Портрет

Мила Суркова
         Я была слишком мала, чтобы задавать некоторые вопросы. Теперь хочу многое узнать, но не у кого спросить – вечная беда повзрослевших детей и внуков. Я склеиваю в единое панно разрозненные вспышки-картинки из детской памяти, но некоторые его части остаются белыми пятнами. Иногда неожиданно в пропущенные фрагменты вплетается очередное воспоминание, оно тянет за собой ниточку новых, создавая полноценную картину.

          С какого момента я помню себя? Стоит задать этот вопрос, как я вижу комнату бабушки и дедушки в нашем доме и на стене в самом центре – портрет. Это самое яркое впечатление, первый запомнившийся эпизод из части большого полотна под названием "Детство".
          И как я его раньше не замечала? Девушка с портрета внимательно смотрела на меня. Я замерла, очарованная милым выражением лица и кроткой добротой, исходящей от ее облика. Я ощущала тепло. Особенное. То, что входит в сердце с пониманием родства самого крепкого свойства и единства близких людей.

    – Кто она? – спросила я дедушку.
    – Это моя Мария, – ответил он и погладил меня по спине.
      Я задумалась. Может быть, это икона? Но в нашем доме их нет. Дедушка и бабушка не были религиозны и не ходят в церковь. А вот в доме у старушки, что живет напротив, есть уголок с иконами, возле них – свечи. Когда я к ней захожу, мне неприятен запах затхлости, стоячего воздуха, старости и ещё чего-то нестерпимо тяжелого, что мне не понять. Я думала, так пахнет горящий воск.

          Так неужели мой дедушка нашёл такую приятную икону, красивую и светлую? Но он никогда не молится и даже не смотрит на неё. Странно...

          "Моя Мария"... Я несколько раз произнесла это певучее и ласковое имя, пробовала его на разные лады. Больше всего понравилось нежное, протяжное его исполнение - особенно звука "и". Я начинала мягко: "Ма-а-а", потом долгое, словно уходящее в небо, "ри-и-и" и заканчивала красивым и тонким "я-а-а".
          Я играла во дворе, срывала вьюнок и пела ему: "Ма-ри-я-а-а", потряхивала сухой коробочкой мака и продолжала в такт: "Ма-ри-я-а-а", кружилась без причины в весёлом танце и пела... И всё думала, кто же эта красавица?

           Как-то вечером, присев с дедушкой на лавочку возле дома (он поглаживал свои усы и как всегда медленно приговаривал, когда о чём-то думал: "Э-хе-хе-хе"), я хотела потрогать его жёсткую с проседью бороду, но, вспомнив, что он этого не любит, взялась за его сухую твёрдую руку, спрыгнула на землю и, заглянув в светло-карие глаза, спросила: "Дедушка, а кто такая твоя Мария?" Он почему-то засмеялся, и в его серьёзных и строгих глазах я заметила что-то новое для меня, словно солнечный зайчик, которого я недавно ловила на стенке, промелькнул внутри и наполнил взгляд сиянием и теплом.
           Откуда было знать пятилетней девочке о том, что на свете есть любовь. Разная и непонятная.
           Он ответил: "Это твоя бабушка".
           Бабушка?! Но дедушка, обращаясь к ней, всегда говорил "мать". Как же так? Моя бабушка – старенькая, тихая, в тёмном ситцевом платье в мелкий цветочек и в светлом переднике, о который она вытирает руки, когда готовит еду и нет времени взять полотенце. У бабушки седые волосы, она расчёсывает их широким деревянным гребнем, заплетает тонкую косичку, завязывает старой выцветшей лентой и прячет под платок.
           Так эта красавица на портрете моя бабушка?!

           Я побежала в дом. Молодая девушка, с густыми тёмно-русыми волосами, уложенными в красивую высокую причёску, тепло смотрела на меня. Да, глаза добрые, как у моей бабушки. Легкая улыбка, совсем незаметная, только уголками губ с красивым изгибом – тоже казалась мне знакомой. Я подошла к зеркалу и заметила, что губы у нас с ней  похожи: нижняя гораздо полнее верхней.

