Мы

Елена Килязова
Глава 1

«Дорогой Эдмунд! – прочитала я и помимо воли усмехнулась, а рука моя, державшая чужое послание, дрогнула. – Вы и представить себе не можете, какие мучения – чудовищные мучения! – обречён я терпеть в этом мрачном, вечно пустующем приюте! Скрасьте моё одиночество хотя бы письмом, раз уж не судьба вам сюда приехать!
Я посылаю вам уже второе письмо, но ответа не получил и на первое. Что тому причиной – плохая работа почтовых отделений, ваша легендарная леность или, быть может, очередное увлечение, не оставляющее времени даже на такой пустяк, как написание дружеского послания? Право же, я на вас очень рассержен! Как легко вы умудряетесь расстраивать меня! И после столь долгого молчания вы смеете называть себя лучшим другом Феликса Смиш’о? Если это шутка, то очень нехорошая, и если вы действительно пошутили, лучше извинитесь передо мной и зарекитесь так поступать впредь! Вы же знаете мой нрав: всякого рода промедления сначала без меры раздражают меня, и я прихожу в неистовство, а потом, когда я немного поостыну, повергают в беспросветное уныние, от которого до депрессии рукой подать. Я не умею бороться с депрессией! К тому же, мне вовсе не хочется неважно себя чувствовать, а уж если учесть, что причиной моего плохого настроения является леность лучшего друга, который должен был бы поддержать и утешить меня, то это вообще непростительно.
Кстати, как поживают мои родители и сёстры? За неделю, что я провёл вдали от родного Оинбурга, я совсем извёлся от тоски, а им хоть бы что! Заслали меня в отдалённое, глухое место, да ещё с таким заданием, с каким мне вовек не справиться! Я получил из дома всего шесть писем – одно от отца, три – от матери, и два – от Марии и Анны; разве это много? Ведь я писал домой раза по два, а то и по три в день! А им что мешает? Подобное невнимание говорит лишь о том, что если они и любят меня, то весьма своеобразно, для меня такая привязанность остаётся непостижимой и только раздражает – уж лучше ненавидели бы, что ли, было бы понятнее.
Да, знаю, знаю! Вы напишете мне в ответ горячую отповедь, что я неблагодарен и не заслуживаю даров, посланных свыше, ведь я принадлежу к одной из лучших семей столицы, ведь я знатен и богат, ведь я – наследник большого состояния...
Всё это так, не спорю. Но прошу – не судите меня, не побывав на моём месте, это не возвысит вас в глазах друзей; не спешите осуждать своего несчастного, всеми забытого товарища и дочитайте до конца всё, что хотелось ему излить на бесчувственную бумагу. Ах, как несправедливо обходится со мною жизнь! Мне здесь так тоскливо, так скучно, что от этой скуки...»
От последовавших далее жалоб по поводу бессердечности всех живых существ и страшных несправедливостей, которые якобы обрушила на него жизнь, у меня разболелась голова, и, пробежав глазами добрую половину листа, я пропустила ненужные подробности, касавшиеся духовных и физических терзаний юного автора, и вновь углубилась в чтение. Вот тут-то сердце моё забилось чаще, дыхание замерло, как у гончей, напавшей на след. Вот оно – то, что я искала!
«...я долго размышлял над бесчеловечным, злым поступком моих родителей, так безжалостно заточивших меня в эту обитель тоски и печали, и пришёл к выводу, что в нашем бренном мире жестокости предела нет. Вам известно, с какой целью я здесь, но как недостижима она на самом деле, видно только отсюда, только из этих стен!
Отец желает мира с отшельницей-тёткой? Он желает завладеть богатством её покойного братца? Отлично! Пусть сам и отправлялся бы за тридевять земель и вступал бы в переговоры... Пусть сам заговаривал бы ей зубы! Почему он не поехал в Нитр? Почему послал меня? Что могу сделать я?! Чем мне задобрить этого непробиваемого сфинкса, что ревностно оберегает вверенные ему подземелья и бастионы, будь они прокляты! Уверен, не в моих это силах.
Лучше мне уехать. Обратно в Оинбург. Домой хочу!
Я бы и уехал. Но как явиться отцу на глаза раньше оговоренного срока, как явиться без того, за чем я был послан? Страшно подумать, что он со мной сделает... Только этот страх меня и удерживает; не будь его, я бы немедленно стал собирать вещи!»
Заканчивалась третья страница мелкого, убористого текста, и я, опустившись на низенький стул, стоявший в нише у окна, резко перелистнула её.
Приведённые выше строки заставили мою душу вскипеть, несмотря на то, что я была готова именно к такому откровению. Я подозревала нечто подобное с самого начала, с того самого момента, как получила неожиданную весточку от отца Феликса, моего дальнего родственника. В своём письме он прямо-таки умолял меня о временном пребывании его сына под моей крышей. «Месяца два-три, не больше», – просил Максимилиан, упирая на то, что мальчику необходима перемена климата, что жаркое южное лето губительно на него действует – как утверждал их семейный доктор.
С оинбургскими Смиш’о мы с братом никогда не общались. Они были нашими единственными родственниками, но между нами всегда царили взаимная холодность и неприязнь, и это внезапное предложение о мире не могло не насторожить меня: я сразу почуяла неладное. Но сочла за лучшее до поры до времени не подавать и виду о своих подозрениях, чтобы наверняка узнать, в чём тут дело. И вот узнала. Им нужны мои деньги, а не моё расположение как родственницы и как человека; только мои деньги!
То, что догадка моя подтвердилась, слегка уязвило и даже огорчило меня – в глубине души я всё-таки смутно надеялась искренне примириться со всеми давними недоброжелателями, ведь так приятно на склоне лет пожить наконец в мире со всем светом...
Но долго предаваться сожалениям о крахе своей надежды я себе не позволила, в который раз повторив, что правда, какой бы она ни была, несомненно, лучше всяких надежд, которые ставят нас в довольно-таки глупое положение, если ими чересчур увлекаться.
Надежда на мир оказалась ложной, и я заставила себя решительно изгнать её. Мне сразу стало легче. Туман неведения рассеялся, и я увидела, каким путём следует идти дальше, а чёткое положение вещей всегда укрепляет уверенность в себе и в своих силах и даёт новый стимул к борьбе, то есть к жизни, ибо для меня жизнь – это прежде всего борьба.
На какое-то время я отложила письмо на колени и решила разобраться во всём, что удалось выяснить.
Итак, Феликс, мой злосчастный племянник, жалкий плакса и трус, оказался к тому же ещё и шпионом, подосланным в мой дом с весьма нелицеприятной целью: втереться в доверие и по сути ограбить меня.
Что ж, теперь, когда истина больше не прячется во тьме, мне уже нет ни малейшей причины терпеть его и обходиться с ним любезно – хотя любезной по отношению к Феликсу я не была с самого начала.
Я могу сейчас же выгнать его, я могу написать его отцу обличительное послание и запретить им впредь напоминать мне о своём существовании. И, видит бог, я сегодня же это сделаю!
Такое решение приняла я для себя и, несколько успокоившись в предвкушении скорой расправы, вновь взялась за сочинение племянника, посчитав, что имею несомненное право потешиться его цветистым слогом – слог этот был бы превосходным, если бы не смысл, который он выражал.
Теперь я читала только развлечения ради, ведь всё, что мне надо было узнать, я уже узнала.
«Что ж, так и быть! Расскажу о моём первом появлении здесь и о безрадостном существовании, постигшем меня в замке. (Как видите, я не забыл вашей просьбы; помните, перед моим отъездом вы шепнули, чтобы я обо всём вам написал по приезде на Север? Извините, что не сделал этого в первом письме – тогда я был слишком удручён, сейчас мне несколько лучше; видимо, сказывается то досадное обстоятельство, что я понемногу привыкаю к новой обстановке... привыкаю, хотя, видит бог, никогда не смогу примириться с ней!)
На побережье я прибыл в шестом часу вечера.
Было холодно, на дворе стояли пасмурные июльские деньки, быстро угасающие и переходящие в тусклые серые сумерки, которые тянутся с поразительной бесконечностью, когда нет солнца.
Дикий край камней, безлюдных скал и утёсов!
Как странно было видеть чахлую и бледную растительность пустошей и тёмно-зелёные, холодные даже на вид, морские волны с лохматыми гребнями, на которых белыми пузырями с шумом лопалась пена!
Небо было тёмным и хмурым и нависало над самой поверхностью вод, дул резкий ветер, приносивший острую морскую соль да унылые крики птиц – столько жалости и тоски чудилось мне в этих криках, такая неизбывная грусть переполняла их! И так остро почувствовал я своё одиночество, ещё раз оглянувшись по сторонам и видя везде, куда хватало глаз, лишь бурые, пепельные, коричневые и глубокие чёрно-зелёные краски!
У нас на юге (помнится, мы отдыхали несколько раз на Южном море) никогда не бывает таких угрюмых, зловещих тонов! Там солнечная лазурь сливается с синим горизонтом, и не различить неба и воды; там буйная свежая зелень; там чудесные бухточки с прозрачной водой, сквозь которую можно в мельчайших деталях рассмотреть дно; там милые пляжи с ровным и мягким золотым песком, прогретые щедрыми лучами; там никогда тучи надолго не закрывают солнце, никогда! Как дорого всё это моему сердцу! И как не похоже на суровый северный пейзаж!
Я вышел из кареты неподалёку от замка, и когда впервые толком огляделся по сторонам, признаюсь, такая беспробудная тоска охватила меня, что на глазах моих проступили слёзы и я едва удержался от подкативших рыданий. Всё, всё здесь напоминало о моём изгнании! Всё говорило о том, что даже природа настроена так же решительно, как и люди, послужившие причиной моего здесь появления. Как мог родной отец...»
Далее вновь следовал поток слезоточивых жалоб, но теперь я их не пропустила, а со злорадным торжеством вчитывалась в каждую строчку, насмехаясь втихомолку – так я платила им всем, людям без чести и совести. Постепенно моя душа наполнялась ощущением собственного превосходства, ведь я никогда не сетовала на судьбу, хотя со мною она обходилась куда жёстче, чем с иными представителями рода человеческого.
«Какое-то время я стоял на каменистой дороге, петлявшей средь редких трав по высокому обрывистому берегу – она подходит совсем близко к краю, здесь можно запросто оступиться и свалиться вниз, на острые камни... Б-р-р... Помню, я сделал несколько шагов в направлении обрыва – из чистейшего любопытства, уверяю вас, Эдмунд, остановился на краю и опасливо глянул вниз... Хорошо ещё, что я догадался схватиться за куст боярышника, росший над пропастью, так как перед глазами у меня всё закружилось от страшной высоты и я едва не потерял равновесие... А при мысли о том, что я мог бы сорваться в кипящую бурунами тёмную воду, с грохотом разбивающуюся о прибрежные камни, в голове у меня помутилось, колени мои подогнулись, а на лбу проступили капли холодного пота. В тот же миг я инстиктивно отпрянул и оказался в безопасности на проезжей дороге. И в этот край, где так легко погибнуть в считанные секунды (причём, наиглупейшим образом!), в этот край меня послали близкие мне люди! Какая глубокая преданность, не правда ли, Эдмунд? И как жесток, как неоправданно жесток мой отец, принявший на мой счёт такое решение! Только смотрите, ни словом не обмолвитесь о том, что я пишу здесь об отце, не то мне придётся худо; вы его знаете, он не пощадит и собственного сына, если тот посмеет дурно отозваться о нём, и я боюсь его. Очень боюсь! Вы – мой друг, и только потому, что вы заслужили моё доверие, я так с вами откровенен.
Как я уже упомянул выше, я намеренно покинул экипаж (а в Нитр за мной прислали экипаж – старый, скрипучий и чрезвычайно обшарпанный). Я покинул его, когда мы ещё не въехали в ворота замка, видневшегося вдали. Мне захотелось отвлечься от непереносимых мыслей, донимавших меня всю дорогу, как-то развеять их хотя бы созерцанием окрестностей, где предстояло мне провести самые длинные и скучные лето и осень в моей жизни. С дороги я устал и сильно проголодался, но оставаться дольше в неподвижности я просто не мог – казалось, стоит ещё хоть раз качнуться на повороте, стоит ещё хоть раз услышать пронзительный и тоскливый скрип рессор, который мне приходилось выслушивать вот уже битый час – и я сойду с ума или начну выть в голос и рвать на себе волосы, – такая тоска теснила мою грудь! Я остановил карету и вышел, решив проделать остаток пути пешком.
К огромному моему разочарованию и досаде, я не нашёл ничего занимательного ни в чёрных, набрякших тучах, наползавших с северо-запада, ни в угрюмых расселинах скал, которыми был усеян берег, ни в порослях дикого вереска на раскинувшихся по правую сторону серых пустошах, что тянулись до самых холмов на горизонте; не было ничего интересного и в цепких ветвях терновника, карабкавшегося по обрыву вдоль истёртых дорожных плит. Сильный и резкий ветер дул с моря и, налетая порывами, пронизывал насквозь всё живое, стенал в кустах и заставлял трепетать чахлую листву. Море и нависшее над ним небо производили гнетущее впечатление, а гранитные россыпи и обломки скал, возвышавшиеся то тут, то там, лишь усиливали его. Царил зябкий холод, как осенью; тусклый дневной свет быстро угасал.
Постояв какое-то время на обочине и продрогнув до костей, я вернулся на дорогу, неровно вымощенную грубым серым камнем, и, заложив руки за спину, закусив губу, взглянул на обложенное облаками небо. «Похоже, собирается дождь», – с приливом плохого настроения подумал я и торопливо зашагал в ту сторону, куда укатила моя карета – там, в четверти мили от места, где меня высадили, на огромной отколовшейся от берега скале на фоне хмурого неба чётко виднелись каменные бастионы старинного замка, над которым чёрными тенями кружили вороны – их назойливые крики разносились далеко по округе, предвещая недоброе, и от них мне сделалось ещё больше не по себе, я стал ещё раздражительнее и настроение резко ухудшилось – хотя, казалось бы, куда уж хуже...Но я всё ещё сдерживался, утешаясь мыслью о горячем и вкусном обеде, о весёлом огне в очаге и о тёплом одеяле, которые надеялся найти в отведённых мне апартаментах.
Я ускорил шаг и пошёл вперёд вдвое быстрее, желая успеть до того, как хлынет дождь.
Мой лакей, нагруженный узлами и чемоданами, оказался умнее меня, как ни прискорбно сознавать такой унизительный факт, и остался в экипаже, бок которого уже тускло блеснул на тонкой ниточке подвесного моста и тут же исчез за высокой аркой ворот. С завистью поглядев ему вслед, я зло тряхнул сжатой в кулак рукой и выругался. Дёрнуло же меня покинуть надёжную, хоть и старую, кибитку и остаться посреди дороги на пронизывающем холоде!
