - унылые куртки на пуговицах без капюшона, пальто и кепки, изредка узкополые уматурманические шляпы, называемые тогда тирольками, а потом и ушанки из кролика, подпёртые вылезшими на воротник шарфами. Там где шапка и шарф самозабвенно тёрлись, мех обнажал возбуждённую от прикосновений пергаментную губу. Шесть дней в неделю меня окружал заношенный мир простых, как посудное полотенце, сверстников. У них не было плоских часов на запястьях и они редко причесывались, а вместо жевательной резинки гоняли по губам спичку и вонючие сигареты, которые иногда докуривали друг за другом. Они любили говорить про футбол, рассказывать анекдоты, плевать и материться, и каждый из них мог оказаться моим лучшим другом. Мне предстояло стать одним из них и для начала расстаться с суконными обносками школы.
     В те расклешённые годы одноимённые брюки можно было только сшить на заказ – в любом ателье или у знакомого портного-самоучки на дому. Ткани в магазинах отличались как курсанты на памятной фотографии: надо было вглядываться. С точки зрения покроя, все советские ателье шили универсальные гражданские штаны и старательно их утюжили, чтобы придать хоть какое-то сходство с брюками, как они именовались в квитанции. Мои новые клеша являли собой образец убожества с четырьмя горизонтальными прорезными карманами, узким поясом с язычком с петличкой, и с гульфиком на скользких пуговицах. А ещё они были на подкладке из ацетатного шёлка с передней стороны бедра. От колена к низу штанина расширялась почти незаметно на глаз, что напрочь убивало идею клёша как заключительное крещендо ширины. Если у кого-то штанина закрывала ботинок почти полностью, то в колене они были такой ширины, что из таких штанов можно было запросто выпрыгнуть не разуваясь. Таковы были лекала, разработанные в недрах Министерства легкой промышленности СССР в качестве действующего норматива для управлений бытового обслуживания исполкомов советов народных депутатов разных уровней. Эти плавные, как течение Волги, лекала являли собой высокий эстетический стандарт советского индпошива и все ателье следовали ему, потому что недовольство вышестоящей организации было чревато оргвыводами, а недовольство клиентов – ничего не значащей записью в «Книге жалоб и предложений». Вам советских историзмов не густо? Тогда я добавлю антисоветских онимов для равновесия.
     В странах упаднической культуры, лишённой ценностных ориентиров социализма, мои трубные клеша назывались kick flare. Они мне не нравились. Я хотел сильно зауженные в колене и сильно расклешённые. Именно такие брюки, если они были хорошо скроены и сшиты, выглядели вызывающе модно и выделяли обладателя из советской толпы, а это становилось для многих моих сверстников главным. Но такую версию можно было сшить только у избранных портных-самоучек. Они кроили их по собственным лекалам, построенным на глазок или слизанным из приложений к западным журналам по шитью. Среди моих знакомых, и знакомых знакомых, таких портных-самоучек не было. Кстати, таким самоучкой был мало кому известный в ту пору Эдуард Лимонов. Пять лет спустя, когда его выслали из страны за тунеядство и аморалку, в ходу была поговорка «Сегодня – майка Адидас, а завтра – родину продаст». Она по-маяковски бескомпромиссно называла альфу и отсроченную, но неизбежную омегу морального падения. Но тогда, в конце 60-х, бренд Adidas в СССР был абстракцией ещё менее представимой, чем Botas, а потому в качестве исходной точкой морального падения зрелое советское общество считало клеша фасона sewed by Limonoff. У меня таких не было.
     На последнем курсе, это был 1973 год, я взял у жизни реванш: «взял за восемь», то есть, купил за 80 рублей, новенькие чернильно-синие, пахнущих индиго Levi’s 684 bell-bottom из денима 13 oz, если мне не изменяет память. Bell-bottom (амер.), или flare bottom (брит.) в конце 60-х были символом принадлежности к контркультуре и чрезвычайной редкостью в СССР, но уже в начале 70-х они стали мэйнстримом в модном андеграунде и их можно было купить на бурно развивающемся чёрном рынке, в частности, у знаменитого комиссионного магазина на Беговой в Москве. Один знакомый чувак, обладатель точно такой же пары как у меня, дополнил этот швейный монумент эпохи высокими белыми ботинками для фигурного катания, сточив высокий каблук под углом 45° на манер ковбойского сапога. Несгибаемый джинсовый колокол надёжно скрыл спортивно-ортопедическую конструкцию ботинка, оставив видимой лишь округлый, как подтаявший пломбир, мыс и скошенный каблук. В подкаблученных джинсовых клешах мой знакомый был клево прекрасен. Он выглядел как Кит Ричардс на американских гастролях 1972 года, и даже круче - из-за пломбирных ботинок. Тридцать лет спустя в вешалочных дебрях «Дисконта» на Савинской я наткнулся на классные брюки покроя kick flare - покроя, который когда-то, подобно Моисею вывел меня из суконно серой пустыни школьной формы в расцветающий мир индпошива. Это была винтажная модель парижской Lanvin, или, как сейчас говорят, «от Lanvin». Модель называлась Beetle и точно воспроизводила тренд периода записи «Белого альбома», он хорошо заметен на знаменитых фотографиях Дона Маккалина, сделанных им 28 июля 1968 года во время знаменитой фотосессии в Лондоне для обложки журнала «Лайф», известной как Mad Day Out. Вы, конечно, знаете об этом. Неужели, нет? Странно. Весь мир знает, а вы нет. Наверно, вы знаете что-то более важное.

СРЕТЕНКА
ЧЕСТЕРФИЛД
    
Той осенью изменилась концепция нашего семейного шопинга с моим участием. Швейный завал на бесчисленных вешалках универмагов был тёмен и однороден, как борт Титаника, глядя из шлюпки, в то время как айсберг индпошива увеличивался в размерах, грозя отправить швейную промышленность СССР в гербовые поставщики домов престарелых и других общественных организаций. На Сретенке меня ждали ателье рубашек и головных уборов, ещё одно специализировалось на пошиве из вельвета, другое – из искусственной кожи, штаны шили через каждые сто метров. На долю магазинов оставалась только самая верхняя одежда и самая низшая обувь. Наступили первые холода и я втиснулся в прошлогоднюю куртку. Мать заговорила о покупке пальто, но как-то иначе, чем прежде. Обычно разговор предварял поездку в магазин, где на меня примеряли заранее присмотренную вещь. Моего мнения никто не спрашивал, разве что в выборе цвета, если, случалось, такая возможность была. Отныне моя роль говорящего манекена осталась в прошлом. Теперь я должен был сам покупать себе одежду. Денег мне выделялось по минимуму, под конкретную вещь, а в будущем какую-то сумму я стал добавлять из стипендии.
    Первая самостоятельная покупка не вызвала затруднений. В то длиннополое время не было городских курток как класса, если не считать залётные болоньи из магазинов «Весна» для новобрачных и «Березка» для избранных. Считалось, что куртка – это одежда для загорода, которую видят только дачники и белки, и ходить в ней в городе как-то по-партизански. В магазинах они висели на выселках, для ассортимента. Зато все универмаги Москвы той осенью были увешаны моделью осеннего пальто с узким бархатным воротником. Это было черное с едва заметной сединой, прямое, хорошо скроенное и качественно сшитое пальто Честерфилд, как у Мика Тревиса в «Счастливчике». Примерно такое же я видел много лет спустя в витрине магазина для яппи в лондонском Сити. Московское пальто в зависимости от ткани стоило 60 и 90 рублей, и выглядело куда лучше. Я имею в виду, чем куртки. Я имею в виду, на вешалке в магазине, до покупки. Но когда я начал в нём ходить, выяснились обескураживающие обстоятельства. Во-первых, мне не с чем было его носить. Моя ворсистая кепка и ботинки с прошитым кантом и глазастыми люверсами под шнурки строили рожки и ножки протокольной середине. Пузатая школьная папка мягко льнула к пальто, но не сочеталась с ним даже фиктивно. Я проходил в нём четыре курса, по два межсезонья в году, но так и не подружился с ним. Пальто было как новое, будто я его не носил - как чужое. Это во-вторых. Возвратившись из кирзово-строевой канители вновь к гражданской одежде, я отнёс пальто в комиссионку. На прощанье оно сказало мне (в переводе с пальтового на русский): «Чувак, стилеобразующую вещь никогда не носят по одной, а значит, и не покупают по одной, если к ней уже нет пары в шкафу. И вообще, любую вещь надо уметь носить. Это я тебе говорю, Честерфилд, пальто мужского рода». Я задумался. Оно, разумеется, был прав, но слова его не имели практической ценности, потому как стилеобразующих возможностей у меня на тот момент просто не было. Сформулируем лапидарнее: обретённое знание было преждевременным.
     Простите, сэр, я опять отвлёкся. К делу. Сырым и тёплым вплыл ноябрь в календарь / И было много обещаний у прогноза [enjambement] / Событий предстоящих, вовсе не погоды, а непогода [еще enjambement]/ Мало волновала в те года. Абзац.
Нет, в подбор не ложится. Переформатируем в строфу:

                Сырым и теплым вплыл ноябрь в календарь
                И было много обещаний у прогноза
               
                Событий предстоящих, вовсе не погоды. А непогода
                Мало волновала в те года

Покажите! Так лучше.

СОКОЛЬНИКИ
ОБЕЗЬЯНЫ В ДК

     Сквознячок перебирал на доске объявлений флажки распоряжений, предупреждений, напоминаний и списков. Объявление о праздничном вечере появилось накануне, когда о нём уже все знали. Программа обещала концерт силами учащихся и танцы под ансамбль. Местом проведения оказался заштатный заштопанный штукатуркой и кровельным железом дом культуры где-то в глубинах Сокольников. Зал был тусклым как амбар, драпированным как гроб и скрипучим как лестница на старой даче. Бледные дощатые заплатки там и тут пришпиливали тусклое пространство к изношенной оболочке зала. Повсюду, где опускалась рука или ступала нога, попадались жирные рифлёные шляпки гвоздей. Просто засады гвоздей - вездесущих, как брянские партизаны. Этот зал насмехался над Кижами, он унижал их своим бытием как идею.
     Концерт был недолгим. Какой-то шут угловато жонглировал теннисными мячиками, факир в крашеном картонном цилиндре показывал карточные фокусы, чтец, он же конферансье, прочёл что-то юмористическое, дуэт хохотушек в сарафанах спел под баян частушки про учёбу, а двое приметных старшекурсников проорали пару забойных песен. Нарядный преподавательский состав в первом ряду – степенный, а приглядишься – возбуждённый - группками и поодиночке посещал комнату для репетиций, дежурно запертую изнутри. После концерта все дружно переместились в фойе, где уже разогревался ансамбль, состав которого был немногочисленным, но разнопёрым. Вокалиста не было, солировал саксофон. Саксофонист был козлоподобен на вид и, скорее всего, по манере исполнения, но это уже мои нынешние домыслы, подразумевающие культурный контекст тех лет - музыкальную живучесть шестидесятников и подражание отечественному лидеру саксофонного дела. Репертуар был соответствующий – джазовая классика, типа «Каравана», всякое хали-гали и прочая «Мелодия». Но нам это было неважно, мы дёргались и извивались быстро или медленно, следуя ритму, и восхищенно смотрели друг на друга. Нас было много, мы были похожи, мы были заняты тем, чего жаждали наши беспокойные тела и пробуждавшаяся в них не укротимая рассудком энергия.
     В тот вечер я впервые увидел как танцуют «обезьяны». В смысле, как танцуют monkyes. Мне понравились расслабленные, раскачивающиеся движения с имитацией вихляющей походки. Танец идеально подходил к ритмам песен Битлс, Ролинг Стоунз и других групп вроде Hollies, Seachers, Monkeys и Animals, хиты которых выделялись в магнитофонной мешанине биг-бита тех лет. Танцевать манкис полагалось в расстёгнутом пиджаке, тогда полы колыхались в такт музыке - в полном соответствии с эстетикой танца. Не у всех это получалось эстетично, а модно танцевать хотелось всем. В результате «обезьяны» стали быстро деградировать и через пару лет от них осталась только верхняя часть с руками, прижатыми к корпусу, и растопыренными локтями. Таким манкис оставался до середины семидесятых. Фактически, безликое массовое топтание в те годы под любую музыку – это руины танца, который я открыл для себя той осенью. Пришедшие затем бамп и диско сравняли руины с землей, но кое-что было припрятано ветеранами и до сих пор изредка демонстрируется оторопевшей публике на семейных торжествах. А тогда считалось особым шиком свингуя манкис и колыша полами длиннополого двубортного пиджака проследовать среди танцующих в туалет, где ждал портвейн, стоял дым, мат и дружеский гогот. На этом я перестаю вспоминать тот праздничный вечер, посвящённый 51-й годовщине Великой Октябрьской Социалистической революции, и отхожу на расстояние сорока пяти лет, чтобы вместе с вами, дорогие сверстники, взглянуть на мольберт издалека. Похоже? Что скажете?

ТЕХНИКУМ
ФРЕД И ХРИЗАНТЕМА

     Мы звали его Фред. Внешне Фред был Квазимодо, одетый из советского универмага и проночевавший без предметов личной гигиены пару ночей с призывниками на сборном пункте на Угрешской. Главным в его внешности были перекособоченные ботинки с художественно стоптанными каблуками и зубы как паровозная решётка. Педагоги с такой внешностью могут преподавать только русский язык или физику. Фред преподавал физику. История московского среднего специального образования не знает второго такого преподавателя физики, это точно. Сказать что он преподавал физику было бы прегрешением против методик преподавания физики всех времён и народов. Он её вдалбливал. Его методы были безжалостными и болезненными, в медицине их относят к ортопедическим. Он должен был имплантировать в нас программу двух классов за год и он потрошил наш мозг, вживляя в него логику физического мышления и понимание физического смысла всего вокруг. Выжили не все, но большинство, что говорит о плодотворности его метода.
     Фред прихрамывая расхаживал по кафедре или между рядов, замирал и торжественно объявлял классу и миру: «Дано…», медленно отходил, выбирая жертву, делал боевой разворот и подлетал с вопросом. И всегда это были вопросы «Что будет?» или «Почему?» и никогда «Сколько?» или «Чему равно?» Он прощал неправильные ответы, если правильным был ход рассуждения. Если ответ был не мыслимый, учебник на столе взламывался и взмахивал страницами как при обыске у подпольщика, палец тыкал в формулу, тетрадь наскоро клеймилась пояснительным рисунком, паровозная решетка зубов надвигалась и лязгала у самого лица. Он бесился, когда мы не схватывали на лету его рассуждения и тогда подручные предметы взлетали с кафедры как с палубы авианосца и шлепались на наши столы, мел яростно клевал и полосовал доску, в класс летели унизительные оценки наших умственных способностей и сравнения с неживой природой во всём её многообразии.
     Каждый урок Фреда заканчивался микроконтрольной – задачкой из Знаменского на быстроту соображения. На решение в общем виде отводилось три минуты, плюс ещё одна на подстановку размерностей, и ещё одна на приведение данных в систему СИ. Вычисления Фред игнорировал: «Арифметика - не мой предмет. Я учу думать, а не считать». Первая контрольная случилась на втором или третьем уроке. Троек было две, остальные двойки и единицы. У многих они были с плюсами и минусами - одним или двумя. Кто-то получил ноль. Фред пояснил: «Что больше нуля – то положительно. Для первой контрольной неплохо». Мы были шокированы. В середине семестра удалось заглянуть в журнал. В нём стояли оценки от нуля до трёх с минусами и плюсами. Перед сессией, когда мы немного осмелели, кто-то спросил Фреда, по какой бальной системе он будет ставить оценки за экзамен. Он ответил красиво, скорее всего кого-то процитировал – может, Бора? - : «На пять физику знает Господь Бог, я знаю на четыре, а вы можете рассчитывать в лучшем случае на три»… Вы тут? Я вам написал последнее предложение на листке. Возьмите. Сохраните в нём моё препинание: ваш корректор упадёт в обморок от восхищения… Но вернёмся к физике. Обозначенный Фредом наш оценочный максимум оказался преуменьшением: две трети группы успешно сдали экзамен, причём несколько человек получили четыре, в том числе и я, хотя итоговой оценкой в ведомости всё равно стал трояк. После весеннего экзамена, когда с физикой было покончено, мы спросили его:
- А как нужно ответить, чтобы получить у вас пятерку? – Он ответил серьёзно, без тени кокетства:
- Сначала надо ответить по билету без единой ошибки. Потом подождать в коридоре, пока ответят все остальные. После этого мы садимся и до вечера я задаю вопросы по всем темам Маранджяна-Жданова, не пропуская ни единого параграфа.
- А вы когда-нибудь кому-нибудь поставили «отлично» на экзамене?
- Один раз. Давно.
- А кто он был?
- Он сейчас уже академик.
     А кто был Фред? По 60-летнему циклу он был лошадь - рабочее животное просвещения. Как и полагается, человеку-лошади, жизнь выстрелила в него отравленной стрелой, но попала лишь в ногу - рана типичная для лучших учителей, вызывающая не столько боль, сколько раздражение. Апдайк хорошо знал, что написал в 1963 году, возможно с подачи Леви Стросса, который кое-что набросал для него и других интеллектуалов в «Структуре мифа» в 1955-м. Я тогда уже жил. Подумать только, какие значительные произведения я вызвал к жизни всего лишь фактом своего существования!
     Но тогда я о них не знал, и вообще, относился к серьёзной литературе в страдательном залоге, как дополнение, то есть, она меня, причем, без всякого для меня удовольствия, а не я её, как стало потом. Этой литературной страдательности способствовала наша русичка: увядшая, но не поникшая - как ноябрьская хризантема из палисадника за околицей Сокольников. Лучший методист Сокольнического района, с фамилией с титульного листа учебного пособия по своему предмету, она мягко утрамбовывала в нашем воображении великие образы, а мы в ответ ворошили чужие мысли и, глядя на её удовлетворительные кивки и подрагивания указки, пытались уловить учительские ожидания. Это было несложно. Базаров, Раскольников, Безухов и Болконский - все они были лишними людьми своего времени – мятущимися, противоречивыми и внезапными, как Полина Адамовна, которым для идеологической эволюции просто не хватило жизни, или двух, чтобы помудреть и стать революционерами - как Павел Власов, или хотя бы особенными людьми - как Рахметов. Конечно, были  ещё жертвы и «бывшие люди», но им не было места среди главных героев школьной программы. Разве что Обломов, возможно. Хорошо зная, что учащимся среднего учебного заведения невозможно прочесть «Преступление и наказание» в отведённый срок даже не вникая в прочитанное, опытный методист задала его нам на зимние каникулы, содержательность которых от этого резко возросла. За две заснеженные недели я вместе с Раскольниковым попал в непонятное и возбудился. Эрекция на всё непонятное требовала умственного оплодотворения, но наша ноябрьская хризантема была не по этой части. Из-за тинейджерской неудовлетворённости с возрастом у меня могли возникнуть комплексы, не вернись я к школьной программе пару раз через пару, и ещё через пару десятков лет вслед, - но не след в след - за Набоковым и Вайлем-Генисом, уже упоминаемыми мною. Теперь-то я знаю, что Достоевский не столько писатель, сколько пресс-секретарь Страшного суда в русской литературе. Его Раскольников фантастичен, а грандиозный замысел «Преступления и наказания» легко может сделать оверкиль – вот так: ростовщичество – преступление, топор – наказание. Топор – орудие древнее, древней библейского ссудного процента, а значит – сильнее. Вот и готова революционная идея, весьма популярная в то время. Или взять хотя бы эпизод «Войны и мира», где Наташа Ростова сплясала с дядей народный танец. Автор-граф неуклюже польстил своему классу в двадцати строках, а авторы советских учебников литературы и академических энциклопедий превратили лесть в подтверждение народности героини.
                «УТВЕРЖДАЮ»
                подтверждение народности Наташи Ростовой
                данным фрагментом отныне и навсегда.
                Внести в программу. Спрашивать на уроках.
                Не допускать отсебятины.
                Требовать умиления при чтении и пересказе.

Подпись (неразборчиво).
Печать (смазано).

МОСКВА - МЫТИЩИ
НАВАЖДЕНИЕ

     В трёхстах метрах от техникума (4 мин. пешком по Google) вяло гудело пустынное Садовое кольцо. Там, на пересечении с Большой Спасской в палатке полтора на полтора метра торговала пивом тётя Наташа, настоящая народная героиня. Скорее всего, она никогда не танцевала с дядей народный танец, зато для клиентов у неё всегда была бесплатная соль и солёные сушки за плату. Иногда вобла. И чайник на плитке. В мороз тётя Наташа сама спрашивала, если клиент молчал: «Подогреть?» - и по его желанию переливала ледяное пиво из кружки в чайник. С тех пор я нигде не встречал этот забытый советский сервис.
     На большой перемене половина нашей группы отправлялась на Садовое глотнуть пивка. Шел 1969-й и все алкогольные запреты были пока впереди. Главный напиток страны, который я тогда ещё не смел отведать, стоил 2,87 за пол-литра, что идеально ложилось в припев популярной тогда песни Love Portion Number Nine. Чувствуете имманентную связь? Наш главный гитарист Костя знал на эту мелодию три куплета на русском про русскую водку, и когда подходили такты припева мы дружно орали «два-а во-семьдесят се-емь!» Да уж, знамо дело: любови служит хмель опорой. Это не моё четырёхсловие, это незабвенная барковиана.
     Еще одно хмельное место находилось на пересечении Докучаева переулка и улицы Маши Порываевой. Там, выстроившись шеренгой спиной к одноэтажной стене стояли дюжина автоматов с сухим и креплёным вином. В народе такие места называли автопоилкой или розливом. Употребляющая публика эти места чтила, общность жён - ненавидела, интеллигенция - презирала, милиция не замечала, а племя младое, беспокойное, то есть мы, пока решало для себя - чтить, презирать или не замечать. Наши те, кто на большой перемене бегал к тёте Наташе, после занятий нередко отправлялись «по ленинским местам», то есть в розлив. Простим им эту кощунственную паронимию.
     Незадолго до Нового года началась подготовка к первой в моей жизни сессии – паре экзаменов и паре зачётов. После занятий мы оставались на консультации и повторение пройденных курсов по зачётным предметам. За окном сверкали и хрустели Никольские морозы, город оделся в новенький, с ёлкиной иголочки праздничный наряд: белый верх, чёрный низ. После консультаций мы поджидали друг друга на выскобленном мёрзлом дворе, догоняли в разбегающихся переулках, или сбивались в шумную попутную компанию и вместе шли к трём вокзалам. Девчонки оттопыривали козырьки кроличьих шапок, бровей не было видно, только глаза, щёки розовели, как фруктовое мороженое, их хотелось лизнуть, а руки засунуть поглубже в жаркие шерстяные и фланелевые норки. Вам, конечно, знаком этот скоротечный период возбуждающей зимней тьмы, когда ведьмы и принцессы сливаются в образе снежной королевы, проступающей в сверстницах, и зимнее колдовство овладевает юными душами и телами.
     В эти дни часть нашей группы, зыблемая колдовством, решила устроить вечеринку. Ехать надо было куда-то на край света, в какие-то Мытищи, но кто-то из девчонок по пути на вокзал незаметно, чтобы мы не увидели, махнул палочкой, прошептал заклинание и через полчаса мы уже вышли из электрички. В сводчатом полутемном продмаге с коптящей масляной лампой и бесчисленными склянками на полках добрая колдунья принесла нам колдовства, мне показалось, чересчур много. Кто-то дал ей несколько монет на рыночный день – на склянки и масло для лампы. Покачивая тяжёлыми сумками мы шли вдоль невысоких, непривычно коротких, в три подъезда, домов с крутыми крышами. Один из них по волшебству оказался наш.
     Квартира мало чем отличалась от знакомых мне по школьной дружбе: тот же набор и расстановка предметов мебели, та же бледная обивка, скалы стекла в полированных пещерах, пятирожковая люстра под своими осв ещёнными кружочками, но кроме этого повсюду пестрила какая-то разнопёрость и заставленность, говорящая о тесном сожительстве нескольких поколений, каждому из которых отводилось несколько квадратных метров. Приём больше четырёх гостей делал такую квартиру непригодной ни для чего, кроме тесного застолья. Начиная с этой вечеринки и на протяжение десятка лет я видел из прихожей одну и туже картину: раздвинутый стол с отодвинутыми стульями, спинки которых как полицейская шеренга подпирали корпусную мебель. Вопрос о танцах, если он был актуален, решался по-разному, но всегда как альтернатива застолью. Теоретически, компромиссом могли бы стать танцы на столе, но не позволяла шаткость ног и ножек и высота потолков.
     К нашему приходу салатно-закусочная подготовка была завершена. В комнате орала музыка. Квартирьерки, прибывшие загодя помогать хозяйке, орали друг другу про горячее. Из тесноты прихожей мы ввалились в комнату и тоже стали весело орать и доставать бутылки - все с полиэтиленовыми заглушками, которые надо срезать ножом или размягчать зажигалкой. Расселись бестолково, как на шахматном единоборстве полов. Флажок упал. Грянула тишина. После первого тоста зазвенели вилки, голоса девчонок, хохот с нашей стороны. Кто-то опять прибавил громкость. После бомбардировки сервировки стол развалился на диалоги и трилоги. Гул нарастал. В коротких затишьях метались тосты. Пили за приближающийся новый год, завершающийся семестр, успешную сдачу сессии, дружбу, любовь. Когда в очередной раз почти все разбрелись покурить, рядом со мной сочно присела Рая. Она была одета как великовозрастная тётька на юбилее, но теперь, после нескольких тостов меня это не смущало. Её глаза влажно лучились, тяжёлые чёрные волосы блестели, и я так близко, почти в самое ухо слышал её бархатистый, с хрипотцой, почти цыганский голос, и что она говорила было неважно. Когда все вновь стали рассаживаться, она встала, положила мне руку на плечо и ушла на свою сторону стола. После двух следующих тостов голоса вокруг заговорили о танцах. Я медленно поднялся и пробрался на балкон. В голове было гулко, в теле пылко, ангельский голос во всю магнитофонную мощь грустил про синий иней. Я сладостно подумал о Рае и потерял равновесие. Тело больше не слушалось. Кто-то подхватил его, а потом складывал и передвигал как сломанный пантограф и, наконец, отпустил упасть в конце пути. Диван в соседней комнате был высоким и жёстким, как полка в поезде. Из последних сил я добрался до туалета - как раз вовремя - и остаток вечера пролежал с закрытыми глазами, раскачиваясь на бесплотных волнах. Мне грезилось, что Рая приходила ко мне и даже прилегла рядом, дав почувствовать свое тело через скользкое старомодное платье. Бедром я ощутил плотно прильнувший бугорок и едва уловимое движение, как у пресс-папье. Я слышал её шёпот - оглушительный, как синий товарняк, носившийся в моей голове за синей птицей, - слышал снаружи себя свой голос, чьи-то далёкие голоса, шаги, скобяные звуки, пока не лишился слуха и тела.
     В середине небытия меня растолкали. Музыка молчала. Я сел двумя руками. Тело вернулось, организм очнулся и стал над ним глумиться. Из прихожей настойчиво позвали, там хозяйка провожала последних гостей. Разбитый, с поднимающимся комом, непослушными ногами и омерзительным выхлопом я брёл вместе с другими по морозной темноте ни о чём не думая. Электричка подошла к заснеженному перрону почти бесшумно. В вагоне было пусто и тускло. В следующих двух вагонах тоже никого не было, и только в тамбуре стояла княгиня, вся в черном с головы до ног, и смотрела в выбитое лязгающее окно. В третьем вагоне было человек десять, сидевших по двое-трое, и  ещё четыре рожи, а один сидел один - нахохлившись и вытянув ноги. Когда мы проходили мимо, он сказал мне:
- Дух чистый в сфере грешной! Запомни! Плодово-ягодное нельзя употреблять в таких количествах, даже если не мешать!
- А что можно?- спросил я.
- А вот, хотя бы, Кубанскую. А вообще, это смотря куда едешь, если смотреть против хода поезда.
     Сидевшие в вагоне посмотрели в нашу сторону и загоготали. Меня медленно несло к ним по проходу, как по ленте пешеходного эскалатора в аэропорту. Я попятился, а потом побежал назад, мимо стоявшей княгини, через пустые вагоны, пока не увидел открытые двери и выбежал на перрон Ярославского вокзала. Одинокие фигуры торопились мимо, навстречу прогромыхал носильщик с хромой тележкой. Проходя мимо третьего вагона, я увидел в окнах ту же компанию и  ещё трое наших. Они беззвучно махали мне и делали знаки, зовя к себе, и только один сидел вытянув ноги и что-то писал. Я шарахнулся в сторону и быстрее пошёл дальше по перрону. Электричка тронулась и поплыла вперёд, через площадь с информационным табло, кассовый зал, вглубь вокзала, пока не исчезла в бликах за толстым стеклом.
     Навес над перроном закончился, в наступившей снежной белизне исчезли углы и тени, белые стены и выпавший снег спорили о границах, мир превратился в оригами. Входя в метро, я оглянулся. Площадь замерла, превратившись в гигантский макет в музейной витрине. Над площадью, в сторону Курского вокзала, уползала знакомая электричка. Хвостовая кабина машиниста была похожа на череп.
     Началась новая неделя. На большой перемене у подоконника, как сивка-бурка возникла Рая. Она была в своем обычном вельвете, надетом на что-то чёрное тонкое, и довольно улыбалась. Заговорили о вечеринке. В середине разговора она несколько раз повторила, весело удивляясь: «Ты что, не помнишь?» Я не помнил, или помнил смутно, или думал, что мне пригрезилось. Оказалось, что нет. Я брёл вербальной ощупью, как впросонках ночью пописать, пока не ужаснулся, сколько успел наплести и наобещать ей, и сразу стал пятиться. Мне была нужна другая девушка, которой нравится хотя бы «Облади-Облада», а не «Синий иней», но такая осталась в безоблачном дачном лете, а аппетитные формы Раи были рядом и лишали решительности бегства. Началось долгое противоречивое отдаление. Ну, вы знаете.

ЛУЖНИКИ
ПОРОГИ

     Еще раньше началось неизбежное охлаждение школьной дружбы. Школа уже не объединяла нас и для редких встреч требовался информационный повод, и чаще всего он был связан с музыкой, которой все мы уделяли все больше времени. В ту осень на главных концертных площадках страны наблюдался гитарный психоз, я имею в виду названия филармонических коллективов, а не гитарной музыки. Ошибочно отождествив явление с сущностью я, уже с новым приятелем, побывал на концерте «Голубых гитар» В Лужниках. Представление называлось «Бременские музыканты», если не ошибаюсь. Как всегда в случае чего-то модного, все билеты исчезли не добравшись до касс. Советский дефицитораспределитель работал грузно, но четко, как антикварные часы с гирей. 10000 билетов исчезли как в Бермудском треугольнике в треугольниках парт-проф-месткомов московских учреждений, организаций, трестов, главков, комбинатов, фабрик, заводов и свечных заводиков, осели в тумбах Т-образных столов с зеленым сукном, в подсобках персонала стадиона, сумочках кассирш, карманах их родственников и знакомых, конвертах для блатных, лопатниках спекулянтов. Тогда я этого достоверно не знал и лишь наблюдал результат снаружи.
     Лишние билеты спрашивали от выхода из «Спортивной». На подступах к чугунной копьевидной ограде торчали дядьки в пыжиковых шапках и мохеровых шарфах с узкими голубенькими билетами зажатыми между утепленными пальцами. Счастливая серо-черно-коричневая драповая река омывала их как незыблемые гранитные пороги. Мы поинтересовались у одного порога о стоимости билета и он назвал тройную цену. Шансов попасть на концерт у нас не было. Мы стояли и смотрели как редеет людская река, как бегут расхристанные опаздывающие, как пустеет огромная асфальтовая площадь вокруг трибун. Подошли к светящемуся входу на трибуны и попробовали предложить контролерше денег. Она возмутилась. Посрамленные и обозленные мы сошли со ступенек и побрели к выходу с территории арены. Площадь опустела. И тут удача сжалилась над нами, чтобы раз и навсегда расставить знаки альтерации на наших наивных ожиданиях филармонического чуда. У самого ограждения один из порогов окликнул нас:
- Парни! Билеты нужны?
Концерта шёл уже минут двадцать.
- Уже нет. – Сказал я.
- По номиналу отдам!
- Что значит по номиналу? – Мы остановились и подошли к порогу.
- Как на билете. По два пятьдесят, но только оба. Пятёрка.
Мы переглянулись в нерешительности. А вдруг обман?
- Думайте быстрей. Концерт только начался, пока только пару песен сыграли.
     Не сговариваясь мы полезли в карманы и быстро отсчитали деньги. Протягивая билеты порог посоветовал:
- Идите в ближайший вход и по фойе в свой сектор. Так быстрей.
     Мы так и сделали. Было видно, что порог знает своё дело и является частью неведомого архипелага умения жить в условиях развитого социализма. Стометровку пробежали раздеваясь на ходу. В перерыве между песнями заняли свои места и обратились в слух и взгляд. На сцене взвод дядек в одинаковых сюртуках с гитарами и дудками играл звонкую мелодичную хрень и пел пионерскими голосами. Разочарование было полным. Мы сидели и чувствовали себя одураченными. Перед началом последней песни мы покинули арену Лужников под аплодисменты и восторженные взгляды мимо нас. Как оказалось, мои школьные друзья тоже побывали на том концерте, и тоже были разочарованы. Позже, вспоминая его под стенами школы, мы весь вечер упражнялись в остроумии и разбрелись в неплохом настроении. Это было чем-то вроде бонуса за потраченное время, выброшенные деньги  и утраченные иллюзии.

ПОДМОСКОВЬЕ
ДОМ ОТДЫХА

     Каникулы пролетели как пять минут перед боем курантов. На этот раз меня сослали в заснеженный дом отдыха в сотне километров от Москвы. Два компактных двухэтажных корпуса среди вековых елей были до последнего койко-места укомплектованы бурно созревающими специалистами среднего звена. Концентрация угревато-прыщавых лиц была такой, как если бы обличённые ими тела съехались в закрытую лечебницу по борьбе с acne vulgaris, причем самым радикальным и приятным способом. В какой-то степени так оно и было. В столовой, на танцах, в коридорах и дортуарах жилых корпусов, в сугробных ходах сообщения между ними или хозяйственными постройками пульсировали стоячие волны горме, возбуждая двусмысленное общение без границ. Монстры общения сбивались в плотные свингующие стаи и приклеивали к себе внимание остальных, как постер с пчелкой. Внешне мои сверстники представляли собой однородную ворсистую массу. В зависимости от места и ситуации форма одежды была или утеплённо-домашняя – свитера, байковые рубахи, рейтузы, шерстяные шаровары или штаны с начесом, тапочки на шерстяные носки, - или утеплённо-выходная – свитера, кофты, юбки на рейтузы, брюки на треники, пиджак на водолазку, подкаблученная зимняя обувь.
     Танцы мне не понравились: сплошные вальсы и фокстроты. Зал был полупустой, несколько возрастных пар пытались вальсировать, возле стен жались самые безнадёжные, с улицы то и дело заходили парни, недолго толклись, оглядывались по сторонам и выходили, девушки заходили, пристраивались к стене, шептались и выходили. К середине танцев многие из заходящих заметно пошатывались и начиналось настырное приставание. Ответом было или кокетливое перемещение вдоль стены к выходу, или взрывное «убери грабли!» Танцующих становилось всё больше, но танцами это можно было назвать с натяжкой, как трояк на экзамене. Сегодня то возбуждённое роение на танцах напоминает мне жизнь низших видов, у которых эволюция была  ещё впереди.
     На следующий день сосед по дортуару, симпатичный парень, за обедом попросил меня не заходить в нашу комнату с пяти до ужина. Когда я вернулся из столовой, он неудобно сидел на кровати, а рядом с ним, привалившись и поджав ноги устроилась симпатичная девушка. Потом она приходила часто и всегда немного разговаривала со мной, а когда однажды увидела у меня «Преступление и наказание», сразу поняла в чём дело и рассмеялась. Они были хорошей парой, не такой как другие, и у них были чистые лица. Когда я спросил его, будут ли они встречаться после каникул, он ответил, что нет: «А зачем?» Я был озадачен. Он был всего на курс старше меня и у него, как в зимней сказке, откуда ни возьмись взялась такая девушка. И он собирался её оставить. Для меня это была бы непозволительная роскошь.
     Днём сверкающее белизной пространство вымирало. Спортивный городок торчал занесёнными вешками, распахнутый настежь лыжный прокат зиял сарайным нутром, изредка в него заходили невесть откуда взявшиеся взрослые. В сумерках, как на картинах Борисова-Мусатова, если бы он писал зимой, появлялись призрачно-силуэтные девушки, тяготеющие к углам и темноте. Когда они растворялись, у осв ещённых ступенек появлялись молчаливые солдаты, терпеливо ждущие своих необязательных клав. Однажды на танцах что-то произошло и началась драка. Музыку выключили не сразу, и из динамика разносился задорный голос лучезарной Гурченко с муфточкой:
                Ведь на то и Новый год
                Чтобы петь и веселиться!
     Потом соседи по дортуару сказали, что на танцы приходили переодетые в гражданку солдаты и драка была с ними. На следующие танцы армейцы пришли в форме и их было раз в десять больше. Они держались в тени стен накинув шинели на плечи и время от времени снимали и захлестывали на кисти ремни с бляхами. Весь вечер они высматривали кого-то, но ни к кому не приставали. Наутро сбоку от входа в административный корпус появились крупные красные пятна. Они окрасили снег шире, чем мог бы прикрыть раскрытый зонтик. Говорили, что после танцев опять была драка и одного из солдат ударили ножом, и что приезжали два козла с милиционерами - как всегда когда надобности в них уже не было.
     Приближалась пора разъезжаться. Я решил вернуться на день раньше своим ходом. На завтраке мне показалось, что прыщей на лицах за эту неделю убавилось - вероятно от мороза. По расчищенному проезду я вышел на шоссейку. Пазик выскочил на дальний пригорок и резво подкатил к остановке почти без опоздания. Я обернулся на прощание. Над въездом на территорию дома отдыха висела кумачовая растяжка с двумя строчками:
                ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
                ПРЫЩИ – ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ ВОЗДЕРЖАНИЯ!
     Так мне померещилось издалека. Я счёл это напутствием.

РОДНОЙ КВАРТАЛ И ТЕХНИКУМ
ОПЯТЬ БИТЛС

     Весной ненадолго возобновились отношения со школьными друзьями. Год был для них не экзаменационный, и пока я втягивался в плотный, как ягодицы балеруна, учебный ритм - год за два, с сессиями, зачётами и курсовыми - мои бывшие одноклассники без напряжения усваивали пюре из школьной программы и созревали нравственно и визуально. Перемены были очевидны: осмелевшие волосы прикрывали лоб и уши, а сзади ложились на воротник водолазки, которые они, как по команде, надевали отправляясь в окрестные кафе-мороженое, похожие на огромный аквариум, рассохшийся и треснутый от бесхозности. Изменения были невероятны: Андрюха изготовил из доски корпус электрогитары, приладил к нему старенький гриф и теперь паял предусилитель, Витька собирал выходной УНЧ на лампах, Жека, будущий золотой медалист, унаследовал отцовский Гинтарас, собрал шикарную фонотеку из десятка катушек по 250 метров с забойными записями и трудился над корпусом бас-гитары-скрипочки, как у раннего Маккартни. Но самое главное, они умели играть на гитарах втроём, каждый свою партию, то есть были почти группой, и я им завидовал.
     В одну из встреч Жека поставил незнакомую мне запись Битлс. Это были совсем другие Битлы, я таких не знал. Вместо лиричной и заводной музыки с характерным единством голосов и гитар, я услышал резкую орнаментированную музыку с разбегающимися инструментами и меняющимся настроением.
- Последний, - сказал Жека. - «Дорога аббатов» называется.
- Что последний? – переспросил я.
- Диск. Фирменная пластинка с названием, - объяснил он.
Я уже не раз слышал это слово, но легко обходился без него. Теперь, после Жекиного объяснения понял, что больше не обойдусь, и тут же подчинил новому слову свое любимое:
- Экстазный диск! Запишешь?
- Пленку гони, запишу.
- А на какую катушку влезет полностью, если на девяти записывать?
 - Если тип 6, то на 250, если тип 10, то на 180.
     Больше всего на этом диске мне понравилась I Want You (She’s So Heavy) и я попросил Жеку поставить её ещё раз. В ней была какая-то рвущаяся тоска и недосказанность. Казалось, что когда музыка оборвется, вместе с ней закончится что-то очень важное, исчезнет навсегда и больше никогда не вернётся. Ничего подобного я прежде не слышал. Той весной I Want You стала у битломанов хитом номер один, популярней, чем Come Together. Когда совсем потеплело и тысячи комнат с фотографиями Битлс на стене превратились в часть уличного пространства, из распахнутых окон повсюду слышался простой запоминающийся рифф. Этот рифф репетировали все школьные ансамбли, и вообще все, кто имел доступ к электроинструментам. Когда я первый раз взял в руки электрогитару и подключился к усилителю, то первыми нотами были A – C – D(подтяжка на ;). Сейчас I Want You основательно забыта и редко звучит в эфире, а, я вот, до сих пор считаюеё лучшей песней о любви. Ну и Since I’ve Been Loving You, конечно. А вы нет? Тогда с вами легко.
     Конечно, в техникуме я узнавал новостей больше, чем в школе, но одной строкой, да и информационный шум был тут слышнее. Например,  ещё зимой я узнал, что в Америке прошёл какой-то экстазный фестиваль Вудшток. Звучит слегка по-полонски, правда? Но ведь и Запад тогда проглядывал к нам, в основном, через Польшу, как через дифракционную щель в железном занавесе – с искажением. Мы как раз это проходили. Дифракцию по физике, я имею в виду, а не холодную войну по истории. Можно сказать, сугубо гуманитарная информация, каковой были музыкальные новости, при пересечении границы СССР подчинялась физическому эффекту Френкеля. Чудны дела твои, о Небо!
     Той весной я впервые увидел настоящий диск. В один из дней один из одногруппников, выделявшийся среди нас «социалистической зажиточностью» (Л. Брежнев), достал из своего импортного, перманентно отсутствующего в продаже жёсткого складчатого портфеля с большим золотистым полукруглым замком-защёлкой на язычке и золотистыми уголками… короче, достал из своего остенсория-монстранца квадратный конверт с черно-белым графичным оформлением и положил на стол. Конверт был альбомным и на развороте тема повторялась: четыре головы с волосами соломой, маленькие фигурки и сдержанная надпись Revolver. Мы уже поняли, что это Битлс и выворачивали головы, чтобы получше рассмотреть рисунок. Оформление конверта было немыслимым для «Мелодии» и мы рассматривали каждый штрих, чтобы высечь в памяти образец для сравнения. Для меня тот день был историческим. В тот день в моем сознании навсегда произошло разделение «предмета и литературы по предмету» (цитирую Эко по переводу), как когда-то произошло разделение города и деревни, умственного и физического труда, разделение труда на операции, социал-демократов на большевиков и меньшевиков. С тех пор я перестал верить советской музыкальной критике на том основании, что без доступности предмета литература по предмету не имеет никакого смысла. Я взрослел.
     Музыкальный материал диска я знал по магнитофонным записям и он мне не нравился: был слишком сложным для восприятия советского подростка. Не особенно трогает и сейчас. Например, я не доверяю не в меру частым и мощным восторгам по поводу Eleanor Rigby как в среде битломанов, так и в отечественной «литературе по предмету». Точнее, раньше не доверял, когда был юным битломаном. Теперь, когда давно знаю текст песни, этим восторгам просто не верю: уж слишком эта композиция английская и тяготеющая к европейской классике, чтобы у нас она могла быть аутентично оценена. По моим многолетним наблюдениям, действительно популярные вещи Битлс у нас это те, под которые можно сплясать вприсядку. В том же духе можно сказать и о «Сержанте». Восторги по его поводу обязательны для самозачисления в ценители Битлс. Вот и я скажу: «Альбом, конечно, гениальный». Ценители! Можно я теперь рядом с вами постою? Позвольте! Что за амикошонство! Что значит «несло»? Я вам не Остап! Я только хотел сказать, что с этого дня диски, или винил, как вы их теперь называете, вошел в мою жизнь. Продолжу.