           Я рассмотрела всё: и аккуратные ушки с затейливыми серёжками (бабушка потом расскажет, что они фамильные, с бриллиантами и рубинами), и мягкий подбородок (знакомый, да, очень!), и высокую шею (нет, не такая у бабушки).
          Мария была изображена по пояс. И хотя всё платье я не могла видеть, но представила его (как у моей подруги на новогоднем утреннике - длинное и пышное) и была поражена его великолепием. Понравился и широкий кружевной воротник: немного приподнят спереди, а сзади стоит, как парус. Меня очаровали причудливые узоры на нём, соединённые между собой тонкими нитями.
          "Как жаль, что теперь не носят такие", - подумалось мне.
           Я долго стояла перед портретом, пытаясь понять, как такое бывает: молодая, красивая, загадочная - и вдруг ... бабушка. Как это происходит?

           Я побежала в летнюю кухню, откуда доносился обворожительный запах волшебных пирожков. Бабушка готовила на керосинке (я так боялась её громкого пламени!), а зимой – в доме, на плите, которую топили дровами и углем. Я схватила пирожок и начала жадно откусывать бочок - вырвался ароматный горячий пар.    
           Я заглянула в голубую кастрюлю. "Борщ настаивается", – сказала бабушка. Впрочем, правильно будет назвать это блюдо щами, но в нашей семье не любят это слово. (Как некрасиво звучит: "щи"). У неё, думаю, были свои секреты его приготовления. Один из них я знаю: это молодое кислое яблочко. (Верочка, сорви-ка мне яблочко на борщ!)
         Я до сих пор помню его вкус, как и всех бабушкиных творений, которые пытаюсь воспроизвести. О, эти незабываемые бабушкины яства! Где мое детство? Хочу быть волшебницей, чтобы все вернуть...

          Я прижалась к бабушке, она погладила меня мягкой рукой. "Заскорузлой"– говорит она. И это слово я не люблю. Оно не о моей бабушке. Сначала я думала, что оно обозначает мягкость, нежность, хотя и звучит неблагозвучно. Но, оказалось, бабушка имела в виду другое: её ручки из нежных превратились в старые натруженные, сухие и шершавые. Бабушка нагнулась ко мне, чтобы покрепче прижать. Я до сих пор помню эти её прикосновения – ласковые и теплые знаки любви. Я сняла с неё платок. Волосы не такие, как на портрете, а серые, как старый снег.
          Я погладила её по сухой щеке и заплакала: что-то неправильно происходит в жизни и не должны любимые люди стареть.

           – Бабушка, как тебя зовут? – всхлипнула я.
           – Батюшки мои! – воскликнула она. – Ты же не знаешь моего имени!
 Внученька, родители нарекли меня Марией.
           – Так это ты на портрете – такая красивая?
           – Да, Верочка. Это мой друг меня нарисовал. Он стал хорошим художником. А тогда только учился. Он сделал два моих портрета. Одинаковых. Один попросили мои родители для себя.
           – Бабушка, а где второй портрет?
           Она вздохнула:
           – Потерялся вместе с ними.
           – А где ты потеряла своих родителей? Давай их найдём!
         Бабушка поднесла кончик платка к глазам и тихо сказала:
           – Вырастешь, я тебе расскажу.
           – Бабушка, а где твое красивое платье? И почему ты стала ... другая?
           – Платье? Да что платье... Всё исчезло. Люди стареют, платья изнашиваются, – грустно покачала она головой.
           – И я постарею? – заплакала я.
           – Нет, внученька, ты не постареешь. У тебя будет длинная счастливая жизнь, и люди научатся к тому времени не стареть.