И тут ко всем моим несчастьям прибавилось ещё одно, пожалуй, самое неприятное: начал накрапывать дождь. Быстрые и тяжёлые капли застучали впереди и сзади по пыльной дороге, всюду оставляя тёмные пятнышки. Стало быстро темнеть, ветер усилился – он прохватывал насквозь, выл в мокрых кустах придорожных кустов и колол лицо ледяными струями вдруг полившего как из ведра дождя. Я втянул голову в плечи, поднял воротник плаща, накинутого поверх одежды, и пустился бегом по направлению к смутным очертаниям своего нового жилища, – а теперь его едва можно было различить в сплошной пелене дождя и в промозглой тьме.
Несколько раз я сбивался с дороги на обочину, и тогда лужи грязи хлябали под ногами. В довершение всех бед я потерял шляпу и сломал каблук. В туфли мои, промокшие насквозь, лились холодные потоки, и то одна туфля, то другая соскальзывала с ног. Вода проникала за воротник, и вскоре я замёрз и задрожал так, словно очутился на Северном полюсе. Ноги мои разъезжались; я несколько раз поскальзывался на раскисшей почве и только чудом не падал. За те полчаса, что я добирался до моста, я вымок до нитки и успел тысячу раз проклясть скотину-кучера – это он виноват, злодей! Садист с тупым взглядом уничтожителя! Ведь он не выказал при моём желании пройтись никакого протеста и остановил лошадь вместо того, чтобы указать на тучи и отговорить от несвоевременной прогулки, как подобало бы заботливому слуге! Нет же! Надменно оттопырил губу и поднял подбородок, уставившись в спину лошади и даже не взглянув на меня, исполненный идиотизма и презрения ко всему и вся! Меня ещё в Нитре, на постоялом дворе, неприятно поразили его грубые манеры; теперь же я его просто возненавидел! И решил, что как только появлюсь в замке, первым делом потребую наказания кучеру. Как вы считаете, было ли выполнено моё требование? Но не стану забегать вперёд, скоро вы сами это узнаете.
С огромным трудом добрался я до моста, миновал широкий двор, так же вымощенный камнем, залитый дождём и окутанный ветреной мглой, и наощупь нашёл входную дверь, ведшую в бесчисленные тёмные коридоры замка.
Меня никто не встретил.
Это одновременно уязвило меня и заставило растеряться. Я долгое время проплутал в полумраке одного из коридоров первого этажа, и раздражение моё всё росло. Я завернул за угол, ощупывая рукой стену в поисках двери – свет не горел, всё тонуло впотьмах, и я не имел ни малейшего понятия, куда мне следует идти. Наконец мне посчастливилось: я толкнул одну из дверей и она отворилась. За ней оказалась низкая и длинная столовая с каменным полом и четырьмя окнами, скудно обставленная, но чистенькая, в конце которой приветливо полыхал огонь в камине.
Хозяйка была тут.
Я обрадовался очагу, но всё ещё был слишком озлоблен и взвинчен, чтобы тотчас забыть нанесённые мне обиды. С порога я выказал жгучее неудовольствие по поводу предоставленного слуги, и опешил, получив вместо приветствия и извинений равнодушное замечание дорогой тётушки, что, мол, никого другого она послать за мной не могла: Йозе – их единственный кучер, и вообще единственный мужчина в доме. Это замечание, а главное – тон, которым оно было сказано, взбесило меня до глубины души. Подумать только! Они смертельно оскорбили своего гостя и так спокойно к этому относятся, хотя должны были бы молить, чтобы я их простил!
Невероятным усилием воли я сдержался и не позволил себе сорваться. Сжав зубы, весь дрожа от душившего меня возмущения, я приказал провести меня в мою комнату и развести в ней огонь, так как мне требуется хороший отдых, а сидеть в столовой в обществе незнакомой старухи (вы же знаете, я впервые видел её, как и она меня) и непочтительных слуг (они, кстати, находились там же) я был не намерен. На моё заявление ответили с подобающим небрежением – тётка, невысокая толстая особа в очках, сидевшая за дощатым столом в центре комнаты, продолжала чинить при свете очага рубашку и не произнесла ни звука. Помолчав с полминуты, она закончила строчку, отложила шитьё на колени, сложила иголки и нитки в рабочую корзинку и только потом соизволила взглянуть на меня, сняв очки, служившие ей, видно, простым украшением, ведь и без них она превосходно видела.
Стараясь сдержать праведный гнев, владевший мною в те минуты, я как можно спокойнее повторил приказание. Она пожевала губами, словно раздумывая, и безразлично, как посторонняя, выдала:
– Летом мы не жжём огня в комнатах из соображений экономии. Вы не исключение, мой милый друг. Вижу, вы промокли и замёрзли, так подойдите к огню и погрейтесь.
– Да как вы смеете?! – закричал я, теряя всякое терпение; отчаяние и злость затопили меня. – Я требую предоставить мне отдельную комнату и отдельный камин! Не стану я находиться среди враждебно настроенных ко мне людей!
Но чем больше я волновался, чем жарче разгоралось моё лицо, тем её, невозмутимое и спокойное, приобретало всё более отрешённое выражение – казалось, она не слушала меня и думала о чём-то своём. И тогда я развернулся, воспламенённый таким неслыханным обращением, оскорблённый в лучших своих чувствах, и бросился вон из столовой, не чуя под собою ног, задыхаясь от переполнявших меня обиды и ярости.
Они посмели заявить мне, наследнику этого каменного саркофага, что жалко для меня дров, потому что они привыкли их экономить! Такого издевательства вынести я не мог!
Я выбежал в коридор, громко хлопнув дверью. Эхо разнесло этот звук по всему дому, разрывая в клочья и швыряя от стены к стене.
С моих растрепавшихся волос на лицо и шею стекали дождевые капли; мокрая одежда, которую хоть выжми, леденила тело, вызывая противную мелкую дрожь. В башмаках хлюпала вода, перемешанная с набившейся в них землёй, пальцы на руках и ногах онемели и перестали гнуться.
Не имея понятия о том, куда и в какую сторону двигаться, я пролетел по каменным плитам пола, ничего не видя в окружающем мраке, и упал, споткнувшись о ступени невидимой в темноте лестницы, притаившейся в самом тёмном углу. От испуга, вызванного стремительностью и неожиданностью падения, я вскрикнул и нечаянно прикусил губу так, что горячие капли крови заструились по горлу.
И тут меня прорвало: я разрыдался. Я рыдал громко и отчаянно, и слёзы облегчили мою душу. Когда же я понемногу успокоился, усталость и нахлынувшая вдруг слабость лишили меня последних сил и кое-как примирили с действительностью. Я поднялся, с трудом устроился на ступеньках, стащил с себя мокрый плащ, швырнул его в темноту (он  с шелестом прошуршал по полу) и стал зализывать прокушенную губу, которая распухла и страшно разболелась.
Я оказался в незавидном положении.
Было очень холодно. Стены коридора тонули во тьме и от покрывавшей их плесени в затхлом, пронизанном сыростью воздухе ощущалось дыхание подземелья. Я не мог видеть себя во тьме и со стороны, но был уверен, что являю собой нелепую и жалкую картинку: лицо моё пылало, а глаза блестели уныло и злобно, как у затравленной собаками лисицы.
Сколько времени просидел я так, в непросохшей одежде, в промокших башмаках, от которых немели ступни, не могу сказать точно. Но слёзы, забравшие последние силы, и промозглый холод мало-помалу сделали своё дело: гордостью своей мне пришлось поступиться. Я начал жалеть, что повёл себя глупо, импульсивно, опрометчиво. Вы хорошо знаете несчастный мой характер, способный мгновенно воспламениться, натворить непоправимых бед, отрезать все пути к отступлению... и тутже остыть. Неприятно сознавать в себе такую черту, но я прямодушен и способен честно признать свои недостатки, равно как и неисчислимые достоинства, но о них в данном случае было бы неуместно вести разговор.
Итак, я всё ещё сидел на ледяных ступенях в непроглядной тьме, в длинном и узком, неизвестно куда ведущем коридоре, где сквозь щели в закрытых ставнях тянуло сквозняками, и дрожал от непереносимого холода. Я пишу «дрожал», хотя на самом деле меня колотил страшный озноб, заставлявший подпрыгивать на месте, стучать коленями и зубами и издавать нечленораздельные звуки. Эти муки, а так же усиливающееся беспокойство о здоровье (у меня слабые лёгкие, а я долгое время провёл в мокрой одежде) сломили меня окончательно. По сравнению с физическими терзаниями моральная пытка, которой подвергла меня тётка какое-то время назад, показалась ничтожной. И по мере того, как я замерзал всё больше и больше, значение последней неизмеримо уменьшалось в моих глазах, и вскоре я уже начал желать примирения. Назовите это трусостью, малодушием... но тогда я поднялся, еле разогнув затёкшую спину, и, с трудом переставляя окоченевшие ноги, ощупью добрался до покинутой ранее комнаты. Причём, по пути мне попадалось множество дверей, и так как я запамятовал, которая из них вела в столовую, то открывал их все наугад, вернее те из них, что не были заперты на ключ, и везде находил пыль и запустение.
Я зашёл в столовую и, ни на кого не глядя – не желая глядеть, – прошествовал через всю комнату, остановился у весело потрескивавшего пламени и вздохнул с облегчением. Я не мог нарадоваться своему счастью, когда наконец-то протянул озябшие, покрасневшие руки к очагу. Огонь уже догорал, но всё ещё был жарок.
Постепенно я согрелся и пришёл в себя настолько, что смог пересилить свою обиду, как-то задавить её в себе. А потому мне, как и всякому живому существу, показалось недостаточным просто стоять у огня. Я всё ещё не смотрел по сторонам, пытаясь сохранить оскорблённый вид и желая, чтобы они заговорили первыми, но никто не обращал на меня внимания. Тогда я понемногу стал наблюдать за присутствующими, повторяя про себя, что ничуть не унижусь, если скользну равнодушным взглядом по равнодушным лицам немногочисленных обитателей замка; этим равнодушием я сохраню и чувство собственного достоинства, а оно непременно пострадало бы, обрати они на меня чуть больше внимания и ответь я на их взгляды чуть более любопытными. Но их взгляды ни разу не обратились на меня – никто и не думал глядеть в мою сторону. И потому я признал за собой право безнаказанно осмотреться по сторонам.
Весь замок мне в тот день, понятно, увидеть не удалось, но зато я имел возможность освоиться с коридором и столовой. И так как коридор я вам более-менее обрисовал, то теперь примусь за столовую.
Это была низкая тёмная комната со сводчатым потолком, с мрачными каменными стенами и тускло поблёскивающим каменным полом, сложенным из огромных серых плит. Она была вытянута прямоугольником. В центре комнаты – длинный обеденный стол и несколько грубо сколоченных стульев вокруг него, у стены – тяжёлые шкафы неизвестного назначения, выполненные из потемневшего от времени дерева. Один камин (он, кстати, не топился) – в дальнем конце столовой, у входной двери, и рядом с ним я увидел старый, но всё ещё изящный диван с обивкой из красного плюша, стеклянный столик и два красных кресла. Второй камин, у которого стоял я, был далеко напротив. Боже мой, оба эти камина были сложены из обыкновенных серых камней, и отёсанных-то кое-как! Где уж им сравниться с милым розовым мрамором нашей облицовки! И решётки здесь просто чугунные. Этим дикарям далеко до великолепного тонкого плетения чугунных кружев, коими украшены все камины в богатых домах Оинбурга!
Четыре высоких узких окна с частыми переплётами и тёмными незавешенными стёклами, располагались по одну сторону и выходили в залитый дождём двор, где с той же силой продолжал стучать ливень и выли сердитые ветры, приволокшие чёрные тучи с северо-запада. Под окнами в столовой тянулась длинная деревянная лавка, проходившая через всю стену; в данный момент там сидели слуги, они занимались каждый своим делом и не мешали ни друг другу, ни хозяйке. Лишь много позже я узнал их имена, но сейчас могу с точностью вспомнить, что делал каждый из них. Впрочем, их и было-то всего двое: старая Марсуа, толстая вредина со злыми глазами, придавленными красными щеками чуть ли ни к самым бровям, да худая туповатая девчонка ужасно грубой и некрасивой наружности – на вид ей не дашь и пятнадцати, хотя, как потом выяснилось, ей уже минуло двадцать пять. Одна из них сучила шерсть, другая пряла, и в тишине, нарушаемой лишь шумом дождя, назойливым посвистом пело веретено. Йозе в комнате не было. Он грелся на кухне, на своём излюбленном месте, перед печью.
Как не похожи эти крестьяне, эти грубые, примитивные, неряшливые и невоспитанные люди, на тех элегантных господ, что остались в южной столице! Они и не подозревают, какими смешными и нелепыми кажутся со стороны! И какое нищенское убожество являют собой их «залы», «гостиные» и «столовые»!
О, наш весёлый степной городок! Как долго продлится моё вынужденное отшельничество? Сколько слёз мне придётся ещё пролить, тоскуя по жаркому солнцу, ласковому ветерку, белому облаку ковыля и тихим омутам Чёрной реки?..
Проклятая ностальгия! По ночам она выдвигает в памяти прекрасные видения, а наутро рассеивает их безжалостно и сурово, оставляя неизбывную печаль, которую невозможно усмирить! Боюсь заболеть с горя!
Ну да ладно, вернусь к моему безрадостному повествованию и не стану мучить вас, Эдмунд, ненужными подробностями. Ни к чему травить ваше доброе сердце тяжкой повестью моих переживаний, не в ваших силах помочь мне.
...С четверть часа я поглядывал на служанок, затем столько же потратил на тётку. Она уже не шила, а, по-прежнему восседая во главе стола, читала толстую книгу; около книги горел сальный огарок. Меня тётушка по-прежнему не замечала.
Столь явное пренебрежение со стороны родственницы одновременно и привело меня в уныние, и раздосадовало, но пересилив себя, я решил не держать на неё зла, пересёк разделявшее нас пространство, остановился возле неё и в безнадёжной попытке установить мир попросил чего-нибудь перекусить. Тётушка дочитала до точки, затем пристально взглянула на меня (и в глазах её, могу поклясться, проскользнуло удовлетворение) и велела Марсуа собирать на стол лично для меня, так как они уже отужинали.
В ожидании исполнения приказания она сидела, откинувшись в кресле, и изучающе глядела на меня, а когда на пороге кухни, смежного со столовой помещения, возникла Марсуа с тарелками в обеих руках, поднялась со своего места и, обратившись к ней, произнесла:
– После ужина проводи молодого человека в его комнату, Марсуа. Но не давай ему свечу, незачем их тратить зря. К тому же, вдруг ему вздумается устроить пожар...
И добавив мне: «Доброй ночи!» – вышла...
Вот уже неделю-другую я живу в замке, и обращаются со мной по-прежнему так, словно меня не существует. Никто не старается мне угодить, никто не стремится исполнять мои желания. Я чувствую себя очень одиноким, хотя мало-помалу привыкаю. Говорят, что и в аду привыкают. Может быть. Но от этого ад не перестанет быть адом.