АРБАТСКАЯ И СРЕТЕНКА
ЕДИНЫЙ И MILTON’S

     Но главное различие техникума и школы как информационных площадок заключалось в объёме информации практического характера. В школе нашим ареалом был квартал, и осведомлённость о происходящем у всех была примерно одинаковой. Не так обстояло в техникуме. Каждый день мы съезжались и сходились разными путями и обменивались полезной информацией. Это был тот редкий случай, когда рассеянность нашего проживания играла положительную роль. Например, я случайно узнал, что в вестибюле неглубокой «Арбатской», той, что ближе к генштабу и имеет форму звезды в плане, можно купить месячный проездной билет на все виды транспорта – единый. Я поехал разузнать. Информация была верной, но не исчерпывающей. Во-первых, единые продавали только по определённым дням в одной кассе; во-вторых, он стоил 6 рублей, что было совсем недёшево и равнялось 120 поездкам на метро или автобусе, или 150 поездкам на троллейбусе, или 200 поездкам на трамвае; в-третьих, билет представлял собой пропуск-книжечку, в разворот которой кассирша приклепывала люверсом как в ботинке фотографию, которую надо было принести с собой.
     Или вот. Однажды утром кто-то из одногруппников сказал, что в магазине «Рабочая одежда» на Сретенке, всего в семи минутах пешей рыси от нас, выбросили индийские джинсы. «Выбросили», если говорили о дефиците, означало в те годы «пустили в продажу». Как правило, дефицит выбрасывали в конце месяца, когда надо было улучшить показатели по кассовой выручке за отчётный период – месяц, квартал, полугодие или год. Мы уже знали разницу между техасами и джинсами и после занятий дружно рванули в «Рабочую одежду». Джинсы назывались Milton’s, с неизбежным слоном на дрянном поясном лейбле, и стоили в зависимости от исполнения 7.20 или 6.80 рублей. В наличии имелись все размеры, очередь была небольшая - часа на два, - и за это время надо было придумать где раздобыть денег до завтра, поскольку отложенный товар мог храниться неоплаченным только в течение часа. Это была моя первая в жизни очередь за дефицитом, можно сказать, очередной дебют в государственном театре абсурда. Дебют прошёл удачно: я купил две пары – максимум, который по правилам советской торговли отпускался в одни руки. Я был в восторге от себя.
     На следующее утро у «Рабочей одежды» ещё до открытия выстроилась длинная очередь. Те из наших, кто днём раньше не сумел раздобыть денег, уже стояли там, решив пропустить занятия в необходимом количестве. Однако уже на первом перерыве они появились.
- Ну что? – спросили мы.
- Остались размеры только на индийских слонов, бип, бип, бип.

НАТИ – МОССЕЛЬМАШ
ПРОТОПЛАЗМА

     До сессии оставалась неделя. Листья переросли изумрудную липкость и задернули тротуары тенью. Скверы и бульвары перестали пахнуть сыростью, по субботам хозяйки в домашних халатиках больше не мыли окна. Электрички умылись, но  ещё не проснулись от зимнего расписания. Двойные рамы берегли дохлых мух и охраняли духоту. Пассажиры не понимали, почему их так мало. В пустом тамбуре пахло железнодорожным железом и свежестью.
     Я думал об экзаменах, лете, даче, дачных друзьях и голубых глазах, которые скоро увижу вновь, и тут в тамбур вошел он. Сначала я не обратил на него внимания. Когда «Остановка первого вагона электропоезда» соскребла с перрона разгоняющуюся тень, я почувствовал его присутствие. Через десяток мачтовых пролётов он стал жаться, ткнулся в бок и обдал слизистым выдохом. Я отскочил и рикошетом передвинулся к раскрытым раздвижным дверям. Он был огромен, как гора, его глаза слезились подсолнечным маслом, губы раздулись в улыбке, пальцы дрожали, в паху дёргался приметный бугор. Вид этой возбужденной плохо одетой протоплазмы, лишённой высшей нервной деятельности, вызывал брезгливость, отвращение и рвотный рефлекс. Десятилетия спустя, даже продутый ветром перемен, я не смог подавить в себе комплекс неприязни к передовой сексуальной ориентации и навечно остался Мациендранатом в стране Кадали.

ДАЧА. ПАРК. БЕСЕДКА
БЕСЕДЫ

     Приближение каникул добавило ещё одно отличие техникума от школы: половина группы собиралась подрабатывать. Тем, кому ещё не исполнилось шестнадцати, для устройства на работу требовалась какая-то справка от местных властей и согласие родителей. Процедура несколько упрощалась, если устроиться в ту же организацию, где работал кто-то из родителей. На месяц, а кто и дольше, мы разбрелись по цехам, складам, мастерским, лабораториям и больницам. Я работал в тесном подвальчике, где разместилась грунтовая лаборатория. Мне повезло. Я опять жил на даче у дяди и он каждое утро захватывал меня на машине до ближайшего метро, спасая от опозданий. В течение месяца я яростно растирал грунты, выковыренные из недр Подмосковья, сдвигал их на специальном станке, делал ещё что-то полезное и однообразное, поминутно посматривая на впавшие в анабиоз часы над дверью, а когда сотрудницы прерывались на файф-о-клок с булочками и конфетами, сбрасывал сатиновый халат и трехступенчатым броском взмывал в разогретое пространство двора. Я спешил, завихряя тополиные перекати-двор, перекати-тротуар и перекати-трамвайные пути, нырял под красную «М» с раздвинутыми ногами и замирал в замедленном погружении, предвкушая нежный, как крылья бабочки, вечер в обществе волнительных знакомок и беззаботных друзей.
     Вечера нам всегда было мало, и когда стрелки на циферблате Серёжиных часов съедали последнюю дольку, мы шли провожать наших дачных подруг до порога, и там, на границе дистрофичного света и цветущей темноты плотоядно отгрызали кусочки от ночи. Это были самые сладкие минуты – крошки с ладошки на прощанье. А дни были отрепетированы за прошлые лета и оглушительно стрекотали в унисон счастью: полуденный пляж, расслабленное безделье, вялые игры, кино и много разговоров. Больше всего мы говорили о музыке, в основном о Битлс, будто предчувствуя, что грядет скорая смена вех; вспоминали во всех деталях последние 30 минут комедии «Лондонский туман» - режиссёрскую улыбку Альберто Сорди над свингующим Ричмондом 1966-го, - болтали о моде, сплетничали о школьных друзьях и вечеринках, пересказывали разные чудеса и приколы, прикалывали и смешили друг друга, делились чужими несчастьями. В то лето в тех разговорах нами впервые была затронута тема хиппи, антивоенных протестов, студенческих волнений, свободной любви. Это были образы другого мира, воспринятые почти исключительно на слух, как музыка. Сквозь треск глушилок мы прислушивались к радиовсполохам в далекой, почти не существующей вселенной, в тысячах световых лет от наших уютных дач за забором, от полупустых московских проспектов с легковыми машинами двух-трёх марок, плакатов с бычьеголовым Лениным и марширующим пролетариатом, киосков «Союзпечать», задиристых пенсионеров, настырных пьяниц, вонючих продмагов с пирамидами килек в томате, вывесок с отвалившимися буквами, редких кафе с бессменными табличками «Мест нет» и спешащих мимо безликих мужчин и женщин в одинаковой одежде. А там, в другой вселенной, куда долетали только правительственные Ил-62 и другие официальные лица, пульсировала своя жизнь, и мы ощущали свою причастность к ней. Нам хотелось послать туда неперехватываемый сигнал, что мы тоже есть, и что у нас есть что-то общее, но что? Мы не знали. Мы даже не знали кто они там, и чего хотят. У нас было лишь чутьё сродства, и мы хотели походить на них – слушать ту же музыку, выглядеть как они, вести себя как они. Можно сказать, интерес к миру рождался у нас под музыку и был с длинными волосами. Таковы были дневные разговоры. А когда наступал вечер, мы осторожно прощупывали отношение друг друга к действиям и поступкам, осуждаемым родителями, школой и примерными сверстниками. Темы становились более откровенными, а высказывания провокационными. Нас неукротимо тянуло к девиантному поведению – девиантному для нашего возраста и воспитания. И первым шагом стало совместное курение.
     Тайком от родителей курили все. В большой дачной компании, занятой общим времяпровождением, желающие покурить объединялись по несколько человек и удалялись в безопасные места. Небольшая компания, как наша, удалялась в полном составе. Подпольным курением руководил Серёжа. Если поблизости были взрослые, он по-взрослому серьёзно произносил: «Пошли, побеседуем». Это выражение служило тайным сигналом. Оно пошло от парковой беседки, куда несовершеннолетние дачники традиционно удалялись покурить без утайки. Сейчас я слышу, как оглушительно неуклюже звучит этот сигнал, а тогда мы считали его вершиной конспирации.
     Таня и Галя не курили, либо до поры тщательно скрывали от нас. Однажды вечером мы уютно расположились на парковой скамье подальше от дач. Серёжа достал сигареты и предложил им покурить вместе с остальными. Сёстры осторожно согласились, задав кучу вопросов и предусмотрев массу предосторожностей. Нам понравилось, как они курят: в них было что-то дерзкое, вызывающее. Однако не выкурив и трети сигареты, обе выбросили их, сказав что «Ява» слишком крепкая и не ароматная, и они предпочли бы болгарские «BT» - легкие и дорогие, за что их называли кто «Божья Травка», кто «Бабский Табак» - в соответствии с аббревиатурой. На следующий день мы с Серёжей пошли в магазин. Пачка «BT» стоила 40 копеек, на 10 копеек дороже «Явы» в мягкой белой пачке, которую мы покупали себе, но мы с лёгкостью пошли на расход, чтобы нашу курящую компанию украсили девчонки.
     В августе подработка в лаборатории закончилась и дни наполнились радостным бездельем. Я привёз из дома новенький «Романтик» и теперь мы по возможности брали его с собой. Возможность определялась хваткой складчины на батарейки и желанием идти за ними в «Культтовары» через шлюз. Постепенно дни становились короче, вечера темнее, погода дождливее. Скамьи и аллея в парке отсырели, дачные дамы больше не выгуливали здесь друг друга, нестихающий шелест крон скрадывал звуки. В глубине парка, поодаль от аллеи, за щетинкой осинок схоронилась небольшая одинокая беседка – та самая. Теперь мы приходили туда. Я ставил магнитофон на середину и включал что-нибудь знакомее и небыстрое. Мы рассаживались вокруг и некоторое время ассоциативно болтали – чатились, по-теперешнему. Потом, обычно по предложению Серёжи, усаживались на порог и пол беседки и курили, тесно прижавшись друг к другу так, чтобы за нашими спинами не было видно огоньков со стороны аллеи. Это был разогрев. Я менял музыку и начинались танцы. Темнота раскрепощала и поощряла. Наши силуэты раскачивались и извивались, отзываясь на вызовы друг друга, мы постепенно смелели, примеряя в танце непозволительные движения – заметьте, движения, а не позы, - а в самые последние дни лета мы уже курили не прекращая танцевать. Мы были в восторге от себя.
     В то лето я настойчиво искал взаимности Тани, но не находил в нужной мере. Чем больше я старался, тем менее привлекательным был для неё и чувствовал это. Кровь исправно вырабатывала гормоны, ежемесячно увеличивая производительность, и ставила мое романтическое чувство в напряженное и бесперспективное положение – наверно, это и есть первая безответная любовь. Несовместимость созревающей физики и цветущей лирики непродуктивна, но снять её может только время или случайность. Случайности не произошло. Бесплодные переживания длились всё лето, они досаждали, как прыщи или ломка голоса, и лучше, когда тебя в это время меньше видят. Мне повезло: недомогание случилось на даче, и меня в таком состоянии видели немногие. Мне не повезло: у недомогания случилось продолжение в Москве.

БОЛЬШАЯ СПАССКАЯ, 15/17
РАЗВАЛ

     Часть двора лежала в тени огромного тополя с мощным окаменелым стволом и листьями уже подёрнутыми бронзой. Асфальт на солнечной стороне пошевеливал воздушный муар, совсем как на юге. Из-за яркого освещения толпа походила на воскресную толкучку в большом курортном городе. Девчонки с голыми загорелыми ногами вертели головами, поправляли сумки на плече и смеялись. Ещё издали я увидел нашего гитариста Костю с гитарой. За лето он впечатляюще оброс и был похож на Харрисона с конверта Let It Be. Его вид не остался незамеченным педсоставу, но на этот раз незамедлительных репрессий не последовало, а через день он постригся сам: в нас уже вселился внутренний цензор со стрижкой полубокс, значком ГТО и торчащей из кармана свёрнутой газетой «Правда». Рядом с Костей толпились почти все наши. Когда я подошёл, где-то в глубине двора отчаянно задребезжала гитара. Песня был незнакомая, но забойная как две бригады Стаханова, это улавливалось сразу. Я повернулся на звук и услышал шагающее дребезжание басовой струны, а потом громовой выдох нескольких луженых глоток: «Шизгара! Ма-а бэби ши-згара!» и далее неразборчиво до следующего луженого выдоха. На площадке у входа появился незнакомый преподаватель с движениями железного дровосека и внешностью нашего внутреннего цензора. Потом вышли ещё несколько, и он оказался в позиции фронтмена. Дровосек оглядел двор и сделал властное загребающее движение. Гитара смолкла. Оживление спало. Мы нехотя потянулись к знаниям, бросая бычки в бачки у дверей.
     И был день второй. Ява влетела во двор, изящно заложила вираж и плавно затормозила, качнувшись на амортизаторах. Мотоциклист – тогда ещё не говорили байкер – разоблачил голову, не спеша спешился, оказался приземистым и направился к нам с модным шлемом под руку. В его походке жила артикуляция движений. Именно такую походку стоп-кадрят на киноафишах, когда герой идет в сторону огромного заходящего или восходящего солнца. А наш герой подошёл к нам, поздоровался общим кивком и на всю громкость заговорил с одним из наших. Выражался он лапидарно вкусно, непрерывно хохмя и завершая каждую фразу коротким добродушным смехом. Мотоциклист оказался второгодником после академки. С самого начала он держался со всеми приветливо и был самым позитивным среди нас, а его коммуникабельность была просто поразительной. Вы, конечно, догадались, что мы стали друзьями.
     А познакомились мы на развале. На краю техникумовского двора стоял заброшенный из прошлого двухэтажный бревенчатый дом. Он был ветхий и прелый настолько, что мы не заходили в него даже отлить. И вот, его решили снести. В один из первых дней сентября, когда вольный ветер ещё гулял в наших башнях, выдувая вводные лекции новых курсов, в класс явился Соловей-разбойник. Оказалось, что колесный «Беларусь», который приезжал для сноса, не смог дотянуться до крыши. Это была техническая проблема, которую Соловей-разбойник придумал решить используя людской ресурс. Он выдержал педагогическую паузу и подтянулся. В глазах засветилась сигнальная ракета:
- Ставится задача: сделать из двухэтажного дома одноэтажный. По возможности – развалить до основания, обеспечив фронт работ технике. Срок выполнения задачи – два учебных дня. К работам допускаются только юноши и только добровольцы. Остальные продолжают обучение в рамках учебной программы. - Опять пауза (Ну, шалопаи! Вам дается шанс сачкануть два дня!) И мощный бэндовый форшлаг:
- Добровольцы есть?
      Вся группа, как один, подняла руки. Такое единство я видел только на плакатах «Решение партии одобряем!» Соловей-разбойник благосклонно улыбнулся. Посвист на этот раз был не громовым, а мелодичным:
- Девушки свободны - на два дня. Остальным не расходиться - будет инструктаж по технике безопасности.
     На снос дома был брошен весь второй курс в полном составе. В разгар работы, когда крыши уже не было, дом напоминал дохлого жука, изгрызаемого злыми атракарами. До сих пор удивляюсь, как обошлось без увечий. Особенно опасным было заваливание верхней части кирпичного дымохода с трубой и последовавшее неизбежное обрушение перекрытия второго этажа. С парой ломов и фомок, используя в основном руки и подручные дрыны, мы покончили с домом за два неполных учебных дня. Безвыходно пульсировавшая в нас остаточная энергия лета, ставшая непродуктивной с наступлением учебного года, плодотворно иссякла. Осень, увидев это, сделала контрольную паузу и вошла в город без всякого сопротивления с нашей стороны.

СРЕТЕНКА
РЕФОРМА СВЕРХУ

     Мой новый друг сначала был просто приятелем. С началом осенних дождей он приезжал на мотоцикле всё реже, и теперь вместо шлема на его ёжистой голове была кожаная шестигранная фуражка – гайка. Сперва только у него. Потом гайки появились на головах его знакомых из сокольников, а через месяц, когда кто-то случайно набрёл на гаечное ателье на Сретенке, каждая вторая голова на потоке была вдета в шестигранную фуражку. Ещё одним модным элементом одежды той осенью стал длиннющий, как сюртук, двубортный пиджак с увеличенной подкройной стойкой и отложным воротником. Именно в таких появлялись в телевизоре, журналах и на концертах отечественные вокально-инструментальные ансамбли, размножавшиеся со скоростью одноклеточных. На той же Сретенке была пара ателье, в которых закройщики удачно воспроизводили тогдашний тренд из дешёвого вельвета-пылесборника тёмно-коричневого и чёрного цветов с блестящими золотыми или хромированными пуговицами, облезающими через неделю. После первой стипендии, ещё до гаек, мы устремились в эти ателье и через неделю выглядели как «гильдия кучеров», как выразился кто-то из преподавателей. Когда похолодало, в куртках и гайках мы выглядели как училище таксистов.
     Вельвет на всех нас был коричневый, пуговицы золотые, а клеша – угрюмых пролетарских расцветок, далеко не у каждого подходящие к верхней половине. Большинство моих одногруппников не заморачивались по этому поводу, а меня, с моими обвислыми клешами-головешками это смущало. Глядя на себя в зеркало, я находил у отражения колористическое сходство со сгоревшим бараком (с маленькой буквы) и в пожарном порядке сшил себе в ателье новые клеша цвета помадки в бледную сахарную клетку. К получившейся кондитерской гамме подходила белая водолазка годичной носки, которую я иногда надевал под чёрную рубашку с расстегнутым воротником. И всё же, в верхней половине моего нового образа проступал стилистический анахронизм, эстетика водолазочно-болоньевых киногероев советских шестидесятых, воспевающих голубые города и запах тайги. Вся эта покройно-цветовая невыразительность была приемлема лишь как временная замена школьным обноскам. Гайка и вельветовый пиджак у меня уже были. Требовалось завершить реформу сверху.
     Ещё весной я отметил первые цветовые вздрагивания нового рубашечного тренда, а летом, когда в течение месяца дважды в день опускался под своды подземных дворцов в душное людское нерестилище, смог разглядеть его во всём вариативном многообразии. Разглядывать было удобнее всего на длинном эскалаторе в сплетении центрального пересадочного узла Московского метрополитена имени Владимира Ильича Ленина, а в прошлом – имени Лазаря Моисеевича Кагановича. Новый тренд назывался батник. Батник был созвучен ватнику, но, в отличие от последнего, корреспондировался с собственно местом, где был широко распространён по обе стороны земной поверхности, а не с твердокаменными именами собственными, теснящимися в этом месте. Человек в батнике выделялся из движущейся навстречу двухрядной толпы также как человек в ватнике, но с обратным знаком. Процесс разглядывания нарастал по мере встречного движения: сначала где-то вверху появлялось яркое цветовое пятно, затем, по мере приближения, проявлялись броские завитушки на цветном фоне, в какой-то момент становился различимым воротник с длинными углами, и, наконец, уже на траверзе, зрительно моделировался приталенный силуэт.
     Первого сентября в техникуме я увидел двух старшекурсников в батниках. Через неделю информационное пространство сообщило, что они сшили их в рубашечном ателье на Сретенке, которое я хорошо знал, но только снаружи. В тот же день я отправился туда. Пошив батника стоил между тремя и четырьмя рублями в зависимости от сложности - дешевле, чем в магазине, даже если приплюсовать стоимость материала. Я с уважением подумал про советский индпошив и уточнил у приёмщицы про сложность. Она - сложность, не приёмщица, - как всё в подлунном мире, определялась деталями: надо ли делать планку или нет, какой конструкции будут манжеты, какой длины уголки, с петельками под пуговички или нет, скруглённый низ или нет, и прочая закройная премудрость. Сретенский индпошив готов был услужить мне в соответствии с утверждённым свыше прейскурантом. Очереди на пошив батников в ателье не было, но и подходящих материалов тоже. Мне вежливо предложили определиться с фасоном, а пока купить материал.
- А какой? – спросил я.
- Ситец, - приёмщица на секунду задумалась, - или штапель.
- А как называется такой рисунок? Если спрашивать по телефону?
- Огурцами.
     Я сначала подумал, что это японское название. Оказалось, это «рисунок огурцами».
     Поход в магазин «Ткани» по соседству озадачил. Расцветки ситца годились только на занавески в избе или бабушке на передник. Я перешёл к стойке, где висел штапель. По безумству расцветок представленные образцы превосходили всё виденное летом в метро. Я спросил, подойдут ли они для рубашки. Продавщица посмотрела на меня как на умалишённого, но на всякий случай спросила:
- Кому?
- Мне.
     Было видно, что её подозрения подтвердились.
- В самый раз.
     Я выбрал рисунок с дикими огурцами размером для закатки в литровую банку на фоне как «Ява» у моего будущего друга. А вот пуговицы купил самые обыкновенные. Тогда я не знал какую важную роль в приглядности мужской сорочки, а тем более рубашки, играют пуговицы. Я даже не знал, что они бывают двух- и четырёхударные, и что на хороших рубашках пуговицы всегда только четырёхударные, какими бы мелкими они не были.
     Вечером мать посмотрела на купленный отрез и издевательски спросила:
- Ты домашний халат собираешься шить? Или два фартука для кухни?
     Я подумал. По-своему, она была права. А по-моему – нет.
     На следующий день я пошёл в ателье. Фасон был выбран: приталенный, с двумя выточками только на спине и без планки, чтобы не разрушать огурцовый орнамент на фасаде. С уголками воротника всё было ясно: максимальная длина и никаких петелек под пуговички: пусть взлетают от ветерка. Манжеты – в облип запястья на четырёх пуговицах. Через четыре дня батник был готов. Как ни странно, сидел он отлично, а выглядел вызывающе. Он должен был раздражать, и юный Макларен его бы оценил. Однако у преподавателей мой батник вызвал совершенно неожиданную реакцию: не вызвал никакой. Видимо они полагали, что я поизносился и временно стал носить карнавальную рубаху, оставшуюся от давно прошедшего времени, в котором был какой-то праздник.
     Весь сентябрь с небольшими перерывами я ездил в новом батнике, а когда стало прохладно, ещё две недели - в новом двубортном вельветовом сюртуке с золотыми пуговицами, который бережно снимал в метро и перекидывал на руку. Два раза в день я с удовлетворением смотрел сквозь надпись «Не прислоняться!» на своё летящее по высоковольтным кабелям отражение. Надо заметить, дверное предупреждение было удачным дополнением моего тогдашнего образа.

МИУСЫ
ДВЕ ВЕЧЕРИНКИ

     В таком виде я впервые предстал перед нашими дачными подругами в Москве. Они жили в окружении домов, которые можно разглядывать. Массивные здания с гигантскими подъездами и просторными дворами соседствовали с облупившимися двухэтажками, которые – я теперь знал – можно развалить голыми руками за два дня. Это был незнакомый мне Белорусско-Миусский мир. Одна из улиц была полностью заставлена троллейбусами. Они стояли вдоль тротуара так, что между ними с трудом можно было протиснуться, а передние двери приоткрыты. Внутри было темно. Там, где внутри было совсем темно от перегоревших фонарей и лип, всегда что-то происходило: слышались приглушённые голоса, стук стаканов, вздохи, шевелились тени, обнявшие в два тела кассу, скрипели длинные пружинные сиденья на задней площадке. Гулять вдоль троллейбусов было опасно, но мы гуляли. Почему-то именно там. На третий или четвёртый раз нас засекла местная шпана. Среди них был юный подшпанник, которого сёстры знали по школе и вовремя разглядели. «Скажишттнаш двоюрнбр приехал сродить лизлининграда», - успела сказать Таня, когда нас уже окружали. Это было задание для импровизации. Пока спутницы изображали радость нежданной встречи с подшпанником, остальные в упор рассматривали меня и задавали вопросы. Я стоял-боялся и отвечал в строгом соответствии с неписанными законами улицы, демонстрируя безоговорочное подчинение: «Яволь, господин капо!» «Я не знал, господин капо». «Я исправлюсь». «Больше не повторится, Мариванна». «Честное пионерское». «Не вызывайте родителей, пожалуйста». Я справился на тройку. Меня не тронули во многом благодаря находчивости и заступничеству моих спутниц, это было очевидно, и второй раз лучше было не попадаться.
     Наши дальнейшие встречи оказались под вопросом. Однако событиям было угодно, чтобы они продолжились в иной обстановке. Через несколько дней родители Тани-Гали уехали отдыхать в теплые края, и просторная квартира оказалась временно пригодной для вечеринок. Я узнал об этом от Серёжи, когда нас позвали послушать музыку и потанцевать – как в беседке. «Как в беседке» означало господство пола над возвышающимися предметами обстановки, а вовсе не романтическую обстановку крошечного open air. Серёжа принёс несколько катушек с новыми записями. Это был уже вполне зрелый хард-рок, танцевать под него было невозможно, и я его тогда не воспринял - возможно, просто не подходила атмосфера вечеринки. Мы сидели на полу, изображая из себя то ли хиппи, то ли гостей богемной вечеринки, как в нашем любимом «Лондонском тумане». Сидеть было неудобно, курить выбирались на лоджию на четвереньках, чтобы не увидели соседи, алкоголь отсутствовал и даже не предполагался. Серёжа, с его внушительной массой и вольяжными привычками, испытывал наибольшие неудобства. На обратном пути он сказал: «На такой сэйшн только с комсомольским значком приходить». Он имел в виду нашу вечеринку. Тогда, в семидесятом, выступления подпольных рок-групп были редкой редкостью и словом «сэйшн» (произношение - sic!) называли квартирные вечеринки. Новое значение оно приобрело через несколько лет, когда по клубам и актовым залам больших и малых городов, научных и курортных посёлков страны вовсю шла гастрольная страда советского рок-подполья. В высосанном из пальца дипломном докфильме Ханютина и Ренкова под названием «Шесть писем о бите» 1977 года слово «сэйшн» потеряло свое ярко артикулированное «й», зато странным образом приобрело новое значение, столь же далёкое от иноязычного оригинала, как и прежнее. В том же фильме всплыл замшелый термин «бит», ставший к тому времени свеженьким историзмом и уже подзабытый. Нажмите на паузу, или куда там нажимают. И поставьте метку в своей записи. Пусть ваш отдел проверки потрудится.
     На чём я прервался? Ага. Когда через две недели сёстры позвали нас на завершающую вечеринку перед возвращением родителей, Серёжа отказался, придумав уважительную причину, а я пошел. На этот раз я оделся с учетом полового контакта: прошлогодние клеша, обвислый свитер связанный английской резинкой и надеваемый с 6-го класса, толстые носки. Дверь открыла Галя. По её голосу я понял, что меня ждет какой-то сюрприз. В знакомой комнате толклась небольшая компания: Таня, незнакомая девчонка и двое чуваков, стоявших ко мне спиной. Один из них обернулся - это был тот самый подшпанник. Он поздоровался со мной как со старым знакомым.
- Я знал, что ты ей не брат. Не ссы, мы с Галькой свои. Пойдем, выпьем за знакомство. - Мы прошли вглубь комнаты. На полу стояли бокалы и полупустая бутылка портвейна. Рядом ещё одна, не откупоренная.
- Я Глеб. Держи портвейн. - Он протянул руку для приветствия и бокал почти одновременно. Мы выпили.
- А это что играет? – спросил я.
– Манкис. Я принес. Знаешь?
- Нет.
- Клёвая группа. Ты что, не слышал? Вот эту: «Дон летит би мисс андес ту», - пропел он, причем клёво пропел, подумал я новым словом. С пола позвали:
- Садитесь в кружок. Глеб, налей всем.
     Пока Глеб разливал, меня познакомили с незнакомой девчонкой. Она стала знакомой, но не стала от этого привлекательней. Незнакомый чувак сидел как на экзаменах. Мы чокнулись и выпили, все по-разному – наполовину, пригубив, до дна, не допив, медленно, сразу, - поставили бокалы на пол, пошуршали конфетами, опять взяли бокалы --допили, не допили, отодвинули. Глеб прибавил музыку. Девчонки пошли танцевать, зовя нас жестами и движениями. Я посмотрел на них. В них что-то сильно изменилось за эти две недели. Ясно, что они устраивали сэйшны, а меня не звали. И ещё этот Глеб. Острая, колючая ревность обострила восприятие и исказила реакции. Я сидел под музыку и бился в подозрениях и догадках. Тогда зачем позвали сегодня? Посмотрел на них ещё раз - клёвые чувихи, ничего не скажешь. Сидеть наедине с собой было невмоготу. Я поднялся и мрачно присоединился к танцующим.
     Сначала я танцевал с Таней. Она выглядела наигранно возбужденной - больше, чем возбуждала обстановка. Но когда я пытался её размагнитить, а попросту сократить между нами физическую дистанцию, она подтормаживала, не давая нам обоим разогнаться. Меня это обескураживало. Что-то здесь было не так. Я смотрел на нее с волнением. Я хотел её, но как-то не реально. В ней было всё, о чем я мечтал – это подсказал мне выпитый портвейн. Ну, не всё, а почти всё – поправил невыпитый портвейн, - в ней не доставало куража и отвязности. Вот Рая, она не подтормаживала, даже на спуске. Заиграла I Want You и я пригласил Таню. Я держал её за талию, нюхал её волосы, а сам метался в догадках. Она была со мной, но как будто нехотя. Почему? Ответы разлетались, как вещи при обыске в кино, пока на дне не остался один - я для неё не был тем парнем, который мог её раскачать, а другого у неё просто не было. Вот и вся тайна Тани. Я очнулся и услышал музыку. В ней была какая-то рвущая тоска и недосказанность. Казалось, когда музыка оборвется, вместе с ней закончится что-то очень важное, исчезнет навсегда и больше никогда не вернётся. Как с ней тяжело. Но я хочу её.
      После нескольких танцев и очередной порции портвейна Таня объявила:
- Допьём эту бутылку и будем играть в бутылочку.
     Это была неожиданность в чистом виде. Моя психика не знала, какую эмоцию выбрать и взяла тайм-аут. Глеб разлил остатки, отжал бутылку в свой бокал и положил в середину круга. Таня уточнила:
- Если горлышко указывает не точно на кого-то - переигрываем. Три раза неточно – танцуем.
     Было очевидно, что главным в игре будет верчение бутылки, а не поцелуи. Так и случилось. Поцелуи были вымученными и пресными, с напряженными губами, они не разжигали, а падали на кон выигранными карточками с вишенками и трамвайчиками в детской игре. С каждым коном мной всё больше овладевало разочарование и раздражение. Я вспоминал Раю, её сочные губы и нежный язык, её стиснутое одеждой тело. Я смиренно, почти по-родственному, целовался с Таней, Галей и третьей девчонкой, и не ощущал никакой разницы. Вечер становился томным.
     Я ехал в метро и думал о Тане, об обманутых ожиданиях, о том, что с самого начала было что-то не так. Я уже понимал, что между нами ничего не будет, что всё напрасно и, скорее всего, наши встречи прекратятся и мы увидимся лишь летом, да и увидимся ли. Я, конечно, буду звонить, а может и приеду с Серёжей, но это будут уже совсем не те встречи. Я думал о Рае, о других девчонках, о том, что – как же так? – теперь мне некого больше любить, и что мне теперь делать. Я воображал себе девушку, с которой хотел бы быть, и это опять была Таня.

ТЕХНИКУМ
СЮЗИ И НЕ СЮЗИ

     Первое отступление от прекрасного образа состоялось примерно через месяц, накануне ноябрьских праздников. В техникуме годовщину Октября отмечали как всегда широко, но в этот раз – в своем кругу. Как и год назад, была официальная часть с трибуной, самодеятельность с частушками, портвейн в туалете, буфет в режиме закусочной и секретная комната для педсостава с дежурным лаборантом изнутри. И комплимент от дирекции - танцы в рекреации под музыку от живых музыкантов. С предлогами всё в порядке? Тогда я дальше. Группа была ужасная во всех отношениях, зато это была именно группа, а не ансамбль: классический гитарный состав из четырёх заросших чуваков, игравших то, что надо. Представьте: фигуры музыкантов среди нагромождения аппаратуры, силуэты танцующих, грохот и полутьма, градиентно переходящая по длинной как тоннель рекреации в темноту. Это создавало отвязную атмосферу.
     Танцующие кишели слоями. Вблизи колонок переминался столбняком свингующий слой. В основном, это были чуваки, которым было интереснее смотреть и слушать, чем двигаться. У окна и в простенке, как на балу у Болконских, ждали медляков немногочисленные молодцеватые преподаватели, чтобы заутюжить - туда-сюда, отсюда-туда - даму по паркету в подобии загипсованного танго. Всю середину занимал второй курс, то есть мы. В разбавленном свете оттягивались вкруг сплочённые компании. Остальные чётно дробились, распределяясь в нарастающей темноте. Там, где темнота сгущалась в пещерную тьму, тёрся и вздрагивал третий курс. Здесь вытанцовывалось самое интересное. Здоровый чувак в очках, год назад оравший на сцене под гитару, а первого сентября - шизгару во дворе, сейчас на пару с долговязой чувихой в кусочке джерси выделывал показательный небальный танец на паркете. Они крутились и прижимались, она садилась ему на отставленное мощное бедро, он придерживал её за талию и она мягко подёргивалась и прогибалась, касаясь волосами пола. Её немаленькая грудь при этом пошевеливалась как живая. Это было вызывающе возбуждающе. Пробравшись среди танцующих, я вернулся в полусвет к своему слою. Рядом умеренно лихо скакали первокурсницы. С одной из них я пару раз столкнулся спинами, на третий она обернулась, улыбнулась и оказалась очень даже ничего себе. На медленный танец я пригласил её, и в этот же вечер поехал провожать.
    Она жила куда-то ехать на электричке и держала в памяти почти всё расписание. Расположение техникума вблизи трёх вокзалов было судьбой многих наших учащихся, и её тоже. Почти сразу после знакомства, чтобы произвести впечатление, я купил билеты на концерт польской группы «Червоны гитары» с нагрузкой в виде какой-то советской театральной классики. После телетрансляций фестивалей в Сопоте и польского же фильма «Самозванец с гитарой», вышедшего в прокат в октябре и имевшего бешеный успех у моих сверстников, польские группы в Москве были хорошо известны и почитаемы. Наибольшей популярностью пользовались «Червоны гитары», поэтому когда я сказал ей про билеты, то ожидал услышать что-нибудь вроде wow! Например, «Да-а?!» или «О-о!» Но вместо этого она спросила во сколько закончится концерт. Я сказал, что узнаю, и потом звонил по каким-то телефонам из справочника, а мне отвечали «не мешайте работать» или в том же духе, в лучшем случае диктовали другой номер, причём, пару раз тот, по которому я уже звонил. Когда я, наконец, узнал и сказал ей, она достала расписание и стала его изучать – это была её временная шкала, на которой она откладывала события своей жизни. Несколько месяцев кряду я пытался приспособиться к её временным насечкам, и уже почти приспособился, но тут мы перестали встречаться.
     Внешне она была привлекательная - небольшая, но ладная. Судя по одежде, шила сама и выглядела модно. Характер у нее был добродушный и легкий – позитивный, как сказали бы сейчас. Она напомнила мне пионерский лагерь: КВН старших отрядов, танцы, посиделки вожатых после отбоя, двое в тени под шелковицей. Если такую извлечь из-под шелковицы, получится весёлая пионервожатая – не старшая, которая «Младшие отряды - на экскурсию, старшие – фундук собирать», а рядовая, которая «Перестань, ребята увидят. После отбоя». Она не была застенчива, знала что можно, где и когда. Она принадлежала к тому же типу, что и Таня, хотя и не была похожа на нее. Главное в этом типе, некогда пленившем мое школьное воображение при просмотре польских и чехословацких кинокомедий, было то, что в жизни к юным представительницам этого типа мне приходилось приноравливаться. Сейчас, спустя почти полвека, я лениво думаю о себе тогда: оно мне надо было? И нахожу: сначала, наверно, да, но после революционных танцев в рекреации, я уже точно не знал. Образ отвязной третьекурсницы стал всё больше заполнять моё воображение, медленно, но верно размывая образ жизнерадостной пани с выразительными глазами, стрижкой средней длины и – факультативно - упрятанной подальше пышной грудью и острыми коленками. В грохоте и полутьме сэйшнов, в сигаретном дыму кафе, на последних рядах кинотеатров и пустынных дачах мягко подергивалась и прогибалась длинноволосая взъерошенная чувиха в мини или джинсах, с грудью «стоять вольно!» и тёплым отзывчивым взглядом. Она была трендом нового десятилетия. Назовем её Сюзи-плавленый сырок.

ИНФОРМАЦИОННОЕ ПРОСТРАНСТВО
АВТО-МОТО

     Пока не наступили холода, мой будущий друг – назовём его Вадим - внезапно влетал во двор на своей «Яве», которая при более близком знакомстве оказалась ;Z, и также внезапно исчезал через пять минут после окончания занятий. Когда пришло время спешиться до следующего сезона, Вадим начал ненавязчиво погружать нас в свой двухколесный мир. В один из своих первых пешеходных дней он вошёл в класс держа в руке свернутый в трубочку журнальчик. Он держал его так небрежно, что журнальчик становился главным аксессуаром образа, как у связного в старом шпионском многосерийном фильме. На первом же уроке журнальчик пошел по рукам. Это был чешский «Мотор ревю» - странноватый полуглянец формата A5 в обстоятельных статьях превозносящий «Шкоду» и «Яву», а на гарнир – правильнее сказать - на соус, рассказывающий про всё остальное в колёсном мире. Соус был самой вкусной частью содержания: обзоры чемпионатов мира по мотокроссу, где блистал Жоэль Робер со своими феноменальными прыжками, по спидвею на льду, где господствовал наш Габи Кадыров, по шоссейно-кольцевым гонкам, где почти лёжа закладывал виражи Джакомо Агостини. И, конечно, обзоры этапов Формулы-1. При первом знакомстве журнал показался нам пресным: большинство рубрик были узко специальными, а таблицы спортивной хроники с краткими комментариями лишены драматизма. Даже заметка о гибели какого-то 26-летнего гонщика в Монца ни у кого не вызвала интереса, кроме самого Вадима. И тогда он повёл нас на «Большой приз».
     Фильм шёл уже два года и почти исчез из проката, но кое-где на окраинах его ещё крутили, и на него шли по второму, третьему, четвёртому разу, в том числе и те, кто знал о гибели Иохена Риндта на гонках в Монца 5 сентября. Вообще, сезон 1970 года был для Формулы-1, пожалуй, самым драматичным в истории – ещё две смерти гонщиков и полтора десятка погибших зрителей, - но мы с вами не будем разрабатывать боковичок, пусть этим занимаются любители пережевывать в Интернете общеизвестное, их достаточно. Отметим лишь, что год спустя в «Технике – молодежи» (№10 1971) была напечатана статья «Гладиаторы XX века», в которой автор обличал империализм, используя в благородном порыве среди прочего и трагедию в Монца, дату которой он не удосужился проверить, даже вывешивая свою статью в Интернете много лет спустя (у него - 16 августа).
     Попавших под обаяние нашего мотоциклиста-второгодника набралось человек пять. Спартаковцы-динамовцы к нам не присоединились: кино же не про футбол. Мы поехали куда-то в новостроечное кукуево с широкоформатным кинотеатром – так настоял профессор. Профессор - потому что сам Вадим гонялся в юношеской команде по мотокроссу за «Локомотив» и только что покинул её из-за того, что не пожелал познакомить свою девушку с тренером. Фильм превзошел все ожидания. Пожалуй, это лучший фильм о Формуле-1 за всю историю гонок. После него мы начали мониторить результаты заездов и выбрали себе любимцев – их было трое: пижонистый шотландец сэр Джеки Стюарт, бразилец Фиттипальди (Эмерсон), сегодня более известный по сигарному бренду, и третий - ещё не горевший в своем болиде Ники Лауда. Про Стюарта мы позднее читали в журнале «Англия», не помню в каком номере, а Ники Лауду я видел когда уже стал журналистом. Лауда – олигарх в нашем понимании: владелец авиакомпании Ники Флай, сети отелей Do&Co и много чего ещё. Так случилось, что во время пресс-тура нашу группу разместили в минималистском хай-тек отеле Do&Co на площади Святого Стефана в самом центре Вены, и в один из вечеров к нам на ужин зашёл Ники Лауда. Кроме меня никто не знал, кто он в прошлом – просто владелец сети отелей, заинтересованный в богатых российских туристах, - поэтому, когда я попросил кого-то пересесть, чтобы оказаться с ним рядом, возражений не было. Я сидел рядом с Лаудой, причем с правой стороны, и видел оставшиеся следы ожогов на лице после аварии - он не разрешает фоторепортёрам снимать его с этого ракурса - и спрашивал о гоночном прошлом. Переводчице пришлось потрудиться. Странное, непередаваемое чувство, встретиться с кумиром своей юности. Я до сих пор берегу электронный авиабилет его авиакомпании Ники Флай с его автографом: он для меня много значит, чёрт возьми. Проклятый идеализм.
     С наступлением зимы мой новый друг начал приобщать нас к своим двухколесным страстям - мотокроссу и спидвею. Два года, большей частью зимой, мы ездили в окрестности Татарово и городка ВИЭМ на необжитую западную окраину Москвы, где проводились мотокроссы. Панорама соревнований напоминала фильмы Германа-старшего: спортсмены выглядели как партизаны - в валенках, ватниках и ушанках; все мотоциклы - родственно чёрного цвета с потертостями, зрители одеты в ширину. Возле зелёного кунга, рядом с бабой в замызганном белом переднике на чёрном тулупе, толпились промёрзшие легкомысленные в надежде разморозиться организованным способом. Мы смотрели старт, а потом неповоротливо носились по истоптанным буграм и целинным хордам в поисках лучшего ракурса, а когда уставали, потуже поправляли на себе войлочные, шерстяные и цигейковые слои, дружно рисовали желтые узоры на ослепительном снегу, пили безвкусный растворимый кофе из термоса, прихлёбывая ледяным портвейном и заедая чем дом послал.
     На спидвей, почти всегда проводившийся на стадионе Динамо, мы приезжали одетыми менее тулупно, но всё равно в валенках. Четвёрки участников поочередно уходили со старта, оглушительно треща и почти не отрывая передние колеса от льда, и почти сразу ложились в вираж, а мы топтались, наблюдая борьбу, а после финиша списывали с табло в программку результаты заездов, обменивались впечатлениями, открывали сумки, отвинчивали, откручивали и разворачивали содержимое и поочередно ныряли головой вниз к наполненному стакану.