            Слёзы все ещё текли по моему лицу, бабушка вытирала их своим фартуком и улыбалась. Я крепче прижалась к ней и заверила: "Я найду волшебницу и попрошу всё вернуть". Бабушка подняла меня на руки, поцеловала в глаза и улыбнулась: "Может быть, тебе и удастся найти такого волшебника".

           Я долго думала, куда пойти, чтобы найти волшебников. Пошла к Сашке. Это мой сосед, он большой – на год старше меня. Может быть, он знает.
           Услышав мой вопрос, Сашка заметил: "Ты что веришь в волшебников?" Я почувствовала, что он, наверное, прав, но не могла с этим согласиться – и толкнула его.

                ***

            Я была уже студенткой, когда все-таки уговорила бабушку рассказать о своей жизни.
           Она пряла тонкую белую нить, которая наматывалась на кудель, а я сидела рядом, брала из корзинки комочки шерсти, расправляла их в воздушные полоски и подавала ей. Поскрипывало колесо деревянной прялки, вилась нить, становясь всё тоньше. Так же истончается наша жизнь и висит на паутинке, становясь всё длиннее, но не сильнее. Иногда педаль глухо стучала об пол, словно отделяя одну часть рассказа от другой, подытоживая одно событие и переходя к следующему.
           Бабушка грустна, она вслушивается в прошлое и перебирает события, как жёсткую шерсть сухими пальцами.
           Она начала с воспоминаний обо мне, маленькой. И я вместе с ней шла по тонкой и хрупкой тропинке моего детства.

           Мне пять лет. Бабушка показывает, как на длинной зелёной плети из жёлтого цветка, немного раскрывшего свой зев, проглядывает новорожденный огурчик. А я и не замечала под листьями этих малышей! Я каждое утро смотрела, насколько мой огурчик подрос. И хотя таких крох с шершавыми пупырышками было много и я приветствовала всех, этот стал особенно дорог.
           Когда бабушка собрала первый урожай, я не могла есть огурцы: вдруг среди них мой малыш. Как я его узнаю? Бабушка улыбалась: "Ты слишком чувствительная, Верочка".
           Помню я спросила, почему у нас в огороде нет пугал, как у других, и почему она оставляет на деревьях груши и яблоки для птиц. "Всем божьим созданиям нужно есть", – заметила бабушка.

          – Бабушка, а теперь расскажи о себе, всё-всё.
           Колесо прялки замедлило ход, бабушка поправила платок, и я, прислонившись к дорогому плечу, слушала.
           – Мой отец был известным человеком в земстве, принципиальным и честным. А дома – это добрейший друг. К нему мы бежали со своими просьбами, он нас успокаивал, когда мы плакали. Мать – строга и непреклонна. Она получила хорошее домашнее образование, выписывала книги и много читала. Наш отец её во всем слушался, чем вызывал удивление у знакомых и роптание у родственников.
            Но была у нее особая доброта и сердечность – не на показ, а внутри. Это я поняла, когда она молилась и я услышала, что она плачет, боится нас потерять. Я подумала тогда: "Как можно потерять своих детей?" Потеряли... Моих братьев, в войну... Но об этом потом, Верочка.

           Я погладила бабушку по спине, успокаивая, а она, как ребёнок, прижалась ко мне. Я не торопила – она расскажет мне и об этом, но позже. У нас впереди много времени. Так я наивно думала.