Думаю, мне никогда не удастся умилостивить старуху Эрнесту, несмотря на то, что она понемногу свыкается с моим присутствием и вроде бы чуть мягче стала относиться ко мне. Или мне это только кажется?
...Но что это? Я слышу звонок – зовут к обеду (обедают здесь в два часа пополудни), я никак не могу пропустить его даже ради такого святого занятия, как написание дружеского письма.
Признаться, в замке царят очень строгие порядки – если не появишься к трапезе, то ничего не получишь до следующей. А я... всегда голоден.
Прощайте, дорогой Эдмунд, и не забывайте в беде своего несчастного друга, забытого и богом, и людьми. Пишите ему, утешьте его... И будьте уверены, доброта ваша сторицей вернётся к вам.
На этом пока всё.
Ваш Феликс Смиш’о, безутешный в своей темнице
      и жаждущий скорейшего освобождения».
Под подписью стояла дата, указывающая на вчерашний день, чернила на ней расплылись и две цифры чуть покоробились – впечатлительный малый, растрогавшись собственным красноречием, уронил на страницу несколько солёных капель...
«Ну, дорогой мой Феликс, скоро ты получишь то освобождение, которого жаждешь», – злорадно усмехнулась я, ещё раз перечитав витиеватую подпись.
...И вдруг за дверью из коридора, со стороны лестницы, послышались медлительные, неспешные шаги. Я прислушалась – так и есть, кто-то идёт, и по шагам я безошибочно узнала своего племянника. Значит, он вернулся с прогулки раньше... Что ж, так оно и лучше, не придётся долго ждать, – решила я, затем свернула шуршащие листки, вложила их в конверт, бросила его обратно на подоконник и встала, повернувшись к двери. А с той стороны к ней уже приближались знакомые шаги, как всегда не попадающие в такт насвистываемой мелодии. Они становились всё отчётливее, всё громче, и наконец замерли у самого порога. Стало тихо. Ничто не нарушало воцарившейся в замке тишины на протяжении долгих пяти минут; однако, я не сомневалась, что он там, стоит за дверью, и как всегда размышляет о своих бедах и невзгодах. Словно в подтверждение моей догадки, в коридоре раздался глубокий вздох. В тот же момент я почувствовала, как кто-то дотронулся до массивной металлической ручки, намереваясь отворить дверь.
Я выпрямилась и застыла, сурово сдвинув брови и сложив руки на животе. Волнения в моей душе не было и в помине, лишь какое-то мстительное торжество слегка будоражило. Я знала, что из этой схватки выйду победительницей, и, не могу не признать, мне было очень любопытно посмотреть, как поведёт себя Феликс, когда я предъявлю ему обвинение.
Из-за двери вновь донёсся тяжёлый вздох. Ручка повернулась. И со словами:
– Приветствую тебя, моя темница... – на пороге возник молодой человек с осунувшимся меланхоличным лицом и рассеянным, скучающим взглядом.
Заметив меня, он осёкся и вздрогнул от неожиданности, вперив в меня недоумённый взгляд своих больших тёмных глаз. Я не шелохнулась, глядя в эти глаза, и не произнесла ни слова.
Мало-помалу Феликс оправился от первоначального изумления, и уши его запылали от возмущения, охватывавшего его по мере того, как вся курьёзность ситуации (ведь он застал меня в своей комнате, возле открытых ящиков) доходила до его сознания.
Однако, высказать своё недовольство он не посмел. Кое-как он усмирил свои чувства, и его губы растянула наигранная улыбка, а сдвинутые к переносью брови, дрогнув, распрямились, утратив всю угрожающую серьёзность.
Стараясь проговаривать слова как можно непринуждённее, Феликс обратился ко мне:
– Ещё раз доброе утро, госпожа Смиш’о.
Я небрежно кивнула, но ничего не ответила ему.
Он неловко помялся в дверях, нерешительно оглянулся по сторонам, снова взглянул на меня – и на этот раз тревога и смутное сознание вины проскользнули в его глазах. Он словно спрашивал себя, что мне известно, если я вдруг стою здесь, посреди его комнаты, и по-судейски смотрю на него... Тут его взгляд, не выдержав моего, нечаянно скользнул по подоконнику, где небрежно валялся плотный белый конверт с незапечатанным письмом. В мгновение ока его лицо изменилось до неузнаваемости и залилось мертвенной бледностью, он быстро поднял на меня горящие ужасом и одновременно возмущением глаза и едва сумел перевести дыхание.
Я молча кивнула в ответ на невысказанный вопрос, которым зажёгся обращённый на меня перепуганный взгляд. Феликс безошибочно понял знак и задохнулся от такой беспредельной наглости с моей стороны. Он сжал зубы, закусил губу и нахмурил лоб, рывком отвернувшись к стене. Я бесстрастно (а внутри с тайным ликованием и даже злорадством) следила за душевными метаниями раненого зверька, пока тот наконец не обернулся ко мне – резко, но как-то виновато, нерешительно. Видно, он хорошо помнил строки послания, и теперь щёки его алели от стыда; но гнев ещё клокотал в его взоре, когда юноша устремил его на меня.
– Знаете, хоть мы и связаны родственными узами, – прыгающим голосом произнёс он, пытаясь держать себя в руках, – это... это не даёт вам права рыться в моих бумагах! Видит бог, я искренне позабыл все нанесённые мне по приезде обиды ради того, чтобы установить с вами добрые отношения, которые и должны складываться между родственниками! Но вы отчаянно стараетесь не допустить этого и сами стремитесь... стремитесь... Я этого не потерплю, слышите?! Не потерплю!
Я молчала, наслаждаясь его жгучей тирадой и выжидая, когда он замолчит и предоставит слово мне. Кричать, топать ногами и перебивать его я бы никогда себе не позволила, я для этого слишком рассудительна и не так импульсивна. К тому же, я никогда бы не поступилась своей гордостью и не опустилась бы до его уровня. Со стороны отлично видно, насколько смешно такое поведение!
А всё-таки, как легко воспламеняется молодость! Поднеси спичку – и вспыхнет невиданной силы пламя! Я снисходительно наблюдала за взбудораженным племянником, и лёгкая жалость, основой которой служило презрение, шевельнулась в моей душе.
Как склонны молодые люди к скандалам из-за сущих пустяков! Как несдержанны и вспыльчивы бывают они порой, стремясь всему свету доказать свои права, свои убеждения! Они и понятия не имеют о том, что всё в этом мире доказывается не словами, а поступками. Лишь поступок может показать, на что способна душа человеческая, может определить её истинные возможности. А слова? Да что слова! Пустые звуки, нагромождение фраз, брошенных в запальчивости, фраз, о которых нередко жалеет сказавший их; стоит только немного опомниться – и зачастую понимаешь, что наговорил много неосуществимого, а подчас и попросту лишнего. Нет, лучшим убеждением всегда служило действие.
Я хладнокровно выслушала всё, что счёл нужным выложить мой подопечный, и, когда он понемногу затих, когда постепенно пришёл в себя от пережитого потрясения, спросила, отойдя от раскрытого окна и неспешно пройдясь по комнате:
– Вы всё сказали, Феликс?
Он не ответил и только молчал, надувшись. Видно было, что сказать ему больше нечего.
Не получив ответа на вопрос и верно истолковав его молчание, я остановилась, обернулась и посмотрела на него. Его лицо было уже не белое и не красное, а лишь злое, испуганное и удручённое, и на лице этом больше не мелькали в быстрой смене тени и пятна.
– Вижу, теперь вы в состоянии выслушать меня, – с расстановкой проговорила я, не спуская с него глаз.
– Вы меня выгоняете?.. – через силу произнёс он; голос его звучал глухо и сдавленно; он избегал встречаться со мной взглядом и не смотрел на меня.
– Вы уедете, и сегодня же.
Щёки его снова вспыхнули, но он промолчал.
– Да, вы уедете, но сначала я объясню вам причины моих поступков, чтобы вы не обвиняли меня во всех смертных грехах. Я позволила себе копаться в ваших вещах, потому что не доверяла вам. Не доверяла всегда, с самого вашего здесь появления. Это первое. А второе заключается в том, что моим предположениям о порученной вам важной миссии и об особенностях вашего характера требовались подтверждения. Так неужели я должна была спросить у вас на то разрешения и спугнуть этим? Заметьте, я не звала вас в Нитр, это ваши родители, а вовсе не я, настояли на вашем пребывании под моей крышей, и они прекрасно знали, что старуха Эрнеста (то бишь я, как вы изволили окрестить меня в вашем блистательном сочинении) не выражает по этому поводу особых восторгов. Но я пошла на уступки и разрешила вам поселиться здесь на пару месяцев вовсе не потому, что тяготилась одиночеством; моё согласие было основано только на сознании нашего родства и чувства долга – семья, какой бы она ни была, обязана помогать каждому, кто в неё входит. Но на этом мои уступки кончаются. Я могла помочь вам – и помогла по мере сил. Я-то думала, что вам и в самом деле требовалась перемена климата по состоянию здоровья... Хотя увидев ваше цветущее лицо, усомнилась в правдивости вашего доктора. Я догадывалась об истинной цели вашего прибытия, я уже говорила об этом, вы знаете, но допустила ваш приезд только потому, что была уверена, что смогу верно разобраться в ситуации и смогу выстоять против вашей лести – со мной лесть не приводит ни к чему хорошему. Вы покраснели... есть за что. Вы живёте под моей крышей, разносите меня в пух и прах – за глаза, конечно, втихомолку, – и ждёте... чего вы ждёте? То, что Феликс Смиш’о имеет честь принадлежать к моему роду, отнюдь не является залогом моей симпатии к нему, как к человеку. Потому что как человек вы не имеете никакой ценности – жалкое, ноющее, вечно недовольное, капризное, болезненно-самовлюблённое, эгоистичное и вспыльчивое создание. Вы лживы. Вы угодливы. Вы неискренни. Вы малодушны и трусливы. Вы не умеете идти до конца; вы не имеете понятия о чести. Но в этом ваша вина лишь отчасти, я понимаю, ведь вас таким воспитали. Это обстоятельство снимает с вас половину ответственности, но не оправдывает. Потому что вы уже не ребёнок, Феликс, и должны сами понимать, что дурно ведёте себя. Вы не заслуживаете и тени привязанности; вы не заслуживаете тех шести писем, что получали с утренней почтой. Кстати, я не нашла ни одного из них, сколько ни искала; должно быть, вы хорошо их припрятали. И ещё насчёт вашего драгоценного послания... держите свои бумажки подальше от окружающих, и не будет с ними проблем. Это мой вами совет на будущее. Я не отказалась бы ознакомиться и с остальными вашими записями, если таковые у вас имеются – для меня ваш характер всё же представляет определённый интерес и я не упустила бы возможности выявить ещё один ваш недостаток или отыскать одно (хотя бы одно!) из «неисчислимых достоинств», которых я что-то не заметила. Впрочем, вашей единственной хорошей чертой, по-моему, является то, что вы быстро остываете, и в какой-то мере – способность сильно сердиться, ведь только тогда вы не таите своих мыслей и они сами слетают с языка. Обо всём остальном уместнее будет промолчать. Как видите, я тоже умею быть разговорчивой. Хотя такие длинные монологи вообще не свойственны моей чёрствой замкнутой натуре. Этот же монолог объясняется моим желанием высветить все чёрные закоулки вашего нрава и обличить вас перед самим собой. Я ничуть не стыжусь своего поступка – я должна была знать, кого приютила. И теперь скажу, что за десять лет, доведись нам жить бок о бок, я не провела бы в вашем обществе и пяти минут!
– Ах, вот вы как заговорили! – воскликнул вдруг он, без зазрения совести перебивая меня. – Значит, я и лгун, и притворщик, и эгоист! Вы ещё вспомните свои слова и раскаетесь! Придёт время, и вы – вы! – станете просить у меня прощения за свою дерзость! Но будет поздно, я вас не прощу! Вы не достойны прощения и вы его не получите!
– Вы наивный и глупый мальчишка, если полагаете, что мне необходимо ваше прощение, я отлично обойдусь без него! – осадила его я.
– Это вы сейчас так говорите!
– Смиш’о умирают, но не просят прощения у тех, кто им по меньшей мере неприятен, и за то, в чём не видят своей вины! Они предпочитают нести в могилу все свои чувства, какими бы они ни были, а не лепетать малодушное раскаяние только из страха перед возмездием! – Посмотрим! Вот когда я стану здесь хозяином...
– Что?! Вы? Здесь? Хозяином?
– Так говорит мой отец и так оно и будет! Вы рано или поздно умрёте, ведь вы не вечная, и кому всё это останется, как не нам, вашим единственным родственникам? У кого ещё есть права на эти земли, кроме нас? Кто посмеет отобрать их у нас? Вы умрёте, а замок будет моим! И всё, чем вы владеете!
Я задохнулась от такой наглости, но вскоре пришла в себя и весело рассмеялась. О нет! Мои владения никогда не достанутся побочным наследникам в обход главного, а главный наследник, о существовании которого в Оинбурге, видно, и не подозревали, был жив и здоров и находился неподалёку.
Мне захотелось немедленно разыграть козырной туз и добить противника окончательно, и я сказала:
– Начнём с начала. Я всегда знала, что ваш отец имеет виды на замок и что после смерти моего брата и вашего дяди Константина он вознамерился отписать на свой счёт всё имущество покойного. Раньше, когда мы с Константином жили здесь на положении иждивенцев, наша оинбургская родня и не вспоминала о нас, но стоило Константину вступить во владение оставленным после дядюшки наследством, как в Нитр посыпались письма, приглашения и подарки... Вы, конечно, ничего этого не знаете, вас тогда и в помине не было. Смиш’о не прочитал ни одного письма, он порвал их в клочья, все до единого, и выбросил в море, а после отправил в Оинбург такое послание, что разом отучил вашего папочку даже в мыслях упоминать о нас. С тех пор уже больше тридцати лет, как дороги наши разошлись окончательно, не успев сойтись. Вы жили по-своему. Мы – по-своему. И никогда не интересовались друг другом. Что вам известно о нас? Только обрывочные сведения! Сплетни!
– Всё нам известно: что ваш брат был большой подлец, сгубил свою жену, что у него была только одна дочь и что она умерла несколько лет назад. И что он дурно с ней обращался! И что сам не намного её пережил – наверное, совесть замучила... Ещё бы! Ведь он был сущим тираном!
– Сплетни, сплетни и ещё раз сплетни! Мы слишком далеко живём друг от друга, милый мой племянник, и слишком мало любим друг друга, чтобы вы могли знать что-то более точно.
– Не имеет значения! Кому это интересно? Думаете, я приехал сюда затем, чтобы слушать сказки о буке? Мне плевать на дядю и на всё, что с ним связано! Я всё равно прав! Сейчас хозяйка здесь вы, но после вас не останется никого!
– Мне жаль разрушать ваши дворцы, но вы выстроили их на песке и они были обречены с момента своего созидания.
– Как же, как же!