ИНФОРМАЦИОННОЕ ПРОСТРАНСТВО
ПИР ДУХА

     Вместе с Вадимом на мотоспортивных толкушках почти всегда были девушки. Недостатка в них у него не было, и все они были чем-то похожи – дважды глазастые и озорные, как из польских комедий шестидесятых. Опять Польша, скажете? Терпение, польскому влиянию приходит конец. В 1971-м, в разгар нашего увлечения мотокроссом, в прокат вышел фильм «Кудесник за рулем». Как и «Самозванец с гитарой», это была предельно незатейливая комедия с героиней как девушки Вадима. Мы посмотрели его для информационной полноты. Наши ожидания были минимальными, но даже их фильм не оправдал. Это был последний польский фильм в нашем прокате, на который мы ходили. Эпоха оптимистического социалистического кино в странах народной демократии закончилась, а пришедшее ему на смену «кино морального беспокойства» интереса у советских зрителей не вызывало. Исключением стал лишь «Анатомия любви» с Барбарой Брыльска.
     Но вернёмся строго в 1970-й. Отечественный кинематограф тоже не особенно радовал, по крайней мере, долей достойных фильмов в общем потоке. По инерции, а может, по старой памяти, мы посмотрели заключительный фильм трилогии о приключениях неуловимой четвёрки бесстрашных юных красноармейцев, теперь уже в условиях наступившего нэпмановского мира. Жалкая, беспомощная ложь для детей о неприкосновенности национального культурного достояния. Только Ксюха и понравилась – созревшая деваха с аппетитным телом, приятно отвлекающая внимание от детсадовского сюжета. Само собой, на нас произвели впечатление первые серии киноэпопеи «Освобождение», прежде всего, широкоформатным громоподобием и псевдонатуралистичной правдивостью. До него у нас не снимали блокбастеров о войне, а только психологию и эмоции, лучше или хуже сыгранные. Среди моих знакомых оказалось немало таких, кто ходил смотреть все серии «Освобождения» не по одному разу. Сегодня они получили от цивилизации возможность играть в World of Tanks на четырёхъядерных компьютерах своих внуков и, располагая временем, погрузились в захватывающие сражения. Это правильные потребители софта. И правильный электорат.
     Не испытывая былого восторга от кинематографа, я скользнул своим интересом по книгам, но и там мало что обнаружил. После школы я совсем забросил чтение, и за пару лет прочёл лишь пару научно-популярных брошюр об устройстве вселенной и выборочно стихотворения Есенина - те, что попохабнее. Единственной книгой, которая привлекла моё внимание и ненадолго вернула интерес к чтению, стала «Ветка сакуры». Это был дефицитный бестселлер – определение, имеющее смысл только в Советском Союзе. Он был напечатан в двух номерах «Нового мира» - главном духовном наркотике советской интеллигенции. Номера ходили по редким рукам, в том числе и среди нашего семейного окружения. Иногда руки разводились в стороны так широко, что правая не знала, что делает левая, чем я однажды и воспользовался, прочитав сначала вторую часть, а потом первую. «Ветка сакуры» оформила мой интерес к Японии, родившийся в детстве во врем я неспешного созерцания чужих транзисторных приёмников.
                Ряд кнопок. Гордый логотип.
                Диапазон 16 метров.
                Эфир ожил. Мисима умер.
                Весь мир в коротковолновом эфире.
     Еще одним бестселлером того же рода, и часто в тех же руках, была книга «Ребенок и уход за ним» Бенджамина Спока. Ажиотаж вокруг неё был мне чужд, а когда стал понятен, никакого ажиотажа уже не было. Мне вообще не был понятен ажиотаж вокруг печатного слова, если это слово не было рок-н-ролл, но зато если оно было ключевым в тексте, то чтение становилось настоящим праздником души, сравнимым лишь с двусмысленным религиозным экстазом, запечатлённым гениями Возрождения. Именно таким стало дёрганое, чуть ли не по секундомеру чтение тоненькой книжки о рок-музыке под претенциозным названием «Тигр в гитаре», вышедшей в 1969 году в издательстве «Детская литература». Книжка была с картинками и, по-видимому, предназначалась для внеклассного чтения в начальной школе наряду с книгами Зои Воскресенской и Льва Кассиля. Как известно, всё лучшее в советской стране – в первую очередь детям. Нам, рок-н-рольным переросткам, покинувшим целевую аудиторию издательства, эта книжка попала во вторую очередь с опозданием на год. Да и фактура книги на момент выхода из печати устарела на год-два и тоже стала переростком, хотя по советским книгоиздательским меркам такие темпы считались оперативным откликом на культурные явления современности. Автором сего дефицитного бестселлера значился некто Олег Феофанов, по-видимому, зоркий журналист-международник широких взглядов, возможно даже ТАССовец, и уж точно считающий себя большим специалистом в области молодёжной культуры. В 1975 году, разрабатывая востребованную тему, он написал вторую книгу, на этот раз с идеологически ясным названием  «Музыка бунта», а ещё через три года, в 1978 году - итоговую книгу своей увлекательной трилогии: «Рок-музыка вчера и сегодня». Видно, что автор основательно разработал животрепещущую тему в хорошо оплачиваемые в СССР типографские знаки. Коллега Феофанова, обласканный вниманием сверху Боровик-старший в своем романе-эссе «Один год неспокойного солнца», вышедшем в 1971 году, одной главой прикоснулся к смежной молодёжной теме – хиппи. Глава по теме называется «Хождение в страну хиппляндию». В ней он описывает виденное им в знаменитом Хейт-Эшбери за три года до выхода своей книги. И тут тоже – оперативный по советским меркам книжный отклик на социокультурное явление в разлагающемся капиталистическом обществе. Справедливости ради надо отметить, что до книги была предваряющая журнальная публикация в «Вокруг света» - не такая протухшая, как глава в книге, но тоже с душком. Ещё один автор – из более культурной компании, киновед Александр Кукаркин, написавший в 1974 году то ли монографию, то ли исследование «По ту сторону рассвета. Буржуазное общество: культура и идеология». Целая толща – полтысячи страниц плоской идеологической трактовки современного западного искусства. За десятилетие семидесятых я прочитал это всё – другого не было. Сколько же времени жизни потрачено на копание в печатном дерьме ради поиска дюжины фактов о своем поколении. Но оставим причитания. Добавим про чтение. Всего несколько строк.
     Увы, я был юн и неразвит, иначе обязательно обратил бы внимание на такие журнальные публикации, как «Бойня номер пять» и «Структура мифов», и книги «Посторонний» и «Игра в бисер». Это, конечно, не Боровик или Кукаркин, но тоже ничего. Опять причитания? Наверно, тема такая. Скорей сменим её.

КАБИНЕТ ГПУ
ТЕХАСЕЦ

     Это был отмирающий тип: стриженый под бебрет советский техасец, который считал, что жизнь любого беспечного ездока должна закончиться в кювете just now. Ярый почитатель бездарного советского футбола и беспрекословного послушания, тугоухий, с кашей во рту, упёртый как колода, он был нетерпим к любому проявлению индивидуальности. Через полгода, когда мы худо-бедно подобрали отмычки к его примитивному мировоззрению и пользовались этим, он на перерывах делился с нами воспоминаниями о своей спортивно-комсомольской молодости, когда в составе специально сформированных бригад затаскивал стиляг в подворотню и ножницами разрезал им узкие брюки. И сожалел, что теперь не поступают также с длинноволосыми.
     Он вёл металловедение и грузоподъемные устройства (ГПУ). Как преподаватель он себя не утруждал. Его лекции представляли из себя скоростную диктовку из учебника, который он тщательно скрывал от нас, как Кащей - яйцо с иголкой: в нём была его сила. Если кто-то не успевал записывать и просил диктовать чуть помедленнее, он отвечал всегда одно и то же: «Дома тренируйся. Перед зеркалом-на», - и продолжал не снижая темпа. На уроках он спрашивал текущий материал и обязательно две свои любимые темы: по металловедению – диаграмму железо-углерод, а по ГПУ – силы, действующие на крюк. Я до сих пор могу выбрать нужную марку стали и способ термообработки, чтобы получить, например, дамаск, или феррит для сердечника электромагнита. Другое дело крюк. Я вполне допускаю, что в грузоподъёмной премудрости крюк – то же, что упомянутая диаграмма в металловедении, и рисовать равнодействующие силы и уметь рассчитать их предельные значения на разрыв, смятие, срез, разгибание – ничего не забыл? – должен уметь каждый советский техник. Но вот незадача. Когда через год я спросил нашего преподавателя по технике безопасности, знает ли он хотя бы один случай, когда авария, связанная с грузоподъёмным устройством, была вызвана разрушением крюка, он ответил, что о такой не слышал и предположил, что разрушение крюка даже во время испытаний – случай почти фантастический. А в тот семестр крюк напоминал о себе на каждом уроке.
– Э-э-мн-н а-гха. - Преподавательское тело падало на журнал и замирало, как при броске гранаты. Один, два, три, четыре – тело выпрямлялось и исторгало фамилию попавшего на крюк.
– Давай-мна к доске. Рисуй крючочек.
     Спина наваливалась на спинку и без паузы отжимала стул в неустойчивое равновесие на двух ножках. На секунду инстуляция замирала и со скрипом возвращалась к столу. Когда рисунок был готов, стул шарахался вполоборота, указка взлетала со стола и с размаху тыкала в доску, рассекая начертанный мелом червеобразный отросток:
- Эпюру сечения давай, гх-а, и моменты-мна. Камчатка! Следом пойдёшь-мна, по всему материалу, понял-на? - Это он мне: предостережение под аккомпанемент сонорных. В техникуме я был заднескамеечником, то есть, не то чтобы меньшевиком, а попутчиком. Преподавателей это раздражало.
     На 100 секунд наступила пауза. Было слышно как лебедка опускает тишину на нарисованном крюке. Царапанье мела. Стул с телом и скрипом вновь откачнулся в неустойчивое равновесие.
- А? А. Так. А-а. Садись, знаешь.
     Когда начиналась диктовка нового материала, покачивание возле положения равновесия становилось мерным. Кончики ручек метались по клеткам, оставляя полуразборчивые следы монотонного манного монолога. Шуршали по тетрадям заношенные манжеты - шщщ, тихонько шмыгали носы – хфы-хвы, хлёстко перелистывались и разглаживались страницы – шлысть-прып-п-п-п. Пять минут. Мна-мна-мна, мна-мна, шшщ, мна-мна-мна. Мна-мна-мна, хфы-хвы, мна-мна-мна. Ещё десять минут. Мна-мна-мна, мна-мна, шшщ, мна-мна-мна. Мна-мна-мна, шлысть-прып-п-п-п, мна-мна-мна. Ещё минута. Обратный отсчет: три, два, один –
     громкий треск, табуретный грохот, глухой шмяк об пол, серийный стук суставов, в том числе восьмикилограммового костяного шара. Двадцать пар глаз вскинулись и ожили, словно камеры-датчики дистанционного оружия. Где цель? Её нет! Преподавательский стол на фоне доски - и пустота. Нет даже торчащей спинки стула. Двойная пустота. Под пустотой - сопенье и возня, рэндом восклицательных междометий. Через мгновение появляется пострадавшая голова и кисти рук, а потом и туловище – словно чудище в «Аленьком цветочке», Союзмультфильм, 1952 год. Тишина-испуг молниеносно сменяется хохотом в режиме вибрации. Через секунду у большинства включается звук. Давясь и булькая я прячусь за тремя затылками впереди – вот оно, преимущество камчатки, - Вадим на соседнем ряду ржет, прикрыв перекошенное лицо ладонью, двое уже сползли под стол, полдюжины ещё дергаются головой на столе, девчонки впереди сотрясаются в профиль. Восставшее над столом туловище приседает и тут же разгибается с остатками стула в руках.
- Подпилилиээ! Вторая эн-на, хулиганье. Ладно, гкха. Разберемся. Сколько до звонка?
- Минута. – Каков вопрос, таков ответ.
- Свободны.
     Мы спешно покинули класс и рванули к лестнице, чтобы раствориться на этажах. До конца урока оставалось десять минут.
     К зиме вслед за «2Н» осмелели и мы. В памяти остался один безобидный трюк со временем. Незадолго до зачётной недели кто-то из наших принёс старый никелированный будильник с беспрецедентно настырным звонком. По частоте колебаний молоточка он точно совпадал с оглушительными настенными мисками в рекреациях, отмеряющими сорокапятиминутные порции знаний, но был тоньше голосом. При удалении его слушателя качественное сходство возрастало. Полное сходство достигалось на таком расстоянии, когда будильник был едва слышен: как будто весной опаздываешь на занятия и ещё с улицы слышишь звонок через открытые окна. Нам надо было найти такую точку, в которой бодрое дребезжание будильника было сходным с пыточным дребезжанием настенной миски. Такая точка оказалась с наружной стороны закрытой двери в класс, если будильник оставить в болоньевой сумке и слегка обмотать тряпкой. С поправкой на тугоухость рыцаря крюка и диаграммы можно было предполагать почти полное сходство в слуховых ощущениях. Осталось продумать лишь организационные детали. Они были решены следующим образом. Когда все уже были в классе, один из нас – дежурный исполнитель – опаздывал на несколько секунд и со стороны рекреации оставлял под дверью сумку с частично заведённым будильником. Время звонка мы решили устанавливать на пять-десять минут раньше окончания урока. После звонка первый же вышедший забирал будильник и сумку и передавал хозяину. Рядом с будильником в сумке стояла двухлитровая банка из которой торчали веточки и трава на тот случай, если кто-либо из учителей проходя мимо увидит возле двери непонятное и зайдет в класс. У нас был готов ответ кого-то одного: там в сумке хомячок – родители просили купить сестрёнке. Он шуршит в банке, и чтобы не отвлекал, я оставил сумку за дверью. Хомячок действительно был, и несколько дней ходил вместе с нами учиться. Мы понимали, что наша затея вряд ли будет долгоиграющей, но для нас был важен азарт, а не выигрыш десяти минут.
     Первый розыгрыш прошел блестяще. Услышав будильник, диктатор-пономарь с недоумением посмотрел на часы, что-то промычал себе под нос и закончил урок. На второй раз мы уменьшили украденное время на пять минут, и тоже все прошло гладко. Потом мы сделали паузу и опять украли пять минут. И опять все сработало, включая легенду про хомячка, навешенную на уши химичке, зашедшей в класс. Игра закончилась на четвертом раунде, когда в середине урока вошёл преподаватель по теоретической механике из соседнего класса, держа в одной руке умолкающий будильник, а в другой – банку с хомячком: сцена достойная сиквела для домохозяек в прайм-тайм. По всей видимости, наш будильник был слышен не только нам, и бдительный преподаватель в соседнем классе что-то заподозрил. Скоре всего, в предыдущие разы он выходил на звон в рекреацию, а потом изучил содержание сумки, понял что к чему, но ничего не предпринял. В этот раз, услышав будильник, он метнулся в рекреацию как утром с кровати, подхватил застигнутые врасплох вещественные доказательства и зашёл к нам. Пинкертон-на. Не дожидаясь пока будильник умолкнет, он разоблачительно-победно поставил его на стол рядом с банкой и вышел, бросив техасцу: «Подойди потом». Надо отдать должное, чувство юмора у него было, и он убедил техасца не прибегать к репрессиям в этот раз. Хэппи энд-на.
     P.S. В результате совершенных нами действий ни одно животное, включая человека, не пострадало.

ФОНВИЗИНО
СЦЕНА ПЕРВАЯ

     Зимние каникулы застали меня в Фонвизино – живописном природном аппендиците мира, ныне мумифицированном, где-то в извивах верхневолжского трёхречья. Летний, но приспособленный под зиму дом отдыха тонул в снегу, а Волга лежала голая, как «Спящая Венера» Джорджоне из альбома «Дрезденская галерея». С высокого берега было видно, как ветер гоняет по чёрно-зелёному льду снежные пряди. И был день второй – чудесный: мороз и солнце. Мы с приятелем отправились на ту сторону Волги за овчинными тулупами, которые, как нам сказали знающие люди в Москве, можно купить в каждой избе за двадцать 20 рублей – сумму, равную нашей стипендии. Миф развеялся через пять минут после выхода на противоположный берег и общения с мужиком в старом драном тулупе. Вероятно, знающие люди перепутали берега: они, наверно, имели в виду не верхнюю Волгу, а Брайтон Бич, где за 20 долларов советские эмигранты-евреи за несколько часов шили советской номенклатуре двубортные дублёнки цвета какао – точно такие, как висели в «Берёзке» на первом этаже одного из двух кирпичных домов-башен-близнецов в начале Профсоюзной улицы и оценивались в 80 бесполосно-сертификатных рублей за штуку.
     Чтобы как-то унять разочарование, мы зашли в сельпо. Оно, мороз и солнце подарили нам новое открытие – Солнцедар. Я слышал про этот легендарный губительный напиток, и даже видел его в дощатых облупившихся магазинчиках «Продукты» в ветшающих углах Москвы, но никогда прежде в трехлитровых банках. Это была спецдоза для сельского пролетариата. Кит Ричардс в своих поздних воспоминаниях о драматических событиях в Олтамонте, приведённых в Википедии, упоминает о «самых мерзотных сортах бормотухи» в Америке - Thunderbird и Rippie [в оригинале ...Thunderbird and Rippie, the worst fucking rotgut wines there are...]. Было бы интересно сравнить их с Солнцедаром. Уверен, по пробуждению агрессии и погружению в депресняк наш бы победил. Итак.
     Мы поочередно несли за пазухой коварную по форме и содержанию банку, а толстый прозрачный лед под нами сухо потрескивал и тогда волосяные трещинки убегали от нас или перебегали нам путь. Соседи по комнате, годящиеся в старшие братья, от предложения выпить с нами отказались. Один из них, тверской ямщик-денщик, жизнерадостный верзила, зевнул поверх голов:
- Им только заборы красить.
     Кто бы говорил. Другой - инженер-пескарь из какого-то московского НИИ - добавил из своего угла:
- Клопов морить.
     Но мы с приятелем выпили – немного. Вкус был терпкий, неприятный, а свекольный налет на дне и стенках чашки смывался водой только под пальцами. И все же, за каникулы мы выпили всю банку -  однократный опыт для истории, плюс небывалая экономия: банка стоила три рубля с чем-то.
     Перед ужином, когда мы зашли в комнату, за столом развалившись сидел Ямщик, а на кровати в углу – Пескарь и невыразительная женщина. На столе стояла бутылка водки с зелёной этикеткой. При нашем появлении женщина встала:
- Я пойду, – и только потом поздоровалась.
     Пескарь проводил её до двери и сел за стол. Мы неловко топтались возле своих кроватей.
     Те же четверо без женщины.
     Ямщик наливает два стакана до половины и достает из шкафа ещё два.
Я м щ и к:- А ну, студенты! Давай, перед ужином, для аппетита. Сегодня мы угощаем!
Студенты переглядываются, раздеваются и садятся за стол.
Я м щ и к (поднимает бутылку).«Московская»!
П р и я т е л ь. Мне на треть.
W e l k i n. Я водку не пил никогда.
Я м щ и к. Что, ни разу?
W e l k i n. Нет.
П р и я т е л ь. Ты, главное, вдохни.
Я м щ и к. Во! Твой друг знает!
П е с к а р ь. Наоборот: выдохни, и пей одним глотком – я тебе немного налью, - а потом вдох и сразу закусывай огурцом.
Я м щ и к. А я всегда вдыхаю, а потом выдох - и закусываю.
П е с к а р ь. Нет. Так спирт пьют, чтобы пары выдохнуть, и медленно вдыхают носом несколько раз, иначе слизистую сожжешь. А водку и самогон проще наоборот.
Я м щ и к. Ты спирт пьешь?
П е с к а р ь. Бывает.
Я м щ и к. А где берешь?
П е с к а р ь. Для опытного производства выделяют. И в лаборатории всегда есть. Немного.
Я м щ и к. О! А у нас спирт только в больнице, а так не достать. Все самогон пьют. Или водку – когда за столом, или, там, с бабами, чтобы эта.
Расплывается в улыбке и щелкает указательным пальцем по двум пальцам другой руки, сомкнутым колечком над ладонью.
П е с к а р ь. За отдых. Давай.
Welkin выпивает как учили и закусывает.
П е с к а р ь. Ну?
W e l k i n. Нормально.
Я м щ и к. Будем здоровы!
Выпивают остальные трое
П е с к а р ь. Ху!
Я м щ и к. Ха-а. Рашо пошла.
П р и я т е л ь. Х-х-х.
Остаток огурца на вилке идет по рукам и исчезает.
Все уходят на ужин. Занавес

ФОНВИЗИНО
НАВАЖДЕНИЕ

    На доске объявлений у входа в столовую висел листок с цветной надписью

                СЕГОДНЯ
                вечер отдыха
                ДАВАЙТЕ ПОЗНАКОМИМСЯ!
                Начало в 20.00              в кинозале

     Рядом стояла массовичка-затейница и приглашала всех придти. Она была ничего: среднего возраста, с хорошей фигурой и приятным лицом, и было непонятно, кой чёрт занес её на эти волжские галеры. Возможно, дело было в её характере: няня трудящихся масс на отдыхе, беспокойная организатор социалистических по содержанию развлечений, исторический примат турецко-египетских аниматоров XXI века - она честно делала своё дело, и смотреть на это было жалко. В том чёрно-белом возрасте я ещё не знал, что такова судьба большинства выпускников так называемых институтов культуры: зимний ангажемент и езда в Елец третьим классом. И три роли на выбор: массовик-затейник в пансионате, руководитель самодеятельного хора при комбинате, или библиотекарь избы-читальни с книгами одного автора – Союза писателей СССР. Как-то вечером, когда мы с приятелем ушли с танцев, чтобы добавить солнцедара, увидели её возле утопающей в снежной перине скамейки в большой компании лидеров культурного отдыха. Через пару дней из всей стаи остался один альфа-самец. А следующим вечером, выйдя в разгар танцев отлить на морозе, я увидел как в чёрном тоннеле, сгущающемся к берегу Волги, она самозабвенно целовалась с ним, а за ней светилось море мерцающих огней и далёкий протяжный голос пел: «Эй-й, моряк!»
     Зимние каникулы двух недорослей на Волге пролетели как оторопь между собакой и волком. Вот дружеский бокал с Кюхельбекером, Ямщиком и Пескарём на троих, а тут ещё и я теперь - птица тройка и нетопырь – летим, сумерничаем: не из иных мы прочих, так сказать. Стучат - оторопело так. Входи, Оря. Пескарь подплывает с кружкой, кругами лисом ходит к рельсу привязанным, мурлычит-тявкает: тик-так, тик-так, будто ходики – день третий, пятый, седьмой, пятый, третий, никакой – на каток, стало быть, на ножики казённые, эй, моряк, посторонись - летит Велкин с Кюхельбекером, летит время привязанное по кругу: синий-синий иней – ножики казённые – то не лёд трещит, то Солнцедар в банке булькает – банка с занесённым баркасом и тропинка вверх – кино-домино, танцы-шманцы-обжиманцы – эй, Ямщик, пошевеливай свой вал, побудь щукой, пока Пескарь задремал, вон Оря плывет к полынье, воздуху ей не хватает. Смахнуло бокал время-безвременье, летит тройка, летит дружеский бокал-кружка на пол, и Кюхельбекер летит, и Ямщик с Пескарем – летят по кругу, летят, словно вихрь-дивергенция, и вот уже центробежная сила разбрасывает их в закоулки прошлого, заметает, саваном слов укрывает, делает вечными. Что? Вы только что сказали ням-ням-ням. Это я сказал ням-ням-ням? Пожевал ртом и пукнул? Я, наверно, заснул. Приходите завтра.

ПРОФИЛЬНЫЙ ВТУЗ
ВИД СНИЗУ В РАЗРЕЗЕ

     В один из первых по-настоящему весенних дней, когда тёплый пыльный ветер вмиг разметал в наших головах лекции пройденных курсов, в аудиторию – теперь мы не говорили «класс» - зашёл Соловей-разбойник. По своему обыкновению он выдержал паузу и подтянулся.
- Товарищи второкурсники!
В глазах засветилась сигнальная ракета.
- Поздравляю вас с пятидесятилетием нашего учебного заведения!
Пшикнув в высоте ракета погасла.
- У нас намечается торжественный вечер с концертом. Надо помочь в организации. Нужны все, и девушки тоже. Вам скажут где и когда.
     Дымок в небе рассеялся. Оставив приподнятое настроение, Соловей-разбойник удалился.
     Местом проведения мероприятия оказался профильный втуз с большим залом для всевозможных актов. Он располагался на углу улицы и отходящего под тупым углом переулка и представлял собой застеклённый вход с длинными ступенями и надстроенным бетонным лбом из серых плит, облицованных а-ля обсыпка гравием, или а-ля коврик по архитектурной моде рубежа 60-70-х XX века. Перед входом, в тон лбу был постелен треугольный асфальтовый пятачок, утыкающийся большим катетом в торец четырёхэтажного исторического здания. С третьей стороны пятачок делал мелкий шажок и становился проезжей частью, ограниченной с противоположной стороны  ещё одним историческим зданием поменьше. За стеклянным входом простирался просторный вестибюль и парадная лестница, ведущая к просторному холлу перед актовым залом. Стена, выходящая в переулок, была полностью застеклённой в два света и от этого лестница казалась лёгкой, висящей в воздухе. Время было между дневниками и вечерниками, вестибюль был почти пустой, а по лестнице прямо на нас спускались две умопомрачительные чувихи с тубусами в обнимку и в мини-юбках такого сокращения, да ещё с разрезом, что боковое рассеянное освещение заметно на глаз моделировало утолщение бедра почти у самого основания. Как и раньше при подобных видениях, у меня перехватило дух. Коробка с раздаточным материалом для почётных гостей потеряла равновесие и чуть не выпала из рук. Преимущество высшего технического образования открылось мне со всей очевидностью.

МЕТРО «ПРОСПЕКТ МИРА»
МОЯ «БОРБА»

     Киоск стоял на самом углу дома у выхода из метро, на границе подмерзшей тени и солнечного блеска с капелью. На теневой стороне за стеклом прохлаждались неинтересные газеты, на солнечной – коробилась и расслаивалась в углах шпалера прошлогодних иллюстрированных журналов. На обложках и разворотах щурились от слепящего весеннего солнца выцветшие рижские модели в рейтузах и варежках, очкастые пляжницы в шезлонгах, счастливые семейные пары с дорожными сумками, вглядывающиеся в свое интересное будущее капитаны, хлопководы, полярники, врачи, и прочие герои интеллигентного социалистического труда. По бокам гирляндами корабельных флажков свисали открытки с Дворцом съездов, Лужниками, Васнецовским фасадом Третьяковки, Эльбрусом, электровозом ЧС2, эрдель-терьером, ВАЗ-2102, Лановым-Киндиновым-Лужиной, Дедом-морозом, солдатом с автоматом, мимозами, продетыми в цифру 8, золотыми кольцами, продетыми одно в другое, золотыми цифрами 25, 50 и 60 в обрамлении лавровых веточек, выдернутых из венка Юлия Цезаря. Поперек шпалеры туземным ожерельем болтались на провисшем шпагате шариковые ручки, брелки для ключей, точилка, монетница, обувные шнурки, сложенная в гармошку схема метро, пакетик с марками и календарик «Ну, погоди!» За стеклянным фасадом, по обе стороны от окошка, безжизненно лежали разложенные навзничь печатные органы и общественно-политические журналы. На почетном месте - под самой вязаной грудью киоскерши, если смотреть поверх узкого окошка, - грудились два газетных штабеля - «Правда» и «Известия». В глубине, позади непроходимого завала отраслевой прессы, полулежа, как на шезлонге, изгибалась пачка журналов, сдвинутая как колода карт опытной рукой, выставив названия и заголовки, в которых угадывалась славянская и интернациональная лексика. Яркие логотипы лезли из бумаги вон, чтобы оправдать название гостеприимного киоска - «Пресса стран социализма».
     Киоски с таким названием были в те подслеповатые годы почтовой щелью в железном занавесе, через которую любопытные подглядывали по картинкам за жизнью братских стран. Выход из метро к киоску был для многих из нас началом последней мили по дороге в техникум. По определенным дням возле киоска возникал неприметный для непосвященных пешеходов ажиотаж. Ещё в начале первого курса я понял причину ажиотажа, но интереса к незнакомым названиям не проявил. Через год, когда мой будущий друг однажды принес и пустил по рукам тот самый «Мотор Ревю», я вспомнил, что видел такой журнал в том самом киоске у метро. Начав с «Мотор Ревю», к весне я стал инициированным участником ажиотажа у киоска и сформировал свой read-list братских изданий must look through. Он выглядел так (все издания, кроме «Мотор Ревю» - на языке стран происхождения):
                ПОЛША
EKRAN – цветной еженедельник формата A3. Картинки из польских и западных фильмов, среди которых одна-две – с девушками крупным планом, изредка топлесс – годились для вырезок на стену.
PANORAMA – цветная газета, скорее всего еженедельник, кажется А3. Красивые девушки, изредка - польские группы. Для вырезок.
                ЧЕХОСЛОВАКИЯ
SV;T SOCIALISMU – цветной еженедельник на вощеной бумаге, А3 или даже А2. Для вырезок.
МОТОР РЕВЮ – ежемесячный журнал А5, бумага газетная ч/б + цветная глянцевая обложка, иногда цветные иллюстрации. Для очень выборочного чтения.
                БОЛГАРИЯ
ФИЛМОВИ НОВИНИ – вероятней всего – ч/б, газетная бумага, скорее всего еженедельник, кажется А3. Можно читать и понимать смысл, благодаря сходству болгарского языка с русским. Информация о западных фильмах.
                ГДР
MELODIE UND RHYTHMUS - журнал неустановленной периодичности, А5, бумага газетная, ч/б. Случайные фото западных групп во время их гастролей по ГДР. На некоторых фото неизвестных немецких музыкантов хорошо видны инструменты. Посмотреть и выбросить.
NBI - газета ч/б с цветной обложкой, не меньше А4 или А3, периодичность не установлена. Для очень редких вырезок.
                ЮГОСЛАВИЯ
БОРБА – еженедельная многостраничная двухцветная газета, скорее всего, формата А2 (как наша «Литературка» в те годы) с карикатурами эротического содержания. Страница с карикатурами – чтобы показывать друзьям и знакомым, остальные полосы – для обертывания чего-нибудь.
                ФРАНЦИЯ(видимо, в 1971 году тоже была страной социализма)
L`HUMANIT; DIMANCHE - еженедельная многостраничная газета (воскресное приложение «Юманите»), вероятнее всего ч/б, но, возможно, двухцветная, формата А2. Самая дорогая из всего списка - примерно 50 копеек. Купил один раз, но очень удачно. Об этом сразу после рекламы. Не уходите.

                НА ЭТОМ МЕСТЕ МОГЛА БЫ БЫТЬ ВАША РЕКЛАМА
                например, как в следующем абзаце

ПРОСПЕКТ МИРА
ROLLING STONES

     В одном из номеров L`Humanit; Dimanche конца весны–начала лета 1971 года на последней полосе или центральном развороте, уже не помню, была размещена реклама предстоящих концертов «Роллинг Стоунз» во Франции. На ней были изображены все пятеро, если не изменяет память - по пояс, - а выше, на пустом поле – сопутствующая информация и слоган примерно следующего содержания: «Роллинг Стоунз - №1 в Европе». Газета висела на солнечной стороне киоска на уровне глаз, не заметить её со стороны тротуара было невозможно и каждый желающий мог подойти вплотную к стеклу и убедиться, что это именно Роллинг Стоунз, а не кто-то там ещё с длинными волосами, и ознакомиться с расписанием тура: вдруг окажется во Франции в это время. Примечательно, что только что прошел XXIV съезд КПСС, на котором, как известно, была принята «Программа мира». Вероятно, киоскерша с вязаной грудью восприняла положения программы слишком буквально. А может, зная коммерческий потенциал подобной страницы, просто проявила социалистическую предприимчивость.
     Я увидел знакомые силуэты метров с двадцати и прежде чем купить газету рассмотрел рекламу во всех подробностях. Из-за хорошей контрастности – обычной для западной газетной полиграфии ещё в те годы… нет, уже в те годы. Как правильно, вы не знаете? - поправьте потом – изображение воспринималось издалека как силуэтное и идеально подходило в качестве основы для трафарета. Размер был будто специально для футболки или холщевой сумки, которые тогда только входили в моду. Я сразу же купил газету, с благодарностью подумав о её основателе Жане Жоресе, о сотрудниках редакции, читателях и всех французских коммунистах, которые, был уверен, всей партией пойдут на концерты Роллинг Стоунз.
     В то же утро я отдал газетный разворот приятелю – пусть он будет Слава. В сравнении с нами он был художником: умел рисовать в дождливый вечер на запотевшем стекле в читалке мою любовь - хипповых чувих, вроде Сюзи–Плавленый сырок, а шариковой ручкой - лохматых чуваков в немыслимых клешах и с гитарами размером с виолончель. Слава по клеточкам срисовал Ролингов на ватман и рядом сделал несколько силуэтных эскизов. Мы выбрали лучший, и на следующий день трафарет был готов. После пробной печати на трикотажном старье, Слава нанес принт чёрной тушью на белую футболку, которую я специально для этого купил в спортивном магазине за 2 р. 20 коп. Принт получился на славу. Слава Славе!
     Газета ещё висела в киоске, а я уже ходил в майке с изображением из этой газеты. Выглядело это примерно так. Вот киоск на углу на границе света и тени. Вот освещённая солнцем сторона киоска, который стоит на углу на границе света и тени. Вот рекламный разворот газеты, которая висит за стеклом на освещённой солнцем стороне киоска, который стоит на углу на границе света и тени. Вот «Роллинг Стоунз» на рекламном развороте газеты, которая висит за стеклом на освещённой солнцем стороне киоска, который стоит на углу на границе света и тени. А вот я - нарядный, в белой советской футболке с силуэтным изображением «Роллинг Стоунз» с рекламного разворота газеты, которая висит за стеклом на освещённой солнцем стороне киоска, который стоит на углу на границе света и тени - иду мимо киоска, который стоит на углу на границе света и тени, и произвожу ништяк-эффект на встречных чуваков и чувих.

РЕШЕТНИКОВО
У ОЗЕРА (НЕ ФИЛЬМ)

     Произвести такой же эффект на сокурсников мне не удалось. Началась сессия и на экзамены я приходил в убогом политически корректном костюме, а потом показать мой роллинговский принт было просто негде: не в поход же в такой футболке идти, в самом деле. Идея похода с двумя ночёвками родилась не на нашей половине, мы лишь придали ей развитие в определённом направлении: большой пикник с двумя романтическими ночами под подсвеченным целующимися зорями июньским небом, среди замершей природы, которая дышит негою, как в ухо, когда кто-то нежно шепчет и щекотно касается волосами носа. Настроение у всех было приподнятое и желающих отправиться на пикник оказалось больше, чем на городские вечеринки в течение года. Подготовка прошла непринужденно, будто сама собой, я даже не знал, кто ею занимался, просто сдал деньги и все. Место для пикника предложил Вадим: где-то в направлении своей труднодостижимой дачи, у лесного озера на краю вселенной. Накануне я забрал у кого-то для кого-то палатку и увидел рюкзак с бутылками. По форме и размеру он был похож на астероид с лямками. Ему предстояло отправиться с нами на край вселенной и там исчезнуть.
     Стояли трудовые летние будни. Рабочий день клонился к послеобеденному чаю, дальние электрички летели за город полупустыми. Вагон продувался июньским ветерком. Наша брезентовая компания наслаждалась своей сплоченностью и равномерным прямолинейным движением, пронизывающим родные просторы. В середине пути две билетёрши зашли в вагон, проверили билеты и тихо удалились, чтобы не мешать просмотру. За окном, словно гончие изогнув спины, неслись скошенные склоны. Машинист сидел в своей будке, раздвигал нам горизонты и перелистывал пейзажи, которые становились всё природнее. Через два часа мы вышли на пустынной платформе. Было сыро и прохладно. На асфальте блестели дождевые зеркальца, плавно обведённые широким чёрным контуром со строчками жёлтой пыльцы на нём. По обе стороны путей плотной стеной стоял еловый лес с единственной тропинкой-просекой на каждой стороне.
     Пикник начался как поход. Солнце перевернулось на спину и теперь смотрело в небо. Просека оказалась скользкой, сырой и бесконечной. Ноги в кедах тепло кисли, мокрый брезентовый компресс холодил голень. Над пустошью с иван-чаем солнце повернулось на бок и приготовилось прилечь на ночь. За пустошью у входа в лес отпаривала крыши промокшая деревня. После деревни девчонки полезли к нам за спины за сладким и стали нас подкармливать. Ещё один час прошёл мимо по своим делам в сторону вечности. Шутки про Сусанина зазвучали до однообразия часто. Группа растянулась по лесу, впереди заметался луч карманного фонаря. Уже в полной темноте мы пересекли железку и вышли на небольшую поляну на берегу чернеющего озера.
     Кто-то предложил сразу же идти купаться. Лучи фонарей пошарили по поляне в поисках упавшего астероида. Когда он был обнаружен, один наш, из областных мягко, но твёрдо блокировал его и сказал, что никого к нему не подпустит, пока не будут стоять палатки и гореть костер. Он никогда не принимал участия в наших вечеринках и его непреклонность нам не понравилась, но мы понимали, что он прав и взялись за палатки и костёр. И тут с нарастающим грохотом прогрохотала, тормозя, электричка, пошипела, поскрежетала и затихла. Мы разом разогнули спины и подняли головы. Спустя минуту электричка ожила, и набрав скорость унеслась дальше. Платформа была в какой-то паре сотен метров от нас. На поляне послышались значащие междометия и очень образные описания нашего пешего драла по мокрой лесной просеке. В хоре голосов звучал заочный вопрос к моему другу: «Какого рататуя?!» Античному хору не хватало ответа героя, и он появился - словно из скены, словно на котурнах.

В а д и м        В чем ты, и ты винишь меня, и ты?

Х о р            А, будь ты проклят! Чтоб ты провалился,
                Со всей своей затеей этой, с выдумкой!
                Пикник ты превратил в поход спортивный
                Мы блындали по лесу будто
                Сдавали нормы ГТО на золотой значок.

В а д и м        Любое дело – лёгкое, а станет вдруг
                Труднейшим, если без охоты делаешь.
                Вот эта мне прогулка – не трудна она,
                А привела меня в изнеможение
                Приятное и я теперь портвейну выпью с пользою для тела,
                А боги улыбнутся если - с вакханкою какой сойдусь, уединюсь
                и буду счастлив.

Х о р            А он ведь прав. Устали мы, зато
                Уж звёзды в небе, а мы - тверды походкой
                И ни в одном глазу. Палатки ставим, будим пламень,
                Идём купаться с наядами, коль захотят, а нет –
                Найдем усладу мы в беседах, смехе, возлиянье дружном
                И яствах. А там, глядишь, по воле Диониса
                Расположенье наших нимф добудем.

     И все дружно пошли за хворостом. Весь сушняк вокруг поляны был тщательно выбран ещё до нас и его пришлось таскать издалека - отвалившиеся берёзовые ветви, похожие на одеревеневшие артерии гигантов. Костёр упорно не хотел разгораться. Палатки пришлось ставить на мокрую траву. С озера накатывала ночная сырость. Пикник, начавшийся как поход, продолжился как прибытие скаутов к месту соревнований на выживание. Наконец, обустройство было закончено: палатки стояли, консервы и посуда сложились в аккуратные кучки, костёр горел, котелки болтались над огнем, обувь и носки сушились перед огнем, голые пятки вкруг костра подпирали жар. Блокада с астероида была снята и он сразу потерял часть массы. Постепенно становилось хорошо, но идти купаться уже никому не хотелось. Девчонки стали жаться и были не против оказаться под одной штормовкой с кем-нибудь из нас.
     Еда из котелка оказалась плотной в физическом, а не диетическом смысле, то есть, как схватившийся цементный раствор, и это было то что нужно, чтобы поршнем протолкнуть в кишечник приторные креплёные напитки. Тепло, сытость и уверенность в себе быстро нарастали. Каждый из нас старался не проскочить персональную 3D-точку равновесия между Принципом удовольствия, Принципом самосохранения и Принципом реальности. Однако беспощадная статистика таки выбрала одного из нас в жертвы принципов, он не удержался, всколыхнулся на своей 3D-точке как девочка на шаре, потерял равновесие, сполз во власть Принципа самосохранения и одна из палаток – лучшая, по злой иронии - оказалась непригодной для дальнейшего использования никем, кроме несчастной жертвы спасительного принципа.
     Костёр объединил всех, а глубокая ночь угомонила. Неприметным перебором, как-то сами собой составились пары - неустойчивые соединения с непродолжительной романтической валентностью, готовые тут же распасться из-за неосторожной шутки или поспешного прикосновения. Я опять был с Раей. Она оказалась проворной и заняла маленькую сухую палатку, заполнив её своими вещами. После ужина, когда умиротворенная компания устроилась в позе охотников на привале и начался всенощный диджестив, сопровождаемый короткими ёмкими высказываниями и долгими паузами, мы с Раей частями уползли в палатку – ненадолго, просто подождать пока просохнут наши кеды. От неё пахло лёгким перегаром, во рту было сладко, губы были мягкие, а соски, наоборот, твердые. У нее были шикарные, не по возрасту, бёдра – стегно вельми лепо, вдруг вспомнилось откуда-то - я обнимал её и тискал, как резиновую куклу, но она так и не сняла свой тренировочный костюм, а когда я раздражался, прижимала к себе и не отпускала. Наконец, я устал возиться и просто лёг рядом.
     Компания снаружи что-то бубнила и тихонько гоготала. Кто-то позвал меня:
- Твои кеды дымятся.
     Вылезать не хотелось.
- Пусть. Главное чтобы высохли.
-Сгорят.
     Просто так не отстанут, подумал я.
- Они сухие дымятся или мокрые?
      Раздалось гортанное ржание. Я представил, как они сотрясаются в позе римских патрициев.
- Сейчас посмотрю. – Это был Славка. - Мокрые.
- Тогда пусть дымятся.
     Когда я вылез из палатки, уже светало. Девчонок у костра не было, несколько чуваков спали вповалку, рядом валялся ополовиненный астероид, Славка, казалось, совсем не уставший, сидел и помешивал угли. Дымящимся кончиком он указал на мои кеды.
- Как ты сказал.
     Ткань в нескольких местах обуглилась. Я поднял их и осмотрел. Вблизи от них пахло резиной, подошва покоробилась и потрескалась, зато они были сухие. Я с удовольствием стал их надевать, ткань затрещала, Славка заржал, чуваки у огня заворочались, подняли хмельные головы и зачем-то сели. Совсем рядом громко плеснула рыба. Реакция была предсказуемой.
- Пошли рыбу ловить!
- Эту?
- Ага. Вплавь!
- Сейчас догоним!
- Пошли!
     И все продолжали сидеть, подкалывая друг друга. В какой-то момент Славка встал и пошёл к воде. Остальные последовали за ним. Пока разогревались и подбадривали друг друга, небо порозовело, окружающий ландшафт стал контрастнее, контуры деревьев обрели резкость, но цвета ещё не ожили. Мы бросились в косматую воду, будя окрестных птиц и рыб. В голове шумело, но мир уже освобождался из чёрно-белого плена и наваливался с востока во всей своей неисчерпаемой красоте. С освещёнными закрытыми окнами и пустыми вагонами простучала предрассветная электричка. Мы вернулись к костру с полыхающим внутри жаром. Хотелось есть. Подгоревшая картошка с тушёнкой, серо-чёрная в глубоком котелке, в наших мисках светлела до бледной с коричневым ворсом массы, быстро остывала и упорно не желала раздвигать пищевод. Кто-то стёр прибрежным песком остатки в котелке и сварил какао.
     Когда мы пошли купаться второй раз, солнце уже поднялось над лесом, вздрагивал ветерок, вода поблескивала рябью. По насыпи с грохотом разгонялась электричка, вся под солнцем, как из дорогого набора в «Лейпциге». Люди в вагонах открывали окна. На пятый или шестой раз, между вязкими провалами в сон на тёплом песке, мы доплыли до середины, пока не стали цеплять за слежавшийся донный наст. В нескольких метрах впереди начиналась плантация кувшинок. Наши волны дошли до них и они стали покачивать, совсем телесно, своими полураскрытыми головками. Нам это понравилось. Мы вставали на донный наст, поднимаясь из воды по пояс, и медленно оседали, вокруг поднимались пузыри, тухловато-кислые, но не сильно, а как в детстве: стою прижавшись к дачному забору, а мимо бредут коровы, плюхая в пыль тёплые лепёшки – гильзы смертоносных газообразных снарядов, поднимающихся в стратосферу и разрушающих защитный озоновый слой: месть людям за мясоедство.
      Весь день мы вели земноводную жизнь, наслаждаясь знойным среднерусским летом, ставшим сегодня преданием. После полудня к нам присоединились девчонки. Самые стойкие из нас минут пять поиграли с ними в волейбол и бадминтон. За обедом допили остатки алкоголя. Группа добровольцев вызвалась пойти в станционный магазин сдать посуду и купить что-нибудь на вечер. Мы послали разведчика и стали собирать астероид в последний путь. Через полчаса группа вернулась с тремя бутылками «Агдама». К наступлению темноты все устали. Новый вечер был удивительно тихим. Две подружки со скифскими лицами тихо пели на чужом языке, Рая дремала у меня на плече, чуваки, ударенные по голове солнцем, жарой и «Агдамом», упавшим на старые дрожжи, лежали в полудрёме и изрекали необычное, а остальные девчонки играли с ними в дочки-матери и свою будущую кухню, комбинируя остатки запасов для термообработки. И почти каждый что-то рассказывал о себе, а все слушали и не перебивали, потому что уже спали до самой Москвы.