           – Я ведь грамоте была обучена, готовилась поступать в женскую гимназию в Ставрополе, – продолжала бабушка под размеренный скрип колеса. – Со мной занимался учитель – из бывших студентов. "Не доучился не по своей воле, – объяснял нам отец. – Слишком вольно мыслит." Этот студент, Миша, и рисовать меня учил. Но я к этому неспособная оказалась. А вот писать - любила.
            – Так это он написал твой портрета, – догадалась я.
            – Да, Миша. Его я тоже потеряла после того, как замуж вышла, а он в Москву уехал.
            – Давай его поищем, – предложила я. На это бабушка ничего не ответила, привела в движение замершее на минуту колесо прялки и продолжила рассказ.
           – Мне было тринадцать лет, когда отец заболел и умер. Всё большое хозяйство, дом, родственники, о которых заботился отец, по наследству перешло к маме. Учиться я не поехала.
            В пятнадцать лет познакомилась с красавцем Алексеем. Полюбила его. Пришли меня сватать, но мама не дала согласия: хоть его семья и была зажиточной, но "из простых" и "ветреный он какой-то". Но всё-таки удалось её уговорить. Мама и приданое дала. Но долго меня видеть не хотела: простить не могла, что ослушалась. Она-то готовила мне другую партию: сына обедневшего помещика дворянских кровей.
            Стали мы жить с родителями мужа. Достаток, дом большой – в два этажа. Но муж мой оказался непутёвым. Родилась у нас дочь Тоня, а мужа уж и дома в ту пору не было. Не жил он с нами. Я и не знала, где он. Свекор и свекровь молчат, но, думаю, догадывались, где их сын. Меня они любили, а внучку свою единственную баловали.
            Жил в нашем посёлке вдовец, троих дочерей имел. Красавец: волосы густые, чуб на середину лба, усы молодецкие. Работящий, серьёзный. Приглянулась я ему. Стал ухаживать, а я – бегать от него: мужняя жена. Да и старше он меня был на десять лет. Но врать не буду: сердце млело, когда видела его.
            Пришло время, говорю свёкру и свекрови: "Меня Андрей Иванович замуж зовет." А свекровь: "У него же трое. Батрачить будешь". Я в слезы: "Люблю его". Тогда свекор сказал: "Иди к мужу, спроси, будет ли он с тобой жить". Нашла я его в одном селе. А у него там уж ребёнок, не венчанные живут. Грех-то какой. Сказал он, что здесь останется, а меня не неволит.
            Тогда свёкор дал согласие. И свадьбу они мне справили. Моё приданое вернули и своего добра добавили; корову подарили, чтобы у внучки молоко было. И сказали, когда помрут, дом и хозяйство мне отпишут, а не беспутному сыну. Только попросили портрет мой оставить у них, пока они живы. Очень уж он им нравился.
            Мама моя на свадьбе была, гордая сидела, но иногда так тяжко головой покачивала.
   
             Неприветливо встретили меня дочки Андрея, особенно старшая, Анна. Это и понятно – мачеха. Родились у нас еще две девочки, стало шесть дочерей.
            Я дома весь день кручусь,  Андрюша на заработки ходил и по хозяйству помогал. Большой сад у нас был, живность всякая, несколько лошадей да корова.
           Придёт он домой, а Анна – ей почти десять – всегда жаловалась, что, мол, мачеха и есть не дает, и бьёт её. А муж не мог поверить в это, но видела: сердится. Да и как не поверить, когда дочь-то говорит. А она весь день спокойная ходит, играет, а перед его приходом плакать начинает. Я не обижалась – она же по матери своей тосковала. Не перечила я мужу, продолжала ухаживать за  девочками.
           Потом-то Андрюша понял, что обманывает его дочь. Пришел как-то раньше  обычного и видит: я всех одинаково пирогами кормлю, старшей – побольше кусок положила. Младшие дочки  всю правду отцу рассказали – меня они уж матушкой стали называть.
           А позже – колхоз, все у нас забрали. Андрюша говорил: "Хорошо, что не вспомнили, каких ты кровей".
          Ох, Верочка, потом голод, война... Давай я тебе об этом завтра расскажу. Пойдём чай пить! У меня уж и пирог поспел.