– Именно так! И бросьте мне этот ваш тон; вы, я вижу, вконец обнаглели! Да, вы построили их на песке. И из песка. Вы почему-то не приняли в расчёт одну особу. Могу показать завещание Константина, да и моё тоже, я о нём заранее позаботилась, а там сказано, что после моей кончины всё моё состояние перейдёт в руки моей внучатой племянницы Элисон Смиш’о. К вашему сведению, Элис жива и здорова. Сейчас она гостит в доме своего прадеда по линии жены Константина. Она сама пожелала отправиться куда подальше, как только узнала о вашем близящемся появлении. Она ненавидит вас не меньше, чем ненавидел Константин. Она не жалует и господина Льока, и тоже из-за Смиш’о, но податься ей больше некуда, бедняжке. Усадьба Льока вон на тех холмах, за ельником. В ясную погоду можно рассмотреть её, забравшись на самую высокую башню. Элисон никогда не допустит, чтобы дом, в котором жил её обожаемый дед, прибрали к рукам и опоганили люди, которых он не выносил. Ненавидеть вас у неё нет личных причин, но это чувство внушил ей Константин, а его память для неё священна, и этот замок – тоже. И она предпочтёт сжечь здесь всё до основания, а землю засыпать солью, только бы вам ничего не досталось! А потому последуйте ещё одному доброму совету (и скажите своему папаше) и забудьте о дядюшкином состоянии, оно не про вас! Кстати, обед ещё через час, вы успеете прямо сейчас собрать вещи. Сегодня же вечером Йозе отвезёт вас в город, где вы сядете в дилижанс, который доставит вас в ваш южный рай, а не то умрёте ещё здесь, от тоски-то! А я в свою очередь напишу вашему отцу и поставлю его в известность относительно причин, побудивших меня выгнать вас.
Я с удовольствием отметила ошеломлённое выражение, застывшее в его неверящих чёрных глазах, и неторопливо, как и подобает победителю, удалилась, аккуратно притворив за собою дверь.
Я отправилась к себе.
Я торжествовала, хотя где-то в глубине души остался неприятный осадок грусти и сожаления – о том, что Максимилиан оказался меркантильным подлецом, но предаваться этим сожалениям я себе не позволила и стала думать о приятном: как будет хорошо, когда Феликс уедет, ведь тогда моей милой маленькой воспитаннице можно будет вернуться домой. Как тоскливо ей у Льока, знаю только я: когда я навестила её на прошлой неделе, бедняжка чуть не заплакала и всё твердила о том, как хочется ей снова оказаться в родном замке. Я решила сегодня же днём проведать её, а вечером, только отъедет Феликс, пойти в усадьбу и привести девочку домой. Ах, как она обрадуется...
Время шло незаметно. Вдруг тихий стук в дверь нарушил мои размышления. Я открыла. На пороге стоял Феликс – виноватый, подавленный, совершенно сломленный.
– Можно мне вас попросить... – дрожащим голосом проговорил он, глядя себе под ноги, и осёкся, судорожно сглотнув.
– Входите, Феликс.
Я впустила его в комнату и притворила дверь.
И тут случилось нечто совсем неожиданное: Феликс с рыданием упал на колени, ухватившись за мой фартук и сквозь слёзы повторяя, что ему ни в коем случае нельзя сейчас уезжать. Я растерялась и даже испугалась сначала, и принялась успокаивать его, но привести его в себя мне удалось не сразу. Я усадила его в кресло, заставила его выпить стакан холодной воды и только потом потребовала объяснить, в чём дело. Он ещё долго всхлипывал и, как испуганный ребёнок, которому грозит заслуженная порка, повторил, сбиваясь и путаясь, что ему никак нельзя возвращаться домой с таким позором – отец жестоко накажет его.
– За что?
– Он дал мне важное задание и велел быть осторожным! А я,как безмозглый дурак, написал всё, как есть... да ещё забыл убрать письмо, оставил его на виду... Ведь я запятнал не только себя, а прежде всего его... Он меня не простит!
– Вы так боитесь своего отца?
– Боюсь?.. – Казалось, он колеблется между гордостью, которая требовала отрицать присутствие какого бы то ни было страха, и правдой – а я ждала от него именно правды, и он это знал.
– Скажите честно, – несколько смягчившись, сказала я, – и, может, я смогу чем помочь...
– Сможете! О да! Сможете! – сразу оживившись, воскликнул он. – Не пишите моему отцу! И не выгоняйте меня так скоро! Позвольте остаться хотя бы на месяц! А потом я что-нибудь придумаю, и уеду, и никогда не вернусь, обещаю!
– Э, дружок, так дело не пойдёт. Я не могу оставить вас после всего, что узнала. Да вы никак снова плачете? Перестаньте! Совсем уже взрослый мальчик! Вам сколько – семнадцать, восемнадцать? И вы всё плачете? Стыдно, стыдно!
– Ах, оставьте! – в сердцах выпалил он, отирая глаза. – Я пришёл к вам просить... униженно умолять... я смирил свою гордость... сейчас я откровенен как никогда, и мне так нужна ваша помощь... Мне нужна помощь, и вы могли бы мне её оказать! Но вы не хотите мне помочь, сколько бы тут ни распинались в пустых обещаниях! Я приполз к вам на коленях... а вы... а вы...
И столько неприкрытой горечи и отчаяния послышалось мне в его словах, что я поверила его искренности – не могла не поверить в тот момент, и что-то побудило меня сжалиться.
– Хорошо. Я не стану писать вашему отцу. От меня он не узнает о вашем проступке.
– И вы не прогоните меня?
– Нужно придумать причину, чтобы вам можно было спокойно вернуться домой.
– И что здесь можно придума– Что-нибудь придумаем.
– А пока мне можно остаться?..
– Что ж...так и быть. Пока останетесь. Но если обещаете вести себя не так, как прежде. Если обещаете стать правдивым и честным, если бросите свои капризы и перестанете хамить и оскорблять всех живущих здесь... если будете уважительным и добрым. И если обещаете ничего не скрывать от м– Обещаю! – В его глазах вспыхнула надежда, голос зазвучал радостно и оживлённо. – Обещаю что угодно!
– И ещё. Я забуду о том, что сегодня произошло, о вашем бесчестном поведении и о бесчестном поведении вашего отца, Феликс; я сделаю вид, что не читала вашего письма. Но вы обязаны оставить свои неумелые попытки завладеть замком. Он принадлежит Элис, а она его не упустит – ни за что! А знаете... знаете, вот и выход! Если вы напишете отцу о её существовании, это и послужит поводом для вашего безбоязненного возвращения домой. Отец сам отзовёт вас обратно.
– А вы не обманываете? У Константина и в самом деле осталась внучка?
– Не верите мне – спросите в деревне, вон там, в долине между побережьем и холмами. Спросите у священника – уж он-то не соврёт, или у жителей. Даже у слуг в замке, все вам подтвердят. Элисон – дочь Дианы Смиш’о, отцом же самой Дианы был Константин. Напишите Максимилиану. Может, тогда он поймёт, что его алчные замыслы попросту неосуществимы. Тогда уж вам не будет угрожать никакая взбучФеликс согласно кивнул в ответ.
Через десять минут позвали к столу.
А вечером Феликс уже почти не помнил про утреннее разоблачение, хотя его отношение ко всем нам заметно изменилось в лучшую сторону. Он стал спокойным, менее вспыльчивым. Если с его языка срывалась какая-нибудь необдуманная резкость, он тутже извинялся. Он чувствовал себя в долгу передо мной, и, могу поручиться, его мнение обо мне улучшилось, мы начали понимать друг друга.
Впрочем, это вовсе не значило, что Феликс перестал быть для меня бревном поперёк дороги, и частенько он, как и раньше, раздражал меня, ведь основные черты его характера, несколько поколебавшись под давлением обстоятельств, остались прежними.
Вечер прошёл как никогда мирно и спокойно.
И только я вздыхала тайком, что не вижу у камина Элис вместо Феликса.

Глава 2

Утро, последовавшее за этим инцидентом, выдалось холодным и пасмурным.
Я встала позже обычного. Проснувшись и взглянув на маленькие золочёные часики-луковичку (днём они обычно висели у меня на поясе, а с вечера я укладывала их на столик у кровати), с удивлением обнаружила, что уже половина седьмого. Я торопливо оделась и сошла вниз.
За окнами длинного коридора, ведущего в столовую, брезжили серые рассветные сумерки; подойдя к одному из окон, я выглянула во двор, посмотрела вверх и поняла, что солнца сегодня не будет – по низкому небу тянулись хмурые растрёпанные пряди дождевых облаков, а на холодных оконных стёклах уже красовались капли и полосы. Двор был мокрым – значит, ночью прошёл дождь.
Не задерживаясь в полутёмном коридоре, продрогнув, пока стояла здесь, я отворила одну створку раздвижных дверей столовой и, миновав её, прошла на кухню, примыкавшую к ней и соединявшуюся с ней дверью. Вторая кухонная дверь выходила во двор и служила чёрным ходом.
На сегодня мы с Марсуа назначили стирку и предполагали начать её сразу после завтрака, около восьми утра. Я говорю «мы», потому что не привыкла бездельничать в то время, когда другие заняты работой. Окончательно переселившись сюда около пятнадцати лет тому назад после того, как оставила место в одном из городских пансионов, где работала учительницей, я старалась не быть в тягость брату и помогать обитателям замка во всех хозяйственных заботах. Работать по дому меня никто не принуждал – это были мои личные устремления, а Константин никогда не давал понять, что я живу здесь из милости. Он и слова бы мне не сказал, даже если бы я дни напролёт сидела сложа руки и ничего не делала.
Казалось бы, сейчас, когда прах его уже два года покоится в земле, мне следовало бы наконец почувствовать себя полноправной хозяйкой и перестать заниматься домашними делами, расширив штат прислуги, но привычка оказалась сильнее меня. Какое-то время я пробовала пожить в своё удовольствие, но, как выяснилось, отдых так же чужд для моей натуры, как и бездействие. Долгими и пустыми казались дни без привычных занятий. К тому же, Марсуа уже немолода, а Гриди – плохая помощница; брать же новых людей в дом казалось мне, привыкшей к уединению и к незыблемости укладов, глупым расточительством. Зачем кому-то выполнять за деньги то, что я могу сделать сама, причём бесплатно да ещё и с удовольствием?
Да, непрерывная кипучая деятельность была необходима мне, как воздух.
Когда я появилась на кухне, хлопоты Марсуа по приготовлению завтрака подходили к концу. На огне весело булькало и кипело что-то в кастрюльках, а сама кухня, маленькая, освещённая лишь свечой на полке да багровым пламенем ярко полыхающего очага, сияла чистотой, как стёклышко в солнечном свете.
– Ах, Марсуа, почему ты не подождала меня или, в крайнем случае, не разбудила? – добродушно проворчала я.
Старая служанка поправила белый платок, стянутый на голове узлом, и сконфуженно покраснела от моей похвалы. Затем неповоротливо и неуклюже развернулась в мою сторону, оставив без присмотра булькающий на огне борщ.
– Да что я, сама не справлюсь, что ли... – грубовато пробасила она, поправляя складки забрызганного жиром передника и комкая его своими толстыми пальцами.
Я похвалила её за порядок, царивший на кухне, чем снова польстила её самолюбию и вызвала улыбку, и который раз осмотрелась по сторонам, любуясь красными отблесками на фаянсовых тарелках и оловянных кубках, расставленных по широким полкам, любуясь чистым каменным полом, ещё влажным после недавнего мытья – он отражал весёлые искорки жаркого огня в очаге.
Кухня считалась самым тёплым и уютным местом во всём замке. Сложенные из серого камня высокие стены терялись в полумраке, как и тёмный потолок. Окон не было, и свет проникал сюда либо со двора, когда открывали дверь чёрного хода, либо через другую дверь – столовой. В этой комнате всегда царили приятные сумерки, а в большом очаге разводили огонь даже летом, ведь нужно же было где-то готовить пищу. Перед очагом стояла лавка, на которой в последние двадцать лет обычно спал Йозе, с тех пор, как ему стало трудно ходить по лестнице на чердак, где располагались комнаты для слуг. Он вставал в пять часов утра и шёл во двор и на конюшню – дел у него, как у всех нас, хватало. Его и сейчас уже не было в кухне.
Над дверью в два ряда тянулись прочные дубовые полки с запасом круп, сахара и чая и прочих продуктов, которые можно долго хранить, у стены – два старых стула, изготовленные руками нашего не менее старого кучера, а между ними – тяжёлый резной буфет с чёрными, гладко отполированными дверцами и зеркальными стёклами, единственная дорогая и красивая вещь из тех, что имелись в кухне, да и, пожалуй, во всём замке. В буфете поблёскивали скудные остатки сервизов, китайские фарфоровые чашки, несколько кубков и бокалов, а также столовые приборы из тёмного серебра – уцелевшие вилки, ножи и ложки, большинство из которых растерялось за давностью лет. В углу, на железных подставках, чтобы не могли забраться мыши, возвышались мешки с пшеничной и кукурузной мукой.
Я и на этот раз отметила, как не сочетается изысканность посудного шкафа с окружающей почти нищенской обстановкой, но сейчас этот факт не вызвал у меня той горькой досады, что вызывал в большинстве случаев: ведь я была свидетельницей расцвета этого дома... А теперь? Что от него осталось?..
И снова я вспомнила Константина. Ведь именно благодаря ему всё здесь пришло в упадок. Он презирал роскошь и даже удобства – его вообще мало заботили внешние обстоятельства, и презирал всякого, для кого они имели значение.
Последнее время я стала всё чаще думать о нём. Быть может, из-за Феликса? Ведь мы не были привязаны друг к другу нежными братскими узами, порой я ненавидела его и почти всегда осуждала, не смея тем не менее высказать этого осуждения вслух, порой я его боялась, как суеверные язычники боятся грохотанья громов и голубоватого блеска молний средь скопища чёрных туч... Он часто пугал меня своим дьявольским упорством и нечеловеческой жестокостью. Впрочем, основанием для последней ему служило только собственное мировоззрение да собственные чувства, согласно которым он и вершил самосуд, не требующий ни свидетелей, ни присяжных, и не допускающий никакого вмешательства со стороны. Но и обвинить его было нелегко тем, кто близко его знал, кому были известны причины его поступков, ведь страдали не только его жертвы, страдал и он сам, и, быть может, больше их.
Я стояла посреди жарко натопленной кухни, глубоко задумавшись. Марсуа давно наскучило глядеть на меня, и она вернулась к своим делам, из которых последнее – приготовление завтрака, близилось к завершению. Рассеянно понаблюдав за ней с минуту, я опомнилась, стряхнула оцепенение и торопливо подошла к ней.
– Слышь, Марсуа, я сама сниму кастрюлю с огня, сама накрою на стол, – объявила я, потихоньку отстранив её от очага и поднимая упавшую на пол прихватку. – А ты сходи, сделай одолжение, и разбуди этого городского щёголя, что спит до полудня. Да, и не забудь напомнить ему: если не сойдёт вниз к завтраку, то не получит и куска хлеба, пока не придёт время обеда.