ВАСИЛЬЕВСКАЯ
ВУДСТОК

     Когда я проснулся, в Москве шёл кинофестиваль, а мы с Кюхельбекером подрабатывали рабочими-геодезистами. В будни мы бегали с рейкой по подмосковным пустырям и пустошам, я - вокруг будущих коровников, лесопилен и трансформаторных будок, он – вдоль будущих местных ЛЭП к этим будкам. В выходные мы процеживали толпу у какого-нибудь кинотеатра, в котором шли внеконкурсные фильмы, в надежде купить случайный билет. На первую встречу с толпой я надел майку с роллингами, и сразу пожалел об этом. Рядом со мной стояли, ожидая кого-то или чего-то, и шли навстречу с невероятной повторяемостью уверенные в себе молодые люди в новеньких тёмно-синих клешёных джинсах и батниках или новомодной лапше с тесёмочками, и очень красивые, ухоженные девушки в таких же тёмно-синих джинсах или мини-юбках, батниках или униформенных кенгуру западных университетов. Я заметил, что в выражении их лиц было что-то осторожно нагловатое, противоречивое, но ещё не знал что это значит. Примерно также выглядели крупнотелые гривастые дядьки в замшевых куртках и кожаных пиджаках, и их спутницы. Бёдра и туловища у спутниц были такие, как если бы надуть мою Раю, будь она резиновая, раза в полтора. На этой ярмарке тщеславия моя майка с ролингами, дополненная индийскими джинсами «Милтонс» и чёрными замшевыми ботинками, выглядела заштатно.
     В середине фестиваля позвонил Серёжа и сказал, что кто-то из его знакомых на закрытом показе смотрел «Вудсток», но где именно, не знал. А мне даже не у кого было спросить, где идут закрытые показы, не то что туда попасть. Ровно через год «Вудсток» привезли в Москву ещё раз. На этот раз Серёжа все знал точно: показ будет в Доме кино на Васильевской, билеты продаваться не будут. В день показа, часов в пять или шесть, минут за двадцать до начала сеанса мы с ним подошли к Дому кино. Было душно. Перед входом на широком тротуаре происходило что-то вроде антинародных гуляний: как будто Гулливер вдруг снял крышу с магазина «Березка» в стране лилипутов, и все оказались на улице. Это было как на кинофестивале год назад, только после упаривания. До этого я никогда не видел такой концентрации новеньких тёмно-синих джинсов, батников, замшевых и кожаных пиджаков, иногда с шейными платками, гривуазных гривастых и черепахово-очкастых дядек, жопастых и сисястых тётек с ними, женщин неопределённого возраста, похожих на ведьм в сарафанах как ночные рубашки, в монистах, перстнях размером с солонку и бусами со сливу. Ежеминутно подъезжали «Жигули» и оттуда выпрыгивали такие же гривастые и сисястые, только помоложе. Время от времени подъезжали черные лакированные «Волги» с хромированными молдингами и оттуда вольяжно выбирались властные мужчины в светло-серых костюмах и их женщины, одетые все как одна Валентина Терешкова в телевизоре. Надежды попасть внутрь не было никакой. В какой-то момент толпа дружно качнулась, зашевелилась и потянулась к входу. Через пять минут перед Домом кино не осталось ни одного человека. Стеклянные двери закрылись, изнутри на ручки легли железные скобы, в аквариуме осталась лишь дежурная билетёрша на тот случай, если вдруг подъедет чёрная «Волга» с ещё одним властным серым костюмом и Терешковой из телевизора.
     То, что я увидел в тот день, тоже был фестиваль - первый в моей жизни фестиваль советского социума во всей его красе, каков он есть, а не как про него пишут в учебниках обществоведения для техникумов и как рисуют на плакатах. Это было несправедливо. Это было также несправедливо, как если бы сегодня я и ещё пара сотен моих сверстников пошли в Monasterio на приехавшего из Штатов на один день Skirllex – пошли просто из любопытства и потому, что у нас была возможность туда попасть, а какой-нибудь двадцатилетний парень, или девчонка, которые его боготворят, не смогли бы туда попасть только из-за того, что таких как я приперлось полклуба. Надеюсь, я понятно объясняю?
     p.s. Все-таки, в тот день у Дома кино на Васильевской был не фестиваль советского социума. Это был парад уродов советского социума.

СОВЕТ КВАДЖЕ
«РОМАШКА» И «ЮГ»

     Заработок рабочих-геодезистов складывался из зарплаты и дополнительных выплат: командировочных, суточных, полевых или что-то вроде того, уже не помню. За месяц мы с Кюхельбекером заработали достаточно, чтобы поехать на море на целый месяц. Конечно, мы ехали не в «Рице», но вагон был купейный. В дороге мы вели себя совсем по-взрослому и ни разу не пили портвейн, то есть, вели себя как дети. Мы долго сидели у окна и смотрели как меняется пейзаж: от обвислого к пирамидальному, от корнеплодного к плодовому, от бревенчато-серого к глинобитно-белёному, от равнинного к гористому, от стиснутого горами к бескрайнему ослепительному, от обыденного к праздничному. Я вспоминал свою первую поездку к морю с родителями на «Рице» и последующее задание по природоведению про климатические зоны, которое вместе с рисунками заняло полтетрадки и принесло мне самый высокий индекс цитирования по предмету в нашей школе.
     Вещей с собой взяли мало: вельветовый пиджак-сюртук и водолазку – это на танцы, и солдатский ремень – на случай драки. В отдельной сумке у каждого были ласты, маска и трубка, а у меня ещё и сачок из проволоки для ловли крабов, который я сделал сам, а у Кюхельбекера - гитара. В Лазаревском пересели на электричку и через час вышли на «Смене». Здесь ничего не изменилось. Всё та же крашеная деревянная платформа и крутая ломаная лестница, тоже деревянная и крашеная, с просторными и очень уютными поворотными площадками и скамьями. Сверху она выглядела как игрушечная, положенная на густой заросший склон как на взбитую зелёную мочалку и глубоко продавившая её, из-за чего перил на площадках почти не было видно. В посёлке – все те же автобусная остановка, почта, единственный магазин, автобочка с вином - и всё. Вполне достаточно для светлого времени суток, когда ты на волнорезе или в море. Мы поселились далеко от моря, на самой окраине посёлка, почти под горой. На море можно было идти разными путями и тогда попадаешь на разные пляжи, довольно далеко друг от друга. Я знал здесь каждую дорожку, каждую лестницу, каждую площадку с лавочкой, каждый спуск.
     Мы уходили на пляж на весь день и возвращались только на закате, чтобы переодеться к танцам и вечернему безделью. Как только день гас, почти сразу включалась музыка, её было слышно во всех концах посёлка. Танцплощадка была от нас в двух шагах. Не помню, какой здравницей она была укомплектована тогда, а теперь на этом месте пансионат «Ромашка». Сама площадка была прямоугольной формы и каких-то необъятных размеров – со стадион: такой она мне запомнилась, наверно, в сравнении с круглыми цементными пятачками для пионеров в Евпатории и Лоо. Вокруг площадки просторно росли огромные раскидистые деревья, возможно платаны, кроны которых почти сходились над её серединой. В темноту в разных направлениях уходили дорожки – в качестве последующей опции к танцам. Место было уютным. Вход на территорию был свободный, танцы бесплатными и в танцевальные дни, то есть, почти каждый вечер, на площадке собиралось сотни две отдыхающих со всех концов посёлка и десятка два местных. Местные выделялись упрощённой физиогномикой и отстранённостью. Они никуда не спешили и держались как матёрые самцы в стаде.
     Музыка из колокольчика представляла собой заветренный оливье из репертуара ВСГ «Мелодия», выпущенного на гибких пластинках. Танцевать под такое было невозможно, но прикидываться можно. Ещё одна танцплощадка находилась в паре сотен метров по шоссейке в сторону Сочи, уже за указателем «Совет Квадже» (без дефиса), в нынешнем газпромовском санатории «Юг». Танцплощадка там была тоже прямоугольная, но компактная, как в пионерском лагере, с лавочками с трех сторон и деревянным настилом с четвертой - для музыкантов. По периметру на столбах висели круглые динамики, похожие на летающую тарелку. Звук здесь был чище, чем в «Ромашке», громкость врубали на полную. Танцы в «Юге» были только два раза в неделю, зато музыка была совсем другой. После получасовки вальсов и танго следовали лицензионные хиты, вроде «Карлсона» и «Хвалился старенький автомобиль», потом то же самое в оригинале, плюс «Мисс Лиззи»,«Сэтисфэкшн», «Шизгара» и веером в этих направлениях. А потом, когда по санаторному распорядку танцы заканчивались, радиотехник убавлял звук до границ площадки и для оставшихся на полчаса ставил такой забой, кого я тогда ещё не слышал, причем, каждый раз разный. Раз в неделю на танцах  в «Юге» играли вживую заезжие областные и районные полуансамбли-полугруппы с обязательной солисткой и обязательно эффектной: в мини-юбке с широким ремнем и распущенными чёрными волосами до талии. Вы, конечно, догадались, куда я клоню. Именно! «Шизгара» в тот сезон была обязательна для исполнения на танцах под открытым небом во всех общедоступных черноморских здравницах.
     Смена музыкального материала в течение вечера обусловливала ротацию танцующих. На вальсы и танго подтягивались ветераны санаторного отдыха. Ровно через полчаса они организованно покидали танцплощадку будто процедурный кабинет. Своей очереди уже ждали среднестатистические отдыхающие средних лет – опрятные резиденты «Юга», а также ищущие развлечений курортники из поселка, шустрые обитатели кемпинга в устье местной горной речушки и одичавшие от соседства с морем обитатели палаточных хуторков на диком пляже. Те, другие и третьи по преимуществу были люди запаренные или семейные, и в их веселье проглядывало что-то показное и ностальгическое. Получается, что они были люди запаренные или семейные не по преимуществу, а по тому что так уж получилось. Вокально-инструментальные стенания слепляли их в плотные объятия и почти полную неподвижность, а филармонический гитарный задор с лицензионными припевами ввергал в безудержное скакание, разве что без присядки. Все менялось, когда в динамиках плаксивый русский уступал орущему английскому. Площадка быстро заполнялась загорелыми молодыми телами - босыми и полураздетыми. Многие даже не успевали обсохнуть и слипшиеся волосы придавали девушкам особый шарм. Притихшие дикари и опрятные «южане» жались к краям, а потом и вовсе не выходили на площадку. Некоторое время они ещё были зрителями, а потом незаметно исчезали. Плотность танцующих возрастала, от них исходила экстатическая жизненная энергия, а на завершающих рок-н-ролльных номерах танцплощадку охватывало всеобщее пантеистическое буйство. С последним аккордом музыка обрывалась и через пять минут танцплощадка пустела. На полчаса включался едва слышный забой для меломанов и психоделических эскапистов.
    Последних было немного, в общей сложности человек двадцать: десяток отщепенцев от танцевавших… Обратите внимание, как изящно я употребил ваш любимый предлог: и вашим, и нашим. А можно и так: несколько оттанцевавших отщепенцев - тоже изящно, правда? - и столько же выцветших вылинявших длинноволосых хиппи, возникавших из небытия, когда уже не надо было прилагать усилий, чтобы просто быть собой. Хиппи были в бедных бледных, очень старых джинсах, цветастых накидках с расклешенными рукавами, похожих на пончо, в сандалиях и с мягкими матерчатыми торбами. Они стояли и сидели группкой на лавочке и рядом на цементном полу, разговаривали, раскачивались, потряхивали головами, или пританцовывали. На вид - обычная компания, замкнутая на себя, только тихая, как заигравшиеся дети, про которых забыли, а они уже устали и ждут, когда их разберут по домам. Я давно знал про настоящих советских хиппи, но в Москве они мне не попадались и теперь я увидел, как они выглядят. Мне они понравились. Я тоже хотел быть таким, как они, и в такой же компании, но что-то мне подсказывало, что это невозможно. Жаль, что я оказался прав.
     Музыка закончилась окончательно. Мягкий щелчок. Автостоп. Тонарм вернулся на место, а мир - к своему предвальсовому состоянию. И в этом мире что-то было не так, что-то не то со временем. Я подумал, и проиграл танцы от конца к началу. При попятной хронологии перемена музыки символизировала смену жизненных этапов: безмятежное детство, беспечная заводная молодость, кризис середины жизни и, наконец, подготовка к отбою - музыкально-гигиенические вальс-процедуры перед вечным сном. Я подумал ещё раз. В танцевальной программе явно угадывался идейно-художественный замысел: смена музыкальных форм была направлена против энтропии жизни. Тогда кто же сидел в будке радиотехника? И что Он пытался донести до танцующих, и прежде всего до меня? А может, это всего лишь парамнезия, и санаторий «Юг» 1971 года – всего лишь симпатичное место с парковой беседкой у моря? Молчите! Я знаю, что вы сейчас скажете. Я уже слышу, как ваша в углу скребётся мысль.

«РОМАШКА» И ОКРЕСТНОСТИ
СБОРНАЯ СССР

     И все же, чаще мы ходили на танцы в «Ромашку». Публика здесь была пёстрая и непритязательная, музыка служила ей лишь поводом для судорожного колыхания. Танцующих и зрителей было примерно поровну и танцплощадка походила на большую вечеринку под открытым небом. При желании здесь можно было выделиться, а можно затеряться в общей массе. На танцах в «Юге» девушки были заметно старше, и они были клёвые, как Сюзи, а в «Ромашке» там и там мелькали наши сверстницы. Они были не такие клёвые, зато соблазнительно рельефные, нарядно приодетые, простые и отзывчивые, и среди них были такие, кто приехал на курорт без родителей, и не к родственникам, а сами по себе - как мы. Это притягивало и возбуждало.
     Как оказалось, в поселке было много наших сверстников из других городов. На танцы ходили не все. С некоторыми мы познакомились на пляже и в местах общего пользования, вроде почты и автобочки с вином. Внешне они мало отличались от нас, но были заметно самостоятельнее и не нуждались в родителях. Мы тоже не нуждались, но не так: они - совсем не нуждались. Многие из них учились не там, где выросли, а сюда приехали по бесплатной путёвке или к родственникам, другу, или вместе с другом, который отсюда родом, или по совету друга, или как-то ещё. Большинство из них называли Совет Квадже дырой - чтоб пузо погреть, - и говорили, что здесь ненадолго или оказались случайно, первый и последний раз. Они рассказывали про другие города и места на море, куда ездили одни, истории и приключения, случившиеся там, а я слушал, и не мог понять, правда это или вранье, потому что без родителей до этого никуда не ездил. А они - они были другие, приспособленные к жизни, но не приспособившиеся. Среди них не было комсоргов или профоргов, тем более - освобождённых секретарей - особый сорт наших сверстников, заносчивых и идейных. У этих – освобождённых, но не свободных - был какой-то особый нюх на что-то, я пока не знал на что, даже не нюх, а чуй волчиный, как говорят в российской глубинке. Они тоже любили Битлс, Ролингов и Шизгару, но не как мы, а как-то по-другому – декоративно, как модное украшение жизни, наверно так можно сказать.
     Вместо танцев под Ободзинского наши новые знакомые вечерами выпивали и играли в карты, просто играли в карты, просто выпивали или сидели небольшой компанией с тёлками где-нибудь на уединённой площадке на спуске к морю, уютно заросшей с трёх сторон кизилом и самшитом,
                Ведь на то он и курорт,
                Чтобы квасить и кадриться,
как пела… Нет, это кто-то другой пел. О чём… А, вот! Тёлки. Там я впервые услышал это слово в новом значении. Сначала оно мне не понравилось, показалось обидным, но потом я к нему привык, а много позже оценил его метафорическую ёмкость в полной мере. Когда мы с Кюхельбекером только начали обживать робко освещенные санаторные дорожки и декоративные лестницы, сбегающие к морю, то часто слышали в самшитовых, почти театральных ложах или в тени банановых пальм чувственные баритональные заклинания и застенчивое мычание. Это была стандартная курортная прелюдия. Когда влюблённые, надломленные нежными объятиями, распалялись, они нажимали паузу и спускались к морю, потому что в кустах рядом могли быть змеи и колючки. На пляже, если море было спокойное, они шли на волнорез, где и предавались восторгам любви, потому что галька на пляже местами была в мазуте, отчистить который было невозможно. Иногда какой-нибудь шутник светил сверху мощным переносным фонарём и застигал подстёгивающий воображение ритм, гребками вталкивающий каменный волнорез в мягкое податливое море. Тогда снизу раздавался сначала нечленораздельный рык, а потом уже члено раздельные проклятия, иногда сопровождаемые остервенелым клёкотом сопрано.
     На пляже мы познакомились с парой девчонок то ли из Краснодара, то ли откуда-то ещё где тепло, и благодаря им перезнакомились с большой сборной компанией. Наше пребывание наполнилось компанейским содержанием: море, лёгкое вино, танцы, прогулки до глубокой ночи, приёмник, гитара-две. После раннего санаторного ужина на ухоженных территориях, обделённых танцплощадками, все вымирало, и мы шли туда. В нашем распоряжении были уютные лавочки в стриженом обрамлении, несчётные ступени, марши с белёными балясинами и без, поворотные площадки с вазонами и без, и всё это, если повезёт, не занято, а если вдвойне повезёт - с видом на невидимое абсолютно чёрное Чёрное море внизу. Самым уютным и нашим любимым местом был детский санаторий «Смена», особенно в той его части, где начинался лестничный спуск к морю. Там было особенно много чудесных мест – хорошо освещенных, прямо под фонарём, где можно с наслаждением покрутить приемник, или тёмных - для влюблённых. Мы занимали освещённые. Я крутил свой «Сокол» на средних волнах и, время от времени, у края диапазона, среди захлёбывающейся от восторга непонятной речи, вылавливал знакомые музыкальные номера. Иногда кто-то из полузнакомых чуваков приносил новенький компактный, только что появившийся в магазинах «Спорт-301» с коротковолновым диапазоном, и мы слушали такие непривычно чистые здесь музыкальные получасовки «Голоса Америки». Другой чувак приносил гитару. Кюхельбекер сначала тоже брал гитару, когда мы вечером шли гулять, но очень скоро она осталась без дела. Наш битловско-ролинговский репертуар был мало кому интересен, и всё же, нас готовы были слушать, а мы лишь бренчали, бессловесно подвывая себе, да голосили на английском два-три слова в припеве. Тот, другой чувак хотя и играл советскую эстраду, зато со словами, которые почти все знали и подпевали. «Я думал это всё пройдет, пусть через месяц, через год, а вышло всё наоборот…». Ужас. Как будто про неудачно проглоченный и надолго застрявший задом на перёд предмет. А музыка? Стенание на двух нотах. И все равно, это было лучше, чем тананаканье котиком Кюхельбекера.
     Сборная компания постоянно прирастала новыми знакомыми, распадалась на части, которые опять объединялись уже в другом составе, и вновь распадались. Ротация в частях была практически ежевечерней, но несмотря на это к середине отдыха мы шапочно знали почти всех девчонок. Они были разными по темпераменту, вкусам и мелким привычкам, но что-то делало их похожими, и это была не только самостоятельность, как у чуваков, а другое. Они как будто знали, чего хотят, и выжидали. Обычно они были беззаботными и безразличными к тому, как проходит их отдых, но когда на периферии компании появлялись слегка приблатнённые чуваки с круглыми мускулами, девчонки становились бойкими и целеустремлёнными, и среди них, как в школе, были успевающие и отстающие. Что касается чуваков, то их ухаживания были однообразными и ненастойчивыми. Иногда я слышал, как позади скамейки один говорил другому: «Пойдем лучше накатим», - и они уходили и не возвращались. За все время из всей обширной компании выделились лишь две или три устойчивы пары, которые держались особняком. Нас с Кюхельбекером в качестве своих ухажёров никто не воспринимал. Для наших далёких сверстниц мы были бесперспективными как для удовольствия, так и для жизни: ещё не взрослые, со своими непонятными контркультурными игрушками, и с родителями, зорко стерегущими наши стратегические интересы, если что. Мы, как колобки, прибивались то к одним, то к другим, пока, наконец, нам не надоело часами напролёт вместе со всеми выкусывать под хвостом, и мы уже ни к кому не стали присоединяться.

СОВЕТ КВАДЖЕ
КАЛИНИНГРАДЕЦ И РОСТОВЧАНКА

     Незадолго до нашего охлаждения к растущей вширь компании мы познакомились с ровесником из Калининграда. Это был классный чувак, жаль забыл его имя, а придумать подходящее не получается. Как и другие здесь, он был самостоятельный и приехал к своему троюродному или пятиюродному брату сдав вступительные экзамены в мореходку. Во всем остальном он был другой. Он был стильный и взрослый – культурно взрослый, а не физически. У него не было круглых  мускулов, зато в разговоре он почти обходился без мата, употребляя его только в пересказе или, в редких случаях, для особой выразительности. На заднем кармане отлично сидящих новеньких тёмно-синих джинсов красовалась яркая жёлто-цветная миниатюра маслом – то ли шляпа, то ли что-то ещё, и сразу было видно, что писал её художник. Когда мы спросили его, не жалко ли ему фирменных джинсов, он сказал, что зато они в единственном экземпляре, а это важнее, чем фирма. И ещё, он любил свой город, и опять за то, что он не такой, как другие. Когда мы однажды пошли с ним в магазин, мы – за вином, а он – не за вином, то он раз пять произнёс в разные стороны по разным поводам «спасибо» и «пожалуйста». Выпить с нами на лавочке он отказался, сказав, что не пьёт на улице, а только дома или в кафе, и только сухое, а лучше – какой-нибудь коктейль. Это было вызывающе. Он вел себя как иностранец. Тут было над чем подумать. Я подумал. Он и был иностранец – советский североатлантический иностранец, как НАТО. Дальнейшие раздумья я решил отложить на потом.
     Клёвую музыку он знал, но не как мы, а по-другому – как украшение жизни, декоративно, и этим походил на комсоргов в нашем техникуме, которые лезли из кожи вон, чтобы быть похожими на таких, как он. А он был сам по себе. Для него был важен звук и настроение, поэтому коллекция дисков у него дома состояла преимущественно из сборников, что для всех клёвых чуваков не имело никакой ценности. Для дисков у него был импортный проигрыватель – «вертушка Dual - и светомузыка. Дома у него осталась девушка, с которой он встречался по-взрослому и которая любила заниматься с ним любовью под светомузыку, а ещё больше – когда горят свечи. Когда ему долго не удавалось заниматься с ней любовью, они ходили в кафе, где можно уютно посидеть в полутёмной обстановке сколько хочешь, потягивая один коктейль на двоих. «У нас по вечерам все встречаются в кафе», – говорил он. Дома у него было много красивых вещей, которые он любил, но не желал покупать втридорога с рук, поэтому и пошёл в мореходку, как его старший брат. «Морякам часть зарплаты платят бонами и на них можно покупать клёвые вещи в «Альбатросе», - объяснил он. В его словах была, как сказали бы сейчас, позиция, даже больше - самоидентификация. А ведь он был наш ровесник. Тут было над чем подумать. Потом.
     По сравнению с ним остальные сверстники ощущались резко континентальными – степными или таёжными, сосредоточенными на простых удовольствиях: недекоративно выпить и покадриться без всякой там черёмухи. Это было понятно и не нуждалось в обосновании, но теперь мы с Кюхельбекером знали о свечах и светомузыке, и вся наша курортная диффузная компания потеряла былую привлекательность. Затерявшись в прихотливых узорах её ежевечернего распада и слияния мы вновь стали часто бывать на танцах в «Ромашке». Я вспомнил про ускользающий образ Сюзи и решил вплотную заняться поиском его воплощения, или, хотя бы, заявить курорту и миру о своих намерениях. Однако недельное посещение танцев привело лишь к повторению одной и той же нарочитой сцены с несущественными вариациями. Подвергнем же ненаписанный ещё диалог превентивной редукции. Тогда в экстракте получится так.
     Она была похожа на Сюзи. Я подошел и спросил:
- Ты не Сюзи?
     Она ответила-спросила:
- Мне нравится Ободзинский и «Синий иней». А тебе?
     Я ответил:
Ты не Сюзи. Жаль. Я ищу Сюзи.
     Но однажды я услышал ответ, от которого не смог отказаться. Примерно такой:
- Если она тоже ищет тебя, то вы никогда не встретитесь. Искать должен кто-то один. Попробуй постоять на месте.
     Я постоял рядом с ней.
- Тебя кто-то ищет? – спросил я после паузы длиной в танец.
- Нет, я просто так стою.
     Мы познакомились. Она была второкурсницей ростовского пединститута, симпатичной, очень приятной и чем-то похожей на наших подмосковных девчонок. Через пять минут мне казалось, что я знаю её несколько лет. Я дождался медленного танца, чтобы подержать её в руках. До этого я думал, что все ростовчанки как тачанки, а она была душистая и без пулемёта. Потом мы стояли в тени платана, на который я норовил опираться, и разговаривали. Когда к нам подошёл какой-то парень и пригласил её на танец, она посмотрела на меня и сказала ему:
- Сегодня я танцую только с одним кавалером. – И улыбнулась нам обоим.
     Это произвело на меня ударное впечатление. Я - кавалер. Как будто меня одели в смокинг. Это был какой-то незнакомый мне кодекс поведения. Мне захотелось её поцеловать, но я знал, что тогда она уйдёт, а с ней было так легко, ровно наоборот как с Таней. Я подумал, что она, наверно, очень цельная натура - как та, прописная Татьяна из сочинений, - хотя и не любил это слово, похожее на «нетронутая». Впрочем, «тронутая» не лучше.
     Несколько вечеров мы встречались на танцах – только на танцах - так она хотела, а потом я шёл её провожать до какого-то места, и не дальше – так она хотела. Один раз, почти перед самым отъездом, нам навстречу попались соседи-квартиранты, которые снимали комнаты в том же домике, где и мы с Кюхельбекером. Он и она, из Ленинграда и Москвы, оба приехавшие с детьми-младшими школьниками, уже несколько раз возвращались домой после нас, глубоко за полночь, когда мы с Кюхельбекером сидели в саду под раскидистой грушей и тихонько тренькали на гитаре. Он мышковал её почти месяц, прежде чем стал уводить на волнорез. «Быстро», – подумал я тогда. «Долго», – подумал пиша эти строки. Той ночью они подсели к нам под грушу. Она сказала:
- Какая чудная девушка была с вами сегодня.
     Он утвердительно кивнул. Я не знал, что она этим хотела сказать, и зачем они подсели к нам. Не знаю и сегодня.
     А потом она не пришла. Я подумал, что потерял её по какой-то своей оплошности, и мне сделалось очень горько. Правда, горько. И тут настала пора возвращаться в Москву. В Москву!

МИУСЫ
СВАДЬБА РАЗ

     Оставалось несколько дней лета – моего первого лета самообслуживания и самоопределения. Пролетевшие самолётом самостоятельные недели тешили самолюбие и оно переходило в самолюбование. Я не видел Таню с прошлой осени и уже приобрел способность набрасывать тень на её образ. И всё же, с волнением ждал выходных, чтобы на оставшуюся сдачу от прошедшего лета поехать на дачу. Но меня обсчитали, посчитав по-другому. Расстроенный и растерянный я отогревался в тёплом предосеннем одиночестве, как после налетевшего эвроклидона, и размышлял о своей невезучести. В середине размышления раздался звонок. Звонил Серёжа. Как Винни Пух, он обрушил на меня все новости разом: «У Светы - свадьба, у Тани появился ухажёр, большой любитель T-Rex, Галя угрюмая, потому что одна. Подгребай ко мне на день варенья, у меня будут клёвые диски. Последний анекдот про Чапаева знаешь?» «А про дядьку в Киеве знаешь?», - спросила моя мысль, но не вербализовалась, чтобы не удлинять разговор.
     На дне рождения никого из сестёр не было, зато выяснились подробности. Любитель T-Rex был курсант - будущий то ли штабс-капитан, то ли поручик, но я почему-то подумал, что ротмистр, и что он должен непременно говорить мягким голосом, быть ловок, сочинять трилистники и тихо позванивать по полу шпорами. Тогда я подумал другими словами и образами, но именно так. Ротмистр был второстепенной подробностью, а первостепенной была Света. Она звонила мне, когда я был на море, и поэтому передала приглашение через Серёжу. Подразумевалось приглашение за стол – утешительный приз для второстепенных гостей. В моей жизни это были первые посиделки за свадебным столом и я подошёл к ним серьезно, даже подготовился что-то сказать, если вдруг. Самой большой проблемой для нас был свадебный подарок, поскольку Серёжа был студентом, а я и подавно учащимся. Мы прикинули, что можно подарить такое, чтобы было бы заметного размера и не заметно, что дёшево. Вариантов оказалось немного: скромный сервиз, постельное бельё или просто деньги в конверте. Конверт исключили сразу, потому как меньше нас никто не положит, и мы безошибочно и неприятно выделимся. Из двух оставшихся вариантов выбрали бельё. Решили, что вручит его Серёжа: в его руках плоский и мягкий, как часы Дали, белоснежный свёрток с алой ленточкой будет выглядеть значительно. В последний момент алую ленточку на белом заменили на белую, чтобы исключить возможные ассоциации и связанные с ними обиды. «Надо было дверной цепочкой перемотать», – сокрушённо вздохнул Серёжа. Резвясь умом мы развили эту деликатную тему.
     На свадьбе Светы я впервые увидел ротмистра. Он мне понравился, главным образом тем, что хорошо знал T-Rex. Зато я лучше всех танцевал манкис, это все отметили. Таня была жизнерадостна и общительна. Она несколько раз подходила ко мне поговорить, а во время танцевальных пауз извлекала меня из-за стола и увлекала в кружок танцующих - наш дачный кружок, плюс ротмистр. Веселье было не радостным - как во взрослой жизни. Мы понимали, что нашей летней дружбе пришёл конец. Дачное лето перестало быть доброй волшебницей и как-то вдруг превратилось в календарный сезон с производственной практикой, подработкой, каникулами и отпуском, и мы – кто с воодушевлением, кто с равнодушием - приспосабливались к своему будущему. Ближе к концу вечера я приблудился к Гале, потому что больше было не к кому. Да и настроение на донышке у нас совпало. Мы безучастно танцевали, а где-то рядом тихой естественной смертью издыхала моя первая любовь. Что-то как-то мутно в глазах. Там не дождь за окном? Ах, да. Свадьба. Утешительный приз. Застолье. Оно проходило так, как будто его репетировали по советским кинофильмам: «Наполните рюмки!» – «Тост!» – «Горько!» - «М-м…»(женственно) – «Хых!»(мужественно) – «А передайте…» – «А попробуйте…» – Дзинь-дзинь-дзинь – «Наполните рюмки!» И снова: «Тост!» - «Горько!…» И ещё: «Наполните рюмки!…» И опять: «Наполните рюмки!…» И снова: «Наполните рюмки!…»И ещё. И опять.
     Голоса отдалились и стали гулкими, освещение - слишком ярким, центр тяжести перекатывался как биллиардный шар на плывущем над головами подносе, норовя упасть на пол. Серёжа подобрал меня в прихожей и обернул в плащ. Пройма впилась и резала подмышки, голова погрузилась в плечи, колени выламывались как чашки из середины слишком высокой стопки. Во дворе пахло осенней свежестью и отсыревшей песочницей. Серёжа осадил меня на лавочку и пошёл ловить такси. Я сердито смотрел под ноги, икал и мычал. Таксист не хотел меня сажать, но Серёжа сказал, что ручается за чистоту салона. Всю дорогу он держал меня как пеликана, подавившегося рыбой, и при звуках му стряхивал её в пищевод до поры. А что было дальше, не помню.
     Три сестры. Света - старшая. Я редко её видел. Прическа как у Дасти Спрингфилд и бессменный Адамо - вот всё, что я помню. Милый англо-французский образ. Она уже работала в каком-то строительном КБ, совсем рядом с моим техникумом. Туда же устроилась и Таня. Обе учились на вечернем. Раза два-три я заходил к ним после занятий. Они сидели в доме Миансаровой на втором этаже, в просторном, как стратосфера, зале с высокими арочными окнами, кульманами и зеленой, в цвет неорусского фасада, тоской. Я звонил им из автомата напротив и они выходили покурить. Теперь у них были свои сигареты и в этом не было ничего дерзкого, вызывающего, что так возбуждало меня в дачной беседке. Кто-то из них настоял, чтобы я позвонил Гале. Я позвонил и мы встретились, погуляли по переулкам. Потом ещё раз, и как-то само собой наши встречи продолжились. Мы оба были сами по себе, учились, располагали свободным временем, будто задержались в нашем недавнем прошлом. Ненадолго мы стали его хранителями и при встречах раскладывали воспоминания по полочкам, дополняя их всё более откровенными деталями, теперь не имеющими для нас былого значения. И в какой-то момент перешли от воспоминаний к будущему. А мы с вами пока останемся в настоящем.

ЛЕНИНСКИЕ ГОРЫ
ДИВАН ЗНАКОМСТВ

     Осенью 1971-го я испытал сильнейший культурный шок. Произошло это во время суеты вокруг дивана в комнате у Серёжи. Ночью он на нём спал, а днём - раскладывал диски, которые у него не переводились. Иногда это был магазин на диване. На дне рождения у него оказались знакомые мне Битлс, Маккартни и Дорз, а ещё Creedance и Santana, с которыми я раньше не встречался и был рад знакомству. И вот, я снова был у него. На диване не было привычного дружеского теснения, и только белый графичный конверт вольготно расположился в одиночестве. «Знакомься. Это - Led Zeppelin III», - сказал Серёжа. «Welkin», - представился я. Надо сказать, что к тому времени я уже был знаком с Лизой Архиповой и Тамарой Югансон и вовсю слушал их музыкальные получасовки, но составить представление о Led Zeppelin III не мог: нам всё время мешали. Только один раз, в Совет Квадже через турецкий ретранслятор прорвался поразивший меня иммигрантский вопль. И вот, Серёжа опустил иглу на край диска и комната взорвалась с первого такта. Я стоял оглушённый невероятной мощью и экспрессией. А когда заиграла Since I’ve Been Loving You я оцепенел и не смел двигаться. Из динамиков рвалось такое отчаяние, что хотелось выть - не то чтобы от одиночества, а от непонимания и заброшенности, которые так или иначе переживали многие из нас тогда, и которые для многих так и не угасли по сей день, или угасли вместе с жизнью. Лет через десять я случайно ознакомился с текстом, он был о конкретном переживании, но ощущение, что в душе царапается и лезет наружу сердцедёр осталось и сегодня.

ТАМ И СЯМ
ДВА ПРАЗДНИКА

     Третий курс был несложным: кроме основ термодинамики все предметы были сугубо практическими, запоминать приходилось немного, курсовые - впереди, свободного времени – в избытке. Учёба шла равномерным ходом, не оставляя ярких впечатлений. За два года мы притёрлись друг к другу, избирательно сблизились, тесно общались помимо учёбы, вечеринки были дружными, мальчишники – весёлыми и беспечными. Наше техникумовское содружество переживало расцвет. Девчонки усиленно тренировались в парных отношениях, самые страшненькие спешно готовились замуж. Почти все они были дружелюбными и общительными, но ни одной похожей на Сюзи среди них не было. И уж слишком они были всезнающими про жизнь – ту, в которой хорошая работа в НИИ или КБ, а ещё лучше – в главке, ту, в которой мужья с хорошими квартальными премиями, талоны на хорошую мебель по разнарядке, билеты в театр Станиславского или Ермоловой, и даже во Дворец Съездов на хорошие места в качестве поощрения от месткома, а дома - «синий-синий иней» или что-нибудь хорошее из новенькой «Ригонды», хороший праздничный стол с «Московской», «Армянским», «Вазисубани», таллиннскими шпротами, чем-то вкусным из духовки и «Прагой» к чаю, и шашлыки на даче в хорошую погоду, отпуск в Адлере или Алупке в хорошее время, и - в качестве недостижимого идеала – карьера гражданки Парамоновой. Они были из другого мира. Через тридцать лет с лишним я вновь увидел их за общим праздничным столом под разговор о том, о сём по случаю даты. Постаревшие по-русски, они были некрасивы и говорливы - экс-кадрилья «Ночные ведьмы». По рукам кругами ходили семейные фотографии со средиземноморским колоритом. За очками, увядшей кожей и румянами дремали те же убеждения, рефлексы и привычки, что и тридцать лет назад. Главным оправданием их существования теперь были дети, внуки и цветники на даче. Цветистые, как кустовые розы, рассказы о пройденном и достигнутом в профессии и материнстве заполнили комнату и смешались с ароматом шпрот. Тосты тоже были о всякой хрени из их бесценного прошлого. Выждав, я предложил:
- Может, за рок-н-ролл, по старой памяти?
     Меня осадили, объяснив лицами и междометиями, что не надо выпендриваться. Все как прежде. Синий-синий иней. Чужие. Когда я через много страниц доповествую до этого места и опять встречусь с теми же шпротами и тостами, но уже в хронологическом контексте, то, возможно, взгляну на все иначе, а пока – назад.
     Наша компактная компания расположилась вокруг молодёжной контркультуры. Релизы добирались до нас с опозданием, иногда на несколько лет, и теперь музыка взрывалась стилистической шрапнелью. Образы музыкантов с лёгкостью превращались в иконы без всякого участия дизайнеров. Ощетинившись от окружающего мира, мы нанизывали на иголки воображения новости, слухи, факты, фото, фрагменты телепередач, упоминания, вырезки, заметки, магнитофонные записи, диски. И впечатления. Славка фиксировал наши восторги в образах. На периферии компании, в шлеме с козырьком, потрескивал перегазовками Вадим, привнося в музыкальное помешательство байкерский колорит.
     Близились ноябрьские. Дачный сезон закончился, квартиры заполнились закатанными банками и родителями, город стал дождливым и прозрачным, укромные места обнажились, уличная жизнь переместилась под кров – под навесы, в беседки, подъезды, пивные, пельменные и кафетерии. Холодная или тёплая сырость, запах кислятины, подозрительные менты, ворчливые пенсионеры и интеллигентные нравоучительницы настигали повсюду и мы расходились, проводя последние четверть часа в оглушительных разговорах на мегалитических диванах метро. Деться было решительно некуда. Четыре свободные дня предвещали однообразие и скуку. Положение спас Вадим. Его отец строил на даче антикоммунистический по уровню удобств дом и ему требовалась артель лошадиных сил для ручного бурения на воду. Подрядившимся предоставлялся неутеплённый чердак с тюфяками и тулупами, горячая еда от пуза и самогонка. Два чудесных пьяных вечера с друзьями в предзимье – это было то, что надо. Желающих поехать оказалось человек восемь - вдвое больше, чем мог собрать любой из нас на уютное мероприятие в тепле. Так было всегда, когда компанию собирал Вадим. Его отец успокоил: места на чердаке и самогонки хватит на всех.
     Революционный праздник начали отмечать ещё в Москве, продолжили в электричке, на место приехали к ночи. Полчаса бодрились в тепле за чаем, потом дружно взяли на абордаж чердак и сходу зарылись в тюфяки и тулупы. Выключая фонарик я видел, как выдыхаю густой пар. Подъём был трудным, утро - тяжёлым, чай – спасительным, завтрак – преждевременным, работа – неизбежной. Вымерзающая сырость, схватившиеся лужи, лошадиная карусель вокруг бура, жидкая грязь из желонки, первая стопка взрывного напитка – и прилив сил. И опять: работа, покрытая матовым слоем, грубые шутки, сытный обед и опять работа – до темноты. Круговое месиво под ногами, энергия, которая неизвестно откуда берётся, и смеющиеся лица друзей вокруг – что может быть ценнее? А вечером - то, ради чего ехали: бесконечные разговоры, обрывающиеся в сон, и музыка на коротких волнах.
     В ту осень мир слушал Imagine, и мы были частью этого мира. Тогда ещё никто не знал, что это за песня, её просто слушали и вникали. Не все были от нее в восторге, но нравилась она очень многим. Потом её стали называть гимном. Вы спрашивали, кого я больше других люблю из Битлс? Леннона. Он не икона, он тот, с кого писали икону. Леннон – это индивидуальность и архетип одновременно. Каждый из нас или немного Леннон, или совсем нет, и этим мы отличаемся друг от друга, остальные различия не существенны. Разве так можно сказать про Маккартни? Он гениальный композитор и сэр, и этим полностью исчерпывается. Предвижу упрёки в неоригинальности сказанного и потому привожу исходное высказывание полувековой давности и более высокого уровня обобщения:  «Ты либо бунтарь, либо конформист». Это Норман Мейлер, цитата из «Белый негр. Поверхностные размышления о хипстере». Да, мысль не моя, но формулировка моя. Я, кажется, сбился. А, вот! Сейчас уже все знают, что богатство и образ жизни Леннона не очень соответствовали тому, что проповедовала его Imagine. Так и есть. А ещё, любя человечество в своих песнях, он бывал бессердечен к близким. Эти факты тоже известны, и его не украшают. Знаменитые люди странно устроены. Вот, хотя бы, Николай Романов, президент тогдашней РФ. Позволил втянуть Россию в мировую войну и отправил на гибель сотни тысяч людей, не считая исторических последствий. А какой душка был со своим ближайшим окружением! Представляете? Ладно, молчу, молчу.
     С последней желонкой песка наш трудовой пикник исчерпал себя. Окаруселевшие от бурения, застылые от чердачных ночей и одуревшие от самогонки мы с жадностью возвратились к привычной городской жизни. Время понеслось по заморозкам, подгоняемое метелями, отсыревая на оттепелях, и как-то незаметно осень превратилась в весну, а куда девалась зима, уже не помню. В марте я опять был с Вадимом на даче. Он взял подружку. Мы жили в сарайчике с буржуйкой, а они ещё и друг с другом, когда я гулял. А когда мы вернулись, он почти сразу открыл мотоциклетный сезон, газанул и мы очутились в мае. Перед сессией в нашей компании началось распадение многосторонней дружбы. Постепенно стали преобладать двусторонние отношения. Мы ещё больше сблизились с Вадимом и на практику определились в одно место. Друг у меня был. А девушки не было.