                ***

           Закружила нас судьба веретеном, запутала петли, спрятала их с изнанки – не понять, где начало и конец замысловатых переплетений.
          У меня нет прялки, я не владею крючком и спицами... Но мне так хочется развязать все узелки и, не распуская бабушкиного кружевного воротничка, один за другим разгадывать смысл плетения жизненных узоров.
          Я собираю воедино все, что помню, что рассказывали дорогие люди, чтобы не исчезло это в лабиринте времени моей семьи, чтобы звучал голос бабушки из её простых рассказов о непростой жизни. Так, как он звучит во мне:

          – В августе, если не ошибаюсь, в тот год, когда у нас Надюша родилась, седьмая дочка, вышел закон или указ, который называли "семь восьмых". За тайком срезанные колоски жита давали десять лет лагерей. Это в голодное время было. Есть нечего. Дети плачут. Дедушка твой в это время работал бригадиром в колхозе. Уважали его за трудолюбие и честность. Но наступил момент, когда  и он не выдержал. Дети от голода пухнут. Двухлетняя Наденька плачет, есть просит. Я ей водички – а у нее рвота. Заболела она.
          Пришёл вечером Андрюша, задвинул занавески, снял сапоги и высыпал зерно – две  горсточки. Если бы кто узнал, отправили бы в ссылку, а могли и расстрелять.
          Я пшеничку мельничкой перемолола, траву-лебеду добавила и испекла лепешку, а крупинки от зёрен и остатки муки на суп пошли.
          Но Наденька наша вскоре умерла.
          Потом война. Андрюшу в армию не взяли по возрасту. Мне он ничего не говорил, но я знала, что он помогал людям, которые прятались от немцев в лесу. Что за люди – он так и не рассказал.
   
          В доме у нас поселились фашисты. Мы жили в сарайчике, опять голодали. Каждый раз я ложилась спать и думала, чем же детей кормить. А их шестеро и приёмный сын Тимоша. Его родителей немцы убили, остался сиротой. Мы его к себе и взяли.
          В огороде росла картошка, но нам нельзя было её копать. А я соберу очистки (Дети, радуйтесь! У нас есть еда!), которые немцы выбросят, и суп сварю. Травы лебеды нарву, жмых у постояльцев подберу – лепешку испеку. Черная, словно сырая внутри, а дети говорят: "Смотри, мама, – это ржаной хлеб с вкусной корочкой и ароматным мякишем в середине". Я плакала, а они меня утешали.
          Свекор со свекровью (это от первого мужа, Андрюша-то сирота) слабые стали от голода, совсем сдали. Мы с детьми им помогали. Уже после войны они умерли. А дом, как и обещали, мне оставили. Мы когда на Волгу переезжали, оставили его приёмному сыну, который к тому времени женился. Все, Верочка, устала я...

        – Бабушка, а где второй портрет?
        – Тот, который у родителей был? На нём фамилия Миши написана в уголке. После смерти мамы я его забрала – он и висел на стене, когда немцы у нас жили. Один из них, видимо, художником был. Все с карандашом и блокнотом ходил. Он твою маму нарисовал. Все цокал языком, когда видел Любочку. Ей всего восемь лет, а уже красавица:  кожа белая, волосы черные, глаза зеленые.
          Когда они спешно бежали, забрал он со стены мой портрет и Любочкин. Я плакала, просила оставить... Да что толку.
          А этот, что сейчас дома, после смерти свекра и свекрови ко мне вернулся. .
                ***

          Прости меня, бабушка! И мы не сохранили твой портрет в переездах- кочевьях. Когда мама уезжала с детьми на Север, оставила все вещи на хранение соседке и деньги на их пересылку. Просила, устроюсь на новом месте, ты тогда отправь их мне. Но так и не получила ни свои книги, ни ковры, ни посуду, ни альбомов с фотографиями. Ни портрета бабушки. И я его ищу уже много лет.
          Когда Мария позировала художнику, на её плечо села божья коровка. И она, и художник стали смеяться. А потом Миша  сказал: "Это Бог нас благословил. Это его послание". А Мария промолчала. И тогда Миша вместо своего имени в правом углу картины нарисовал божью коровку.
        Этот портрет я и увидела, когда мне было пять лет...