– Боюсь, ему опять не понравится, что с самого утра его пичкают супами, он ведь не привык к нашей пище и к нашим порядкам, – скептически оттопырила губу служанка, и её маленькие глазки блеснули презрением. – По утрам ему кофей подавай, да ещё и со сливками, да не с простыми, а с кипячёнными! А супы они там в обед едят.
– Не понравится – не надо! – категорично объявила я. – Мы его сюда силком не тащили, волоком не волокли, и если уж он изволил остаться в нашем обществе, пусть подчиняется нашим законам, законам, которые устанавливаем мы. К тому же, пусть не ест, если ему так хочется. Пусть голодает. В конце концов, это его проблемы и нас они не касаются.
Марсуа послушно повернулась к выходу и, тяжело дыша, так как была очень полной и страдала одышкой, переваливаясь с ноги на ногу, подплыла к двери и скрылась за ней. Её тяжёлые шаги какое-то время слышались по шершавым плитам пола в столовой, потом в коридоре; шаги эти становились всё глуше и глуше, пока наконец не замерли где-то далеко на лестнице.
Я сняла с огня кастрюлю, перенесла её на стол, разлила суп по тарелкам и две из них поставила на широкий обеденный стол в столовой, за которым в былые времена трапезничали Смиш’о, Элисон, я и Диана. Теперь двоих из этой семьи уже нет в живых, третья находится в добровольном изгнании, а я вынуждена все обеды, ужины и завтраки проводить в одиночестве, хоть одиночество это разбавляет своим нежелательным присутствием Феликс Смиш’о.
Поставив в центр стола тарелку с поджаренным хлебом и сухарями, я разложила приборы, налила чай, чтобы он слегка остыл, и поместила дымящиеся чашки чуть в стороне от тарелок. Я долго думала, ставить ли на стол сахарницу – для чая; так жалко мне было переводить добро на человека, который всё равно не оценит моей заботы и будет ныть и жаловаться на убогость сервировки и неразборчивость нашу в пище. Но скрепя сердце я всё-таки водрузила своё сокровище на его законное место и тяжело вздохнула. Сахар! И для кого, спрашивается?
– Доброе утро, тётушка Эрнеста! – вдруг послышался сзади меня, со стороны кухни, чей-то голос, и был он таким весёлым и бодрым, что я не узнала его и, вздрогнув, резко обернулась.
Думаю, в глазах моих сквозь удивление проскальзывало явное замешательство и даже некоторый испуг, потому что на лице Феликса – а это был именно он, – заиграла лукавая улыбка. Оправившись от неожиданности вторжения, я удивилась, что он появился вовсе не с той стороны, откуда предполагалось, а приглядевшись внимательнее, с растущим недоумением и изумлением заметила, что его тёмные волосы, обычно аккуратнейшим образом причёсанные, сейчас растрёпаны и спутаны ветром, а покрасневшее от холода лицо забрызгано дождевыми каплями.
– Чудесная погода, не правда ли, тётушка? – засмеявшись и потирая озябшие пальцы, принялся болтать Феликс; он снял мокрый плащ, повесил его поближе к огню – сушиться, бросил взгляд в окно и уселся к столу, придвинув к нему стул. – Я так проголодался после ранней прогулки... Как вкусно пахнет! О, и картошечка совсем разварилась! А уж мясо-то, мясо... Вот только лук вы зря понакрошили. Знаете, не выношу варёный лук, да и свежий тоже. Ну ничего, я его ложкой вытащу и выброшу... не возражаете?..
Сейчас он повернулся передо мной совершенно новой гранью, которую я уже не чаяла в нём обнаружить. За неделю, что он провёл в замке, он ни разу не засмеялся от души, без насмешки, без злости и иронии, и всё время привередничал, ныл и канючил, канючил без конца – ничего-то ему тут не нравится, и всё-то у нас не по-людски и шиворот-навыворот, и как ему скучно с нами... Сейчас я не видела в нём притворства – как не видела и тогда. Сейчас ему было весело и привольно, в этом не могло быть ни малейшего сомнения. Видимо, встряска, которую я ему устроила вчерашним утром, сказалась таким вот неожиданным образом. Мне пришло на ум сравнение с человеком, который жаловался на судьбу до тех пор, пока над ним не нависла угроза смерти – вот тогда он понял, как хороша была на самом деле жизнь, которую он неустанно ругал, а когда угроза чудом миновала, с обновлённой душой взглянул на мир вокруг себя.
«Кажется, его ещё можно исправить», – подумалось мне, и это заставило меня тихонько улыбнуться. Теперь, когда моя злость на Феликса немного поутихла (я никогда не отличалась особым злопамятством), я сочла, что он не такой уж плохой, и, хоть и были у него намерения самые подлые и бесчестные, но ведь он от них отрёкся; к тому же, дурные мысли внушил ему отец, ведь Феликс, по сути, ещё ребёнок – вспыльчивый, капризный, избалованный, совсем не приспособленный к жизни ребёнок.
– Вы ходили на прогулку? – стараясь говорить без удивления, словно подобные прогулки были для него в порядке вещей, спросила я.
– О да!
– Но вы никогда не выходили в такую рань.
– Я и сам удивился, но такое настроение... не припомню, когда мне было так хорошо!
Сегодняшний Феликс отличался от вчерашнего, как свежая ключевая вода от кислого уксуса.
– Ох, да садитесь же вы, тётушка Эрнеста, мне не хочется есть одному! – нетерпеливо воскликнул он, блеснув тёмно-карими, почти чёрными, как у всех Смиш’о, глазами. – А я голоден, я жутко голоден!
– Подождите минутку, Феликс, – сказала я и вышла в коридор.
Кликнув Марсуа, я объявила ей, что никого будить не надо и что слуги могут идти на кухню завтракать. Мимо меня пугливой тенью прошмыгнула Гриди и торопливо скрылась за дверью столовой, чтобы пройти оттуда в кухню; за ней проследовали Марсуа и надменно-угрюмый прихрамывающий Йозе.
Помедлив немного, я вернулась в столовую, где изнывал от голода юный Смиш’о, не решавшийся притронуться к еде без меня.
Я села за стол, и после краткой благодарственной молитвы мы приступили к трапезе; Феликс тутже принялся болтать с набитым ртом, забыв обо всех правилах приличия, которые обычно возносил до небес – на самом деле он, видно, мало чтил их; голод нисколько не притупил снедавшего его оживления.
Мне не терпелось узнать, что именно подвигло его на такое геройство, как прогулка холодным и ветреным утром, но я ничего не спрашивала, не без основания полагая, что скоро он сам всё расскажет.
– Передайте мне ещё один кусочек хлеба, – попросил он, проглатывая ложку за ложкой и проливая на скатерть капли. – Нет, не этот, здесь практически одна корка... И не тот! Другой, он румянее и толще и выглядит очень аппетитно...
Получив хлеб, он поблагодарил меня кивком и продолжил:
– По вашему виду, тётя, я понял, что вы сильно удивились, увидев меня забрызганного с ног до головы и непричёсанного. Да-да, и не возражайте, и не противоречьте (хоть я и не думала противоречить), я заранее знал, что весьма удивлю вас. И это предвидение придало мне озорного настроения, которое всегда сопутствует готовящемуся сюрпризу. Оказывается, я совсем к вам привык, и уже не так скучаю по дому... вот что я понял. А в нитрских окрестностях есть нечто, что придаёт им скрытое, неброское очарование... Мне начинает тут нравиться, от всего сердца говорю вам это!
Сегодня меня разбудил стук дождевых капель по тёмным оконным стёклам. И в таком приподнятом настроении я проснулся, что хотя и было всего лишь пять часов и едва начало светать, спать дольше не хотелось совсем. Странно и вовсе не похоже на меня, правда, тетушка Эрнеста? Ведь вы успели достаточно меня изучить, хоть и не слишком верно разобрались в моём характере. И знаете... так легко и необычайно весело стало у меня на душе... забытый сон тому причиной или провидение, пославшее мне его, не могу вспомнить. Да и не важно.
Как бы там ни было, я поднялся, зажёг свечу, умылся и, быстро одевшись при её тусклом свете, покинул отведённую мне суровую келью... Не обижайтесь на такое определение, но моя комната и в самом деле напоминает жилище монаха, настолько она убога и так скудно меблирована... или обставлена, как сказали бы вы здесь. Не хмурьтесь, тётя, лучше я продолжу свой рассказ – мне очень хочется говорить, когда так хорошо на душе!
Итак, я вышел в коридор, отыскал лесенку, что соединяет переходом третий этаж второго корпуса, где моя комната, с третьим этажом главного, где находятся ваши, хозяйские. Весь замок ещё тонул в густом мраке, но я хорошо помнил дорогу, так как на досуге изучил все закоулки в своём новом пристанище и, оказавшись в главном корпусе, ни разу не наткнулся ни на стулья вдоль коридора, ни на половики на лестнице. Около вашей двери я остановился (уж простите мне такую вольность) и, послушав какое-то время, убедился, что вы ещё спите крепким сном. Я пошёл дальше, к лестнице, шагая ещё осторожнее – меньше всего я хотел кого-нибудь разбудить и потревожить.
Я сошёл вниз, отыскал на кухне чёрствую лепёшку и, кое-как подкрепившись ею, вышел во двор через чёрный ход. (На лавке у погасшего очага похрапывал гнусный старик Йозе; благодарение богу, он не проснулся, иначе своим пробуждением непременно подпортил бы моё блестящее расположение духа; почему у него такой трудный характер и почему он всегда умудряется бесить меня одним своим видом?)
Рассвет начинался холодным и хмурым. Дул сильный ветер, швыряя временами с неба пригоршни дождя, угрюмые облака быстро плыли по небу.
Но промозглый дождик вместо того, чтобы нагнать привычные уныние и досаду, лишь взбодрил меня. И... вы не поверите, но мне вдруг отчаянно захотелось скинуть ботинки и прошлёпать босиком по холодным белым лужам, в которых подрагивали коричневые отражения башен, стен и закрытой мостом арки ворот. Я так и поступил! Я снял башмаки, бросил шляпу под дверь (она, кстати, и сейчас там валяется) и с непокрытой головой принялся скакать под дождём, смеясь как никогда весело и брызгая ледяной водой на босые ноги. Я словно впал в детство, честное слово! Если бы кто видел меня в тот момент, не поверил бы своим глазам... но тем не менее то был я... я и сам себя не узнавал... это было что-то новое... какая-то лёгкость, свобода... и мне это понравилось, ей-богу!
Я ни о чём не думал, я знал только то, что мне хорошо, и лишь подставлял лицо прохватывающему свежему ветру да облизывал капли, сыпавшиеся на мои губы.
Покружившись так какое-то время и насмеявшись вдоволь, я вновь натянул носки и надел башмаки, даже не обтерев ноги, хотя они были мокры и покраснели от холода. Пляска по лужам привела меня в шальное расположение духа и подвигла на новое приключение – мне захотелось выбраться за пределы замка, побродить по унылым пустошам, где растут лишь тощие верески да гуляют холодные ветры с севера. Мне захотелось вдохнуть дурманящей свежести открытых пространств, ощутить запахи намокшей земли и трав, увидеть каменные россыпи и скалы – такие вечные, такие незыблемые, неподвластные времени, и бескрайнее облачное небо надо всем этим...
Я еле справился с рычагом, приводящим в движение цепи, которые опускают мост. К сожалению, это испытание указало мне на недостаток физической силы, которой наделила меня природа. В другое время подобное открытие привело бы меня в брюзгливое и хмурое настроение, ведь это – свидетельство моего несовершенства... но сейчас я только посмеялся над собой, чего раньше никогда не делал. Я поражался сам себе – ни тени огорчения не мелькнуло в моей душе, ничто не смогло бы испортить ту непонятную лёгкость, что сопутствовала мне с того самого момента, как я проснулся.
Сейчас без четверти семь... значит, я бродил по полям около часа с половиной.
...Дождь забавлял меня, низкое небо приковывало все мои взоры, оно всё время меняло очертания, и призрачные силуэты вырисовывались из быстро бегущих по нему туч. Мокрые верески тоскливо шелестели при порывах ветра, но шелест этот, в обычных случаях наводящий уныние и грусть, сейчас казался мне чудеснее самой красивой музыки на свете, и вызвал только задумчивость, которая никак не являлась предвестницей грусти. Впервые мне было легко и радостно здесь, среди серых камней, валунов, дождевых облаков и угрюмых ветров... Раньше мне казалось невыносимым видеть всё это, казалось, что никогда не утихнет ноющая боль в груди, причина которой – тоска по далёкому Оинбургу и его солнечным степям... Быть может, потому что раньше я был здесь пленником, а теперь – свободен и могу уехать, когда мне вздумается?.. И вот, неизъяснимое очарование открылось мне под тёмным северным небом! Какое сладостное, волнующее чувство! Я и сейчас ещё под его впечатлением... Вы заметили это, я вижу? Конечно, не могло быть иначе, трудно не заметить... И знаете, мне кажется, сегодня мне открылось нечто, что приходило постепенно за те долгие дни, которые я провёл здесь, а именно – что я привык и к замку, и к пустошам, и ко всем вам... кроме Йозе, конечно! Мне нужна была сильная встряска, чтобы я это осознал.
Я внимательно приглядывалась к нему, желая понять, насколько искренни его слова, но не заметила и тени подвоха – Феликс никогда не умел врать, это всегда выходило у него глупо и нелепо, а стоило уличить его – и тотчас он вспыхнет и смешается и ринется в наступление, доказывая, что говорил правду, а лицо сразу краска зальёт и выдаст его с головой.
В это время мы покончили с супом и принялись за чай. К чаю Марсуа принесла бутерброды с сыром и яблочный пирог, при виде которого глаза ненасытного Феликса разгорелись.
– Марсуа, голубушка, пожалуйста, подогрейте мой чай! Он совсем остыл, чуть тёплый, – с необычайно ласковой улыбкой обратился Феликс к служанке, уже подошедшей к кухонной двери, и, чтобы не утруждать её ходьбой туда-сюда, тутже поднялся, подошёл к ней и торжественно вручил ей свою чашку.
Марсуа от изумления раскрыла рот, и руки её дрогнули, чуть не расплескав остывший напиток. От молодого Смиш’о она никак не ожидала подобной любезности.
Недоумённо оглядываясь, она просеменила к двери, помедлила на пороге и неверяще качнула головой, прежде чем скрыться.
Феликс обернулся ко мне с таким довольным, прямо-таки сияющим видом, что я с трудом подавила улыбку.
– Вы хотели улыбнуться... но глаза ваши вновь стали серьёзными. Вы всё ещё не доверяете мне! – неодобрительно заметил он и, вернувшись к столу, уселся на прежнее место.
– Я хочу окончательно разобраться, когда вы говорите правду, а когда лукавите, – ответила я на это, – ведь вы сами подорвали моё доверие к вам и я не желаю вновь обмануться.
– Но теперь-то я и не помышляю об обмане!