МОСКВА
ТЕАТР И ЦИРК

     После похода я пытался установить с Раей необязательные совокупные отношения. Через неделю мы встретились в душной, ласкаемой предзакатным солнцем Москве. Она пришла в невообразимом платье, единственным достоинством которого была электростатическая настойчивость, с которым оно облепляло её бёдра, глубоко разъединяло их и, подталкиваемое невидимой ладонью, ползло вверх и глубже, пока от бугорка не пролегали две диагональные складки. Мы шли по остывающим переулкам, Рая поминутно припадала и отлепляла лапающее её платье, я смотрел на их возню, солнце гладило мне пах и приходилось отклячиваться, чтобы не выпячивать очевидное. Мы шли и помышляли каждый о своём. Я надеялся отыскать какую-нибудь замусоренную лавочку под пологом отцветшей сирени, забиться поглубже и вволю потискать её, а она тянула меня на людные улицы с широкими тротуарами и огромными как арки витринами, ведь она для того и надела выходное платье. Уличными галсами мы неотвратимо перемещались к центру – в тяжеловесную театрально-министерскую часть города. Уютные углы и щели остались позади. Час пик заострялся, Рая припадала всё чаще, я чувствовал себя с ней скованно и бесчувственно, как целлулоидный кукл с ножками на шляпной резинке. Безучастный, я брел рядом изображая товарищеские отношения. Мне казалось, что все смотрят на её прилипчивое платье и мои клеша, обмахивающие тротуар, как на что-то нами сложносочинённое. Рая сдержанно сияла. Она шла вдоль домов, как ходят театралы вдоль фотогалереи в фойе: экзальтированно всматриваясь в имена, нервно теребя бинокль, оглядываясь и выискивая глазами продавщицу программок и знакомых. Она приостанавливалась, запрокидывала голову, поправляла сумочку, поворачивалась на одном каблуке и встряхивала своими породистыми цыганскими волосами. Её как будто тянуло метрически приблизиться к той жизни, которая скрывалась за непреступными фасадами с карнизами, пилястрами, героической лепниной и фамилиями золотом по граниту из Большой советской энциклопедии.
     Через неделю она позвала меня в театр на какую-то провинциальную залежалость. Я представил как она оденется, представил реквизитных купчих и философствующих гимназистов в четырёх действиях, и отказался. Встречно я позвал её в гости – днём. Она была не против, но только в рамках всестороннего, всеохватывающего общения. То есть, после театра. Я подумал. Представил, как будут смотреть на её платье в театре. Представил её формы без одежды. Подумал ещё раз. Театр был гарантирован, а формы без одежды – нет. И я опять отказался. Потом мы встречались на вечеринках ещё год, и каждый раз я, как колобок, катался ей по ушам, пытаясь договориться непосредственно с её телом, которое было вполне себе самодостаточным и без души, и которое я хотел неограниченно приблизить к своему. Но она была непреклонна, как девица чертожная пред заморскими женихами. В конце концов, её ригоризм надоел мне окончательно. В мае в цветущих Сокольниках мы встретились последний раз. Между нами долго ворочался муторный разговор – мой первый, необходимый опыт такого рода. Очумелый, как после карусели с кувыркающимися кабинками, я медленно шёл по круговой аллее. Вокруг трещали и цокали соловьи, а она – я обернулся - сидела на краешке гнутой, как билибинская волна, лавочки, поникнув головой и спрятав сомкнутые ладони туда, где год назад мне в насмешку хозяйничало электростатическое платье.
     В лице и теле Раи, а также в её тогдашних представлениях столкнулся лоб в лоб с советской добрачной парадигмой. Сформулировать её можно примерно так: докажи, что тебе неравнодушна моя душа, тогда я допущу тебя к моему телу, может быть. Мне же, претил приоритет тела над душой уже тогда, и все же, я готов был пойти на унизительный мировоззренческий компромисс и познать Раю от души к телу - по нисходящему развитию человеческой усии, как словоупотребил бы в этом случае отец Флоренский, - если бы только… она по-другому одевалась. Судьба отомстила мне за высокомерие навязчивым симптоматическим повторением: десять лет кряду я неминуемо сталкивался с советской добрачной парадигмой, часто в виде догмы, но отныне был бескомпромиссен и никогда не домогался догматических созданий.
     Осенью, когда Рая удалилась в параллельное измерение и перестала эректризовать пространство между нами в метре от пола, я встретил по дороге в техникум знакомую девчонку из параллельного класса. Я почти не знал её, зато много знал о ней. Говорили, что она один на один встречается с двумя десятиклассниками поочередно, но с ними её никто никогда не видел. Она всегда была одна. Я не слышал, чтобы она бывала на вечеринках, не видел её на школьных вечерах. У нее были серые разбавленные глаза, черные без блеска, будто бы с проседью волосы, тень над верхней губой и утяжелённая книзу малорослая фигура. В выпуклостях она была овальная и расплывчатая, но обладала какой-то дурной привлекательностью. Когда кто-нибудь из чуваков пытался закадрить её, она оказывалась осторожной, скучной и навязчивой и никто из них не продвинулся дальше разговоров. Она обожала слухи, намёки и двусмысленности, особенно по телефону, дразнила возможным и будоражила воображение – однажды я сам в этом убедился. Голоса Болота и Пещеры всё время звали её, а вонь палёного мяса удерживала от искушения.
     Мы узнались мгновенно – как старые знакомые – и после минутного разговора разошлись, обменявшись телефонами. Она переехала на новую квартиру, поступила в Плешку и жила в нескольких минутах в сторону от моего ежедневного маршрута. Она предложила созвониться, сделав из своего предложения мне одолжение. Её водянистые глаза были влажные, как эпителии, а губы сухие. После серии созвонов она посчитала, что можно встретиться у неё. Меня это устраивало. Первые пару раз мы просто посидели, перебирая общих знакомых, ничего нового про них не зная. Было скучно. В третий раз я робко обозначил свои намерения и потерпел сокрушительный отпор. В течение месяца я ей не звонил, а на её звонки отвечал коротко и неохотно. Когда она предложила встретиться вновь, я отказался, сославшись на занятость. Ретардация возымела действие: она сказала, что будет ждать звонка. Через неделю я позвонил и мы встретились – опять у неё. На этот раз я вёл себя тактильно. В середине разговора она увела меня в ванну и выключила свет. Пахло вытяжкой и стиральными порошками. Я понял, откуда исходили звавшие её голоса. Держась за меня, она встала на низкую скамеечку, каких в советских квартирах водилось неисчислимое множество, и распахнула халат, под которым ничего не было. Я наступил на штаны и чуть не упал, она пошатнулась. Сбоку громыхнул таз, с регистра отопления сползло что-то мягкое. В нашей вымученной неумелой divaricatrixa было нечто запредельно цирковое, акробатическое, вроде аттракциона с завязанными глазами, суть которого - координация движений и удержание равновесия. Следующие два-три раза прошли менее несовершенно. Потом у неё случились коллоквиумы и мы перестали встречаться. А затем и созваниваться.

МИУСЫ
ТРИ СЕСТРЫ

     Когда дух моей первой любви отлетел окончательно, мы с Галей стали встречаться чаще. Не отягощённые чувствами, сближенные приятными воспоминаниями и сходством взглядов, мы безмятежно подружились и с удовольствием болтали обо всём подряд. Она была общительной и рассудительной, какой я её знал по даче, но уже не такой весёлой. С самой первой встречи она была немного отстраненной, как будто половина её была не со мной. Она ещё не знала, куда будет поступать и это её совершенно не беспокоило. Когда я заговаривал о сёстрах, она становилась сосредоточенной, как будто что-то хотела сказать, но не говорила. Мои упоминания о знакомых девчонках, их интересах и вкусах она пропускала мимо ушей, зато рассуждения о девушках вообще вызывали у неё живой отклик, чаще скептический, но заинтересованный, как будто её другая, отсутствующая половина перебиралась к нам и принимала участие в разговоре. С каждой встречей мы всё меньше говорили обо всём, а всё больше об одном.
     Перед началом зимней сессии я сказал Гале, что теперь позвоню только через месяц.
- Жаль – сказала она, - Теперь придётся сидеть дома.
- Почему? – Спросил я.
- Не со школьными же гулять. Ты их видел.
- А одна?
     Она посмотрела на меня, потом под ноги и сказала с презрением:
- Тёлка вышла попастись.
- Ты с предрассудками? – спросил я, правда другими словами.
- Да. А без предрассудков – потом пожалеешь.
- А любовь? – Я представил себя её подругой, а не другом. – С предрассудками – это не любовь.
- И не надо.
- А замуж, значит, по расчёту?
- Да. Пусть он любит. А выйдешь по любви, будешь ему всю жизнь ботинки чистить.
     Она посмотрела вдаль, где в конце переулка размытая снежной кисеёй жёлто светилась улица Горького.
- Если в сердце завелась любовь, надо её вон. Вообще, любовь, брак – это все второстепенное. Глупость.
- А Света? Она ведь не по расчёту?
     Она опять посмотрела под ноги и сказала:
- То-то и оно.
     Однажды я зашёл за ней днём и возле дверей нежданно столкнулся со Светой – здрасьте, Дасти!
- Я в магазин за тортом. Вернусь, будем чай пить, - сказала она идя к лифту.
     В дверях показалась Таня: по какой-то причине все сёстры были дома. Меня проводили на кухню. Галя играла в салочки с ручками полок и выдвижных ящиков. Застыв на миг, предложила чай. Я согласился. В конце кухни виднелись кондитерские коробки, корзинки, картонки и маленькие стеклянные бочонки с вареньем. На столе рядом со мной пустела конфетница. После продлённого лабораторного дня торт был бы очень кстати.
- Целый день не ел. Гулять не пойдём?
     Галя не ответила, исчезнув за открытой дверцей шкафа. Вошла Таня:
- Чай будешь?
- Я уже. То есть…
- Тебя к телефону.
     Галя недовольно посмотрела на сестру и обмякла на бедро. Линии фигуры стали мягче и это добавило ей статности.
- Иди.
     Галя вышла. Я посмотрел на коробки, корзинки, картонки и спящий чайник на плите.
- Целый день не ел.
- Сейчас Света придет, будем чай пить с тортом.
     Таня ушла. Галя не вернулась. Вернулась Света:
- Сейчас будем чай пить с тортом.
     Раздеваясь, Света посмотрела вглубь квартиры. Между прихожей и глубью возникло напряжение. Света переместилась по силовым линиям.
     Подождав минуту, я поднялся и крабом пошёл в гостиную. Торт оказался в невидимой части прихожей. Света прошла навстречу и, захватив торт, исчезла в кухне. В гостиной никого не было и я присел на диван. По коридору прошла Таня:
- Сейчас чашки принесу, будем чай пить с тортом.
     Зашла Галя и села рядом.
- Сейчас будем чай пить с тортом.
- Здорово! Целый день не ел.
     Зашла Света и села за пустой стол. По коридору прошла Таня. Света и Галя молчали.
- Ну, раз чаю не дают, давайте магнитофон слушать, - сказал я.
     Никто не отозвался. Мне стало неловко. В гостиной сделалось неуютно. Галя встала и посмотрела на меня:
- Я пошла на улицу.
     Я сказал:
- Я тоже.
     И мы ушли. В тот раз мы гуляли особенно долго.

МИУСЫ
ПРИВЕТ РОДИТЕЛЯМ!

     Наше последнее свидание с Галей случилось шершавой весной. На газонах умирал опалённый уличной грязью пористый снег, чёрный, зализанный как тянучка лёд местами прилип к тротуару и старчески сочился на проезжую часть. Мы вышагивали по сухим островкам, замирали перед сморщенными остекленелыми лужицами, замолкали на полуслове, сталкивались, пропуская друг друга вперёд, и громко продолжали разговор с оборванного места - рэгтайм в четыре ноги на два голоса. Возле детской площадки в сугробе среди мусора оттаяла и поблёскивала новогодняя мишура. Я вспомнил стёклышки с фольгой в пыльном дворе своего детства и девочку на корточках из красивого, как в сказке, пятиэтажного панельного дома. Она приходила, пока у нас были свои секреты. Я посмотрел на Галю и подумал, что рано или поздно мы перестанем быть хранителями безоблачного дачного прошлого и оно затеряется, как хлам на чердаке, как те стёклышки-секреты в беспощадно застроенных Лихоборах, и будущее разберёт нас - уже насовсем - по разным ангажементам с похожими ролями и историями.
     Окна домов не отпускали солнечные лучи, они вырывались, убегали наверх с этажа на этаж, под самую крышу, и не найдя мансард умирали среди голубиного помёта в пыльных чердачных окнах. Мы вспомнили как пили наливку на крыше конного завода. Я спросил:
- Вы летом будете на даче?
- Только по выходным. Девчонки работают, а у меня экзамены. А ты?
- Точно нет. Даже если будет возможность.
- Понятно. У тебя теперь дача навсегда будет связана с Таней.
- Почему ты так думаешь?
- Вижу.
- А Вы? А Серёжа? И остальные. У нас классная компания была.
- С Серёжей ты итак дружишь, а остальные забудутся.
     Я помолчал. Может, она и права.
- Таня замуж собирается.
- Логично.
- Не логично. Я бы на её месте за тебя вышла.
- Чтобы ботинки не чистить? Я бы не женился вот так.
- Ты бы не узнал ничего.
- Рано или поздно узнал бы.
- И ничего не изменилось бы. Когда семья, дети из-за этого не расходятся.
- А из-за чего?
- Из-за пьянства. И когда муж гулять начинает.
- А когда любовь проходит, а всё остальное как раньше - не расходятся?
- Браки без любви – самые крепкие. А с виду выглядят так же, как по любви, не отличишь. С виду вообще ничего не отличишь, даже когда просто… Вот, например, родители говорят, что ты быстро переключился.
     Опа! Синкопа.
- Но… И вы им ничего не сказали?
     Пауза четыре такта. Четыре шага. Четыре ноги. Четыре лужи.
- Я сначала хотела, а потом не стала. Если сами не увидели, то всё равно не поверят.
     Она была права. Мои были такие же. Слишком мы были разные. Молчаливое поколение исполнителей, лишённое воображения, они признавали только самые простые стимулы и безумные идеи. Горькая обида расползалась как опьянение от портвейна. Внутри головы стало душно. Я сказал, что мне надо сегодня вернуться пораньше. Надо. Галя что-то уловила. Надо было выиграть время до подъезда. Полкилометра. Я спросил про Глеба, про Свету. Поворот на Лесную, осталось метров триста. Спросил про майские праздники. Двести. Что-то про Серёжу. Сто. Поворот к дому. Последние слова, они всегда появляются так, словно их подгоняют все предыдущие. Как точно подмечено. Это, кажется, Саррот. Как, уже пришли? Ну, пока. Привет родителям!

МОСКВА
ТАКСОФОН АМТ-47. ОПЦИЯ

     Личная жизнь требовала частого созвона в условиях передвижения по городу, или когда надо поговорить с абонентом вне зоны действия родительских ушей. Кроме спальных окраин, телефонов-автоматов на улицах Москвы в те годы было достаточно, даже если исключить неработающие и обременённые очередями. Проблема была в двухкопеечной монетке для звонка. Её почти никогда не оказывалось в нужный момент и приходилось оперативно добывать на месте. Обычной практикой было просить прохожих разменять три, пять или десять копеек с желанной двухкопеечной монеткой посередине. Не всегда это удавалось. Случалось так, что неотложные встречи, важные известия, долгожданные слова - не происходили, не передавались, не произносились из-за отсутствия дефицитной монетки. Жизнь советских людей повсеместно давала двухкопеечные сбои и люди научились приспосабливаться - каждый по-своему. Служебные телефоны в нережимных учреждениях не успевали остывать и проветриваться от разгоряченных ушей и потных ладоней. Двухкопеечные монеты собирались в отдельные кошельки. Булочки по восемь копеек продавались быстрее, чем по десять, потому что был шанс получить сдачу двухкопеечной монеткой. Но это были паллиативы. Решение проблемы нашлось не сразу и имело характер секретного ноу-хау.
     На рубеже 1960-70 годов почти все уличные телефоны-автоматы были старого образца - АМТ-47, с щелевым монетоприёмником и углублением для возврата монет в виде вертикальной ниши размером три на четыре сантиметра с дверкой, откидывающейся вглубь и вверх под небольшим углом при нажатии пальцем. Если после опускания монеты в монетоприёмник и набора номера соединение не устанавливалось - вызов не проходил, или линия оказывалась занята, - то монетка со звоном падала в нишу и её извлекали оттуда пальцем. Вас обескураживают технические подробности? Смахните недоумение с вашего внимания. В моем рассказе нет ничего случайного, вот увидите. Качество телефонов-автоматов было советским, и каждая третья монетка не возвращалась: «автомат проглатывал», как тогда говорили. Все к этому привыкли, хотя многие злились и безнадёжно лупили по проглоту со всей дури. Так вот, секретное ноу-хау состояло в том, чтобы засунуть в нишу за дверку плотно сжатый кусочек поролона определённого размера, подобранного опытным путём. Поролон распрямлялся и создавал невидимую снаружи преграду возвращаемой монетке. Извлечь поролон можно было рыболовным крючком, примотанным к концу гибкой проволоки. Обычно район сбора двухкопеечной мелочи составлял 5-6 автоматов, а выемка составляла около рубля за три-четыре дня – вполне достаточно, чтобы исходящие сделать безлимитными.
     Такой способ сбора двухкопеечных монеток был, конечно, несправедлив по отношению к другим звонящим. Теперь их обирал не только бракодел МГТС, но и некоторые учащиеся Московского политехникума имени В.И.Ленина владеющие кардинальным ноу-хау, в числе которых был и я. Через полгода появился другой способ бесплатных звонков – справедливый. Пролетарии Москвы наладили выпуск болванок-имитаторов двухкопеечных монеток в достаточном количестве, чтобы покрыть дефицит двухкопеечных монет. Цены на болванки-имитаторы были привлекательными: примерно 20 копеек за 50 штук. Эта технология вновь ненадолго возродилась в 1990-е, когда на чёрном рынке можно было купить имитаторы пластмассовых жетонов на метро и для новых таксофонов. Серьезную конкуренцию пролетариям составили артельщики, наматывающие на стержни-шаблоны медную проволоку такой же толщины, как ребро двухкопеечной монетки. Потом витки разрезались и превращались в кольца-имитаторы двухкопеечных монет. Сделанные артельщиками на коленке эти колечки можно было купить за бесценок. У каждого из нас всегда было с собой грамм сто болванок, и колец без счёта. Это было радикальное решение проблемы дефицитных двухкопеечных монет.
    В 1969 году началась постепенная и продолжительная замена старых телефонов-автоматов на новые. Параллельно шла и замена будок. Старые - со скруглёнными углами, переплётами остекления типа «веранда дачи» и круглой ручкой на двери -  ещё хранили стиль шестидесятых и отдалённо походили на знаменитые лондонские. Новые – красно-белые, типа «трамвай» - были безликими и безвкусными, как и всё в наступившие семидесятые. Откровенно сварные, щелястые, с четырьмя стёклами на каждой из трёх сторон, никаких переплётов, и кусок приваренной по диагонали трубы в виде ручки. Это был протостиль палаток и ларьков середины 90-х. А перед этим у старых таксофонов была проведена замена телефонных трубок и кабелей. У самых первых трубок, которые я знал со школы, были откручивающиеся отсеки наушника и микрофона. Наушники тотально разворовывались радиолюбителями, в основном юными. Позднее в отсек стали устанавливать наушник без корпуса: две катушки с сердечниками и мембрану, а позже трубку и вовсе сделали неразборной без использования специального ключа. Воровство наушников прекратилось, правда, теперь трубки отрывали целиком.
     Старые трубки соединял с корпусом длинный кабель, обвитый прочной защитной проволокой, который свисал примерно до пояса и всё время перекручивался. Если его распрямить, то можно было разговаривать стоя на улице. Это было удобно не только в жару. Будки часто использовались в качестве уличной уборной и большая длина кабеля спасала от вдыхания миазмов и растаптывания нечистот. Сама трубка вешалась за прочное кольцо на массивный крючок-рычаг. Длина кабеля, прочность и подвижность петли, увиденные под определённым углом зрения, стали причиной необычного вида правонарушений. Или правонарушений необычного вида – можно сказать так и так, в зависимости от превалирования морального или эстетического чувства у наблюдателя. В то высокоморальное время в СССР не было «гостиниц на час» и легального рынка съёмного жилья, и парам, не связанным брачными узами, почти негде было заняться любовью. Естественно, что кусты, подъезды, пустые троллейбусы возле парков, беседки и прочие щели становились приютами любви. В их числе были и телефонные будки. Кроме крыши над головой, отвлекающих бликов на стекле, маскирующих сплетений переплётов и скрывающей темноты внутри, телефонные будки предоставляли влюблённым дополнительную опцию, связанную с физическим удобством. Однажды выходя поздно вечером из парка Сокольники после пива мы заметили в тени листвы милицейский наряд, внимательно наблюдающий за чем-то сквозь ограду. Мы проследили за их взглядом и увидели в телефонной будке неподалёку шевелящиеся силуэты. Девушка безо всякого напряжения стояла с поднятой как у аиста оголённой ногой - лунно-бледной в свете фонаря, - обняв таксофон. Мы остановились в тени с другой стороны входа и стали наблюдать, что будет дальше. Милиционеры деликатно подождали, а потом направились к будке оформлять протокол, или за взяткой. Возможно, именно милиционеры подсказали телефонистам, что неплохо бы сделать кабель у телефонной трубки покороче.
     По мере того как старые телефоны-автоматы встречались всё реже, всё больше приходилось запоминать расположение оставшихся вдоль ежедневных маршрутов и в часто посещаемых районах. Вблизи метро и в людных местах их уже почти не было. Как брошенные уличные животные, они предпочитали переулки, прятались в заросших дворах, жались к подъездам и тепловым пунктам. На протоптанных тропах у меня появились любимые телефонные будки – притулившиеся к незаметным постройкам или спрятавшиеся под нависшей листвой. С каждым месяцем потребность в болванках-имитаторах уменьшалась, пока, наконец, я не перестал покупать их совсем. Двухкопеечное счастье кончилось. И тут, какой-то безвестный хакер-медвежатник подобрал к новому телефону-автомату отмычку – почти в буквальном смысле. Для бесплатного звонка требовалась всего-навсего косточка от воротника сорочки, а для сильно попользованных, разболтанных автоматов годилась даже пилочка для ногтей. Их засовывали в щель под диск и в момент соединения нажимали на невидимый рычажок. До самой армии я бесплатно звонил с новых телефонов-автоматов таким способом. В моё двухлетнее отсутствие телефонисты спохватились и установили в щели за диском самодельные жестяные пластины, а потом усовершенствовали конструкцию, сделав её халявоустойчивой. Не приложу ума, как у них ума хватило на модернизацию, да ещё в такой короткий срок – каких-то два года.
     Сегодня в Интернете широко растиражирован исторический способ бесплатных звонков с помощью монетки на верёвочке. Монетку бросали в монетоприёмник, а после соединения якобы извлекали назад. Я слышал об этом способе ещё в школе, и неоднократно пробовал звонить с его помощью и с таксофона АМТ-47 (старого) и с АМТ-69 (нового), но у меня ни разу ничего не получилось, как и у моих знакомых, а их тогда были десятки. Я допускаю, что если дёрнуть за верёвочку строго в момент, когда устанавливается соединение, монета не успеет провалиться в инкассаторский ящик и её можно извлечь. Но это уже не просто звонок по телефону-автомату, а аттракцион с игровым автоматом в виде телефона-автомата. А скорее всего, это просто бродячий сюжет в Интернете, которым переписчики и перепостщики вольно или невольно выдают старинную выдумку за свой личный опыт. Такое повсеместно встречается в Интернете.

ТРИ МОСКОВСКИХ ДК
НЕПРАВДОПОДОБНОЕ

      Апрель был музыкальный, как капель. В это невозможно поверить, но это была правда – дом культуры издательства «Правда». В течение двух дней там шёл музыкальный фильм Help! с битлами. Представьте: в доме культуры издательства, известного всему миру своим вездесущим печатным органом, который не признавал ничего, резвее Юрия Гуляева и Иосифа Кобзона, шёл фильм с участием и музыкой Битлс. Это было неправдоподобно. Когда Серёжа позвонил накануне и сообщил об этом, я не поверил. Не поверил настолько убедительно, что он и сам стал сомневаться, правда ли это. Потом он перезвонил и настоятельно посоветовал поехать прямо сейчас и купить билеты на завтра - сам он по какой-то причине пойти на фильм не мог. Я так и сделал. Никто из моих чуваков со мной не поехал, потому что все были уверены, что такого не может быть - просто совпадают названия.
    Через час я был на месте. Улица и небольшая площадь перед домом культуры были пустынными и это не предвещало ничего хорошего. На двух афишах – на площади перед ДК и сбоку от входа, как в сельском клубе - от руки было написано

                НА ПОМОЩЬ!
                Англия

     В кассовом зале было два-три человека. Я с горечью подумал, что мои чуваки правы. На всякий случай я поинтересовался у кассирши замаскированным вопросом: «А это про что фильм? Про пиратов?» Она ответила, что не знает, и похоже, что так и было, иначе бы она как-то отреагировала на мое предположение – так я рассуждал. И всё равно, в тот день я не поверил, что вот так, без всякой очереди, по цене в два раза дешевле, чем в кинотеатр, можно купить билеты на фильм с битлами, да ещё где. Это было нереально, все равно, что на концерте Битлс купить несвежий номер «Правды». Когда на следующий день я подходил к дому культуры, мои суточные сомнения испарились как из-под утюга. Площадь едва показалась, а у меня спросили лишний билет на Битлс. Сердце сказало ёк, гравитация исчезла, ангелы заиграли на терменвоксе, навстречу мне заструилось неправдоподобное сияние. Подойдя ближе я увидел десятка два разбредшихся перед входом людей, общим для них было неспокойное ожидание чего-то. От дверей касс чернела длинная очередь. Ещё два или три раза у меня спросили лишний билет. Я с благодарностью вспомнил Серёжу: определённо, у него был информатор уровня Зорге. Я пожалел своих чуваков. Подойдя ко входу протянул контролёрше билет и зашёл в фойе. Понемногу сердце перестало оглушать, а дыхание тыкать под дых. Минут пять я послонялся по фойе, с первым звонком зашёл в зал, отыскал свое место, поудобнее устроился и дематериализовался.
     Вы спрашивали, какое главное событие в моей жизни, когда я рассказывал то ли про приём в пионеры, то ли про парад на Красной площади… или про первую любовь. Я не хотел забегать вперед. Так вот, главное событие в моей жизни – это приезд Битлс в СССР. Как это не было? Очень даже было, я их видел как вас. И не я один. Просто это событие было мнимое, как корень из минус единицы. Но, ведь, и то, и другое не перестает же быть фактом. Одно – математическим, другое - культурным. Иисус тоже фигура мнимая, но все же знают, что он был.
     Но не все знают, что первоначально Иисуса должен был петь Джон Леннон. А я знал почти с самого начала, потому что сразу после показа Help! в «Правде» Серёжа заехал ко мне с культовым коричневым двойником Jesus Christ Superstar - родным, британской печатки, тогда ещё не говорили «релиз». А ещё у него был с собой еженедельник Superhebdo за 15 – 21 июля 1970 года, и там, в рубрике Pop Magazine была заметка под названием
                IAN GILLAN SERA J;SUS-CHRIST
                A LA PLACE DE JOHN LENNON
с фотографией Гиллана. Этот номер и сейчас у меня. И диск JCSS, само собой, правда, не тот самый, но тоже бритишовый. При первом прослушивании я рок-оперу не воспринял. Какие-то дзинькалки, бумкалки, скрипки. Только арии Иуды и понравились. Опера – она и есть опера, подумал я, но на всякий случай списал на свой «Романтик». Уже потом, в течение нескольких недель прослушивания - сначала изредка, потом всё чаще - постепенно приходило осознание грандиозности этой вещи.
     После Пасхи я встретился со своими школьными. Все они уже учились в институтах и делились впечатлениями о только что прошедших мероприятиях, альтернативных главному церковному празднику. Больше всех повезло Витьке. Он учился в МЭИ и на Пасху у них играли «Скоморохи», к тому времени уже хорошо известные всему клёвому пиплу Москвы. Концерт был забойный, весь ДК института был забит под завязку, сидели даже в проходах. Особенно сильное впечатление на Витьку произвела песня про пчёл, в которой вокалист – то ли Городецкий, то ли Градский – подражал Лед Зеппелин. Витька рассказывал с восторгом. В том году я несколько раз слышал о концертах «Скоморох», видимо для них он был плодотворный. Тогда же я впервые услышал от Серёжи о группе «Машина времени». Кто-то из его знакомых ходил на них в ДК напротив гостиницы «Россия» через Москва-реку. Они играли вместе со «Скоморохами» в одном концерте, совершенно отвязном. Десятилетия спустя этот концерт стал историческим. Не меньше чем сам концерт, на Серёжиного знакомого произвел впечатление густо концентрированный клёвый пипл, подтянувшийся на концерт. По его словам это был какой-то Хейт Эшбери. Сравнение, конечно, произвольное, и я найду ему более подходящее место в следующей главе. Второй раз я услышал про этот ДК в армии. Это был легендарный «ДК энергетиков» на Раушской набережной по соседству с мрачным теплоэнергетическим сооружением с четырьмя трубами - «Авророй» или «Титаником», кто как его называл. Ходили слухи, что там регулярно выступают забойные группы. В 1975-м, переодевшись из зелёного в цивильное, ещё не успев выветриться от запаха хлорки и гуталина, я разыскал этот ДК. Тишина, пустая доска афиш. Пару раз я наведывался туда вечером, пытался что-то разузнать, но дом, наделавший столько шуму всего пару лет назад, оказался настолько герметичным в обоих смыслах, что я, наверно, посчитал бы все услышанное выдумкой, если бы сам не стал участником другого невероятного чуда в том же историческом году – явления народу фильма Help в «Правде». А осенью 1975-го я стал студентом и ходил на полуподпольные рок-концерты сначала в своем институте, а потом и по всей Москве. Обычно такие концерты проходили под гипотетической вывеской музыкальных приложений к так называемым устным журналам или под другими конспиративными названиями. Узнавали о них по «студенческому телеграфу» - так называли тематическое сарафанное радио. С запозданием я понял секрет герметичности «ДК энергетиков»: я просто не был подключен к опции «студенческий телеграф». Всё так просто.

МИУСЫ
СВАДЬБА ДВА

     Где-то на пространствах весны, а может осени, будущей или прошедшей - уже не помню, затерялся телефонный звонок Тани. Её голос нежданно вернулся перелетной птицей, гулко оглушил – «Я выхожу замуж!» - и полетел дальше, а в трубке остался приятный голос Светы, сообщившей выходные данные замужества сёстры, не сказав главного. Я уточнил, хотя и не сомневался, что это ротмистр.
     На этот раз мы с Серёжей решили отделаться деньгами в конверте и букетом: заморачиваться поисками подарка не хотелось ни мне, ни ему. На подходе к дому Серёжа неожиданно предложил:
- А может, опоздаем? - Я подумал.
- Как-то не вежливо. Мы же там всех знаем.
- Да им не до нас. Только мешаться будем.
- А мы забьёмся в угол, - возразил я, внутренне уже соглашаясь с ним - Чтоб не затоптали.
- Бесполезно. Обнаружат и заставят помогать.
     Мы гоготнули и свернули в прилегающий двор, откуда был хорошо виден подъезд. У дверей стояли пикеты бабулек с ленточками – значит, машина из ЗАГСа ещё не приезжала. Серёжа закурил и начал рассказывать свежие анекдоты про Чапаева и последние приколы из студенческой жизни. Машины не было довольно долго. Когда она подъехала, и мы вместе со свитой молодожёнов порциями поднялись на лифте, Серёжа всё ещё басил мне в ухо какую-то хохму, а я беззвучно сотрясался. Где-то впереди под ногами звонко грохнула тарелка, разлетевшись по этажу дружным криком и крикливыми поздравлениями вразнобой. Десять минут ушло на то, чтобы хозяева прижали всех к столу. Пока рассаживались, голосам вернулась обычная громкость, словам - разборчивость, разговорам - содержание. Я мельком взглянул на Таню. В её почти безукоризненных формах, так восхищавших меня, теперь что-то неуловимо изменилось - какая-то вторая производная. Я отвёл глаза и попытался продифференцировать увиденное, но в этом месте кто-то встал и затеял рокировку со стульями над головой, заслонив мои умственные усилия. Последующие реплики, жесты и взгляды выявили структуру застолья, обозначили вертикаль, наметили взаимосвязи. Наконец, провожающие вышли из вагонов, сценарий тронулся, оставил позади доносящиеся из кухни голоса, и в наступившей неполной тишине застолье, набирая скорость, помчалось в наступающий вечер. «Наполните рюмки!» – «Тост!» – «Горько!» - «М-м…»(женственно) – «Хых!»(мужественно) – «А передайте…» – «А попробуйте…» – Дзинь-дзинь-дзинь! И снова: «Наполните рюмки!» «Тост!» - «Горько!…» И ещё: «Наполните рюмки!…» Пауза. Станция «Перекур». Стоянка на балконе и лестничной клетке - 10 минут. Сигнал дежурного: дзинь-дзинь-дзинь! «Все к столу!» И опять: «Наполните рюмки!…» Пауза. Станция «Танцы». И снова сигнал дежурного: Дзинь-дзинь-дзинь! «Все к столу!» И опять. Дзинь-дзинь-дзинь! «Наполните рюмки!» И ещё. И снова. Ну, сколько можно? Всё как в прошлый раз. Даже музыка та же, только действующие лица наполовину обновились. Даже ножки стола… Скатерть мешает. Жаль, в прошлый раз не запомнил место квадратика под ножкой.
     Я старался не смотреть на Таню и почти не пил, только кричал «Горько!» и чокался чуть пополняемым бокалом. Танцев в кружок не было. Пару раз я пригласил Галю, но не оставался с ней вдвоем под разными предлогами. Бродил по углам, опять садился за стол, опять вставал, и сделав обход общих мест снова возвращался за стол, где уже поджидало «дзинь-дзинь-дзинь!» В какой-то момент мне стало нестерпимо одиноко, но это был уже финал. Гости расходились.
     Было ещё не поздно. Мы с Серёжей брели к Белорусской и говорили о повседневных мелочах. Троллейбусы везли по Лесной редких пассажиров, в парикмахерских и магазинах мерцало дежурное освещение, впереди, у самой площади перебегал улицу одинокий прохожий. Обыденно. Как будто мы с ним встретились обменяться новыми записями и анекдотами про Чапаева, и завтра встретимся снова. И никакой свадьбы. Странно как-то. Я слушал Серёжу, а вслушивался в свои чувства и не мог их расслышать. А потом и вовсе всё заглушило метро.
     Очень скоро ротмистр получил назначение и Таня уехала с ним в гарнизон. Кажется, на границу. Уже не помню. Все равно уже. Чепуха всё.

У МАГАЗИНА ЮРГЕНСОНА И ВЕЗДЕ
ГОСТИ ИЗ БУДУЩЕГО

    Где-то в закоулках весны один из моих друзей как-то исподволь, не делясь ни с кем подробностями, врос в среду, которая в советском идеологическом словаре именовалась спекулянтской. Трудящиеся массы называли представителей этой среды барыгами. Мой друг стал барыгой. Это отразилось на нём самым благоприятным образом. К концу третьего курса у него появились импортные батники, джинсообразные по покрою брюки, сейчас бы сказали «подгламуренные», броские ремни и дорогая обувь. Перед удорожанием своего гардероба он года два ходил в самопальных вельветовых джинсах и простых свитерах, как почти все мы, кроме двух вперёдсмотрящих из нашей группы, готовящих себя к стремительной приспособленческой карьере. И вот теперь он стал одним из тех самых, а не одним из нас. И всё же, оставался моим другом. Его одежда была стилистическим предвестником малиновых пиджаков и белых носков напоказ. Он предложил мне свои ношеные вельветовые джинсы с поясом из шкуры, на завязках вместо пряжки, и я купил их по невыгодной цене – скоро вы узнаете почему. Перед самым маем он пришёл в новеньких тёмно-синих узких джинсах с молниями на задних карманах. Джинсы назывались Super Rifle. Я ему люто позавидовал, как не следовало бы завидовать другу. Он сказал, что есть ещё одни такие же, моего размера, но с серьёзным браком: поперёк бедра шла полусантиметровая полоса без нитки утка. Он просил за них 30 рублей. Я согласился, подавив внутренний протест. Они были в обсос и я примерял их лёжа, и также надевал первую неделю носки, то есть, делал всё правильно, а не как придумано в клипе «Экспонат» про лабутены. Теперь мой гардероб состоял из трёх стилей. Пара убогих костюмов, в которых я ходил на занятия в техникум, были униформой преемственности, примерности и покорности, общепринятой в СССР. Новые джинсы Райфл в сочетании с красным батником с огурцами и длиннющими уголками воротника на какое-то время стали моей выходной одеждой. И, наконец, провокационно-карнавальная одежда в стиле хиппи – самая любимая. Её основу составляли ношенные вельветовые джинсы моего друга – или от друга, наверно, так правильнее - со шкурным поясом. Сначала я хотел пришить по низу тесьму с шариками-бубенчиками для скатертей в стиле НЭП, но это был бы крен от хиппи к фрикам и я ограничился бахромой в виде лапши. Обычно я надевал с ними выцветшую вытянутую футболку с длинным рукавом из тончайшего трикотажа, или футболку с трафаретом Роллинг Стоунз, или белую рубашку окрашенную размытыми пятнами по технологии вычитанной в журнале «Англия» того времени, не помню номер, и расстегнутую на четыре пуговицы. Сверху я надевал дедову собачью безрукавку, сохранившуюся с войны и подвергнутую творческой перелицовке: оторвал полуистлевшую засаленную подкладку и вывернул мехом наружу. Шкура была сшита из отдельных лоскутов разных оттенков, частично вылезших. Выглядела она умопомрачительно. Летом я сделал из консервной банки, булавки и оргстекла огромный круглый значок с надписью CHRIST WAS HIPPIE и прицепил к безрукавке. Тогда же по случаю купил самодельный браслет с планкой, сплетенный из толстой хромированной проволоки в стиле картье. Весь наряд завершала головная повязка, сплетённая косичкой из трех цветных шнурков для женской обуви. Не хватало только чего-то на шее. В эту одежду я переодевался, когда возвращался с занятий. В этой одежде я встречался с друзьями и мы бродили по Москве. В этой одежде я пару раз приходил забирать сестрёнку из сада, после чего заведующая поговорила с матерью и потребовала соблюдения пристойного дрес-кода, а мать ультимативно поговорила со мной, чтоещё более возвысило в моих глазах поколение героических исполнителей.
     Мой обновившийся друг занимался одеждой, но хорошо знал всю спецификацию спекуляции. Когда мне потребовались дефицитные гэ-дэ-эр-овские полированные струны Atlantic для электрогитары, он в течение нескольких дней узнал место, где их можно купить с рук и за сколько, и сообщил: «У музыкального на Кузнецком за червонец можно взять». Он сказал «взять» вместо «купить» - коннотат вполне релевантный и ингерентный для теневого социализма. Взять – это просто. Приехал куда надо, когда тебе надо, и взял что тебе надо. А купить – это обегать несколько однотипных магазинов, убедиться, что того, что тебе надо нет, неизвестно когда будет, и будет ли вообще, терпеливо ждать конца месяца, когда для плана выбрасывают дефицит, караулить один или патрулировать несколько магазинов, надеяться, что повезёт и, скорее всего, остаться ни с чем. Почувствуйте разницу в одном слове. Вместо «продать» говорили «сдать», «отдать», о неликвиде - «скинуть», «сбросить», о проданном товаре говорили «ушёл». Всё безобидно, никаких товарно-денежных отношений.
     Я предложил ему съездить со мной в качестве чичероне и он согласился. После занятий мы пешком прошли по исхоженной нами Сретенке, наслаждаясь ласкающей классической весной, ещё не впавшей во фригидное декадентство нулевых и десятых. В центре было сухо и умеренно чисто. У Сорокового магазина несколько экскурсантов из бесколбасных областей стерегли раздутые сумки со связанными ручками. Впереди на Жданова легковушка бибикнула как в Honkey Tonk Women. Между «Атласом» и музыкальным Юргенсона толклись специфические чуваки, стараясь не привлекать к себе внимания. Мы прошли не глядя на них.
- Заходим – скомандовал чичероне.
      Чуваки посмотрели на нас. В магазине было тихо, как в бесплатном музее. Инструменты выглядели словно экспонаты, ноты лежали под стеклом словно манускрипты. В секции электрогитар несколько чуваков вытянув шеи рассматривали сияющие «Иоланы» и «Этерны». На несколько минут мы присоединились к ним. Струн для электрогитар не было, зато были для контрабаса и альта. Зря я не учился на альтиста.
- Выходим – скомандовал чичероне.
      На улице один из тех чуваков подошёл к нам. Выглядел он моложе нас.
- Что-то ищите? – Мой друг обернулся в мою сторону. Он своё дело сделал, остальное зависело от меня.
- Струны. Для электрогитары.
- Атлантик?
- Да.
- Есть. Десятка.
Я кивнул.
- Пошли.
     Я посмотрел на друга. Он готов был идти со мной, и с ним я чувствовал себя спокойно. Сорок лет спустя я приехал на угол Кузнецкого и Неглинки, чтобы восстановить в памяти, куда нас водил тот чувак, и не смог. Это был подъезд жилого дома. Чувак с нажимом открыл высоченную дверь, и мы вошли внутрь. С внутренней стороны, как швейцар, стоял крепкий детина. Парадное было просторное и от этого сумрачное. Это было парадное-холл, парадное-вестибюль, а не парадное-подъезд. Вдоль стен толклись группы по двое-трое, что-то рассматривали, передавали из рук в руки. Чувак сказал «щас» и подошёл к другому чуваку. Тот что-то достал из кармана и отдал ему. Это были мои струны.
- Смотри – сказал он.
     Я раскрыл картонную коробочку, достал шесть квадратных пакетиков, помял в пальцах. Открыл один и достал блестящий моток. Они. Полированные. Положил обратно и достал деньги. Чувак взял червонец и ни слова не говоря отошёл от нас. На выходе детина преградил нам дорогу, глядя вглубь парадного. Мы обернулись. Чувак разговаривал с кем-то из своих. Через секунду он обернулся и кивнул. Детина отошёл в сторону и приоткрыл дверь. Мы вышли.
     Я ехал домой и думал про сумрачное парадное. Старался думать умно, как на уроке истории. В увиденном мною было нечто апокрифическое - катакомбы в самом сердце могущественной империи. Предвестие её падения. Я вспомнил про новые экономические отношения, которые зарождаются в недрах отживающего строя и рано или поздно приходят на смену старым. Как учили. Кажется, так продолжалось до XIX века, когда Маркс объявил эту историческую закономерность исчерпанной. Он доказал, что в бесплодной утробе капитализме зародыши социалистических отношений невозможны, а социалистическая революция неизбежна. Нам больше других не повезло с неизбежностью, и в результате пробирочного эксперимента наступило светлое беззародышевое будущее. И вот, в недрах самого справедливого общественного строя, в двух минутах от увенчанного голубиным помётом памятника творцу всепобеждающего учения появилось сумрачное парадное - зародыш новых отживших экономических отношений. Оно достойно мемориальной доски с подсветкой, а я даже не нашёл, где она могла бы висеть.