– Надеюсь.
– Вы скоро убедитесь в этом... Тётушка, вы не выдали меня отцу... не рассказали ему о позорной моей оплошности... этим вы мне помогли, и я почувствовал благодарность к вам, огромную благодарность! Вы добрее... чем хотите казаться... и я хочу помириться с вами, теперь по-настоящему.
– Хотелось бы верить...
– А вы поверьте!
– Дальше видно будет. Кстати, когда вы собираетесь написать отцу об Элисон?
– Не знаю... Может, завтра... Не найду слов, чтобы сказать ему... Ох, давайте не будем о неприятном хотя бы сейчас! Позвольте мне забыть на время о трудном деле, которое мне предстоит... А сейчас можно я попью чай спокойно? Не напоминайте о тяжком долге, прошу вас! Я с таким трудом выбросил это из головы!
Мы замолчали, но ожидая чай, он снова заговорил:
– А, вот ещё что... – Вспомнив о чём-то, Феликс вопрошающе взглянул на меня, и не отводил глаз от моего лица всё то время, что потребовалось ему для размышлений вслух. – Мой дядя... он был верующим человеком? Хоть все Смиш’о были истыми христианами, я не слышал, чтобы он посещал церковь! Так говорил мой отец. Да и с людьми он обращался отнюдь не по-христиански! Взять хотя бы его отношение к дочери... Бедная Диана! Она явилась жертвой его дьявольского бездушия. Потому не выдержала и раньше времени сошла в могилу...
– Никто не сойдёт в могилу раньше времени! – вдруг рассердившись – снова он лезет не в свои дела и с видом мудреца и горячностью адвоката судит о том, о чём понятия не имеет! – воскликнула я. – Когда бог решит, тогда человек и умирает! И некого винить в неизбежности конца – ведь всё живое обречено, и что рождается, то, в конце концов, умирает! Все мы смертны, и никто, слышите, никто не проживёт ни минутой дольше отпущенного судьбой срока! Что до Дианы... значит, ей положено было скончаться в двадцать девять лет, тут уж никто не виноват!
Феликс возмутился.
– Но садистское обращение отца... – упрямо перебил он меня, но я не позволила ему договорить.
Стукнув ладонью по столу, отчего Феликс вздрогнул и разом замолк, я гневно сверкнула глазами и ринулась на защиту брата.
– Не смейте хаить того, кого уж нет на свете! Каким бы он ни был и кого бы он ни обидел! Вас он не задевал, не задевайте же и вы его! Не ваше дело, как он жил! Каждый волен жить, как ему заблагорассудится, а вот судить нет права ни у кого из живущих, разве только у бога, всех нас создавшего! Константин никогда никому не указывал, как следует жить и что и когда делать, и не терпел, когда указывали ему! Теперь его нет... некрасиво и низко пользоваться этим, чтобы лишний раз обсудить его, потрепать его имя! А вам должно быть особенно стыдно рассуждать о недостатках человека, в доме которого находитесь по доброй воле!
– Но Диана...
– Да что вы к ней привязались! – в сердцах бросила я, и очки зло подпрыгнули у меня на носу; я затряслась от бессильной ярости. – В конце концов, она доводилась вам всего лишь дальней родственницей, да к тому же не видела вас ни разу в жизни и видеть не пожелала бы, доведись ей узнать о вашем существовании! И не суйтесь в давно минувшее, не тревожьте покоя усопших! Смиш’о обращался с людьми так, как они, на его взгляд, заслуживали! Он не искал ничьего одобрения и не терпел ничьего суда! Так что теперь, когда он сам не может защитить себя, это сделаю я! И пока я жива, никто, а тем более вы, Феликс, не посмеет чернить его имя! Вы его не знали... так молчите же, черт вас побери! Я не потерплю бесчинств под своей крышей!
Выпалив всё это на одном дыхании, я гневно замолчала и принялась сердито пить чай; внутри у меня всё кипело, руки мои дрожали и пропало всякое желание продолжать завтрак.
Я сидела выпрямившись и не глядя в сторону племянника. Тем временем ему принесли его чашку, и он, виновато подобравшись и примолкнув, стал тихонько отхлёбывать чай. Время от времени я ощущала на себе боязливые взгляды, бросаемые им, но упорно делала вид, что не замечаю их – до того он вдруг стал мне неприятен и даже ненавистен!
Несколько долгих минут прошло в полном молчании, лишь потрескивало пламя в кухонном очаге, за стенкой, да проносился за окнами поднявшийся вдруг ветер, от которого тонко дребезжали в расшатанных рамах оконные стёкла. Серый рассвет перешёл в такое же серое утро. В нашей большой и низкой столовой было полутемно; в камине тлели, не давая света, уголья, и только красноватые отблески, падавшие из приоткрытой кухонной двери на плиты пола, слегка освещали её.
Первым нарушил молчание Феликс. Чего и следовало ожидать, так как я вообще не собиралась с ним заговаривать.
– Я бродил сегодня по верескам... – опасливо глянув на меня и сразу опустив глаза, пробормотал он. – И видел деревенское кладбище... Видел могилу Дианы... но как ни старался, не нашёл там могилы Константина. Пройдя за ограду, я вышел в поле и долго шёл наугад по колено в вереске, который хлестал меня мокрыми стеблями и цветами и затруднял ходьбу. Я думал об этой загадке и пытался разгадать её, но ни одно разумное объяснение не приходило мне в голову. Я уже возвращался домой, когда далеко от тропинки, справа, случайно заметил небольшой холмик и неровную глыбу камня на нём. Я свернул в верески и, томимый странным предчувствием, подошёл ближе. Это оказалась могила, его могила. На камне я прочёл выбитую надпись, гласившую: «Константин Смиш’о», под ней значились даты рождения и смерти: «21 декабря 1793 – 31 декабря 1848»... – Последовало довольно долгое молчание, прежде чем он решился продолжить. – Вот я и подумал... уж не отступником ли он был, раз похоронен не на христианском кладбище, а в поле, один...
– Нет, не отступником! – отрывисто бросила я. – Не был он ни отступником, ни христианином, сударь, в вашем понимании этих слов! Единственным его судьёй была его своеобразная совесть – плохая ли, хорошая... Только её советам он внимал. Чужие боги для него навсегда остались только чужими богами. Для него не имели значения ни церковные обряды, ни богословские чтения. Ни страх перед возмездием. Гнёта грехов для него не существовало; он не признавал их за собой, потому что жил в полном согласии со своей совестью. Он жил один, потому что не терпел мелких эгоистических проявлений человеческой натуры. Он презирал людей – да, потому и не захотел лежать на общем кладбище и гнить со всеми вместе... Не хотел и в смерти сравняться с ними... Он ненавидел их всех! Жил один, один умер, и лежит один! Это счастье для таких, как он. Для таких, как он, смерть – избавление, самое лучшее, чего можно ожидать от жизни...
– Но неужели он не боялся умереть? – потрясённо прошептал молодой человек, уставившись на меня.
– Нет, не боялся, – усмехнулась я, – чего здесь бояться? Смерть он воспринимал как должное, а в последние тридцать лет умереть – было его заветным желанием.
– Умереть – желанием?!.
– Да.
– Но почему?!
– Были причины, конечно.
– Какие тут могут быть причины?
– Не стану я вам ничего рассказывать, не стану раскрывать чужие тайны!
– Скажите хоть, как он умер?
– Как все умирают.
– Ах, но вы же поняли, что я не то имел в виду!
– Один, без покаяния, без священника. Достаточно?
– Без покаяния... с его-то грехами?..
–Как я уже упомянула, грешником он себя не считал. А то, что в глазах общества было грехом с его стороны, унёс с собой, предпочитая не лицемерить и не изменять себе – на каждое деяние у него имелись, как ему казалось, веские оправдания. Отпущения грехов ему не было нужно – ему вообще ничего не было нужно от людей.
Я смолкла и перевела дыхание. В комнате снова повисла ничем не нарушаемая тишина. Слышался лишь неясный говор слуг на кухне.
Я с холодной неприязнью взглянула на задумавшегося Феликса и отставила в сторону пустую чашку. Затем резко поднялась.
– И вот что, дорогой мой, заканчивайте все расспросы, и тем более бросьте свои обвинения – они мне более чем неприятны. А так как Константин не терпел ни вас, ни вашу семью, да и не видел никого из вас ни разу в жизни, то не смейте больше упоминать о нём, даже в собственных мыслях не смейте! Иначе вам не поздоровится. И не стану я больше говорить о прошлом – что прошло, то должно быть забыто.
С этим приговором я удалилась на кухню, где уже гремела посудой Марсуа – слуги закончили завтрак.
Феликс остался один. Но несмотря на мои запреты, думать о Константине, как выяснилось позже, не перестал, да и неприязнь его к дядюшке нисколько не уменьшилась, хоть теперь её потеснил живой интерес к его таинственной натуре и необычному образу жизни.

Строки из дневника Феликса Смиш’о, написанные в июле того же 1850 года:
«Вчера я наконец-то завершил письмо домой, а сколько нечеловеческих усилий пришлось для этого приложить! Я долго бился над задачей, как помягче сообщить отцу о сестричке, и всё время, пока я думал, в голове вертелась мысль: каким ударом будет для него моё известие.
А всё-таки, с души моей словно камень упал, когда я с этим делом покончил...
Эрнеста, с которой у нас теперь снова холодные отношения (всё из-за покойника-дяди!), видела моё письмо и одобрила.
Но конверт мой никто не соглашался отнести в Нитр, близлежащий городок. Да и кто мог это сделать? Не тётушка – она слишком горда! И не Марсуа – ей ли с её одышкой выбраться из замка, она и за месяц не дойдёт до почтового отделения! Гриди просить бесполезно: запуганное слабоумное создание, выросшее в этих стенах (непонятно, зачем её вообще взяли в дом!) и ни разу не пытавшееся заглянуть за них, не считая поездок вместе со всеми в деревенскую церковь по воскресеньям. Оставался один Йозе, которого я успел страстно возненавидеть – никогда и никого не ненавидел я так сильно, как этого старика! Но я смирил свою ненависть и пошёл к нему на поклон... Тщетно! Старик только пыхтел, так что шея его вздулась и побагровела, да смотрел в пол таким взглядом, словно собирался его прожечь...
Что за странный дом и что за странные нравы в нём царят!
Письмо мне пришлось нести самому; причём лошади для более быстрого передвижения мне не дали! Стоило мне выйти во двор и направиться к конюшне, как Йозе обогнал меня и прямо пред моим носом щёлкнул большим амбарным замком, а потом закрыл собой дверь, прислонившись к ней спиной и свирепо уставившись на меня. Я не сдержался, плюнул ему под ноги и в страшном гневе бросился со двора. Дорога в город отняла у меня два с половиной часа; обратно я приехал в экипаже, который нанял на имевшиеся в кармане мелкие деньги. За время прогулки гнев мой поутих, и, вернувшись домой, я всё-таки заговорил с тёткой, хотя и довольно обиженным тоном. В конце концов, главный ответчик не она, а Йозе, а уж его я не прощу до конца дней моих! Теперь я объявляю ему войну! Мерзкий старик возомнил себя здесь хозяином! И, кажется, он ненавидит меня так же сильно, как я его.
...Мои бедные глаза очень устали ото всей этой писанины. Скоро вечерний чай. Пойду спущусь вниз, посмотрю, чем там занимается тётушка. Моё зрение мне слишком дорого, чтобы я портил его над клочком никому не нужной бумаги, а уродливое приспособление с линзами на носу тёти Эрнесты, мягко говоря, не вызывает у меня зависти! Не хотелось бы, чтобы и мой нос когда-нибудь украсился таким же достойным предметом!»
Через несколько дней он пишет:
«Да, я написал странное место, имея в виду замок, и не ошибся. С каждым часом я всё больше убеждаюсь в этом, только сейчас я должен внести небольшую поправку в определение – не странное, а проклятое, сатанинское. Дух Константина всё ещё бродит в каменных коридорах, и, видно, не собирается покидать то, чем владел при жизни. Не нашлось ему места ни в раю (где уж ему!), ни в аду (даже черти отреклись от него, должно быть), вот и таскается он по земле, непрощённый, неприкаянный, обречённый на вечные скитания... Рад ли он подобной участи, хотел бы я знать!
Почему я пришёл к такому выводу относительно его теперешнего местопребывания?
Нет, я не видел Константина. И призрак его ни разу не побеспокоил меня ни в полутёмных комнатах, ни в уединённом внутреннем дворике, ни средь пустошей, ни на скалистом побережье. Только каждая вещь, на которую я ни гляну, напоминает о нём – мрачном, угрюмом... не-человеке. И мне становится жутко. Словно он растворился в воздухе, пропитал собою все коридоры и древние залы замка. Всё здесь овеяно воспоминаниями тех, кто был с ним знаком. Говорят, воспоминания лучше всего пробуждаются там, где они живут... Наверное, так происходит потому, что души умерших старательно внушают нам мысли о себе... Не все души, конечно, а только те, которые не нашли после смерти ни покоя, ни приюта. Они не могут сделать себя видимыми для ещё живущих, но настойчиво стараются напомнить о том, что и они существовали... Возможно, они и сейчас существуют рядом с нами, невидимые и неслышные, и следят за каждым нашим шагом. Возможно...
По крайней мере, чёрная душа Смиш’о не нашла себе успокоения. Он постоянно напоминает о себе, заставляет говорить о давно минувшем, не знает покоя сам и не даёт его другим, отражаясь тёмными бликами с поверхности самых разных предметов. Или мне это всего лишь чудится?
Но всё-таки, сколько бы ни защищала его тётушка, он был извергом и получил по заслугам, уж здесь-то мой отец прав. И неважно, что я знаю Смиш’о лишь понаслышке и никогда не видел его. А сколько страшных легенд ходит о нём среди арендаторов и деревенских жителей! Сколько поразительных историй, от которых волосы встают дыбом!
Теперь я живу в том доме, где жил он, и по мере того, как я нахожу всё новые и новые следы его былого пребывания на этой земле, мой интерес к нему растёт и занимает всё больше моих помыслов...
Обычно мы недооцениваем своих родственников – они кажутся нам самыми заурядными созданиями на свете и мы не склонны видеть в них божество, ни доброе, ни злое. Но Константин не стремился породниться с нами, всеми силами отгораживался от общения – а это имеет притягательную силу. Именно потому, что он не хотел, чтобы мы о нём помнили, мне не терпится как можно больше узнать об этом угрюмом туземце, который и из могилы продолжает властвовать умами и сердцами тех, кто был рядом при жизни.
А пару дней назад произошло одно таинственное событие, которое взбудоражило меня, переполошило и надолго лишило душевного покоя. Теперь-то я понимаю, что это только стечение случайных обстоятельств и моя буйная фантазия, но как вспомню – снова мороз по коже... И так как заняться мне сейчас всё равно нечем, то потрачу ещё часок-другой и расскажу, в чём дело.
Было ясное и тёплое утро (после двух недель почти беспрерывных дождей, туманов и холодов погода начала устанавливаться), солнце светило вовсю, заливая небо и землю безбрежным сиянием. Я лежал на полу в своей комнате, подстелив под себя лоскутный коврик и одеяло. Нежась в золотых лучах, льющих в раскрытые окна, я радовался прекрасной погоде и читал утренний выпуск газеты, что доставляют сюда два раза в неделю. Выпуск оказался малоинтересным, и, полистав страницы, набранные мелким убористым шрифтом, я лениво потянулся, зевнул и отложил их в сторону. Я повернулся набок и, подперев голову локтем, отвернулся от слепящего солнца, бьющего в окна, и принялся изучать серые стены, увешанные пыльными плащами и гобеленами. Чтобы не скучать, я насвистывал незатейливый мотивчик, по нескольку раз с разной выразительностью повторяя одно и то же. Песенка эта убаюкивала; солнце и обеденная тишина размаривали; я потерял счёт времени; глаза мои понемногу начали слипаться... Но странное дело, несмотря на дрёму и полную неспособность контролировать свои мысли, поплывшие куда-то вдаль, я отчётливо сознавал, что лежу на солнечном полу в своей комнате, что взгляд мой, остановившийся и невидящий, устремлён на обветшалую противоположную стену, и что налетающий сзади из раскрытых окон ветерок шевелит мои волосы, горячие от солнца – оно припекало так ласково, так нежно... Думы мои были легки и невесомы, они плавились в моём мозгу и растекались в сознании, не оставляя ни тягостных впечатлений, ни гнёта... Время остановилось и улетело куда-то далеко-далеко, перестав существовать, а значит, не нужно было никуда торопиться, спешить...
Я блаженствовал, а не просто отдыхал.
Вдруг, совершенно внезапно, странное ощущение пронзило меня, охватило со всех сторон, как водоворот соломинку, и повергло в необъяснимую панику и смятение. Я вздрогнул всем телом и вмиг очнулся, но, не в силах пошевелиться, продолжал лежать в том же положении, пытаясь разобраться в своих ощущениях и понять, что же так сильно напугало меня. Сердце моё бешено колотилось, стук его отдавался у меня в ушах и по всей комнате, но ничего необычного мне не удалось обнаружить. И тут я почувствовал, как тень заслонила одно из окон, прекратив доступ солнечного света... Хоть я и находился спиной к окну, но сразу же ощутил, как солнце перестало припекать и ледяное дыхание незримого ветра опалило мои волосы, повергнув меня в суеверный трепет. Я с ужасом затаил дыхание, всё ещё не смея обернуться; хотелось закричать, но голоса не было. И тут я заметил, что солнечные квадраты всё так же лежат на нагретом полу, и даже окно, заполонённое тенью, отбрасывало не менее яркий отсвет...
И тогда я вскочил, опершись на ослабевшие вмиг руки, и, будто подброшенный пружиной, стремительно развернулся, с нечеловеческим напряжением уставившись в окно... но ничего не увидел. Только тёмная тень метнулась в синее небо и исчезла... и в тот же миг солнечный свет вновь обрёл своё обжигающее тепло и силу...
Не знаю как, но я рванулся к окну, в совершенном беспамятстве и полном затмении рассудка, и, высунувшись на улицу, вцепившись пальцами в подоконник, как заворожённый стал жадно смотреть на море, лёгкие белые облака и солнце, но по-прежнему ничего не увидел. Лишь большой чёрный ворон, постепенно набирая высоту, распластал свои крылья в небе и бесшумно удалялся в сторону берега, чьи утёсы, скалы и зелёные клочки терновника отчётливо виднелись в заливавшем их ярком сиянии начинающегося дня...
И тут новый звук заставил меня подскочить и вскрикнуть – какой-то грохот, сопровождаемый металлическим стуком, раздался в комнате, у самого порога, где висела груда старых плащей... Я обернулся, ожидая увидеть кровавое привидение с горящими жёлтым блеском глазами и острым кинжалом в руках, но у двери никого не было! Совершенно никого! Привидения, если они и существуют, не появляются днём – я знал это, но в тот момент всеми моими познаниями управляла только интуиция, а это чувство гораздо сильнее всяческих гипотез и необоснованных доказательств бредовости подобных ожиданий.
Как долго я не мог двинуться с места, не помню. Однако, когда я обрёл способность сделать шаг, то кое-как добрался до порога и, присев, обнаружил тяжёлый ключ, валявшийся на полу. Трясущейся рукой подобрал я его и поднёс к глазам, затем медленно переместил взгляд на гору плащей и вверх, на вешалку. К одному из карманов висевшего там тёмного пальто была пришита старая верёвка, порвавшаяся посередине... Я немного успокоился, когда понял, что это просто перетёрлась верёвка и висевший на ней ключ упал – отсюда и стук, грохотом раздавшийся в моём воображении, а на самом деле – обычный, ничем не примечательный стук.
Колени мои задрожали и руки ослабели, стоило немного спасть нервному напряжению. Отерев ледяные капли, проступившие на лбу, я сел поудобнее, чтобы получше осмотреть то место, куда упал ключ, и успокоиться окончательно. Вот здесь-то меня снова прошиб холодный пот...
Внизу, на прочных досках дубовой двери, кривыми каракулями, прыгающими то вверх, то вниз, почти к самому полу, была выведена надпись, полустёршаяся от времени, источенная жучком, которую я еле разобрал, а разобрав, ужаснулся. «Будь проклят, Смиш’о!» – вот что она гласила.
В тот момент я не сомневался, что это проклятие относится ко мне, и, усмотрев в нём послание, на которое указал мне ключ (к тому времени я уже был убеждён, что бросило его видение, явившееся мне меньше получаса назад), я вскочил, распахнул дверь и, ничего не видя перед собой, с криком бросился вниз...
...Что было потом – не помню. Пришёл в себя уже в столовой.
Я заикался и озирался по сторонам; встревоженная тётушка хлопотала около меня. Она принесла мне стакан ледяной воды, который я залпом осушил и тутже уронил, разбив вдребезги, потому что руки мои дрожали и я был не в состоянии что-либо удержать. Звон разлетевшихся осколков и испуганный крик тётки немного отрезвили меня. Через четверть часа я уже был способен кое-как рассказать о случившемся.
Эрнеста внимательно выслушала меня, и только хмурилась и бледнела всё больше; когда же я замолчал, она долго ничего не говорила, потом глухо произнесла, и голос её дрогнул:
– Эта фраза относилась не к вам, как вы подумали. Эта фраза – одно из сотен проклятий, которыми люди награждали Константина... – Помолчав с минуту, она взяла себя в руки, перевела дыхание и уже окрепшим голосом продолжила: – Вас ввела в заблуждение фамилия, которую носил он и носите вы, вот вы и отнесли проклятие на свой счёт. Успокойтесь. Что же до мистического сопровождения, при котором вам удалось обнаружить надпись, это я могу объяснить только одним – своими разговорами о Смиш’о вы потревожили его дух, и он не желает, чтобы вы поселились в его доме, и даёт вам понять, что жить здесь вы никогда не будете. Так что лучше не возвращайтесь к своим претензиям, от которых я вынудила вас отступиться, иначе как бы не случилось беды!
– Да что за человек был этот ваш Константин Смиш’о, что даже смерть его не берёт! – с досадой и волнением воскликнул я, вскочив и сжимая кулаки.
Остановившись посреди комнаты, я резко повернулся и вновь обратился к собеседнице, которая продолжала чинно восседать на лавке под окном. Лицо её было белым, как полотно, губы сжаты, но глаза смотрели с тем же хладнокровием и убийственным спокойствием, которое всегда поражало и злило меня. А сейчас, когда нервы мои и так были на пределе, я не сдержался и воскликнул:
– Хотелось бы мне знать, кто и почему нацарапал эти три страшных слова! И зачем именно на двери? И зачем нужно было кромсать дерево – вся дверь внизу изрезана не то ножом, не то другим острым предметом! Можно подумать, человек этот не мог встать, если написал своё послание в самом низу! Что за истории таит этот замок, населённый духами и призраками, которые боятся открыто предстать перед человеком, следят за ним исподтишка и немедленно испаряются, стоит ему повернуться к ним лицом!
– Слова эти начертал тот, кто любил Диану Смиш’о и кого любила она, – услышал я в ответ и опешил.
А Эрнеста Смиш’о меж тем продолжала, поднявшись с места и не сводя с меня горького взгляда.
– Он и погиб через эту любовь, – цедились глухие фразы. – Слишком много требовал он у Смиш’о для его несчастной дочери – свободы... А уж этого-то отец ей дать никак не мог. Долгих две недели провёл в этой комнате безумец без пищи и почти без воды, пока не умер. Только тогда поднялись железные засовы, отпирающие дверь... Его нашли у порога. Теряя последние силы, с яростным упорством вывел он на двери своё проклятье. Своё последнее проклятье, в которое вложил всю свою ненависть и всю боль разбитой жизни... Рядом с телом валялся изогнутый ржавый гвоздь, вырванный из стены, гвоздь, которым он резал дерево; лицо его, дикое и осклабленное, словно являло собой залог вечности проклятия, а сжатые в кулаки руки так и не удалось распрямить в суставах... Но всё, хватит болтать! – оборвала она сама себя, подобрала с лавки вязание и направилась было к выходу, но тут я с ужасом остановил её, осенённый новым страшным открытием.
– Позвольте... так он был заперт в той самой комнате?..
Ответом мне послужил только взгляд.
– И вы, зная эту дикую историю, поселили меня в такую комнату?! – вскричал я со жгучим негодованием.
– Можете перенести свои вещи в другую, – коротко распорядилась добрейшая тётушка и весьма нелюбезно покинула меня.
Я и сейчас никак не могу успокоиться, размышляя о небывалых дикостях, о которых довелось мне услышать здесь. Удастся ли мне когда-нибудь узнать подробности?
И такого вампира, такого кровопийцу, не устаёт защищать Эрнеста?! Ведь он губил людей, как клопов! Наверное, она просто не хочет выволакивать на свет грязное бельё, не хочет, чтобы кто бы то ни было осуждал её брата, а сама в душе не одобряет его – ведь она не такой уж плохой человек...
Если тётушка и дальше окажется такой неразговорчивой – в последнее время она со мной лёд льдом, – то я приложу все усилия, чтобы узнать старые истории от слуг, слуги обычно посвящены в самые тонкие семейные тайны, причём в большинстве случаев хозяева даже не подозревают об их осведомлённости. К тому же, существует ещё внучка Смиш’о, некая Элисон. Впрочем, здесь мне ничего не светит: Эрнеста не устаёт повторять, что маленькая гордячка не намерена возвращаться в замок, пока здесь нахожусь я. Хотел бы я, чтобы она оказалась невероятной уродиной, чтоб быть подстать своему злонравию! А может, она уродина и есть, если её мало кто видел, а мы так вообще о ней ничего не знали? Может, потому и не знали, что её стыдно людям показать?
И всё-таки я заметил, с того памятного злоключения тётушка стала внимательнее относиться ко мне, хоть и старается этого не показать и скрывает всяческими способами. Ну да ничего! Она ещё сменит гнев на милость!..»

Глава 3

Эти строки из дневника племянника я прочитала много позже, и в который раз отметила, что он обладает даром замечательного рассказчика, даром, который включает в себя умение живо и выразительно описать любое событие, большой запас воображения и тонкость восприятия окружающего мира. И хоть я не склонна расхваливать людей, которых не могу ни любить, ни уважать, я всё же должна отдать дань Феликсу – он умел увлечь слушателя или читателя своими рассказами или записями.
Что ж, не стану занимать страницы неинтересными суждениями (как сказал бы Феликс) и продолжу повествование в том месте, в котором вынуждена была прервать его.
Как-то раз, когда я хлопотала на кухне, дверь, ведущая из комнат, тихонько скрипнула, предупреждая о готовящемся вторжении, и из столовой сквозь дверную щель закрался тусклый луч августовского полдня.
Я стояла на деревянном стуле, в одном из дальних углов за очагом, и развешивала пучки сушёных трав и кореньев, которые всегда предусмотрительно запасала на зиму: одни служили пряностями, другие мы заваривали вместо чая, третьи, что не менее важно, использовали вместо лекарств. Я всегда доверяла старинным рецептам врачевания – настойкам, растираниям, отварам, и никогда не обращалась за помощью к научной медицине. Всю свою жизнь я питала недоверие к докторам... Может, потому что боялась серьёзно заболеть?..
Услышав тихий стук отворяемой двери, я оглянулась, продолжая заниматься своим делом – помню, в тот момент я распутывала верёвки, которыми были перевязаны пучки, и приматывала их к гвоздям, специально вбитым в стену. На пороге возник юный Смиш’о, и лицо моё невольно скривилось, когда я увидела его.
Признаться, я всё ещё остро недолюбливала его, и, как правильно он заметил, большей частью именно из-за его расспросов о Константине Смиш’о, недолюбливала несмотря на то, что теперь он всячески старался выказать мне своё искреннее расположение, стремясь смирить врага и превратить его в друга. И о Смиш’о больше не заговаривал.
Ему было одиноко и тоскливо среди нас, высокомерных и неразговорчивых обитателей замка, потому что все мы по-прежнему прохладно держались с ним (слуги брали пример с хозяйки), и он, в очередной раз отчаявшись завязать с нами (не принимая в расчёт Йозе, конечно) добрые отношения, обычно либо злился, либо впадал в уныние и долгими днями бесцельно слонялся по скалистым окрестностям, или отправлялся бродить по замку, в поисках призраков осматривая древние залы, узкие бойницы, обветшалые стены и башни, старые, давно не жилые комнаты, подвалы, чуланы и чердаки, где в вековой пыли и паутине хранились кованые сундуки со старинной одеждой, с нарядами и украшениями, давно вышедшими из моды. Его часто можно было видеть во внутреннем дворе, особенно в тёплую и ясную погоду – солнце манило его прогуляться, тянуло прочь из холодных и тёмных комнат, пропитанных сыростью и пылью. Зато в сараи, где мы держали уток, кур, коров, и на конюшни он и носа не показывал, не в пример Элисон, обожавшей наших питомцев и забегавшей к ним по нескольку раз на дню. Прирождённый аристократ! Слишком велико было его отвращение к неприятным запахам, слишком боялся он запачкать в навоз свои лаковые туфли да бархатные жилетки...
Ну да бог ему судья.
Когда он появился на кухне, то выглядел таким же изнывающим от скуки, как и в большинстве случаев. Постояв какое-то время на пороге и недоумённо поглазев на меня (видимо, ему непонятно было моё занятие) Феликс притворил за собой дверь, подошёл к очагу, опустился на лавку, опёрся о её высокую спинку локтями и принялся наблюдать за мною.