УГРЕШСКАЯ ПРОМЗОНА
НИУИФ

     Сразу после майских праздников началась производственная практика. Завод, на который нас с Вадимом распределили, находился в промзоне на Угрешской, недалеко от городского сборного пункта для призывников, в котором я оказался через год с небольшим. Это было опытное производство института НИУИФ. Сам институт располагался в четырёхэтажном сталинском сундуке со своей территорией за стрельчатой оградой на углу Ленинского и Губкина, в самой гуще многочисленных оплотов академической науки, пышущих неукротимой умственной энергией настолько, что когда я выходил из 4-го троллейбуса на остановке «Универмаг Москва» для незатейливого шопинга, то сразу чувствовал, как у меня поднимается IQ. В 2010-е точно также что-то поднималось у кого-то при виде нагромождения целых кварталов дорогостоящей академической недвижимости, используемой, было выявлено, не достаточно эффективно. Поэтому для улучшения ситуации, да и просто в интересах науки, было придумано ФАНО. Но это потом. А тогда.
     На входе в огороженный сундук на Ленинском и на проходной опытного производства висела вывеска с одинаковым текстом
                НИУИФ
                Научно-исследовательский институт
                удобрений и инсектофунгицидов
                им. Я.В.Самойлова
     А ещё раньше, чем тогда, висела другая. Один из старейших работников опытного производства на Угрешской, бывший ломовой извозчик, аппаратчик в цехе ди- и тринатрийфосфата, ставший на месяц моим наставником, вспоминал, что когда-то на вывеске на воротах было написано
                НИХУЯ
                Научный институт
                химических удобрений
                и ядохимикатов
и слоган, набранный курсивом
                УМРИ ВСЕ ЖИВОЕ!
     Пусть ветераны поправят меня, если я ошибся. Вывеска смотрела на небольшой пустырь с трамвайным кругом и многочисленным и свирепым прайдом одичавших собак. Вечером, после второй смены мы с Вадимом ждали трамвая у проходной и, когда он приходил и замирал на кругу с открытыми дверями, быстро, но без резких движений шли и заходили в вагон. По графику мы работали в три смены. В ночную нам полагалось четыре часа отдыха, с двух до шести. Часы после полуночи были самыми тяжёлыми. В моём цехе вместе с ломовым извозчиком работала молодая ломовая женщина метров двух высотой, правильных пропорций и симпатичная. По возрасту она могла быть моей старшей сестрой. Она окончила восьмилетку и пошла работать. Когда ей становилось жалко меня, она помогала мне перетаскивать волоком и ставить по десять в ряд пятидесятикилограммовые мешки с тринатрийфосфатом. У неё это получалось легко.
      Вадим работал в цехе чего-то аммиачного или аммонийного. Там нестерпимо пахло мочей и ело глаза, как в вокзальной уборной, только сжатой по закону Гей-Люссака раз в пять. Две сердобольные аппаратчицы материнского возраста, которым он помогал, всегда отпускали его пораньше и часто отправляли проветриться, говоря: «Иди, погуляй, а то потом жена гулять будет», - и весело смеялись. В два ночи он заходил за мной и мы выходили в тёплую майскую ночь. На лавочке возле заводского мемориала ополченцам мы съедали калорийки с кефиром, смотрели как на востоке светлеет небо, а потом возвращались ко мне в цех и валились спать на мешки, которые по десять в ряд. В тот месяц, засыпая на мешках, я часто думал, что что-то во всём этом, что я видел, было не так. Через месяц меня здесь не будет, а они – не мешки, а люди - останутся. И ломовой извозчик, не умеющий толком объяснить, что ему нужно, приволакивающий ногу, навсегда сросшийся с огромной центрифугой и при этом неунывающий и добродушный, и непомерно рослая молодая женщина, добрая, обречённая на тяжёлую или грязную работу за копейки - они были не хуже всех остальных. Те, около Дома кино на Васильевской, чем они были лучше? Наверно, с точки зрения председателей комитетов по всяким наградам и премиям они были лучше, и за это им полагалась другая жизнь. Но ведь не до такой же степени другая? Или мне просто жалко этих покорных, почти бессловесных существ. Я не знал. Полжизни ушло, на то, чтобы всё ещё не знать, но уже по-другому, и ещё половина – чтобы начать что-то понимать.

НИУИФ И «ЭРМИТАЖ»
№361, 3-62, МУЗЫКА!

     Вы не поверите, но в заводском буфете продавалось пиво двух сортов! В первый день нам выдали обеденные талоны на неделю, и на сэкономленные обеденные деньги мы целую неделю покупали по бутылке пива – больше не давали. Неделю - потому что во вторник 16 мая 1972 года во всех центральных газетах было опубликовано Постановление Совета министров СССР № 361 «О мерах по усилению борьбы против пьянства и алкоголизма», о котором упоминали во всех выпусках новостей. Как видно из названия, алкоголизм в СССР считали нужным не лечить, а бороться с ним. Борьба проходила под лозунгом «Пьянству – бой!» Срочно создавались лечебно-трудовые профилактории – печально известные ЛТП, куда отправляли на принудительное лечение всех, попавших под раздачу. Из фильмов стали исчезать сцены с употреблением алкоголя.
     Пиво из буфета исчезло на следующий день, в среду. Крепкие напитки в магазинах стали продаваться с 11 утра до 7 вечера. Если положить на циферблат часов юбилейный рубль 1967 года, где отчеканен Ленин в рост с воздетой к грядущему рукой, то получится, что он указывает как раз на 11 часов. Это означало «Страна проснулась!» и можно бежать за водкой. Поллитровка «коленвал» теперь стоила не два восемьдесят семь, а три шестьдесят две. Love Portion Number Nine с припевом из вчерашнего прейскуранта, которую мы дружно распевали на первом курсе, теперь потеряла актуальность не только стилистическую, но и символическую. Много позже я узнал, что этим же постановлением было отменено производство водок крепостью 50 и 56 градусов. А я и не знал, что в СССР такие были.
     Ближе к концу практики, где-то в начале июня, я уговорил нескольких друзей сходить на концерт звёзд югославской эстрады в летнем театре Сада «Эрмитаж». У меня был сомнительный аргумент, но в моем изложении его оказалось достаточно. Среди неразличимого невооружённым глазом звёздочного состава меня заинтересовал неизвестный ВИА «Красные кораллы», про вокалиста которого то ли было сказано, то ли написано, что он некоторое время жил в США и исполнял та  рок-н-роллы. Я учуял забой вживую, и не ошибся. Три или четыре номера я дерзко ёрзал вместе со всеми, а на последнем, когда вокалист сказал: «Помогайте мне руками и ногами», я воспринял его слова как руководство к действию и сначала был предупрежден служкой зрелищного культа, а потом выведен в сад подоспевшим дежурным милиционером. Дверь с музыкой захлопнулась за моей спиной. Я шагнул в летний вечер. Сухая июньская теплынь. Уютный пустынный сквер, бывший когда-то садом. В дальних углах лохматая темнота укрывала слипшиеся парочки. Сердце колошматилось как в дверь, а душа распевала рок-н-ролл с югославским акцентом. Я чувствовал себя зрителем антисоветского типа. Мне было легко и радостно.

ГРОХОЛЬСКИЙ УГОЛ ГЛУХАРЁВА
ЗНАКОМСТВО С РЕВЕЛЕМ

     После практики наша группа последний раз собралась в техникуме в полном составе для распределения на полугодовую дипломную практику, которая начнётся в сентябре. На обратном пути домой я сделал небольшой крюк и заглянул в газетный киоск на углу Грохольского и Глухарёва. Сейчас на этом месте киоск «Овощи Фрукты», но его подчёркнутая интеллигентность выдаёт прежнюю профессию. Такова жизнь, нам всем пришлось менять род занятий в девяностые. А в семидесятые там стоял киоск другой конструкции: застеклённый от крыши до пояса с четырёх сторон, точно такой, как «Пресса стран социализма» у выхода из «Проспекта мира». Но в отличие от того, в этом, если повезёт, можно было купить «Англию» и «Америку». За долгие месяцы обучения на советского техника я изучил график завоза этих журналов в киоск и сейчас шёл с обоснованной надеждой на удачу. Киоскерша знала меня за щедрость (всегда рубль вместо сорока и пятидесяти копеек) и сказала, что «Америка» ожидается на днях и для меня она оставит экземпляр. Через пару дней сдав в библиотеку завалявшиеся дома казённые учебники, я вновь был у киоска. Там была микроочередь. Обычно я выбирал момент, когда у киоска никого не было и подходил. Я подождал в сторонке, однако очередь лишь обновлялась, но не исчезала. Самая читающая страна в мире никогда не оставляла газетные киоски в покое, даже когда «Правды» не было, «Советская Россия» была продана и оставались лишь «Труд» за три копейки и «Сельская жизнь». Я подождал ещё и встал в очередь. Киоскерша увидела меня и сделалась недовольной. За мной пристроился какой-то шнурок интеллигентного вида лет сорока, из тех, кому надо, как у всех. Через минуту я оказался у окошка. Киоскерша неприветливо посмотрела на меня и нехотя опустила руки под стол. Глядя за моё плечо она вынула скрученный в нетугую трубку свёрток в обёрточной бумаге и протянула мне. Шнурок проводил свёрток пристальным взглядом. Его научно-исследовательские проектно-конструкторские глазки засверкали любопытством. Я медленно сделал шаг в сторону и услышал: «И мне тоже. Вот это», – и указал на сверток у меня в руках. Мне захотелось дать ему в морду. Киоскерша укоризненно посмотрела на меня. Фактически, я её подставил. Но я ведь только начинал осваивать правила в реальном советском обществе.
     Дома я развернул свёрток. С обложки на меня смотрели две потрясные американские герлы. Они были старше, но это было неважно, потому что в них было что-то эталонное, то, что хотелось встретить в своих сверстницах здесь, но не встречалось. Я не имел в виду волосы, хотя они выглядели шикарно, или зубы, или кожу, а что-то такое, благодаря чему они сами всего этого не замечают, как будто другими быть не могут. Тут был какой-то секрет. Наш «Огонёк» такого же формата тоже искал это «что-то такое» в лицах сталеваров и доярок, но безуспешно, да и советская полиграфия этому не способствовала. Да, тут явно был какой-то секрет. Спустя годы, сам поработав журналистом, я вижу, что большая часть того номера «Америки» (№ 189, июль 1972) как раз и должна была раскрыть этот секрет. Но тогда это было моё будущее, а в настоящем я видел роскошные фотографии, которые можно рассматривать во всех деталях, и таких фотографий было много. Почти на всех были девушки и молодые женщины, сфотографированные на улице. Все фото были красочные, контрастные - они буквально звенели - размером с открытку, с тетрадный лист, на половину просторной страницы, на целую страницу, а главная фотография была на разворот, это больше, чем мой новый чехословацкий портфель, если его положить, да ещё расплющить. Фото шли подряд, постраничными коллажами, а рубрика называлась «Революция моды. Тогда и теперь». Это была мода, рождённая на американских улицах воображением обычных людей, и это было близко и понятно, а не вычурно и бестолково, как в советских журналах мод.
     Фотографии предваряли специальный раздел, или, в современной терминологии, тему номера. Она называлась «Революция продолжается». Текст раздела был переводом фрагмента книги французского журналиста, писателя и даже философа Жан-Франсуа Ревеля, написанной им ещё в 1970 году. В журнале указывается название книги «Без Маркса или Иисуса». Тогда, в 1972-м, текст показался мне умеренно интересным. То есть, интересным в том месте, где речь идёт о хиппи, и мало интересным, когда речь идёт о всем остальном. Многого в этом тексте я тогда не понимал, но одно мне было ясно: в Америке происходит что-то, чего не происходит нигде в остальном мире, и в этом я был интуитивно согласен с автором. К сожалению, я ошибался, и вот почему. Обстоятельная и систематизированная информация, которую мы отслеживали, попадала к нам в виде тщательно подготовленных теле- и радиопередач, газетных заметок, скомпилированных критических статей в молодёжной прессе, книг, прошедших негласную цензуру. Эта информация опаздывала на год-два. Даже пластинки любимых групп доходили до нас примерно с таким же опозданием. Своевременно отследить можно было лишь музыкальные новинки по западным радиостанциям. Вот и эта статья. Книга Ревеля, дающая мгновенный срез духовной ситуации конца шестидесятых, к лету 1972 года уже устарела на несколько лет, а в то время, когда происходила кардинальная переоценка ценностей, это был огромный срок. Своей запоздалой публикацией журнал «Америка» выдавал нам желаемое за действительное, а если желаемое соотнести с действительным, то публикацию правильнее было бы назвать «Революция закончилась». А жаль. Прав оказался Маркузе, а не Ревель. Но у журнала «Америка» при запоздалой публикации были свои соображения на этот счёт.
     В 1975 году издательство Робера Ляффана выпустило русский перевод книги Ревеля под слегка изменённым, но существенно меняющим смысл названием «Ни Маркс и ни Христос». Я прочитал её уже при наступившем капитализме, когда многое в мире стало очевидным. И всё же, она того стоила. Прелюбопытная книга, особенно то место, где автор перечисляет предпосылки революции нового типа. Рекомендую, если разыщите.

MOSCOW. THE BEST PLACES
IN THE SUMMER, IN THE CITY

     То задымленное торфяниками неправдоподобно сухое и жаркое лето я провёл в Москве, впервые за все годы жизни. Городские знакомые разъехались, загородные не отвечали на звонки и не звонили. И только друг-барыга всегда был под рукой на номеронабирателе и под ухом в наушнике. Он тоже остался в городе и вёл свою параллельную учебе новую жизнь, о которой не рассказывал, а мы не спрашивали. Мы и не знали бы о ней, не будь у него дефицитного ширпотреба и фирменных вещей, которые он изредка предлагал нам, сначала надеясь продать, а потом – на всякий случай. Когда наступило свободное лето и все сразу куда-то делись, он каждый день бывал в центре по своим необременительным делам и всегда был готов встретиться. Мы стали двое в городе. Обычно встречались в пабедье где-нибудь возле ГУМа или ЦУМа, заходили внутрь, ели набивное мороженое в стаканчике, заглядывали в музыкальные отделы и магазины, смотрели унылую, - а вдруг! – киноафишу, и ехали на пляж в Химки, Фили или Серебряный бор. Там пару часов купались, тяготились бездельем и разъезжались. Если днём он был занят, мы встречались на исходе дня где-нибудь на открытых пространствах, вроде террасы перед гостиницей «Россия», выпивали по маленькой тёмной бутылке «Московского» или «Двойного золотого», которое продавал с лотка застеленного белоснежной скатертью человек-пингвин у входа в ресторан, и шли гулять по городу. Маршруты были всегда одни и те же: вдоль центральных магистралей до Бульварного кольца, не сворачивая в переулки, с обязательным выходом в конце пути на Калининский проспект. Нас привлекал простор, оживлённые перекрёстки, беззаботные пешеходы, многочисленные рекреационные зоны и площадки и элементарная городская опрятность, то есть, интуристский центр Москвы. Закономерно, что здесь массово бродили интуристы, и глядя на них, мы – он с практической пользой, а я из академического интереса - изучали мировые тенденции массовой моды. В те прогулки я с горечью отметил, что трикотаж основательно потеснил батники, расцветки тканей побледнели, рисунок на них измельчал, появилась полоска, лацканы на пиджаках стали шире, помешательства на вытертых, чернильной синевы джинсах нет и в помине, не говоря уже про жилетки из шкур, а обувь как-то отяжелела. Всё это было не то. Наш клёвый пипл одевался хипповей.
     Самые провокационные экземпляры собирались в сквере у Большого театра, появляясь вдруг с разных сторон ближе к концу дня. Они занимали несколько скамеек под скверными яблонями и дугу парапета фонтана напротив. Выглядели они вызывающе: длинные волосы, невообразимые пиленные клеша с широченными ремнями, батники расцветки и рисунка «бабушкин передник», крашенные размытыми кольцами футболки, джинсовые юбки-сарафаны-жилетки-сумки-кепки, сандалии или кроссовки на босу ногу, очки-капелька или стрекоза. У одного или двух была гитара, иногда бубен с бубенчиками, редко губная гармошка, часто – переносной магнитофон. Если приглядеться – всё у них было фирменное, настоящее. Собачьих жилеток времён войны ни у кого из них не было. Они почти не сидели на месте: вставали, садились, включали и выключали орущий магнитофон, громко смеялись, брызгались водой из фонтана, что-то играли, кривлялись и, вообще, вели себя так, чтобы привлечь к себе внимание. Трудящиеся обходили фонтан с противоположной стороны или разворачивались и огибали сквер по периметру, бросая гневные взгляды; старшеклассники останавливались и восхищённо смотрели, блюститель порядка медленно и сурово проходил мимо, но ничего не предпринимал. Это сборище - по-теперешнему тусовка – было завуалировано герметичным: все там были знакомы между собой, на контакт с чужими шли неохотно, в разговоре держались прохладно и отстранённо, стараясь побыстрее отделаться, в чём мы с мои другом убедились сами. А ещё, в них была какая-то уверенность в неприкосновенности. При виде нависшего над ними дяди Стёпы они, самое большее, лениво поднимали головы, а не напрягались, как мы. Когда наступали сумерки и подсвеченная квадрига так и норовила спрыгнуть на площадь и потоптать самодовольных невежд, тусовка таяла в разных направлениях – от беды.
     В середине июля друг-барыга уехал из Москвы, зато из подмосковной светотени возник наш художник Славка. Жил он в посёлке городского типа где-то у впадения Истры в Москву-реку - месте симпатичном и малонаселённом. Туда ходили пригородные автобусы с кондуктором и неизбежно приходилось платить, поэтому я приезжал к нему только в нестерпимую жару – раза два за всё лето. Мы бродили вдоль берега по раскалённым полям, укрываясь от солнечных ударов под прибрежными вётлами, а от тепловых – бросаясь в воду в каждом подходящем месте. Больше там делать было нечего. В другие дни он, иногда с ещё одним нашим знакомым, приезжали в Москву и мы втроём отправлялись в заСадовые приложениях к интуристскому центру: Парк Горького, ВДНХ, Лужники или Ленинские горы перед МГУ – на обширные, как под Прохоровкой, асфальтовые поля, застеленные дрожащим маревом, или в расходящиеся от них малолюдные аллеи с тенистые сводами и вросшими по щиколотку противотанковыми скамейками и массивными, как дот, урнами с фланга. По пути, или уже на месте мы покупали пиво или мороженое, удобно устраивались под корявыми полуодичавшими яблонями и пускались в бесконечные разговоры, прерываемые здоровым жеребячьим смехом. В ста шагах влево и вправо всегда оказывались лоток с мороженым или палатка с пончиками или пирожками, или павильон с сочниками-кексами и кофейной бурдой или сосисками и пивом. Где-то за спиной били фонтаны, над головой гремела музыка, по прудам плавали утки и лодки с девушками-лебёдушками, или женщинами, положившими мягкую грудь на поджатые колени, или с втиснутыми в борта тётеньками на осевшей корме. Бесшумно, едва помещаясь в собственную тень, проплывал мимо автопоезд РАФ без окон и дверей, везущий одуревших от впечатлений гостей столицы к всё новым и новым впечатляющим достижениям народного хозяйства. В конце аллеи жужжали и подвывали цепные и прочие вестибулярные аттракционы, и даже бензиновый картинг, оставшийся после заезжей международной выставки, а за невидимым парапетом набережной вспенивал фарватер бело-голубой речной трамвайчик типа «Москва». Величественный силуэт флагмана высшего образования отбрасывал к подножию обширную тень, цепь фонтанов увлажняла необъятную перспективу радужными брызгами, а по мокрому асфальту, поправляя очки и одёргивая воздушные платьица, шли на смотровую площадку любоваться красавицей-столицей застенчивые Шурики и хорошие девочки Лиды, подавшие документы на филфак. Вот оно, светлое будущее! Оно уже наступило на отдельно взятых гектарах Москвы! И мы там были, мороженое ели, пиво пили.

КРЕМЛЁВСКАЯ НАБЕРЕЖНАЯ
БУДУЩЕЕ В ПРОШЕДШЕМ. И НАОБОРОТ

     Шли годы, пробегали месяцы, пролетали недели, проносились дни… Красиво сказал. Как в титрах отечественных киношедевров. Вы заметили?
     С тех пор в Москве кое-что изменилось – не в застройке, а в принципе. С улиц исчезли урны, почти не стало скамеек, зато появились противотаранные железобетонные блоки в местах праздничного скопления людей, в метро - бронированные бочки для взрывчатки, рамки-обыск; забытые в транспорте вещи поменяли значение, милиция изменила своему слову и стала расхаживать по улицам с автоматическим оружием, паспорт в кармане стал обязателен. Когда-то у подножия Большого Каменного моста был виден полукруглый выход Неглинки в Москву-реку из-под Александровского сада. На самом деле, историческое устье Неглинки не там, а на сто метров правее, если смотреть с противоположного берега, - у подножия Водовзводной башни. Там сейчас торчит на всю панораму железный щит и висит знак «швартоваться запрещено» - перечёркнутый якорь в круге. Когда Неглинку прятали в трубу в начале XIX века, устье перегородили по линии старой плотины со сливом, которая располагалась точно по продолжению кремлёвской стены и, таким образом, перенесли выход Неглинки к основанию моста. Сделано это было, скорее всего, по соображениям безопасности. Известно, что в Водовзводной башне ещё при постройке был устроен колодец, сохранившийся до позапрошлого, а может, и теперешнего века, отсюда и её название, а по логике средневековой фортификации, опять же - скорее всего, из колодца был тайный выход, а может и два, в заросшие илистые берега Москвы-реки и Неглинки. Чтобы исключить, даже теоретически, проникновение злоумышленников в Кремль через устье Неглинки и обнаруженные ими тайные ходы и дальше по колодцу а башню, и был осуществлен перенос выхода речки на сто метров в сторону - почти к самому подножию Большого Каменного моста – подальше от башни. Но геологию победить не так-то легко, и Неглинка упорно продолжает сочиться в Москву-реку по своему историческому руслу. Посмотрите внимательно на фотографии Кремлёвской набережной разных лет, приглядитесь к фрагменту набережной, о котором идет речь, посмотрите на него вживую и вы увидите, что кладка там отличается от соседних участков, блоки в потёках, швы тёмные, а главное – видно, что её перекладывали. Многократно. И этот уродский щит. Его ещё и покрасили. Украшение главной панорамы Москвы. Ещё бы подсветили, вроде арки из лампочек над пешеходными зонами. Праздничная иллюминация… Потерял мысль… Лампочки. Украшение. Щит… Вот! Безопасность.
     В 1970-е полукруглый выход Неглинки был открыт и туда можно было вплыть на лодке, даже моторной. Потом, кажется в 90-х, его закрыли решёткой – на всякий случай. Или вот. Раньше на пляж «Химки-2» можно было пройти через дамбу, со стороны Покровско-Глебовского парка, от Ленинградского проспекта. Теперь уже несколько лет дамба закрыта, подходы к ней опутаны колючей проволокой, не хватает только пулемётов. А ещё вот. Тот, кто в 1970-е ездил по красной ветке от «Спортивной» до «Ленинских гор», наверно обратил внимание, что разгоняясь в перегоне поезд громыхал на стрелке и в это время с левой стороны был виден уходящий в темноту тоннель. Потом там появилась решётка, потом стрелка исчезла, а потом и тоннель замуровали. Интернет говорит, что это был стык (на профессиональном сленге - гейт) с сетью секретного эвакуационного «Метро-2». Замуровали. Безопасность. Всё привычное превратилось в стратегические объекты. Опасность исходит ото всюду, даже от урн, если их осколки могут долететь до госучреждений и поцарапать их блистательные фасады. Город боится выстрела в спину. Он прячет всё, что уязвимо, но пятка для стрелы всё равно остаётся. Всегда остаётся. Это архетип героя, готовящегося к войне. Жить в таком городе, помня каким он был, не очень-то приятно, если ты не городской партизан.
     А в остальном
                ЖИТЬ СТАЛО ЛУЧШЕ!
     А главное – веселей.

МОСКВА – БЛИЖНЕЕ ПОДМОСКОВЬЕ
ЭЛЕКТРИЧКА. ДАЛЕЕ МОПЕДОМ RIGA-4

     Июльская жара перебралась в август и густела день ото дня. Она размягчала асфальт, насмерть высушивала городскую зелень, истирала в пыль землю на газонах, добавляла кислятины в вонь переполненных помоек, заостряла едкий дух мочи в изъеденных углах и даже сняла валенки с взъерошенных московских старух, слепо застывших возле облупленных реликтовых подъездов. Славка решил попытать счастье и без подготовки поступить в какое-то художественное училище. У него начались экзамены, и в Москву он больше не приезжал. Я целыми днями валялся на пляже и с тоской думал о даче, или часами слушал дома магнитофон. В один из дней позвонил наш техникумовский радиотехнический гений, с которым я поддерживал дружеские, но не закадычные отношения. Человек естественнонаучный на биологическом уровне, невозмутимый, шутливый и негромкий, при этом конкретный, как формулировка, он без предисловия позвал меня на дачу, точно указав срок пребывания, как будто зачитал заполненное приглашение для получения визы. Я сразу согласился и настроился ждать. Теперь бессмысленное времяпровождение на пляже наполнилось привнесённым смыслом. Накануне поездки он позвонил, сообщил какой электричкой надо ехать, на какой станции сойти, у какого столба стоять. А я-то думал, что мы поедем вместе.
     Электричка оказалась переполненной и перегретой. Лучшие места были в тамбуре. У нерабочей двери vis-a-vis покачивались на корточках два грозных трудящихся. В их симметричном расположении, напряженных неустойчивых позах и гордо поднятых головах было что-то геральдическое, не хватало лишь щита с диагональю и лилиями. Рядом с ними, как бурые стеклянные щенки игрались пустые бутылки, ещё одна была вставлена по длине в распор дверей и в образовавшуюся щель влетал теплый ветерок и железнодорожный грохот. На одой из остановок нерабочая дверь открылась и бутылка, звонко отскочив от порога, прыгнула на платформу. Сидящий схватил ближайшую за шиворот, поднял над головой и когда дверь закрывалась, не вставая, ловко вставил её в распор. Тамбурное равновесие восстановилось. На станции с закопчёнными корпусами, кирпичной трубой и пыльными зарослями сирени грозные трудящиеся вышли, и на месте геральдической композиции осталась стиснутая бутылка. На следующей остановке её убрали. Тамбур сменил тембр и стал дымным. Исходное равновесие было нарушено и остаток пути я проехал в вагоне.
     У назначенного столба на платформе никого не было. Когда шум разгоняющейся электрички стих, кто-то заорал мне с автобусной остановки. Я не узнал голоса своего друга, потому что раньше не слышал как он орёт. Я посмотрел в сторону ора и увидел его верхом на мопеде с поднятыми сигналящими руками. Идя по мостику, я подумал о том, что для нашей встречи он выбрал два места, которые идеально взаимно просматривались. Я бы так не догадался. При моём приближении он оттолкнулся, крутанул педали, и мопед ровно затарахтел. Считай, с пол оборота - отметил я, - Иначе и быть не могло.
- Здорово! Садись. Осторожно, сетку не придави, там яйца, – сказал он через плечо ровно с такой громкостью, чтобы перекрыть треск мотора, и не децибелом громче.
- Здорово! Это твой мопед? – неуместно спросил я.
- Потом, - уместно ответил он.- Ноги на весу держи, подальше от колёс.
- А далеко ехать? – постарался исправиться я, усаживаясь и приноравливаясь к седлу.
- Десять мину-т-р-р-ррр.
     Последние звуки издал уже мопед. Растопырив и отдёрнув ноги от асфальта, я одеревенел в растопырено-отдёрнутом положении, как было велено. Обогнув высохшие пыльные лужи мы выехали на чистенькую узкую шоссейку. Придорожный пейзаж пригнулся мелколесьем, расплющился полями, чтобы не мешать солнцу залить всё вокруг ровным предвечерним светом. С другой стороны на фоне густого елового леса виднелись опоры железной дороги. Плоский рельеф, однообразный подмосковный ландшафт - бесконечный и скучный, если идти пешком, мимолётный, если ехать на машине или поезде – сейчас, с седла тарахтящего мопеда раскрывался со скоростью восприятия, во всей нюансировке, кружился бесконечными оттенками зелёного, оседал вдали золотой дымкой на голубом. Наверно, за это я в позднем детстве любил велосипедные прогулки по дачным окрестностям.
     Возле калитки я был спешен с напоминанием: «Сетку не придави!» Дачный посёлок оказался полуголым садовым товариществом средней обширности, однообразным, как окружающий пейзаж после часа пути пешком. Участок был в разгаре начала строительства: фундамент и сарай с узкой терраской. Мое наиближайшее будущее представлялось с трудом. Надо было отвлечься от грустных мыслей. Я посмотрел на мопед.
- Так это твой?
- Мой.
     Я подошёл поближе.
- «Рига-5»? – Я не разбирался в мопедах.
- Четыре.
     Но считать до пяти я умел, и если 5 идёт после 4, в том числе для обозначения моделей, то, стало быть, 5 это что-то лучшее, чем 4. Я уже готовил вопрос, когда услышал:
- «Рига-4» надежней.
     Я не удивился. У советской мирной промышленности была особая традиция использования чисел натурального ряда в моделях своей продукции: до какого-то момента рост означал улучшение качества, а потом – неизбежное ухудшение.

РАЗЪЕЗД БАКЛАНОВО
ОПЯТЬ НЕ СЮЗИ

     Расположились сурово: на терраске сарая развалили припасённую для нас охапку сена, набросили плащ-палатку и положили пару шинелей. Чай соответствовал: кружки, сахар, сухари, вода из колодца и самовар с кучей строительных щепок. Присевшее солнце румянило крыши, воспламеняло мансардные окошки и немощным рикошетом разлеталось по кронам яблонь и вишен, не доставая кустов и грядок, уже собирающихся ко сну. За последним рядом домов был ещё день. После чая мы направились туда. Краем поля, по остывшей отяжелевшей пыли дошли до завалившейся ветлы, скрывающей от дороги уютную полянку с кострищем. Такое место есть вблизи каждого садового поселка. У кострища уже расположились несколько чуваков и пара девчонок. Мы познакомились. Сначала разговоры были про что веточкой тыкаю, про то и говорю, про что говорю, про то и смеюсь. Где-то в ногах трещал музыкой приёмник. В сумерках свет костра отделил лица от тел и сделал их плоскими. Реплики превратились в диалоги. Диалоги, блуждая по лицам, отделили каждого от всех и сделали разными. Где-то в темноте гранёный стакан наполнялся тёмной жидкостью и медленно, ломаной траекторией, как шаровая молния, плыл к месту опорожнения. Возможно, шаровая молния – это тоже чей-то стакан портвейна, кого-то невидимого и могущественного. Это было бы здорово.
     Первыми ушли девчонки. Через какое-то время по одному стали гаснуть лица, а потом и костёр. Нас осталось пятеро. Подождав, пока всполохи попрячутся в мерцающую черноту, нахохлившись от ночного холода, мы поочерёдно проводили друг друга за телогрейками и вышли к железке. Это была исключительно товарная ветка с одной колеей, опоясывающая Москву пятисоткилометровым кольцом. По ней с магистрали на магистраль перебрасывались разные грузы, в том числе вино из Молдавии и Кавказа. Обычно в сборном составе был один вагон-теплушка с вином и сопровождающим. Вино везли в Москву уже бутилированным. Вагоны были вплотную заставлены ящиками от пола до потолка, за исключением небольшого жизненного пространства для сопровождающего. Время в те годы было спокойное и сопровождающие ехали с приоткрытой дверью. Где-то в глубинах теплушки светился пудовый аккумуляторный фонарь или не разрешённая правилами керосиновая лампа. Товарные поезда на кольце никуда не торопились и подолгу, иногда по часу, стояли на разъездах в ожидании встречного состава. Один из таких разъездов находился возле дачного поселка, в который я приехал.
     Расположившись под насыпью мы стали ждать. В течение часа мимо нас прогрохотали два состава. Осветив поле до самого горизонта, сначала невидимые, они появлялись из-за леса за мощным лучом прожектора и с грохотом проносились в наступившей кромешной тьме. Мы решили дождаться ещё одного и, если не повезёт, уходить. Но нам повезло. Луч показался из-за леса и стал замедляя чертить дугу по горизонту. Мы перекатились за куст и стали ждать. Бесконечный товарняк стуча на стрелке, полязгивая и скрежеща стальными сочленениями втягивался на боковой путь теряя скорость. Через несколько минут состав замер, прожектор медленно погас. Мы поднялись на насыпь и метрах в семидесяти увидели пробивающийся из черноты свет. Оно! На ящике рядом с лежанкой сидел мужик республиканской наружности. На столике из ящиков стояли консервы и тарелка. На этот раз вино оказалось крепленым, двух сортов – рубль литр. Отлично. Двое достали из стёганых недр телогреек армейские фляги, термос и грелку. Опорожнив пять бутылок и вернув их сопровождающему для списания на бой, лёгким пружинистым шагом мы спустились под откос и удалились вглубь мирно спящего посёлка. На ближайшие два дня мы были обеспечены. В качестве бонуса за терпение мы выпили по стакану свежедобытого вина и разошлись спать.
     На третий, шестой и девятый день всё в точности повторилось: от ветлы - до насыпи, от костра - до рубль литр, смотря как отсчитывать - в пространстве или во времени. В промежутках между трёхкратными днями был долгий, до жары сон, доски, гвозди, лопаты, краска и ещё что-то хозяйственное в качестве лёгкой повинности за пребывание; выезды на «Риге» на пруд, безделье, беспорядочная еда, мытье посуды в тазу, бесцельные прогулки, ленивые разговоры и погружение в затяжной вечер под оглушительный или затихающий грохот товарняков, пару раз замещённый грохотом музыки на танцах в пионерском лагере.
     Пошли туда ограниченным ночным составом, не говоря остальным. Танцы проходили в летней столовой, под тентом. Со стороны лесочка, примыкающего к столовой, лагерь не был огорожен. Местных с танцев не гоняли, хотя и не жаловали. С завистью, разбуженной пионерскими воспоминаниями, я отметил, что свет в столовой был основательно пригашен, звук воспроизводился из стоящих на двух столах колонок, а музыка была хотя и посконная, но сегодняшняя. Через минуту мы рассредоточились в темноте каждый сам по себе до окончания танцев. Я стал в сторонку, намереваясь просто послушать музыку и посмотреть на танцующих ребят и девчонок не намного младше меня. Я увидел их так, как когда-то, наверно, увидели меня и моих ровесников те ребята с «Романтиком» на танцах в Лоо. Сегодняшние мало отличались от нас, разве что были порезче в движениях и посмелее, когда к ним подходил и что-то говорил вожатый.
     Во время очередного танца я загляделся на стройную девушку в спортивном костюме с длинными и, как мне показалось в полумраке, жемчужными волосами. «Сюзи», - подумал я и пригласил её на медленный танец. Через какое-то время я почувствовал, что что-то вокруг меня идёт не так. После танца рядом со мной образовалась группка ребят, которые внимательно меня разглядывали. Я почему-то вспомнил солдат в зимнем доме отдыха, но надеялся, что пионеры в пионерском лагере с ножами не ходят, разве что с гнущимися вилками из столовой. Через минуту один из них, юркий, небольшого роста, «типичный подшпанник», - подумал я, - подошёл и спросил:
- А самолетик что означает?
     Я сначала не понял, но через мгновение до меня дошло. За три с лишним месяца я заметно оброс, на мне были мятые дачные - и в пир, и в мир – клеша, те самые, пошитые ещё на первом курсе, и рубашка с пацифистским кругом, нарисованным краской во всю спину. Это и был «самолётик».
- Это знак пацифистов, - ответил я. Мальчишка не понял, но промолчал.
- Знак против войны, - упростил я.
- Во Вьетнаме? – уточнил он.
- Во Вьетнаме, и вообще.
- Я думал это знак хиппи.
- Все хиппи против войны, поэтому они носят значки с таким знаком.
     Круг замкнулся - вокруг меня. Я стоял в окружении его друзей. Они восхищённо смотрели на меня, а я не знал что им сказать.
- А английские группы у вас ставят? – спросил я, чтобы как-то продолжить разговор.
- Только в конце.
- А что?
- А там… Том Джонс, Елоу Рива
- Битлс ещё, с гибкой пластинки. Забойная. Её в самом конце ставят, - добавил кто-то.
- А медленные?
- Том Джонс. Он Битлс поёт, песня «Вчера» называется. Её в середине ставят. Уже скоро.
     Я подождал середины и ещё раз пригласил девушку с жемчужными волосами. Мои юные знакомые наблюдали за мной, и после танца я вернулся к ним.
- А эта девушка, с которой я танцевал, она из какого отряда?
- Из спортивного. Она разрядница, они отдельно живут.
- Там все старшие, - добавил кто-то, но уже другой.
     Разрядница. Опять не Сюзи. Мне невезло, но надо было проверить. Я пригласил её третий раз. Так и есть. Она собиралась поступать в цирковое училище. Вуаля! Точно не Сюзи.
     После танца я пошёл искать своих. На пятачке под тентом их не было, я обошёл столовую и увидел своего друга. Он разговаривал с молодым парнем в спортивном костюме, похожим на вожатого. Я встал в сторонке и стал ждать. Когда парень ушёл, друг кивнул мне в сторону большой армейской палатки, где, по-видимому размещалась кухня. Со стороны палатки прорываясь сквозь музыку доносились голоса наших знакомых и заливистое хихиканье. Мы обогнули палатку и увидели наших в компании двух девушек в ватниках, накинутых поверх белых фартуков, и резиновых сапожках. Вечер анекдотов был в самом разгаре. Когда танцы кончились, девушки удалились в палатку и вышли в болоньевых куртках и кедах. Они были готовы к вечеру. Разговор вскользь коснулся пополнения наших рядов до чётности. Было очевидно, что у девушек имеется прикосновенный запас. Я вскользь пристально посмотрел на них. Они были какие-то продавщицкие, а я хотел Сюзи. Я сказал, что не знаю, когда пойду спать, и на меня не надо рассчитывать. Мой друг высказался в том же духе. Двое наших попросили, чтобы мы не уходили сразу, а подождали их. Девушки отнеслись к структуре момента с пониманием и были сдержаны в демонстрации нравственного облика. Пару раз прогулявшись в темноту с нашими приятелями они оставили нас. В тот вечер мы легли спать раньше обычного.

ХИМИЧЕСКИЙ ЗАВОД
СПИРТ И ФАОЛИТ

     1 сентября всегда начинается что-то ужасное. Например, война, или учебный год. Другое дело - дипломная практика: отметки не ставят, зарплату платят и знают, что ты здесь временный - что с тебя взять? Завод, на котором нам с Вадимом и художником Славкой предстояло пройти практику выпускал:
- золотую амальгаму для нанесения ободочков на блюдечки,
- реагенты для очистки воды
- ещё что-то нужное в народном хозяйстве.
     В процессе производства использовались разные ядрёные вещества, например, цианиды, которые прибывали на завод вагонами в бочках и расфасовывались женщинами в респираторах, фартуках, сапогах и рукавицах. Одной такой бочки было бы достаточно, чтобы отправить в ещё лучший мир всё население Москвы и Московской области. Удивительно, но в период нашей практики ни одного смертного случая на заводе не случилось. Зато были многочисленные мелкие травмы, но уже по совсем другой причине. И вот по какой.
     В процессе производства чего-то, до чего нам не было дела, применялся циклический метод оперирования, согласно которому раз в три дня в десятитонный реактор закачивался технический спирт, подвозимый с соседней спиртовой базы. Соответственно, раз в три дня вокруг реактора происходила нервная суета. Вблизи вентилей, клапанов, заглушек, штуцеров, фланцев и прочих фитингов, которые хотя бы теоретически способны протекать, возникала производственная активность с гаечными ключами. Многочисленные слесари, наладчики, механики, сварщики, прочие люди неопределённых профессий и должностей в этот день были тут, а их непосредственные начальники - поблизости. К концу рабочего дня все они выглядели расслабленными и довольными. Вот в эту беспокойную гвардию главного механика мы с Вадимом и попали. Хорошо, что не в конструкторское бюро завода, куда попал наш художник Славка. Чему бы мы могли научиться среди кульманов и материнской опеки увядающих чертёжниц? Только карандаши точить. Мы же за полгода научились: пить чистый спирт, бегать за водкой в обеденный перерыв, перебрасывать через заводской забор по условленному сигналу заранее приготовленные мешки, мотки и свёртки, стоять на атасе по обе стороны забора, варить обед на самодельной плитке так, чтобы не засёк пожарник, сачковать, халтурить, крепко спать где придётся во время простоя, не бояться крыс, носить войлочную спецовку и спецобувь не по размеру, а также мазать, ляпать, отскребать, колотить, размешивать, растягивать, таскать тяжести и подметать жирную цеховую грязь.
     На полгода нашим рабочим местом стала захламлённая и холодная фаолитная мастерская ёмкостью с нынешний типовой храм микрорайонного значения. Внешней стеной в мастерской служили огромные каркасные клокасто обватиненные ворота с обрезиненными краями и позорным зазором по периметру, через который на улицу улетучивалось жидкое тепло от покрытого мохнатой пылью криво сваренного и многократно заваренного регистра. В противоположную стену была встроена печь размером с гараж для обжига изделий из фаолита. Рядом громоздились беспримерные по массивности трёхвалковые вальцы для изготовления обечаек, бочки с жидким стеклом и бакелитовым лаком. Всё остальное пространство мастерской было заставлено и завалено разноразмерными оправками для формовки фаолитовых труб и фитингов. На свободном пятачке стояли два столовских стульчика на растопыренных ножках и старая табуретка с наполовину ампутированными ножками. Плоскость напоминающая стол отсутствовала. По углам валялись обрезки сырого фаолита, очень похожего на толстое раскатанное тесто для таруньского пряника «Катажинка». Если у вас дома пекли его, вы понимаете, о чём я.
     За месяц мы научились работать с фаолитом. Мы формовали его на оправке, растягивали или утолщали, слепляли фрагменты в единый пласт, разравнивали швы, покрывали бакелитовым лаком и укладывали на обжиг в печи. После этого пластичный полимер превращался в подобие обливной керамики. Наш художник Славка, впавший в бумажную тоску от папок с синьками и мамок с кальками, зачастил к нам. Наблюдая процесс формовки фаолита и лично оценив его пластические свойства, взором прирождённого художника он узрел все возможные творческие перспективы и тут же приступил к освоению материала и поиску образов. Залежи обрезков фаолита были отданы в его распоряжение. Скоро, благодаря Славке, заводчане стали употреблять слово «мастерская» в родственном, хотя и незаконнорождённом значении.
     Художественную концепцию Славкиного творчества определила неподатливость фаолита при попытке тонкой моделировки. Это был материал-крутое тесто, тяготеющий к тяжеловесным лепёшистым формам. Слепить из него что-то вертикальное, кроме сталагмитоподобных фаллосов с мощными семенниками для устойчивости, не представлялось возможным. Даже палеолитические бабы, в отечественной научной литературе до сих пор упорно именуемые «богиня-мать», сначала скособочивались, а потом оседали или надламывались. Зато лепёшка или сырник позволяли деформировать себя по всякому - в пределах разумного, разумеется. В ходе напряжённого творческого поиска Славка сосредоточился на двух пластических темах. Из сырников он делал пепельницы, из лепёшек – настенные африканские маски. Первые находили спрос у сотрудников, вторые – у сотрудниц завода. В печи славка располагал свои творения как водитель экскурсионного автобуса во время гигиенической остановки: то, что мальчикам – налево, то, что девочкам – направо.
     Пробные образцы были вполне ремесленными. Первая партия пепельниц разошлась в качестве подарков новым заводским знакомым, которые украсили ими подсобки и курилки. Это была лучшая реклама. В нашу мастерскую стали приходить с заказами, однако просто пепельницы в виде блюдечка или черепахи интереса, выражаемого в рублях, не вызывали. Домой заводчанам хотелось унести что-то необычное, красивое. Надо иметь в виду, что в условиях развитого социализма рабочие и служащие СССР стали жить зажиточно, но из-за оторванности интеллигенции от их нужд и чаяний не имели возможности реализовать свои эстетические запросы. Эту роль взяла на себя фаолитная мастерская химического завода им. Войкова под руководством нашего художника Славки из Политехникума им. Ленина. Ой! Вы заметили, что два убийцы кровопийцы вновь оказались в контакте? Правда, теперь на символическом уровне, заданном нашей принадлежностью упомянутым организациям.
     Долго ли, коротко ли, а кто-то первым заказал нам африканскую маску в виде пепельницы. А кто-то вторым попросил преобразить африканскую маску в чёрта с разинутым ртом для окурков, что было не сложно реализовать в пределах заданного образа. Невразумительное и безвкусное сочетание контррельефа с барельефом было как раз тем, что ожидали заказчики. И пошло-поехало. Заказы раз от разу становились всё изощрённее. Кто-то просил сделать дырки в зрачках и ноздрях, чтобы вставлять туда сигареты, кто-то - добавить торчащие клыки и растянуть губы в улыбке, чтобы положить дымящуюся сигарету так, будто чёрт курит, но при этом чтобы пепел не падал на стол. Популярный образ быстро эволюционировал. Скоро у чёрта появились уши для спичечных коробков, а рога изогнулись определённым образом для отдельно лежащей сигары. Подвергнутая жестокой пластической хирургии морда чёрта оставалась несменяемым заводским хитом вплоть до конца нашей практики. Подспудный эстетический запрос «Сделай мне, шоб было красиво как Версаче» искал воплощения у советских людей  ещё в те годы - и со Славкиной помощью находил. Перед окончанием практики Славка дал для своих восторженных почитателей пару мастер-классов «Лепим за час».

ЗАВОДЫ, НИИ, ВУЗЫ
ОТ ГТО К GTO’S

     Изредка, ближе к концу практики, в нашу мастерскую стали заглядывать заводские тёлки. Ширококостные и сочные, они были осторожно разговорчивы и целеустремлённы:
- Пришли посмотреть ваши африканские маски.
- Какие вас интересуют? – спрашивали мы, чтобы не доставать из углов все, что есть.
- А какие у вас есть? - спрашивали они на наш вопрос.
     Внятных предпочтений, в отличие от заводских парней, у них не было. Взглянув на маски и переглянувшись между собой, они удовлетворенно соглашались с кем-то незримым: «И правда, как в художественном салоне». Было ясно, что их доминирующим мотивом было сэкономить, и Славкины реплики их вполне устраивали. И тогда он взялся за ассортимент.
     Когда первые заказчицы стали приводить знакомых, мы с Вадимом для прикола выставили на соседней фанерке – как бы не специально, но так, чтобы нельзя было не заметить – наши сталагмитические красавцы. На случай, если за маской зайдет какая-нибудь мамка из КБ или заводоуправления, мы, щадя их чувства, набросили на фанерку стыд из стеклоткани. При появлении в дверях наших заказчиц кто-то один встречал их, а другой незаметно отбрасывал стыд. Они подходили к африканской экспозиции, искоса бросали взгляд в предназначенную для них сторону, старательно делали вид, что ничего не заметили, и сосредоточенно склонялись над масками. Интересно, о чём они думали в эти минуты? Понятно, что в те годы среди них не могло оказаться ни русской Линды Лавлейс, ни Синтии (Пластер) Кастер, но хотя бы здоровое комсомольское любопытство молодой девахи из общежития должно же было быть? Нет, ничего подобного на поверхности их глубин не было: полный штиль. Что-то здесь было не так. Но что? Может, возрастная группа не та? Или время повсеместной сексуальной оттепели в СССР ещё не настало? Оказалось - и то, и другое.
     Ровно через десять лет, работая в едином архитектурном единстве со старым Британским посольством на площади Репина, я сблизился с задорным, хотя и патриархального вида, выпускником Строгановского училища. Вместе со своим старшим коллегой, пьющим как дренажный насос, он работал в каморке под названием «Бюро промышленной эстетики» нашего ВНИИ. Каморка была завалена обрезками пенопласта, развалившимися макетами оборудования, банками, красками, оргстеклом и прочим художественным и нехудожественным хламом. Институтское начальство туда никогда не заглядывало. На внутренней стороне двери висел карандашный рисунок, выполненный на расположенном вертикально листе ватмана формата А1. На нём была изображена Красная шапочка в традиционной одежде и с переполненным лукошком. Сказочная девочка имела формы персонажа японских аниме для взрослых, которые в то время уже ходили по рукам в Москве, правда, ещё в чёрно-белом исполнении. С тщательностью достойной выпускника знаменитого училища, моим приятелем были прорисованы свешивающиеся через край - в виде белых грибов - обмяклые детородные органы. Про этот рисунок, не вполне сходный с образцом тогдашней нравственности, в институте знали все, кроме руководства и ударниц коммунистического труда со стажем. Некоторые институтские дамы, не обделённые чувством юмора и здоровым восприятием жизни, неоднократно пытались заполучить рисунок разными способами, но автор был стоек, как несорванный белый гриб.
     Как-то раз, на пыльном верстаке среди обрезков картона и цветных полосок я увидел неброскую книжку. Автор был хорошо знаком, а издание - нет. Любопытствуя, я открыл содержание, пробежал, зацепился глазом за знакомое название, закрыл, и в раздумье положил книжку на прежнее место. Красная шапочка с интересом наблюдала за мной и ждала, что я скажу. Я показал ей книгу и сказал:
     «Он не прав. Мерзкая плоть – это рыбья плоть. Смотри, чтобы у тебя не срослись ноги».

ХИМИЧЕСКИЙ ЗАВОД
ЛУКА

     Хозяином мастерской в нехудожественном значении этого слова, а также нашим наставником был Лука. Если бы я, Welkin, обладал достаточным талантом, чтобы своим топорным пером запечатлеть этот неисчерпаемый образ, то он непременно занял бы в мировой литературе почётное третье место среди великих Лук, следом за евангелистом и приапистом. В отличие от последнего, у нашего Луки была гордая рабочая профессия с красивым названием фаолитчик. Он овладел ею в совершенстве, что подтверждал 6-й разряд с какими-то дополнениями. Однажды, расписываясь в ведомости, мы увидели его месячный заработок. В тот месяц он составил 400 с лишним рублей – существенно больше, чем оклад главного механика или главного инженера. Правда, в него входили и различные премии, например, квартальная. Её выплачивали за то, что работник добросовестно выполнял свою работу. Недобросовестным выплачивали только зарплату. Лука был добросовестным. В эту же сумму входила выплата за выполнение аккордной работы, а так как Лука любил исполнять музыку труда ударно и аккордами, то это вознаграждение было почти ежемесячным. Когда мы в конце рабочего дня вместе шли в раздевалку, чтобы отправиться в душ, он доставал из своего шкафа бутерброды и возвращался в цех. Тёмную склянку со спиртом, которая стояла в его шкафу и никогда не бывала пустой, он в эти дни не трогал. Как-то раз я забыл в раздевалке что-то и решил вернуться коротким путём, через пустой цех. Впереди из остановленного на ремонт химического реактора пробивался тусклый свет, смешивающийся с дежурным потолочным освещением. Проходя по технологической галерее для аппаратчиков я заглянул в реактор. На дне был Лука. Он сидел на своей табуретке с ампутированными ножками скрестив ноги и своей любимой «кирочкой» подравнивал на колене диабазовую плитку. Я остановился. Через секунду, мазнув плитку мастерком, он уложил её в тесное ложе между двумя другими. Он работал сосредоточенно и быстро, движения были точны и экономны. Я не знал его таким. У себя в мастерской, заваленной одноразовым и многоразовым хламом, он был нашим учителем труда и наставником в социалистическом производстве. На дне реактора, в тишине и одиночестве, он был Мастером. В мастерской он зарабатывал на хлеб, на дне реактора - на масло.
     Внешне Лука походил на Швейка, а внутренне – на мокрое смыленное мыло. В двух случаях из трёх он отвечал на вопросы поговорками – когда матерными, когда посконными. И всегда с хитрецой. И ещё он любил загадки – похабные, разумеется. Таково было его вербальное оформление, декор. Архитектоникой же его сущности была халява – родная, всеобъемлющая, древняя, как крестово-купольный принцип, и неистребимая, как убожество. Первую неделю Лука грел супчик и что-то жарил на подпольной самодельной плитке. После еды он поднимался на второй этаж помыть кастрюльку и сковородочку, потому что горячей воды в мастерской не было. Затем наступала наша очередь и всё повторялось. На вторую неделю Лука перестал приносить супчик, а свои сарделечки и картошечку подкладывал нам: сардельки – в кастрюлю с нашим супом, картошку – на сковороду, отгребя нашу в сторону. Он был почти счастлив, что теперь ему не надо мыть посуду.
     Пару раз в неделю Лука приносил в мастерскую мотки кабеля, лампочки, банки с восемьдесят восьмым клеем, эпоксидную смолу, небольшие листы оргстекла, стеклоткань, сырую резину и прочую всячину, которую можно раздобыть на химическом производстве. Выход с завода у него был свободный, а под войлочной пропитанной хромпиком каляной спецовкой на два размера больше, чем в пору всё это умещалось не вызывая вопросительных складок и оттопыриваний. Жил Лука где-то неподалёку. «Студенты! Я пошёл на обед», - означало, что сегодня вместо сарделичек и картошечки Лука понёс набрюшное добро домой, где и пообедает.
     Раз в пару недель Лука приносил в мастерскую нетранспортабельное добро – сыпучее, бесформенное, тяжёлое, в мешках или ящиках. Проверив, и при необходимости укрепив упаковку, Лука грузил добычу на тележку и в нашем сопровождении вёз в заброшенные глубины заводской территории. В избранном месте он оставлял нас с телегой, совершал проверочный обход, быстро возвращался, командовал: «Взяли!» и боком устремлялся на позицию к забору, таща нас другим концом мешка или ящика, и вполголоса покрикивая: «Никак обосрались от натуги? А ну прибавь, студенты-тыть вашу ёп!» Бросив мешок у забора и накрыв цементным корытом, мы садились на край, и давясь от смеха, смотрели снизу вверх на вставшего на цыпочки Луку – «Подвинь жопу-то! Не видать ничего!» - и обнюхивающего зону выброски за забором. «Значить, ежели кто спросит, что тут делаете – Лука сказал корыто в мастерскую привезть. Я минут через двадцать прийду, пока за тачкой туда-сюда. Посвищу тогда».
     Однажды мы решили над ним подшутить. По условленному свисту встали на корыто и растеряно затараторили:
- Дык, этот приходил, из цеха, сказал - давайте мешок, Лука сказал - я на мусорке до самого его гаража довезу!
     За какую-то секунду Лука сделался багровым, как закат при ветреной погоде.
- Выть! Я ж! Вам-ж! Хребтину мать! На какой-ёп, мусорке? Какого цеха? А ну дай руку! Перелезу.
     Шутка оказалась совсем не шуточной. Мы быстро сознались, ожидая, что он обматерит нас, а он просто обиделся: «Э-эх, студенты!» – и молча принял мешок. Мы стояли и виновато смотрели вслед уходящей войлочной спецовке, толкающей тачку с мешком.

ОПЯТЬ ХИМИЧЕСКИЙ ЗАВОД
И ОПЯТЬ ЛУКА

     Когда мы первый раз увидели Луку в душе, нас поразил его глубокий уродливый шрам. Он был такой глубокий, и такой уродливый, что в моей памяти отделился от тела и сегодня я уже не могу вернуть его на прежнее место, где увидел в первый раз. Однажды за спиртом мы спросили про него. «Осколочное ранение. Под Псковом в сорок четвёртом. Сразу после училища», - сказал он обыденно, как про оторванную пуговицу на рукаве. О войне он никогда не рассказывал - никому и никогда, я специально узнавал. Некоторые наши сверстники, проработавшие на заводе несколько лет, считали, что он на войне не был, а всё придумал. «Жучила он. Такие не воевали», - говорили они. Действительно, образ парадного фронтовика как-то не вязался с ним. И всё же, я был уверен, что Лука воевал, и что как раз такие и воевали на передовой, а не в штабах. Второй раз за спиртом я спросил Луку, сохранились ли у него военные фотографии. Он хитро улыбнулся, и то ли сказал, то ли спросил: «А ты кто, - сыщик? С какой целью интересуешься?» Я ожидал, что выдержав паузу он ответит, но ответа не последовало.
     Третий раз за спиртом, когда рабочий день был уже парализован и в сумерках ожидал своего конца, зашёл разговор о кино. Прошедший экранный год оказался бенефисом военного и приключенческого жанров, в основном отечественного и польского производства, и на перекурах мы часто и возбуждённо делились впечатлениями. Луку мы не рассматривали в качестве собеседника, но на этот раз выпитый спирт создал иллюзию общности оценок. Вадим, днями прежде посмотревший «Меридиан ноль», заговорил про польские, а потом и наши фильмы о войне: съёмку, технику, правдивость, условность, солдат и медсестёр, только что переодевшихся из джинсов в реквизит, но не успевших к нему привыкнуть. Я с энтузиазмом ему поддакивал. Мы становились всё умнее и красноречивее с каждой минутой. И вдруг Лука сказал:
- Не знаий, студенты. Мне-от, «Ромео Джульетта» понравился.
     Мы переглянулись.
- За сказанное! – сказал Вадим, поигрывая стаканом.
- Хотя мы не студенты. Пока  ещё, – добавил я и мы чокнулись.
- Классика - она и есть, – выдохнул Лука.
     Надо было что-то сказать. На какой-то миг опьянение оставило меня наедине с мыслями, но они разом повернулись спиной, и я не знал как с ними быть.
- Ну-у… это конечно, - сказал я.
Вадим насадил на нож из полотна толстый кружок Одесской колбасы и набил рот.
- Аха. Мой дядя самых честных павил, ка-а не в у-ку аниогк…
- Прожуй! Охреян… Он уважать сибе заставил, и лучи выдумать нимог…
     Лука прочёл строфу, потом вторую, третью, он читал и читал, и не собирался останавливаться. Я уже привык к его «и» вместо «е», а он всё читал, почти как пономарь, с едва заметным выражением, не взвывая - то есть так, как читают стихи все нормальные люди, а не задыхающиеся от своей тонкой духовной организации заслуженные и народные чтецы. Лука прочёл без запинки всю первую главу и закончил без всякой паузы:
- Вотак, студенты.
     Я мутно подумал: кто заставил его выучить такой объём, и главное - зачем?
     Лука заговорил вновь. Теперь в его голосе появилось лукавство:
- От, спрашиваица, на что они тиби, стихи-то, если подумать? А почитаю вот, стихи-то, и понимаю: ни в слови дело, а почему слово говорица. Так, студенты? Идити в душ!
     В декабре на заводе развернулось ежегодное генеральное сражение за план. Цех с тяжёлыми боями продвигался вперёд и Лука гонял нас как родных. После Нового года наступило затишье. Лука появлялся в середине не каждого дня и наставническим окриком поднимал нас с обустроенных лёжек:
- Буде лытать! А ну, ступайти дибаз месить!
     И добавлял трёхэтажную партитуру. Насладившись смысловой гармонией, мы шли к бочкам, мешкам и корыту.
     В середине февраля практика закончилась, и мы засели за наши дипломы. Некоторое время я часто вспоминал его, а когда настала весна – забыл на сорок лет. Сейчас я вижу, что Лука был первой в моей жизни многогранной фигурой, выражаясь литературно, прямо-таки стереометрической, выражаясь точно-научно, как стакан у Петрова-Водкина, выражаясь эстетически. Своим существованием он задал мне массу вопросов, ответы на которые я точно не знаю до сих пор. Но кое-что я понял уже тогда.
     Над страной вставало новое солнце. Начиналась эпоха новых нравственных стандартов, новых ценностей. На историческую сцену выходили новые герои с новыми репликами.
           Два героя стоят в ярком свете у рампы.
           Третий появляется из-за кулис и остаётся в глубине сцены.
1-й  г е р о й (торжественно, в зал):        Народ выстоял!
2-й  г е р о й (ещё более торжественно):     Народ победил!
3-й  г е р о й (шёпотом, в сторону):         Народ может немножечко поворовать.
Все трое хором, негромко, как Варшавянку на маёвке:
         
                Уходя домой с работы
                Прихвати хотя бы гвоздь
                Потому что на работе
                Ты хозяин, а не гость!

МИУСЫ
СВАДЬБА ТРИ

     Кажется, это была та самая осень. Возможно, это была весна, похожая на осень, но точно не лето. Новые впечатления качнулись на стрелке, и, набирая скорость, полетели навстречу, заслоняя всё, что уже не имело значения, но ещё мелькало в параллельном беге, всё больше отдаляясь и создавая иллюзию движения в одном направлении. Галя позвонила после Серёжи. Я сказал, что уже знаю про её свадьбу и конечно приду. Она что-то спросила, и разговор неожиданно не прекратился, а продолжился, как будто для этого она и звонила. Я понял, что рядом с ней в те минуты никого не было, и был благодарен ей за то, что на время разговора она освободила для меня время и пространство своей жизни.
     На свадьбе что-то пошло не так. Галиного жениха ни я, ни Серёжа прежде не видели. Он был сердечен, как большой баклан, а Галя будто чего-то опасалась. От их парности веяло какой-то другой жизнью, которую я не знал и не стремился знать, наверно, потому, что ещё не дорос. Ротмистр, приехавший с Таней из далёкого гарнизона, был мужествен и во что-то посвящен, но натренирован хранить тайну и нам с Серёжей ничего не сказал. Таня уплотнилась и излучала гарнизонное здоровье, а если приглядеться - уверенность, что всё будет так, как должно быть. Она знала - как. Всё шло по дважды отработанному сценарию, пока не пришёл поздравить Глеб. Я заметил, что его появлению предшествовал звонок в прихожей, значит входная дверь была закрыта, чего на предыдущих свадьбах не было. Я сидел за столом, а Серёжа пошел курить и потом сказал, что Глеба даже не пустили за порог. Он принёс букет цветов, а его даже не пустили. Мне это не понравилось. На очередном перекуре мы с Серёжей спустились на улицу. Глеб сидел на детских каруселях с букетом цветов на коленях. Он был клёвый чувак, хотя когда-то мог избить меня возле пустых троллейбусов. Он был клёвый, а я не знал чем ему помочь. Он передал нам букет и ушёл в свою знакомую темноту. Я вспомнил песню «Ну что, бродяга пёс, повесил нос?» Мы с букетом поднялись наверх. В прихожей несли караул ротмистр с Таней. Таня отнесла букет на кухню, а ротмистр проследил, чтобы мы сели на свои места не подходя к Гале. Я не понимал, что происходит, кто гонит шторм, но мне это не нравилось всё больше. Я посмотрел на Серёжу. После очередного тоста мы по очереди выбрались из-за стола и вышли вон. Навсегда.
     На свадьбе я видел сестёр последний раз. Они заметно изменились. В наше дачное прежде каждая из них чем-то привлекала меня. Три оттенка трепетного чувства смешивались в летнее переживание жизни. Я был счастлив. Я не видел, что каждая из них вглядывалась в горизонт, искала своей точки, которая пойдет только к ней или позовет только её. Три модели женских экспектаций, и три способа их достижения: безрассудство, самоотверженность, рассудочность. Сейчас я понимаю, что они были прекрасным дачным интерьером. Когда они исчезли, было ощущение гулкой пустоты, как будто вынесли мебель. Осталось только бюро, гусиное перо и чернила. И много-много старых закладок в ящичке.
     Три дачные сестры. Стали ли они счастливы? Чехов их знает.

ТОТ САМЫЙ ВУЗ
ДВА ВХОДА

     Ещё летом я окончательно решил, что буду поступать в дневной вуз. Мне понравилось учиться: в этом повторяющемся, колебательном процессе был свой ритм и - несмотря на некоторые неудобства - что-то отрешённо приятное. Я вошёл во вкус. Тяжёлый выход из школьного окопного окружения, стремительное отступление, переформирование и последующие три года, проведённые в новом окружении самостоятельных сверстников, развили моё воображение и обозначили направление главного броска в будущее. Манящая перспектива обучения без мелочного контроля, масса свободного времени, новые знакомства, джинсы, мини, свобода! - приятно возбуждали и кружили голову как первый весенний ветерок, анонсирующий ещё не близкое лето. Поджидающая за ним неизбежная затяжная осень - квалификация по диплому, сомнительная профессия, 120 рублей в месяц за ежедневную засаду среди кульманов или лабораторных приборов – теряла свое значение по сравнению с головокружительным опьянением лета.
     Общественно-политическое лето 1972 года отгромыхало стороной. Приезд Никсона и подписание ОСВ-1, идеологическая возня вокруг литературы, широкомасштабная подготовка к празднованию 50-летия образования СССР, развернувшаяся в восклицательных предложениях, которые имели значение, но не имели смысла - всё это теперь можно было игнорировать без последствий в зачётке. Спустя месяц после начала дипломной практики я начал посещать платные девятимесячные курсы, должные разрешиться в срок поступлением на дневное отделение того самого вуза - с двумя умопомрачительными чувихами в мини юбках и тубусами в обнимку на солнечной лестнице. Вы, конечно, их вспомнили, мой друг.
     Наши вечерние занятия – математика и словесность – проходили в небольшой обшарпанной временем и студентами аудитории, где-то на верхних полутёмных этажах старого корпуса института. Попасть в корпус можно было двумя путями: через бывший когда-то парадным, а ныне ректорско-парткомовский вход с улицы, по которой бойко ходил общественный транспорт, или через новый витринно застеклённый вход с переулка, по которому ничего общественного не ходило, кроме сознания, проплывающего мимо в правильных черепных коробках в соседний РК ВЛКСМ. Соответственно, в нашем распоряжении было две раздевалки самообслуживания, помеченные на театрально-больничный манер чёрными стеклянными табличками ГАРДЕРОБ. Вечерники их игнорировали, и на пустынных вешалках в случайном порядке болтались десятка два обвислых пальто вида «бери – не жалко». В первые недели я заходил то в один, то в другой вход под влиянием момента. Рабочий день на заводе заканчивался рано, дорога до института была недолгой и перед занятиями оставалось ещё полчаса, которые я убивал слоняясь по близлежащим магазинам, или сидя в аудитории или в вестибюле на гармошках отопления вдоль подоконников, подражая студентам.
     Однажды, зайдя в вестибюль через витринный вход, я увидел необычное для вечернего времени оживление. В гардеробе работали студенты и весь он был завешен верхней одеждой. Пару человек, сдав пальто, поднимались по лестнице, ведущей к актовому залу. Я разделся и тоже пошёл наверх. Двери в зал были открыты, свободных мест почти не было. На сцене за столиком с микрофоном и графином сидел человек и что-то говорил. Я решил немного послушать. Человек был каким-то кафедральным физкультурником из МГУ и обстоятельно рассказывал о своем многолетнем изучении йоги в Индии. Это была любопытная информация из первых рук. Я слушал его полтора часа, пропустил первую пару, а он за это время выпил два графина воды. В конце концов, техники и способы, превращающие нормального человека в безупречно работающие внутренности, вёрткие суставы и космический разум мне надоели, и я побрёл к своим непокорным корням и безжалостным тождествам. После этого вечера я заходил в институт только через витринный вход, и если в актовом зале ничего интересного не происходило, переходил по переходу в полутёмный старый корпус.
     Второй раз однажды зайдя в вестибюль через витринный вход, я услышал резкие гитарные переборы, доносящиеся из актового зала, а потом и микрофонный голос, раздирающийся на английском. Я быстро разделся и поспешил наверх. Двери, как и в прошлый раз, были распахнуты, но зал на этот раз был полупустой и удивительно однородный: десятки Сюзи и пиленно-джинсовых чуваков сидели мелкими группками, парами или поодиночке. Некоторые - небрежно обнявшись или расслабленно развалившись. На сцене, казавшейся излишне просторной и освещенной, поближе к усилителям и ударной установке, стояли четыре совершенно обычных чувака и играли Monkberry Moon Delight. С последними аккордами зал отозвался хлопками, покрикиваниями, посвистываниями, помахиваниями. Кто-то встал с поднятыми вверх руками, вяло похлопал, изобразил какие-то пассы и сел. Кто-то сидел и никак не реагировал на происходящее. Всё было совсем не так, как в «Эрмитаже», и тем более не как в телевизоре на День милиции. Что-то незнакомое, вольное, как ветерок Дунаевского в детсадовской песенке, витало над залом. Музыканты положили инструменты и ушли. Зал зашуршал. В первом ряду кто-то встал, что-то неслышно сказал соседям, а потом стал подходить к каждому, чуть наклоняясь, что-то говоря и кивая. Я догадался, что попал на какой-то самодеятельный конкурс. После паузы выступили ещё несколько групп, а в конце, на заешку, вышла самая техничная, с выдающимся названием то ли «Отражения», то ли «Откровения». Они сыграли несколько вещей с громкими гитарными соло и закончили выступление нежно-оглушительной Mean Mistreater. Зал орал и визжал, а человек из первого ряда, как ни в чём не бывало, ходил и наклонялся к своим соседям. Народ стал понемногу расходиться. Я вышел из зала вместе со всеми, забрал в гардеробе свой честерфилд и вышел в предзимнюю Москву. В этот вечер я впервые прогулял занятия полностью.
     В самом конце декабря я заболел и неделю просидел дома. До Нового года оставалось всего три дня и ехать на последнее занятие, да ещё в пятницу не имело смысла. Но я поехал: на всякий случай и чтобы посмотреть расписание на следующий семестр. Ещё из автобуса я увидел знакомый вестибюль с приглушённым мерцающим светом внутри. Перед входом было безлюдно. Из-за толстых двойных стёкол доносилась медленная ритмичная музыка. На батареях-гармошках живописными спинами и затылками к улице плотно сидели колоритные чуваки с чувихами, а некоторые – прямо на полу лицом к ним. Раскрашенный свет время от времени менялся, по всему вестибюлю раскачивались силуэты танцующих. Я подошёл вплотную к стеклу. Сбоку, со стороны переулка, вперемешку с аппаратурой расположилась группа. Все были в пиленных клешёных джинсах и каких-то пёстрых кофточках-жилетках в три слоя, у двух на длинных, до плеч волосах были узкие головные повязки. Прямо передо мной на стекле голубой гуашью был нарисован огромный круг с пацифистской птичьей лапкой. Я прошёл вдоль знакомой витрины ко входу. Все стёкла были разрисованы цветочками, сердечками, длинноволосыми мордочками, гитарами, исписаны модными тогда сентенциями, названиями групп и отдельными словами, вроде Make love not wor, Give Peace a Chance, Hippie, Music, Love – все психоделическим шрифтом. Возле входной двери красовался цветной рисунок обобщённой рок-группы в рост и надпись над ней: Iron Hoop 29.12.72. Гласные в слове Hoop имели форму сцепленных окружностей, как в эмблеме Шанель. Дверь в вестибюль была закрыта. Кто-то внутри показал мне в сторону старого корпуса. У другого входа с внутренней стороны стоял студент с красной повязкой на рукаве. Увидев меня, он, не открывая дверь, вопросительно кивнул. Я сказал зачем я здесь. Он отрицательно покачал головой и безразлично гаркнул: «Приходи после третьего».
     Остановка была в двух шагах. Я сделал ещё два и из-за угла показалась мерцающая витрина с гуашевым граффити. В раскрашенной полутьме, под гулкий, запечатанный двойными стёклами бас упруго пульсировала манящая и недоступная жизнь. Смотреть на это было сладостно и мучительно. Я вернулся на остановку и стал размышлять об очевидных преимуществах высшего образования. А за моей спиной, за массивной исторической дверью, в тусклой оштукатуренной толще шевелил усиками и царапался лапками будущий советский ИТР с красной повязкой на рукаве.

ТОТ САМЫЙ ВУЗ
ПРОГУЛЫ И ПРОГУЛКИ

     Группа на курсах подобралась разновозрастная: пара старшеклассников, пара дядек в скособоченных галстуках, пара невзрачных бесполых девиц, пара призраков, один военный, один я и полгруппы моих ровесников – очень разных, половина из которых, выражаясь языком Гостелерадио, была производственной и отслужившей молодёжью. Всего человек двадцать. Первый месяц прошел с благими намерениями. Мы исписывали доску уравнениями, разбирали образы лишних людей, неспешно выходили на перерыв, не опаздывали, а после занятий расходились поодиночке. Ближе к праздникам начали приглядываться друг к другу. Однажды, придя в аудиторию пораньше, я увидел у соседнего стола трёх чуваков и лежащий перед ними альбом Hair - виниловую пластинку, разумеется, а не глянцевый каталог завивок. Двое разглядывали конверт, а третий держал ладонями за диаметр обнажённую пластинку - «пласт», как тогда стали говорить, вместо «диск», откатившийся в словарь прошлого десятилетия. Четвёртый, хозяин пласта сидел и безучастно листал тетрадь. Я бросил сумку на стул и подошёл к ним. Альбом был мне хорошо знаком и я не стал его рассматривать.
- Привет! – Четыре кисти вяло протянулись в мою сторону, - Сдаётся?
- Вообще-то, нет. А тебе нужен? – спросил сидящий, закрыв тетрадь.
- Нет. Просто интересно: сколько?
- Могу спросить. Это не мой.
- А списать можешь? Он чистый? – подключился к разговору другой чувак.
- На четвёрочку. Если надо, приноси плёнку на следующее занятие.
- У меня спрашивали. Узнай, за сколько отдают, - спросил третий.
- А меняешь? – Спросил четвёртый.
- Совсем? Или под запись? – Уточнил хозяин пласта.
     Получилось так, что я перевёл разговор из плоскости музыки на плоскость носителя.
- Так и так.
- Этот сегодня надо вернуть. А про совсем – спрошу. А на что?
- Да разное. Хендрикс есть. Второй Маккартни… - покопался в памяти второй чувак.
- Спрошу.
- У меня Survival есть. Мой. Узнай, на что можно махнуть, – попросил я.
- Ладно. Только давай уже после праздников. Андрей, - он ещё раз вяло протянул кисть.
     В следующий раз в перерыве Андрей подозвал нас и приоткрыл портфель. В глубине лежала бутылка портвейна.
- После занятий задринчим за знакомство? – Мы довольно переглянулись.
     Андрей был из породы советских джентльменов: водку не пил, зато к сладенькому, которое предпочитал пить «из горла в горло без глотков», у него всегда был какой-нибудь фрукт и салфетки. Андреев в новой компании было два. Андрей-Джентльмен – сокращенно Анджей - работал не пойми кем в Гиредмете рядом с Третьяковкой, а просто Андрей - лаборантом здесь же, в институте. Двое не Андреев работали кем-то в каких-то нужных стране полуподвальных организациях.
     Занятие, выпавшее на предпраздничный день, было заранее отменено, но мы решили дома ничего не говорить и как обычно встретиться у института, затариться портвейном и послоняться по подсвеченному задрапированному центру, временами прячась в неосвещенные складки, где можно спокойно принять, приняв позу пионера-горниста. Возможностей для этого было в избытке. Главные улицы, разбегавшиеся от интуристского центра, соединялись переулками и проездами, а между ними – долгими путанными проходами, которые неприметно начинались под сводчатыми арками стоящих по стойке «вольно!» низкорослых выцветших домов, петляли по захламлённым, как старый чердак, дворам, упирались в безоконные тупики и застёгнутые решетками подворотни со стихийными помойками, протискивались между пристройками и гаражами с едкими вонючими углами, круто огибали выступы, ниши, кровельные скаты над стертыми подвальными ступенями, вплотную приближались к ослепшим от пыли подножным оконцам, крашеным и оцинкованным дверям с висячими замками, пересекали обжитые площадки с щетинистыми, как в старческом ухе, зарослями облетевшей сирени над кособокими скелетами лавочек, оставляли в стороне штабели ящиков возле подсобок магазинов, мятые бочки, изгрызенные трубы, полузасыпанные канавы с настилами, и за каждым поворотом натыкались на неожиданные, как «Хальт!» в военном фильме, разлетавшиеся многократным эхом надписи «***» разных размеров, толщин, цветов и почерков.
     Анджей размягчил пробку зажигалкой и пил первым – не касаясь горлышка. Остальные по очереди обмахивали стеклянное дуло рукавом и присасывались, чмокали, стукали стеклом о зубы и передавали по кругу. Недопитую бутылку кто-то один прятал в прительное тепло, заткнув чем придётся. Стоя, сидя, полустоя, полусидя мы курили в непроглядной ноябрьской темноте, травили анекдоты, врали про знакомых девчонок, подвывали хорошо знакомые мелодии, отходили отлить. А над нами, в вертикальной кирпичной черноте, справа и слева, правее и левее, от самой площади Революции и дальше, дальше, дальше, до Бескудникова и Бирюлёва тускло-жёлтыми прямоугольниками теплился, как от свечек, московских кухонь негасимый свет. Про тот свет вы лучше меня знаете, он теперь занесён в красную книгу.
     С первым снегом посещаемость в группе упала, несколько человек перестали ходить совсем. В декабре нас объединили с другой группой, стало теснее, внимание рассеивалось, занятия проходили торопливо и поверхностно, как массовая диспансеризация. Несколько раз мы уходили со второй пары и отправлялись бродить по заснеженной Москве. К концу года мы основательно сблизились, обменивались пластинками, я купил у Анджея пару постеров, буклет с текстом Jesus Christ Superstar, у одного из не Андреев плавки-шортики с ремешком и бляхой, кто-то, уже не помню кто, приносил зажигалки, сигареты с угольным фильтром «Филипп Моррис» в пластиковой пачке, складные японские зонтики, тёмные очки как у Леннона, брелки, круглые значки-жетоны с надписями на английском, и я купил один - Virginia Is For Lovers. Всё это разбиралось, уносилось, частично возвращалось, частично исчезало в нашем окружении, в том числе, на моём химическом заводе, становясь опцией к пепельницам и маскам из фаолита.

ДОМ С МУСОРОПРОВОДОМ НА КУХНЕ
БЕЗ ТРАХА И УПРЁКА

     Ближе к Ёлке мы стали подумывать о масштабном сэйшне на флэту с герлами на найт. Год находился в диаметрально противоположном конце от дачного сезона, все родители были на местах и зависнуть у кого-то на сутки было не реально. За неделю до нового года Просто Андрей выступил в роли подушкин.su, предложив собраться у него, но к ночи разойтись.
- Если с тёлками – не вариант, а просто собраться… Я не против. Почему нет? - высказался первым Первый не Андрей.
- Просто собраться – это просто пьянка, - пресек мысль Просто Андрей.
- Всё лучше, чем по ссаным дворам ходить. Новый год, вроде, - заметил я.
- Не, чуваки. Надо тёлок выписывать.
- Ни одна нормальная герла без найта не поедет.
- Наоборот. Как раз на найт они поедут только если знакомы между собой: «Мамусь, я тут у Наташки засиделась, я останусь у неё, ладно?»
     Мы дружно заржали.
- Если без найта, то надо тащиться провожать их, а потом припереться неизвестно когда домой. Не, не вариант.
- Да, утренник получается. В натуре.
- Знакомых между собой к субботе не найдём.
- Точняк.
- Давайте так. – Предложил Просто Андрей, - Каждый приведет свою…
- У меня нет, - тут же вставил я.
- … Я на тебя выпишу. Говорите им так: обычный сэйшн, но возможно продолжение на найт – хата свободна, если что. А когда уже соберёмся, я скажу что обстоятельства переменились, и к одиннадцати надо разъехаться. А они уже здесь! И зря что ли приехали? Тогда всё сложится быстрее. Или не сложится. Но ясность будет сразу.
- Стратег, ёп.
- Всё сожрут, выпьют, не дадут и разъедутся в десять.
- И ещё попросят проводить.
- Во-во!
- Ладно. Всё равно других вариантов нет. По сколько скидываемся?
     Просто Андрей жил в сталинском доме послевоенной постройки с просторными лестничными площадками, в квартире с высотой больше ширины и мусоропроводом на кухне. «Как удобно», - подумал я тогда. «Как антисанитарно» - понимаю сегодня. Однобокость – типичный способ советского технологического мышления. Попробуем его реконструировать. Вижу, вы не понимаете. Я объясню. В те годы не продавалось потрошеных кур, мясной мякоти, или рыбного филе. Всё потрошилось и обрезалось на кухне. Гребенчатые головы, липкие тяжеленные мослы, курьи ножки, щетинистая шкура, синюшные плёнки и яично-жёлтый жир, колючие плавники, слизистые потроха и сопливая требуха – всё летело в помойное ведро без пакета. Или сразу в мусоропровод – если повезло жить в по-советски технологичном доме. Ничего не забыл? Забыл. Промокшая мясной кровью, куриной лимфой и рыбьей слизью обёрточная бумага, используемая в магазинах для упаковки мягкого и сырого, летела ту да же. Крышка мусоропровода, мелодично скрипучая в начале движения, переходила на визг и скрежет, когда ей выламывали челюсть и заставляли заглатывать помои. Когда её оставляли в покое, она обиженно оттопыривала засаленную уплотнительную резинку и смердела раззявленной щелью. Тряпка – вонючий кусок сношенного белья – после шш-х, шш-х по мокрому пятну на столе промывалась и сушилась на ручке мусоропровода, батарее или какой-нибудь подручной перекладине. А ночью, как в неряшливом старческом сне тягучей слюной из раззявленной щели стекали на пол и расползались десятки рыжих, бурых и чёрных тараканов.
    Обычное меню сэйшна на флэту составляли портвейн, колбаса-сыр, фрукты и дешёвая кондитерская россыпь. После ухода гостей хозяину оставалось лишь собрать подсохшие корки, смахнуть крошки, протереть липкие круги и выбросить стеклотару. Случалось, что у кого-то из гостей вдруг что-то шло не так в желудочно-рефлекторном плане и, если остальным это не удавалось вовремя заметить, происходило стихийное бедствие, последствия которого ни разу не удавалось ликвидировать бесследно, поскольку не хватало усердия. Флэт в этом случае оказывался заблокированным навсегда без возможности восстановления.
     Встретиться договорились у ближайшего метро. Анджей и оба не Андрея были с герлами. У одной была блёклая, цвета баковского презерватива полураспустившаяся роза на длиннющем стебле. Подруга Андрея, и которая для меня, ожидались позже, и на какое-то время я оказался в роли активного наблюдателя. Мне нравилась моя непарность: она позволяла произвольно вызывать турбулентность общения и наблюдать возникающие эффекты. Я чувствовал себя исследователем.
     Через десять минут мы были на месте и обнюхивали незнакомые углы. На массивном винтажном журнальном столике стояла огромная, как экорше баяна пишущая машинка «УндервудЪ». Над ней, чуть сбоку на уровне глаз в прихотливой чугунной рамке висела какая-то инсталляция, задёрнутая вуалью. Мы с Анджеем подошли поближе и уставились в рамку. Она представляла собой корявые стволы, состоящие из сплетённых мужских и женских голых тел. «Каслинское литье на тему гравюр Доре к Дантовскому “Аду”» - заученно продекламировал Андрей из другого угла. Я не знал, кто такой этот Доре, но мне захотелось посмотреть его гравюры и заодно узнать про Дантовский «Ад», возбуждающий воображение. Внизу рамки угадывалась узкая полочка – под карандаш или цветок. Я осторожно сдвинул вуальку. За ней оказался горельеф иронично улыбающегося чёрта на потёртом жёлтом фоне. Герла не Андрея подошла к нам, посмотрела на чёрта и положила розу не полочку. Побродив по комнате, мы пошли на кухню. Девчонки что-то резали и выкладывали из фруктов. Мы с Анджеем постояли в сторонке, следя за их левой рукой и разглядывая огромные, неудобные, небезопасные на вид столовые приборы - наверно, старые фамильные, подумал я. На всю мощь заиграла Look At Last Nite. Мы вернулись в комнату. У одного из не Андреев в руках был чёрный, отливающий матовым блеском настоящий шмайсер. Обалдевшие мы подошли поближе.
- Макет, - прокричал нам Андрей, - Точная копия.
- Ого себе!
- Дай подержать.
- Сделай потише.
Музыка рухнула ниже слов.
- Откуда такой?
- Из киностудии. Реквизит. Списанный. Я только подкрасил слегка.
- Класс!
- Тяжёлый!
- У него в корпус железный стержень… Вот… Видишь? Вот тут… Вставлен для веса.
- На кой?
- Чтобы у артиста были похожие движения, когда автомат в руке держит.
- Андрей! У тебя горчица есть? – раздалось из кухни.
     Андрей ушёл. Не Андрей положил шмайсер рядом с УндрвудомЪ. Роза дрогнула и упала на шмайсер, образовав с ним крест. Вуаль на горельефе была задёрнута.
     Анджей протянул руку к розе, но не Андрей остановил:
- Пусть лежит. Красиво!
     Раздался звонок в дверь.
- Наши! – отозвался Андрей, - Пошли встречать.
***
     Из нашего полового блицкрига ничего не получилось. Тёлки строго держали дистанцию и пресекали все наши попытки к сближению. Только подруга Андрея казалась прирученной и раскованной. Когда вечер был ещё в разгаре, не Андрей, который «Пусть лежит. Красиво!», пошёл провожать свою чувиху до метро, и так и не вернулся. В новом году, когда мы вновь встретились на первом занятии, он сказал, что больше ходить не будет, и после первой пары ушёл, ничего не объяснив. Мы попрощались и договорились созваниваться, но никто из нас ему не звонил, он нам тоже, и больше мы его не видели. А в тот вечер, когда пришло время расходиться, позвонили родители Андрея – «Тихо! Все застыли!» - и сказали, что приедут утром. Мы бросились к своим половинам, но внезапные уговоры остаться до утра – «Классный вечер! Только разогрелись! Места навалом!» - ни к чему не привели. Тогда мы сказали, что остаёмся, а они как хотят. «Правильно! Оставайтесь, – тут же подхватили они, - У вас тут интересные разговоры, а мы пойдём. Не обижайтесь. Только до метро нас проводите». Мы нехотя стали одеваться. Андрей нажал паузу, музыка оборвалась. Его подруга хотела остаться, но он был против, как мне показалось, из солидарности с нами, и она нехотя вышла со всеми. Свет остался включённым, сумки никто из нас демонстративно не взял, чтобы показать этим дурам, что и без них можно хорошо провести время. В кассовом вестибюле было сыро, тепло и предпразднично полночно. Мы тепло попрощались, и через минуту наигранно дружная, огладывающаяся стайка скрылась за убегающей гребёнкой эскалатора. «Чуваки! А название метро нам подходит», - заметил Анджей. Мы невесело посмеялись и побрели к дому.
     В комнате горел свет, стол был прибран, появилась корзинка с печеньем, варенье. Похоже, подруга Андрея чувствовала себя здесь привычно. И когда успела. Андрей прошёл в комнату, отжал паузу и убавил звук. Комната вновь заполнилась музыкой.
- Я останусь. Мне ехать далеко, - сказал оставшийся не Андрей и стал раздеваться, - Тем более, я предупредил своих на всякий случай.
- А вы? Когда ещё посидим?
     Я посмотрел на Анджея.
- Мне всё равно. Только надо позвонить.
     Я посмотрел на часы. Самый край.
- Дай я первый.
     Разговор с матерью был мрачный и грозный. Так говорят с предателями Родины в кино. Когда следом разговаривал Анджей, я ему позавидовал.
     Пить портвейн больше не хотелось. Я рассказал про вчерашний институтский вечер, на который мне не удалось проникнуть, и который видел только через стекло. Разговор привычно перешёл на музыку. К середине ночи на столе остались одни крошки и пустой чайник. На несколько часов мы разбрелись по углам, и в зимних утренних сумерках разъехались по домам.

ТЕХНИКУМ
ВОСПОМИНАНИЯ О БУДУЩЕМ

     После нового года в техникуме вывесили распределение - по два списка для каждого отделения. Первый список - рейтинг выпускников в соответствии со средним балом и общественной работой, второй - перечень предлагаемых вакансий с указанием зарплат и предоставляемого жилья для иногородних. Свою фамилию в рейтинге я нашел в середине второй половины, но не сильно расстроился. Среди вакансий по нашей специальности были орденоносные заводы и свечные заводики, фабрики имени замечательных людей и событий, несколько КБ с графоманскими названиями в три строки и разные азот-хлор-кислород с общим знаменателем ГИПРО. Это был вердикт, предлагающий на выбор или артельный труд в металлоломоподобном цехе или ссылку в проектно-конструкторскую глухомань.
     Я вспомнил свои недавние мечты о будущем, когда был первокурсником. Тогда ещё были живы мифы об удивительных распределениях шестидесятых, и мы находились под их магическим воздействием. Я мечтал распределиться механиком холодильной установки на банановоз, который возит бананы из Парагвая-Уругвая, где ночь как выколи глаза, или, хотя бы, апельсины из Марокко в Одессу или Ростов. Мой друг-второгодник Вадим мечтал распределиться разъездным механиком бензоколонок с предоставлением служебной «макаки» - мотоцикла М-105 Минского завода. У наших подмосковных мечты были попроще и поближе к дому. У одного то ли брат, то ли отец работал шофером автобочки и развозил разливное молоко по социальным объектам. За воротами молокозавода он опускал в бочку проволоку с примотанным кусочком масла, а свободный конец прикреплял к люку. Пока машина колесила по подмосковному району, взбалтывая молоко, кусочек масла обрастал и превращался в кусище, которого хватало на несколько дней и семье, и соседям за полцены. Это была завидная работа, почти как на автобочке с пивом. О такой можно было только мечтать. И многие мечтали.
     Из любопытства я заглянул в список вакансий самой престижной специальности в техникуме – химиков-аналитиков с преподаванием ряда предметов, в том числе химии, на английском языке. Название их специальности в дипломе заканчивалась волшебными словами «со знанием английского языка». В их списке были сплошные лаборатории. Самой впечатляющей - по названию, статусу и месту приписки - была Научно-исследовательская лаборатория при Мавзолее Ленина. За работу по обслуживанию домашней и братских мумий платили лучше всего, если не считать сибирских промышленных комбинатов, где даже без знания английского платили больше. Я на минуту задумался: чем будет заниматься распределившийся к вечно живому Ленину техник-химик? Но моего воображения хватило лишь на то, чтобы предположить, что эта работа будет очень ответственной и секретной.

КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ
ПЕРФОМАНС «ТЁТЯ ЛИДА»

     С начала полугодия на шестимесячные курсы стал ходить мой друг-барыга. Он, конечно, не мог упустить такой рынок сбыта фирменных шмоток, каким были советские вузы той поры. Его группа занималась по тем же дням на том же этаже через две двери, и он быстро влился в нашу компанию. В обновлённом составе мы пару раз потоптались по заснеженной Москве, как-то раз зависли на флэту с герлами с прежним результатом, и после этого застыли до весны. Первым отмёрз Анджей. В темнеющих предапрельских сумерках он потащил нас слоняться по Москве. Грязные скользкие улицы пырились на нас старческими историческими боками не понимая, чего мы хотим. А мы просто шли мимо – к сердцу столицы, где всегда вычищено, оштукатурено, подкрашено, нет загаженных углов и оттаявшего собачьего дерьма.
      Когда город утёрся солнцем и причесался всесоюзным ленинским субботником, Андрей в спешном порядке открыл сезон съёма тёлок. Во время наших предмайских прогулок он то и дело прибавлял шаг и уходил вперед, осматривался на просторе как Зоркий сокол, безошибочно угадывал пасущиеся экземпляры и подходил к ним. Его плавные жесты и обаяние, всегда включённое на turbo и подсвеченное мягкой улыбкой, производили на тёлок одуряющий эффект. Когда мы приближались, он полуоборачивался к нам и делая размашистый театральный жест говорил: «Познакомьтесь! Это мои друзья!» После недолгого сумбурного разговора, записав и перепроверив телефоны, он галантно извинялся и со словами: «Нам ещё надо на репетицию», - не дожидаясь лишних вопросов раскидывал руки крыльями и отгребал нас вперёд, оставив в глазах тёлок медленно гаснущее восхищение. Через квартал он опять уходил вперёд и всё повторялось. После третьего захода Андрей сказал: «На Майские мы тёлками обеспечены. Ищите хату». – «Надо  ещё мани насшибать» - заметил Анджей. Следующий выход был его.
     Александровский сад был в тюльпанах и людях. Люди выстроились в очередь. Очередь начиналась от Каменного моста между Кутафьей и Троицкой башнями Кремля. Хвост очереди был живой: он притягивал рассеянных вокруг гостей столицы, они обрастали его, удлиняли и, став его частью, сначала бежали трусцой, потом переходили на быстрый шаг, потом на обычный, неспешный и, наконец, – ближе к выходу из Александровского сада – на траурный. Дальше очередь почти не двигалась. Путь от Каменного моста до общественного туалета под Кремлевской стеной напротив Исторического музея занимал в среднем час-полтора. По времени это была середина очереди. И это была крайняя точка, когда покинув очередь можно было в неё вернуться без проблем. Дальше – могли не пустить: вдоль очереди стояли непреклонные милиционеры, а под стенами музея со стороны площади дежурила патрульная машина. Сейчас вы узнаете, зачем я это рассказываю.
     28 апреля в полдень, это была суббота, Анджей, Андрей, я и мой друг-барыга встретились в Александровском саду. Очередь в Мавзолей на этот раз была длиннее чем обычно, и это было хорошо. Мы с Анджеем пристроились в хвост очереди и начали резвое движение, а Андрей с моим другом растворились среди неочередных посетителей сада. По мере нашего движения в очереди они то появлялись среди гуляющих, то исчезали, пока мы не достигли ворот Александровского сада. Ещё минут пятнадцать-двадцать они наблюдали за нашим траурным шествием к подстенному общественному туалету. По сигналу Анджея они ушли. Точнее, они пошли к началу очереди, где друг-барыга опытным глазом определял состоятельных гостей столицы, обязательно с детьми, и договаривался с главой семейства. В сопровождении двух чичероне – делового и обаятельного, гармонично дополняющих друг друга – удачливая семья быстро шла вдоль очереди на встречу с нами, на ходу получая инструкции. Не доходя метров пятидесяти начинался театр молодых малоизвестных, но высокооплачиваемых народных артистов. Спектакль в стиле перфоманс (в расширенном значении слова, и тогда ещё без второго «р» в написании) назывался «Тётя Лида».
     ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
     Подведя обрадованных гостей столицы на расстояние прямой видимости и показав на нас, Андрей давал отмашку и мы с Анджеем начинали вопить:
- Тётя Лида! Тётя Лида! Идите скорей! Идите скорей сюда!
     ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
     Проинструктированная семья приближалась к нам. Мы продолжали вопить. Когда они подходили совсем близко, мы, перебивая друг друга, сбивчиво и громко (чтобы слышали соседи по очереди) начинали тараторить:
- Тётя Лида! Дядя Миша! Где вы были? Чуть не опоздали! Что так долго! Там уже в очередь не пускают! Ещё бы десять минут – и всё! И тогда бы мы зря вам очередь занимали только. Вставайте сюда. Дядя Миш, давайте сюда. Как у вас дела? Выспались хорошо?
     ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
     После лёгкой оторопи массовка включалась в действие перфоманса. Далее следовали пять минут беспредметного разговора с показом виднеющихся достопримечательностей столицы: «А вот там, видите? Это гостиница “Россия”! Она одна из самых больших в мире. Во время съездов КПСС там размещаются делегаты». В течение этих пяти минут дядя Миша незаметно клал в карман пиджака Анджея десять рублей одной бумажкой. Через минуту тепло попрощавшись, мы с грустью покидали щедрую очередь в Мавзолей Ленина. Достойное место. Не хуже, чем лаборатория при Мавзолее. Если есть воображение, конечно.
     На следующий день, 29 апреля 1972 года по просьбам трудящихся перфоманс «Тётя Лида» был исполнен на бис на том же месте, в тот же час.
ДО НОВЫХ ВСТРЕЧ, ГОСТИ СТОЛИЦЫ!

РОДИТЕЛЬСКАЯ КВАРТИРА
СЮЗИ

     На Первомай открылся дачный сезон. Сотни тысяч родителей по всей стране отправились на посадочные маёвки. В опустевших квартирах загрохотали и зашептали сейшны. Наработанного в сердце столицы материала нам хватило на несколько суточных зависаний, даже с запасом. В середине мая мои уехали на море и на месяц квартира осталась в моём распоряжении. В первую же субботу вся наша компания вузовских подготовишек собралась у меня в полном составе. Вечер задался шумным, но к ночи половина пар разъехалась по своим пустым квартирам. У меня остались друг-барыга и Андрей со своими новыми подругами. Третья предназначалась для меня.
     Это была Сюзи. Наконец-то. В расклешённой, отзывающейся на каждое движение мини-юбке, коротких гольфах и просвечивающем батнике, она выглядела потрясно. Я незаметно понаблюдал за ней. Не высокая, но очень ладная, с соблазнительной грудью, выразительными губами и каштановыми волосами до плеч, она ещё в начале вечера как кошка обошла всю квартиру, знакомясь с обстановкой, но ни к чему не приближалась и ничего не трогала. Передний зуб у неё был сколот, скорее всего недавно, потому что она, нет-нет, трогала его кончиком языка. Выглядело это так, будто она готовилась целоваться, и это возбуждало воображение. Андрей привёл её первый раз. Специально для меня.
- Кто она? Податливая? – Спросил я у него.
- Вполне. Это подруга моего друга.
     После короткой паузы он уточнил:
- Бывшая подруга моего бывшего друга. Я тебе про него рассказывал - Калашников. Он утонул прошлым летом. По пьянке.
- Понятно.
     Мы вышли на балкон покурить. Я задрал ногу на обшарпанную тумбочку. Сюзи стояла рядом. Она оттянула деним у моей щиколотки и надавила огоньком сигареты:
- Прожгутся – будут хипповые, не прожгутся – значит фирмовые.
     Я напрягся и терпеливо подождал.
- Фирмовые.
     Посмотрел на пепельное пятнышко. Джинсы были целы. Мы зашли в комнату последними, дверь была закрыта.
- Ты фарца? – Она имела в виду спекулянт.
- Нет.
- А джинсы и диски откуда?
- Достают.
- А ты их продаешь?
- Знакомым. Или оставляю себе.
- Крутишься, значит. – Она имела в виду специфический вид спекуляции, распространенный в СССР.
- Можно сказать.
     Я притянул её к себе и вжался в изгибы её тела. Сломанный резец царапнул слизистую и приятное возбуждение вспыхнуло фейерверком, разлетелось миллиардом импульсов по нервным окончаниям, сердце незамедлительно погнало кровь в капилляры, плоть стала быстро уплотняться вплоть до самых краешков. Сюзи сделала шаг назад и опустилась на диван. Я сел рядом. Она когда-то успела снять лифчик и теперь сквозь прозрачный трикотаж просвечивала её сливочная грудь. Запустил руку под батник и погладил её. Она внимательно смотрела мне в лицо и не шевелилась. Я задрал батник, наклонился к ней, положил руки на груди, процедил их сквозь пальцы и коснулся языком сосков. Они сладко потянулись и встали на цыпочки. Я сел и стал расстегивать джинсы. Сюзи за спиной повозилась и затихла. Я развернулся и вытянулся вдоль неё. Сюзи забросила руки за подушку, запрокинула голову и медленно подтянула ноги:
- Ну, даффвай!
***
     Утром, когда все ушли, я нашёл её заколку на трюмо в другой комнате среди старомодной шпилечной россыпи. Я следил за её левой рукой, и я читал Мопассана, и потому знал где искать. В неубранной квартире я сел на пенёк, съел пирожок, да призадумался. Жизнь по расписанию электричек, безответность первой любви, рельефное тело под кошмарным платьем, да  ещё в нагрузку с заезжим театром, аттракцион с тазами в тёмной ванной - и вот теперь Сюзи. Опять что-то было не так. И где же та девочка с ледяной горки из детства? Где Алла? Где пахнущая морем студентка из Ростова? Где они? Сплошная череда неудач. Но -
     прочь мрачную кисть!

У СЕРЁЖИ
ПОСЛЕДНИЙ ШТРИХ

     Дипломный проект шёл своим чередом. У Серёжи появлялись всё новые и новые диски во всё больших и больших количествах. Один из них тогда показался мне странным: музыканты играли как будто бы лёжа. Здесь необходимо дать пояснение. В русском языке «играть лёжа на рояле» и «играть на рояле лёжа» - не одно и то же. Первое выражение приводит на ум первых рок-н-рольщиков пятидесятых, а второе – тех, о ком я говорю. Группа называлась Fever Tree, неужели не знаете? Очень интересная. Имеющий мозг с ушами и знакомый с музыкой конца 60-х - начала 70-х может многое в ней услышать. Например, мелодическую структуру вокала Shoking Blue, будущие распевы, переходящие в речитатив в стиле арий Jesus Christ Superstar, акустические гитарные пассажи в манере Led Zeppelin, многочисленные вставки из европейской классики, разнообразные арт-роковые ходы, например, в духе зрелых, но ещё не перезревших Jethro Tull, как раз того же периода, или поздних, звукотехничных The Alan Parsons Project, правда это уже конец 80-х. Сами же они местами напоминают ранних Doors. Это навскидку, не углубляясь в сопоставления. А взять их собственные версии тогдашних хитов, например Fever, I Put A Spell On You, Day Tripper, Hey Joe! Жаль, что вас тогда не было с нами, в ту прекрасную пору оглушительных открытий! Н-да… Да? Как это, я при чем? При том времени. Простите, увлекся. Накатывает, знаете ли. Дайте мне платок… Из пачки. Одноразовый.
     За последний год я купил у Серёжи несколько попиленных дисков. Настала пора купить хотя бы один новый. После практики у меня образовались небольшие сбережения и я мог себе это позволить. Я выбрал самый дорогой - Machine Head. Он стоил фантастических денег – 60 рублей, но зато был нулёвый, в альбомном конверте и с буклетом. Моя покупка была, скорее, статусной. До того я слышал Deep Purple In Rock и Fireball, восхищался их музыкой, но не любил. Гармоничная и тщательно выверенная, она устремлялась ввысь, как готический собор, композиции были безупречны, но по звучанию однотипны, хотя и не однообразны. От Deep Purple исходило какое-то холодное европейское высокомерие, а Led Zeppelin были необузданными, как наша молодая кровь, подогретая дешёвым портвейном. В тогдашнем СССР эти две группы разделили клёвый пипл на две самые многочисленные армии поклонников. В отличие от футбольных болельщиков – фанатов по-нынешнему - музыкальные армейцы не были больны ненавистью и презрением друг к другу. Обе армии располагались в подполье советской культуры – самодостаточном, как метро. А где-то там, наверху, под ярким солнцем светлого будущего маршировали коммунистические бригады, раздували ноздри и расправляли плечи народные и заслуженные артисты, выходили на конкурсы тщательно отобранные молодые люди с гитарами, выпархивали с прискоком и притопом звезды зарубежной эстрады из братских стран, а иногда даже и из враждебного лагеря, если деятель культуры был прогрессивным, радел за судьбу рабочего класса, разделял или, по крайней мере, не отрицал марксизма, не носил длинные волосы, был опрятно одет и не позволял себе лишнего на сцене и в высказываниях.
     Перед самым дипломом я купил у друга-барыги почти новую вельветовую джинсовку Wally’s песочного цвета. Она классно смотрелась и с моими синими райфлами с молниями на карманах, и с самопальными вельветовыми джинсами с бахромой. Я был готов к получению советского высшего образования.

КРОПОТКИНСКАЯ
НАТАША

     Мы увидели её на лавочке возле дома, где-то в арбатско-кропоткинских переулках. Она сидела возле подъезда спокойная и отстраненная, рядом лежала большая картонная папка неестественно мраморной раскраски. До сих пор не понимаю, как мы не прошли мимо. Это все Анджей. Он сделал дугу в её сторону и обрушил свою жизнерадостную речь. Андрей счёл девушку не перспективной и участвовал в разговоре лишь своим обаянием. Она спокойно и дружелюбно отвечала, улыбалась на шутки. Анджей был в ударе: ум неистощим, когда нас понимают. Потом к этой лучезарной болтовне присоединился и я. На каком-то этапе выяснилось, что она художница. Всем тут же захотелось быть нарисованными, но она спокойно и внимательно обвела нас взглядом и остановилась на мне: «Вас могу нарисовать: у вас профиль интересный». Шутки тут же персонифицировались. Вволю поупражнявшись, Анджей плавно закруглил общение:
- Позвольте записать ваш телефон.
     Она смотрела на него и ничего не говорила.
- Для вашей модели. В профиль, - добавил он.
- Только не забудьте ему отдать, - И она продиктовала телефон.
     Анджей протянул мне клочок с телефоном не отводя от неё взгляда.
– К телефону всегда подходит тётя. Надо позвать Наташу – это я.
- А вашу модель в профиль зовут Поль, – сказал Анджей. Он был сегодня просто великолепен.
     Следом взлетели имена остальных, увитые уверениями в приятности знакомства. Спустя пять минут мы расстались.
     Через несколько дней я позвонил Наташе и мы встретились. Шёл затяжной дождь, я ехал и думал о том, что мы будем делать. Попасть куда-то посидеть было нереально. Идти в кино не хотелось. Когда я вышел из метро, она уже стояла под аркой между двумя выходами. Мы поздоровались.
- Я тут недалеко живу. Может, пойдём ко мне, а погуляем в следующий раз?
- Давай. А это ничего?
- Тётя только вечером придёт.
     Наташа дала мне зонтик и мы вышли из-под арки.
     Мы шли под дождём и о чём-то говорили, она взяла меня под руку, а я опять думал, как это ей удаётся вот так вот, просто, взять - и сделать так, что с ней естественно и хорошо, и не чувствуешь никакой неловкости.
     Она жила на первом этаже в маленькой комнатке двухкомнатной квартиры, среди здоровенных книг и нагромождения рисунков рук, ног, голов, тел, лиц, кувшинов, веток. На стенах висели акварели пейзажей и натюрмортов. Все плоскости были завалены бумагой разных оттенков, карандашами, кисточками и разными предметами, которые не годились ни на что, кроме как быть нарисованными. Свободным был лишь небольшой диван и круглый крутящийся табурет. Я никогда не был в такой обстановке, и не понимал, нравится мне тут, или нет.
- Садись на диван, - она махнула рукой в сторону подлокотника у окна, - Если хочешь – на вертушку.
     Я выбрал диван. Она сбросила тапочки и забралась с ногами на другой конец. Трикотажная юбка порхнула и выставила на меня коленки и темноту между ними, уводящую вглубь. Наташа была невысокая и слегка упитанная, со взрослой грудью, не такой как у Сюзи. Теперь, когда она была без вязаного берета, а её ноги смотрели на меня в упор, я увидел, какая у неё белая кожа – белая-белая, просто мраморная, а волосы - рыжевато-ржаные, плавно волнистые и шелковистые. На лице золотилась россыпь бледнеющих веснушек. И имя у неё было такое же нераскрашенное, имя-контур, имя-воображение, как шуршащий карандаш по бумаге, когда не видишь рисунка.
     Она увидела мой взгляд.
- Что ты так рассматриваешь? Веснушки?
- Нет, просто.
- У меня греческий тип: рыжеватые волосы и белая кожа. И профиль.
     Она повернулась в профиль и приложила вдоль переносицы карандаш.
- Видишь?
- Вижу. А разве гречанки рыжие? Они же чёрные, как грузинки.
- Как турчанки. Но это сейчас. А античные – рыжие.
     Она потянулась и взяла с полки большой блокнот.
- Повернись в профиль. Удобно сидишь? Не напрягайся. Можешь разговаривать.
- А это долго?
- Пять минут. Это же набросок будет. Может, два сделаю, тогда подольше.
     В тишине зашуршал карандаш.
- Какая живопись тебе нравится?
     Вопрос был неожиданным. Меня об этом никогда не спрашивали, даже чуваки, не то что девчонки. Я вспомнил конверты любимых пластинок.
- Такая, знаешь, как будто сон. Психоделическая, - эффектно ввернул я новое слово.
- Понятно. Как у сюрреалистов.
     Я растерялся, и она это заметила.
- Символы. Как во сне. Когда на картине изображено явное содержание сна, а подразумевается скрытое. По Фрейду. Как на картинах Дали. А импрессионизм тебе нравится?
     Я ощутил как у меня зажглись уши.
- Ренуар. Дега. Наверняка слышал. Сейчас покажу.
     Она встала с дивана и подошла к полке, на которой стояли альбомы размером с «Дрезденскую галерею» из моего детства. Я наблюдал за ней. Опять всё просто и естественно, как будто я тоже художник, и она хочет показать мне что-то интересное.
- А на каком ты курсе? – спросил я глядя ей в спину и гладя взглядом вверх-вниз.
- На втором.
     Значит, ровесники - облегченно подумал я. Почему-то мне не хотелось, чтобы она была старше.
- А ты?
- Техникум заканчиваю. Скоро защита.
- Значит, осенью в армию.
- Если в институт не поступлю.
- Поступишь.
     Весь вечер мы просидели по краям дивана дружески беседуя, пока не пришла тётя. На улице лил дождь. Наташа протянула мне свой зонтик.
- Вернёшь, когда встретимся, - и добавила после паузы, - или занесёшь как-нибудь.
     Я вышел на улицу. Никогда ранее я не встречал такой девушки. К ней не подходило ни герла, ни чувиха, ни, тем более, тёлка. Она была другая, какая-то особенная. Она могла быть только подругой.
     Дома я достал малую советскую энциклопедию и прочитал про импрессионистов. Про сюрреалистов и Фрейда в ней ничего не было. На следующий день я впервые в жизни по собственному желанию поехал в Пушкинский музей. Он оказался в десяти минутах от её дома. На гробницы и статуи я даже не взглянул и сразу пошёл дальше. Со стен на меня смотрели долговязые воины с крыльями, злобные хари вокруг Иисуса Христа, похожего на некоторых рок-музыкантов; по портретам с испанскими воротниками блуждал блик от сафита; в огромных массивных рамах теснились вздувшиеся мускулы людей и коней; то там, то сям, виднелись домики среди полей и замки на холмах; заламывали руки толстые голые тётки с розовыми сосками и пятками; из темноты возникали оковалки мяса и противные рыбины в тёмных чуланах. Мне стало скучно, захотелось на улицу, увидеть троллейбусы, бассейн с вышкой для прыжков, съесть мороженое. Но я упорно шёл вперёд, и вот, стало светлеть. Наконец, я нашёл их. Импрессионисты. Замедлил шаг и начал рассматривать картины. Первый зал. Перешёл во второй - здесь было поярче. Где-то что-то похожее я уже видел. В третьем почти то же самое, но красивее. Обошёл ещё раз и довольный собой вышел на улицу. Из всего увиденного мне понравились только две картины - «Руанский собор» в разное время.
     На другой день я поехал в Третьяковку. Там мне понравилось меньше. Какая-то историческая оголтелость, беспросветная жизнь и портреты, портреты, портреты – в соболях, мундирах, парче, атласе, кителях, пенсне - тот же телевизор с бесконечными спектаклями с нескончаемыми диалогами-монологами. Я решил рассказать о своих впечатлениях Наташе. Завтра же. Я был горд собой.

У НЕЁ. У МЕНЯ
НАТАША

     Прошел почти месяц. Мы встречались несколько раз и всё больше узнавали друг о друге. Её родители были тоже художники, но жили в другом городе с её младшей сёстрой, далеко. Она узнала, что я люблю рок-музыку, а больше мне нечего было ей сказать. Когда мы встречались у неё, она показывала мне альбомы по изобразительному искусству и объясняла, если я её что-то спрашивал, но не так, как мой младший дядя – общими фразами, - а по-другому – так, как если бы мне сейчас надо было взять краски и сделать что-то подобное. Пару раз она приезжала ко мне. Когда я дал ей свой телефон, она спросила:
- А если подойдет мама или папа, что мне сказать? Или повесить трубку?
     Я посмотрел на неё и в который раз не мог понять: откуда она взялась? С Марса? Или такие как она – это просто фантазия, и они живут, пока у нас есть воображение? А когда мы записываемся в очередь за мебелью и приезжаем на переклички, они исчезают, и мы думаем что на самом деле их нет, и быть не может.
     С каждым разом Наташа всё больше рассказывала о себе. После окончания института она станет художником-модельером и всю оставшуюся жизнь будет работать в ателье-люкс в своём родном городе, а если выйдет к тому времени замуж, то в Москве, и тогда, если повезёт или поможет папа, может быть устроится в большой дом моделей. А вот её подруга, она после института уедет в Израиль, потому что она еврейка и её выпустят. Я посмотрел на её ладони: не ползает ли в них улитка. Нет, они светились.
- А у другой моей подруги родители - московские художники, и у них есть мастерская.
     Однажды она сказала:
- Надо тебя познакомить с моими подругами. Я им про тебя уже рассказывала.
- Зачем?
- Рассказывала?
- Нет. Познакомить зачем? Я же… Ну, художником не буду.
- Ну и что. Мы сможем иногда проводить время у них, а не только в моей комнате, с тётей за стенкой.
- Ладно.
- Знаешь, говорят, мы трое похожи.
     Чёрт! Тьфу-тьфу-тьфу! Хорошо что не сёстры - вдруг подумал я.
- Нам надо было сдавать зачёт и эскизы обнажённой натуры. Любой натуры. Моей подруге папа дал ключ от мастерской. Ну, мы сначала почитали конспекты, а потом разделись - все такие не худенькие, как фламандки - и порисовали друг друга. Ну и побесились немножко, как ведьмы в Вальпургиеву ночь. На зачёте нас спрашивают: «Что, три грации, друг друга рисовали?»
     Я попытался представить как это было, но не мог, потому что никогда не был в мастерской художника. Я посмотрел на неё с восхищением и пришибленностью, а она на меня – с нежностью.
- Это миф такой, Паш. У меня есть учебник, я дам тебе почитать.
- Да ладно, Наташ, я сам найду.
     По дороге домой я повторял, как динамик повторяет «осторожно, двери закрываются»: «Узнать: фламандки, Вальпургиева ночь, Три грации». Главное не забыть. Ффак! Хоть в библиотеку записывайся.
     Кроме рисунков и альбомов в комнатке Наташи было много журналов. Это были толстые, цветные, на вощёной бумаге журналы мод с разными названиями и за разные годы. Почти во всех торчали закладки.
- Откуда у тебя столько?
- Папа привозит из-за границы. Он же художник, у него есть разрешение на ввоз книг по изобразительному искусству и журналов по моделированию одежды.
     Как-то раз мы заговорили о моде, и она показала мне некоторые из них, в том числе за последние месяцы. В них были молодые красавцы в пиджаках на голое тело, а вместо ремней - то ли летние шарфы, то ли косынки. Мне эта мода не понравилась и я сказал об этом Наташе. Она не вмешивалась в мой стиль одежды, но я чувствовал, что что-то ей не нравится и некоторые вещи, которые она говорила о моде, были вовсе не случайны. В этот раз она попробовала меня в чём-то убедить. Я сразу это почувствовал и стал возражать:
- Я не хочу быть модным, как они. Я хочу быть индивидуальным, выделяться - бравировать наших обывателей.
- Эпатировать.
- Ну да.
- Но все это можно делать со вкусом.
     Я задумался над её словами. Я понимал, что она видит то, что не дано мне, она права, но я чувствовал, что именно здесь пролегает черта, которая делит мир на тех, кто сам по себе, и тех, кто… ну, с привязанными ниточками, за которые дёргают. Я не знал, как это ей объяснить, и она мне помогла:
- Ты делишь людей на конформистов и нонконформистов.
- Это…
- Ну, Маккартни и твой любимый Леннон, например.
     Вот это да! Куда она лезет? Мне надо было подумать над этим. Я не мог вот так, сразу… Да и не ей об этом судить. Это святое!
     В этот раз мы простились быстро и прохладно. Я ехал и думал, откуда она всё это знает? И как она во всём таком разбирается? Это папа ей объясняет? Точно, она с Марса прилетела.
     На следующий день она позвонила и, как ни в чём ни бывало, позвала к себе.
- Только обязательно приезжай, ладно?
- А что?
- Увидишь.
- Ладно.
     На моём месте, у подлокотника возле окна сидела броско одетая девушка. У неё были густые, мелко вьющиеся, как у египетской статуи в Пушкинском музее, каштановые волосы и яркий румянец. Когда я вошёл, она встала и протянула мне руку:
- Карина. Или Инна.
     Мы поговорили минут пять. И правда, они с Наташей были чем-то похожи, только разной масти. Их, наверно, кучкой с Марса завезли, подумал я, а третья будет японка, как Йоко Оно. Инна взяла сумку и подошла к двери, мимоходом схватив откуда-то лёгкую куртку – ярко красную лаковую жатку. Жесткие тёмно-синие джинсы на ней были невероятно обтягивающие сверху и от самой проймы равномерно расширялись в пол. Быстро надела куртку и выпустила волосы на воротник.
- Ну, пока! Пойду, покажусь Бродвею.
     Она повернулась. Во всю спину короткой, идеально сидящей в облип курточки белела аппликация
                I’m
                SEX
     Мы остались одни. Наташа села на своё обычное место и вытянула ноги, легонько уперев в меня ступни и поделав мяк-мяк пальчиками.
- Тебе понравилась Карина?
- Она крейзи. Я сам чуть с ума не сошёл.
- Ну, правда?
- Высший класс!
- Скажи, а что ты сейчас читаешь?
     Мяк-мяк.
- Ничего. Я слушаю. Ты же знаешь, я роком увлекаюсь.
- А последне-прочитанная книга какая была?
     Вот, не может она нормально спросить, чтобы за ней не тянуться, не лезть в энциклопедию, в справочники - п о с л е д н е п р о ч и т а н н а я.
     Вслух я сказал:
- «Любовь… Любовь?» в «Иностранке».
     Вспомнить было нетрудно. Это, конечно, был шаг вперед по сравнению с «Исповедью сына века», которую я зачем-то прочитал ещё на первом курсе. И где-то между ними по времени покачивалась в памяти «Ветка сакуры». И всё. Это за неполных четыре года.
- Я так и предполагала.
     Это она про мой ответ, или про мысли тоже? Может, она их читать умеет? Марсианка же.
- В следующий раз я дам тебе одну книжку. Тебе понравится.
- А почему не сегодня?
- Она пока на руках. На неё очередь.
     Но следующий раз был совсем не такой, как я думал.

БОЛЬШАЯ СПАССКАЯ, 15/17
СТРОЕВОЙ СМОТР

     Где-то в глубинах полугодия затерялось распределение. Торжественная сходка наших преподавателей и заводских ремонтёров никаких эмоций у меня не вызвала: поступлю в институт – не увижу места распределения вообще, провалюсь – оттрублю три месяца и – труба зовёт. Из всего, что осталось неразобранным, я выбрал где больше платят: что-то связанное с трубопроводами, по которым перетекало что-то текучее. Мне было всё равно.
     В начале июня все чертежи и пояснительная записка были подписаны заводским руководителем проекта. В техникуме начались ежедневные консультации членов дипломной комиссии и я вновь увидел всех наших. На этажах было пустынно, гулко и прохладно. Иногда мы дожидались друг друга после консультации и шли куда-нибудь посидеть в теньке с пивом. За неделю до защиты приступили к заключительному этапу подготовки: оформлению, брошюровке, пробной развеске, хронометражу выступления, правильным ответам на возможные вопросы комиссии.
     Завершающая консультация оказалась строевым смотром: всех почуявших свободу за прошедший год отправили стричься. По результатам посещения парикмахерской выдавался, или не выдавался допуск на развеску и генеральную репетицию защиты диплома на фоне развешенных декораций. Преподавательский состав героически боролся за моральный облик советской технической интеллигенции. Я ехал домой и ненавидел всех их разом и по отдельности - комиссию, Техасца, его жену - нашу кураторшу, Соловья-Разбойника, секретаршу учебной части, библиотекаршу и парикмахершу, к которой через час сяду в кресло недалеко от дома. Уроды! У них было классовое представление о советской интеллигенции, и всяким там западникам в её среде не было места. Патлатые, в их представлении, должны стоять у станка или ходить с гаечным ключом, а не стоять у кульмана или лабораторного стенда. А я и не претендовал. Накапайте мне тридцать капель от сердца. Я переволновался.
     Сейчас, когда взгляды России и Запада на многие явления совпадают, или, по крайней мере, сблизились, занятно прочертить некоторые параллели. У нас, как и у них, тоже было викторианство-пуританство, только называлось оно «Кодекс строителя коммунизма». Его можно было прочитать в каждой парикмахерской. В тот раз я сделал это, ожидая своей очереди к цирюльнику. Лживо-священный текст висел в золоченой рамке под стеклом на самом видном месте и достаточно высоко, чтобы прочесть его можно было только стоя. Графическое оформление было единым для всего пространства СССР: бордовый лист А4 с золотым чеканно-мускулистым профилем Ленина в верхнем колонтитуле в окружении алых остроконечных знаменам с повтором темы на полях. Если долго сидеть в очереди за «скобочкой» за 40 копеек, то обязательно дождёшься оперного выпевания из радиотрансляционной сети: «Ле-е-ни-и-н – всегд-а-а живо-о-ой» в мощном симфоническом сопровождении. В тот унизительный раз я как никогда вдумчиво читал абстрактно-наставительный текст, вникал, боковым зрением печатлел краснознаменные поля, но, как ни старался, не проникся созидательным пафосом. Возможно, мешал теплый летний ветерок, то и дело забегавший в открытую дверь и пушисто тершийся мне о ноги. Дождавшись своей очереди, я уселся в кресло, смотрел на отлетающие на линолеум свои жидкие длинные пряди и думал о себе, своих друзьях, знакомых, наших подругах, едва знакомых тёлках. Все мы, медленно, друг за другом, кто раньше, а кто позже неумолимо вползали в болото социалистического общественного производства.

ON MY MIND
НАТАША

     Я до сих пор вспоминаю её и никогда не перестану. Девушка-симург. С её подачи изобразительное искусство, а затем и литература постепенно, не сразу, стала вызывать не просто вежливый интерес, а живую заинтересованность, не studium, а punctum, если выражаться в терминах Барта. Постой, не уходи далеко, раз уж ты здесь. Это я Барту. Геавтоскопия на всю жизнь – это тоже благодаря ей. И, главное - то, что я вовремя набрёл на себя, это тоже благодаря ей. Часто нам открывает Мир не та, в которую влюблен, а другая, к которой тёпел, но не горяч. Любил ли я её? Уже и не знаю. Если да, то странною любовью – той, забытой.
     Утрите слезу, мой друг. Мы ещё не расстаёмся с ней навсегда.

ON MY MIND
МЫ, 738 И ОНИ

     Мы были идеалистами, но не революционерами. Где-то рядом происходили странные вещи: какие-то люди выходили на Красную площадь, но не на* демонстрацию трудящихся за отгул, а чтобы попасть в тюрьму. Гостелерадио и печатные органы называли их диссидентами. Сколько их было? Десять? Сто? Тысяча? Я не верил, что они враги, но не понимал, как они не понимают, что то, что они хотят - неосуществимо, потому что нельзя разбить зеркало, чтобы чудесное Зазеркалье объединить в одно пространство с нашей жизнью. Потом я узнал, что тех, вышедших на Красную площадь, было микроскопическое меньшинство. Амальрик называет цифру 738 человек для всего демократического движения. Зато, так называемая культурная оппозиция насчитывала тысячи, десятки тысяч. И большинство из них просто хотели уехать - уехать раньше других, чтобы лучше устроиться. У многих из них это получилось.
     Примечание к звёздочке. <но не на> можно алгебраически переписать так: <н(о е а)>. Изящно, правда?
     Комментарий к примечанию. У математики и словесности мало общего, но всё же есть. Раньше я считал, что это общее – знаки пинания других знаков, и только. И вот, обнаружил, что там и там некий знак можно вынести за скобку. Прикольно, правда?
     Примечание к комментарию. Со смыслом, наверно, можно поступить также.

СТАДИОН «ТРУД». МЫТНАЯ, 40-44
ИЮЛЬСКОЕ УТРО 10.07.73

     Почти сразу после защиты неожиданно вернулись родители. Я даже не успел сдать стеклотару. Даже не успел вынести часть её из туалета на балкон, и изумлённому родительскому взору предстали две узкие глубокие колеи, ведущие от двери к фаянсовому тромбону. Зайти в туалет не пятясь – либо туда, либо обратно, в зависимости от серьёзности намерений – было невозможно. Такие же колеи пролегали на балконе от порога до перил, возле которых заканчивались крошечным пятачком. Накануне мы с друзьями в очередной раз отмечали защиту, на этот раз у меня, и большую часть следующего дня я медленно возвращался к жизни под музыку и тёплый сквознячок. Мать, после первого знакомства с новым остеклением квартиры, зашла ко мне в комнату и положила рядом ворох почтовой макулатуры, которую я выгребал из ящика случайным образом. Театрально безразличным тоном она сказала:
 - Посмотри, твоего там ничего нет?
     Я сразу почувствовал какой-то подвох. Среди газет лежало извещение из военкомата о явке на медкомиссию. Я не заподозрил ничего чрезвычайного: будут составлять списки на предстоящий осенний призыв. В назначенный день я пришёл в военкомат. Сначала всё шло как обычно: рост, вес, давление, высунь язык, дыши-не дыши, смотри на молоток, наклонись и раздвинь ягодицы. И тут же, после осмотра вручили под роспись повестку о призыве и какие-то памятки про стрижку, белье, алюминиевую ложку, спиртное и отдельно - ответственность, если воинский долг не будет воспринят как почётный. Это был так называемый спецнабор – специальный подарок Советской армии выпускникам средних учебных заведений города Москвы, и не только им. Когда вечером я сказал об этом матери, она села на табурет и долго молчала. Я походил по квартире, а она все сидела и молчала. «Мам, ну не война же!» сказал я, и добавил ещё что-то неуклюжее. Вечером состоялся семейный совет. На нём выяснилось, что за две оставшиеся недели мне предстояло сделать всего несколько дел. На следующий день я обзвонил всех своих и сообщил новость.
     В конце июня вся наша группа собралась в техникуме последний раз. В спешно-торжественной обстановке нам вручили дипломы и нагрудные значки: синие шестигранные щиты, называемые «гайками». Никаких эмоций у меня это не вызвало. Оказалось, что ещё четверо из нашей группы были призваны по спецнабору: все из Октябрьского, Черёмушкинского и Севастопольского районов. Остальным не повезло: их не удостоили нежданной почести. Среди четверых удостоенных был и наш записной гитарист. Его самого на вручении не было, но вместо него пришла мать. Она рассказала, что он на лето уехал с археологической экспедицией и гитарой в горы, а куда именно - она не знает. А мы знали. Перед отъездом он позвонил одному из наших и сказал, что получил извещение о явке на медкомиссию, что это – спецнабор, и что он линяет на дачу к другу-археологу на всё лето - искать у него в огороде и прилегающих окрестностях череп коня Тамерлана.
     В первых числах июля я досрочно вышел на работу в какой-то облупленный, промасленный цех среди подъездных путей где-то в бескрайней промзоне на востоке Москвы. В отделе кадров были рады моему трудовому порыву, а начальнику цеха было не до меня. Обстановка в цеху была рвотно-суицидальная. Мне захотелось в армию. На третий день я предъявил начальнику цеха повестку, и ещё три дня собирал и отвозил какие-то справки, чтобы получить единовременную выплату, которую мне так и не выплатили в полном объёме. Но я не опечалился: всё равно, в этот раз я их, а не они меня. Редкий случай в СССР.
     На проводы собрались человек семь моих близких на тот момент друзей – только чуваки. Из девчонок я хотел видеть лишь Наташу, но понимал, что одной ей в нашей компании будет неуютно. Я так и сказал ей, и она меня поняла. В тот вечер я почти не пил. Ночью мы пошли в парк и орали там под гитару, пока не отсырели и не охрипли, а с первыми отражениями солнца в окнах я переоделся в старье и мы поехали на сборный пункт.
     С разных сторон к воротам стадиона подходили компании помятых чуваков и утомлённых чувих. Изредка виднелись взрослые, наверно родители. У ворот стоял прапорщик с портупеей и амбарной книгой, которому призывники отдавали повестки, а он проверял личные вещи и что-то отмечал в книге. Не доходя метров двадцати, Анджей остановил нас и направился к прапорщику. Минуту они переговаривались и прапорщик едва заметно кивнул. Вернувшись, Анджей скомандовал:
- Прощаемся здесь. Давай рюкзак.
- Зачем?
- Отнесу на досмотр.
     Меня дружески помяли и потрепали. Слова были простые и одновременно особенные. Я почувствовал комок в горле и сглотнул. Выручил Анджей:
- Ну, всё. Повестку приготовь.
Я похлопал себя по карману.
- Достань.
- Зачем?
- Выполняй приказ! Ты уже военный, почти. Держи в руке.
- Чуваки! Слушай мою команду! К тор-р-жественному-у-у за-но-о-су те-е-л-а-а!
Компании рядом обернулись в нашу сторону.
- Взяли на руки!
Семь пар рук вразнобой вцепились в меня и оторвали от земли.
- Выше! Держ-а-а-ть!
     Перекатываясь на воздетых руках я поплыл к воротам. Напротив прапорщика Анджей скомандовал:
- Стой! Раз, два. Повестку!
     Я опустил руку вниз. Стадион замер. За ним замер весь мир. Было слышно, как в далёком космосе пукают чёрные дыры. Прапорщик, невозмутимый как могильщик, взял повестку и сделал отметку в амбарной книге:
- Вторая рота, третий взвод. Рюкзак не забудь.
     Метров через десять меня поставили примерно на ноги. Анджей принес рюкзак. Несколько секунд постояли молча.
- Ну, идите, чуваки!
     Через минуту они были за воротами. Оглянулись последний раз. Я помахал им.

                КОНЕЦ
                четвёртой главы