Его бесцеремонность меня до крайности возмутила, но я промолчала, надеясь, что скоро ему наскучит смотреть на меня и он отправится восвояси. Руки мои продолжали работу с удвоенной быстротой, я засопела, свирепо нахмурившись и не глядя на непрошеного гостя, который очень мне мешал своим присутствием. Я вообще терпеть не могу, если за мной наблюдают, когда я работаю, и думала, что по моему поведению он это поймёт и покинет кухню. Но он и не заметил моего плохого настроения и не собирался уходить; он всё так же сидел, смотрел и не двигался с места.
Тогда я не выдержала.
– Ну, чего расселись, молодой человек? – с едва сдерживаемым раздражением осведомилась я, резко повернувшись в его сторону; затем слезла со стула и принялась отряхивать руки и фартук – трава была ломкой, хрупкой и усеяла меня выцветшими сухими листьями и бледными цветочками, раздавленными в крошки.
Он глубоко вздохнул, напустив на себя несчастный вид, и жалостливым, умоляющим взглядом посмотрел на меня из-за высокой спинки скамьи. Я молчала и упорно ждала ответа. Он понял, что больше я не скажу ни слова, и решил заговорить сам.
– Дорогая тётушка, я устал от всеобщего молчания и пришёл к вам в надежде...
– ...что я стану развлекать вас разговорами? – перебила и закончила за него я и хмыкнула. – Я не сказочник и не собираюсь тешить байками избалованное дитя, только бы оно не плакало. К тому же, неужели не видите, я занята!
– А что вы делаете? Зачем вам сухая трава?
– Надо!
– А, вы – колдунья, и приготовите из неё отвар...
– ...и напою им вас, и вы умрёте. Проваливайте отсюда!
Он грустно покачал головой, отвёл с высокого лба прядь тёмно-каштановых волос и подкупающим голосом обратился ко мне:
– Вы слишком жестоки ко мне, тётушка! В чём я провинился, если вы...
– Ничего не бывает слишком. А провинились вы в праздном любопытстве и непомерном самомнении, и в стремлении всех и вся засудить! Самые противные человеческие качества, сказала бы я!
– И только потому что я...
– Молодой человек! – Я никогда не называла его по имени или даже по фамилии, если находилась в гневе, потому что считала его недостойным этой – моей – фамилии. – Молодой человек, если вы не перестанете испытывать моё терпение и сейчас же не уйдёте...
– О, позвольте мне остаться! Ну, позвольте! Я буду молчать... я больше ничего не скажу! – заныл Феликс, не особо, впрочем, рассчитывая на успех.
– Пожалуйста.
Я решительно направилась к двери в столовую.
– Но тогда уйду я.
И я вышла.
А Феликс, посидев какое-то время в растерянности и глубокой задумчивости, опечаленный и раздосадованный, медленно поднялся, бросил взгляд в погасший очаг, где тлели красные угольки, накинул на плечи плащ и чёрным ходом вышел во двор.
День клонился к вечеру и выдался ветреным и, хоть было только начало августа, по-осеннему холодным.
По синему небу стремительно мчались пепельно-белые громады облаков, солнце то пряталось за ними, то выглядывало вновь и проливало на землю негреющие лучи. Море было тёмно-зелёным, неспокойным. Вспененные валы, гонимые ветром, чей пронзительный свист тихо отдавался в скалистых утёсах, с грохотом разбивались о камни под высоким берегом, обдавая их неисчислимым количеством сверкающих брызг, шипящими клочьями пены и скользкими лентами бурых водорослей, выброшенных из морских глубин.
Услышав, как хлопнула дверь чёрного хода, я выглянула в кухонную дверь и убедилась, что Феликс покинул комнату, предпочитая одиночество холодного дня одиночеству тёплой кухни. Я невольно заинтересовалась происходящим и, как ни была рассержена на него, всё же улыбнулась, отметив новую черту в характере капризного баловника – способность обижаться.
Через несколько минут со двора до меня донёсся скрип ржавых цепей. Я торопливо вернулась в столовую и, глянув в одно из окон, увидела, что мой подопечный опускает мост.
«Неужели он решил прогуляться в такой холод? К тому же, уже пять часов вечера и скоро начнёт темнеть... Куда же он?» – снова удивилась я, и на этот раз удивление тоже было приятным.
«Понемногу он здесь научится выносливости и упорству и избавится от этой своей мягкотелости и слабоволия», – подумалось мне, и я, проводив его долгим взглядом, отвернулась от окна и возвратилась к повседневным своим делам. Однако, время шло, и мысли мои всё чаще и чаще стали обращаться к племяннику. Я против воли беспокоилась, гадая, где-то он сейчас бродит. Он говорил, что у него слабое здоровье, а сейчас такой ветер, что нетрудно и простудиться... Я начала испытывать угрызения совести из-за того, как с ним поступила, мне стало жалко его. Пару раз я ловила себя на том, что с тревогой взглядываю на часы, ожидая его возвращения.
Вернулся он в восемь, когда солнце совсем скрылось за облаками, не успев склониться к горизонту. Собирался дождь. Ветер, засвистевший резче и пронзительнее, погнал по тёмному небу косматые тучи, заставляя трепетать зелёные ветви терновника на берегу. Сразу похолодало ещё больше; мост заносило дождевой пылью и землёй.
Пока его не было, я старалась ничем не выдать своего беспокойства, хоть все глаза проглядела, поджидая беспутного юношу. Я не желала даже себе признаться в том, что меня снедает тревога, и старалась держаться невозмутимо, с привычным равнодушием, словно всё происходящее было в порядке вещей.
Но какое облегчение я испытала, когда сквозь туманную дымку, подёрнувшую очертания берега, различила знакомую фигуру, пробравшуюся по уступам и легко спрыгнувшую на доски моста!
...Мои надежды не оправдались.
Я-де считала, что Феликс, по своему обыкновению, примется болтать и сам расскажет, где его носило, но в этот вечер он ни словом не обмолвился о том, куда ходил и что делал, и в этот раз вернулся он домой странно рассеянным, взволнованным, с необычайно просветлённым, разгладившимся лицом.
Вечера все домочадцы, в том числе и слуги, проводили в столовой, где всегда разводили огонь. Здесь было тепло и светло; в камине бушевало весёлое пламя; здесь не страшны были туман и сырость, наползавшие к вечеру на пустоши, здесь не страшны были злобные завывания северного ветра, налетавшего на прибрежные скалы и сотрясавшего стёкла в рамах. И сегодня, вплоть до десяти часов, пока все не разошлись по своим комнатам, я сидела за шитьём напротив Феликса и исподтишка наблюдала за ним, недоумевая по поводу его странного поведения и пытаясь докопаться в мыслях, что за причины были у него для такого поведения. А он сидел у камина с книгой в руках (хотя за две недели, что провёл здесь, никогда не пробовал развлечься чтением, считая это слишком скучным занятием); впрочем, он и сейчас не читал – сидел, погрузившись в какие-то свои, одному ему ведомые мысли, и временами сияющая улыбка озаряла его преобразившееся лицо.
Рассказывать он ничего не стал, чем немало раздосадовал и разочаровал, а главное – насторожил меня. Что-то здесь не то, думала я, если он так тих. Однако, как бы мне ни хотелось узнать, чем завершились его бесцельные скитания, я так и не спросила. Да и вряд ли он ответил бы на мой вопрос, судя по его отрешённо-мечтательному виду. Этим вечером он не замечал ничего и никого, даже самого себя.

Я бы забыла об этом случае и не вспоминала больше о нём, ведь в конце концов здесь не было ничего слишком уж необычного, если бы не странная перемена, произошедшая с Феликсом.
Казалось, всякая скука напрочь покинула его, капризы свои он позабыл окончательно. Теперь он не ходил за мною по пятам, канюча и ноя, теперь он не искал ничьего общества и сам норовил спрятаться от посторонних глаз, уединиться. Он стал рассеянным и задумчивым, зачастую не слышал, когда к нему обращались, отвечал невпопад, а улыбка теперь редко покидала его лицо, и даже когда он не улыбался, глаза его продолжали светиться безоблачным счастьем, которому он предавался так всепоглощающе, как это возможно только в светлой, неразочарованной юности.
Прошла ещё неделя, и прошла она в растущих подозрениях с моей стороны и загадочных, чуть ли ни ежедневных отлучках со стороны Феликса, о которых он взял себе в моду не распространяться.
Дошло до того, что я смирила свою гордость и несколько раз пыталась вызвать его на откровенность, но он сразу улавливал мои намерения, как бы ни были они завуалированы, и ограничивался тем, что бросал на меня испытующие взгляды, таинственно улыбался и отвечал шутками, односложно, коротко, уклончиво и лишь на те вопросы, которые считал уместными. Меня сильно раздражало, что я ничего не могу выяснить, но я сдерживала свою досаду всякий раз, когда Феликсу удавалось её вызвать.
Временами, когда после ужина мы собирались в столовой, я ловила на себе лукавые глубокомысленные взгляды. Быстро вскидывая глаза, я порой успевала перехватывать эти взгляды и прочесть в них то, что и не пытался скрыть посылавший их, хоть он сразу же наклонял голову и самым внимательным образом принимался изучать свои манжеты, страницы книги или плиты пола. И взгляды эти говорили о том, что племянник мой счастлив и торжествует...
Причину же его торжества мне удалось узнать только на исходе второй недели.
Начиналось воскресное утро, светило солнце, в воздухе было жарко и безветренно, и где-то высоко в синем небе рассыпалась звонкими трелями маленькая серая птичка, казавшаяся едва различимой точкой для тех, кто наблюдал за ней с земли, залитой щедрым потоком солнечных лучей. Погода стояла чудесная.
Принарядившись и придирчиво осмотрев своё отражение в коридорном зеркале, Феликс отправился в церковь, располагавшуюся в маленькой деревушке в долине неподалёку между замком Смиш’о и усадьбой старого Льока. Его повёз Йозе. Ни я – мне будто бы нездоровилось, ни Марсуа и Гриди – у них появились срочные дела, не поехали с ним.
Пристальное внимание и тщательный досмотр, которому подверг себя мой племянник перед уходом, навели меня на некоторое размышление, а придирчивое гримасничанье перед зеркалом усилило давние подозрения и они ожили с новыми силами.
Я решила во что бы то ни стало выяснить, что происходит у меня под носом. И едва от моста откатила карета, сияя старыми запылившимися стёклами, я покинула столовую и, уверенная в том, что никто не помешает расследованиям, которые я собиралась незамедлительно произвести, поднялась наверх, миновала несколько переходов, преодолела ещё одну лестницу и по начавшемуся за ней коридору, тонувшему в полумраке, так как солнце не проникало туда, добралась до высокой запертой двери. Остановившись, я с трудом отдышалась – я была уже немолода и эти бесконечные лабиринты легко утомляли меня; одновременно рука моя быстро шарила в кармане, нащупывая связку ключей. У меня имелись дубликаты всех отмычек, которые только могли сыскаться в замке.
Я без труда отыскала нужный ключ, почти сразу подобрав его к замку, и вставив в скважину, повернула его два раза. Раздался сухой щелчок, я почувствовала, как дверь слегка подалась назад, и, обрадовавшись, толкнула её. Я слышала, как сильно бьётся моё сердце, но ни на одну секунду не упрекнула себя за то, что собиралась сделать. Не праздное любопытство толкнуло меня на этот шаг; я должна была знать, что происходит в моём доме и что происходит с человеком, опека над которым была мне временно поручена, и если он задумал что-то нехорошее (а он определённо что-то задумал), кто мог помешать ему в осуществлении его замыслов? Кто, как не я?..
Не колеблясь, решительно перешагнула я через порог, притворила за собой дверь, заложила её на крючок (на всякий случай) и оказалась в тихой пустой комнате, затопленной потоками льющего в окна солнца. Лишь назойливое гудение мухи, стучавшейся о прозрачное стекло, нарушало царившую здесь первозданную тишину.
Я остановилась и быстрым взором окинула изящный столик у окна, сверкающий тёмной полированной поверхностью, маленькое бюро красного дерева, привезённое Феликсом из Оинбурга, стеклянные и фарфоровые безделушки на каминной доске. Пепел в очаге лежал серой кучкой ещё с прошлой весны, когда здесь в последний раз топили.
Взглянув в тяжёлое зеркало, висевшее на стене над камином, я увидела в нём собственное отражение и невольно вгляделась в него. Невысокая пожилая женщина в очках, с тёмными глазами и с седеющими волосами, запрятанными под оборки чепца. Мой двойник был одет в такое же, как у меня, тёмное платье и длинный передник, выражение лица у него было беспощадным, движения – точными, как у профессионального сыщика. Я одобрительно кивнула самой себе и вернулась к загадке, которая требовала немедленного разрешения.
Я пересекла комнату по нагретым от солнца серым каменным плитам, выдвинула все ящики письменного стола, но ничего в них не нашла, кроме глупых акварелек, маленького вызолоченного молитвенника, нескольких писем, пришедших от матери, сломанных перьев, полузасохшей чернильницы и бесчисленного множества заточенных карандашей. Порывшись в бюро, я обнаружила пару смятых билетов на дилижанс, и несколько – в театр. Сначала я подумала было, что он посещает театры в Нитре, однако мне пришлось отбросить эту гипотезу, как только я разглядела на билетах дату, указывающую на полгода назад, и пометку – Оинбург.
Вернув всё на свои места, я заперла ящики и растерянно осмотрелась, не зная, где можно найти то, что мне было жизненно необходимо. Я и сама смутно представляла, что именно ищу. Одно я знала точно: что-нибудь должно было пролить свет на происходящее и принести мне победу и в этом раунде.
Дневники, личные записи – вот что могло помочь моим изысканиям. Но были ли они? И куда он их спрятал? Куда спрятала бы их я на его месте?
Сейчас-то я и пожалела, что некогда имела глупость посоветовать ему убирать с глаз долой все бумаги. О неразумная! Теперь я проклинала себя за это предупреждение, понимая, что подобным поступком усложнила свою задачу – а ведь мне предстояло решить её, и немедля.
Закусив губу, я хмуро взглянула на стену, увешанную легендарными тёмными плащами, пальто и шляпами, и вдруг меня осенило.
Я торжествующе вскрикнула, развернулась и бросилась в угол, где в солнечных потоках тонула высокая кровать, заправленная белоснежными покрывалами; занавески около неё были отодвинуты.
Не помяв и маленькой складочки на покрывалах, я извлекла из-под перины толстую книжку в твёрдом кожаном переплёте, служившую Феликсу дневником, придвинула стул к окну и, устроившись поудобнее, с нетерпением раскрыла её. Добрую половину страниц я пропустила, потому что они не имели никакого отношения к пребыванию в замке их владельца, а следовательно, содержали сведения, которые не представляли для меня интереса; написаны они были зимой-весной этого года, судя по пометкам; меня же не занимало его прошлое, я горела желанием узнать правду о настоящем, правду, которую от меня так тщательно скрывали.
Я быстро просматривала даты и переворачивала страницы, помеченные давними числами.
– 28 июня, – прочитала я и лихорадочно полистала дальше, предчувствуя, что совсем скоро я доберусь до нужных мне чисел, – 5 июля... 19 июля – ага, день его прибытия в замок... отлично, отлично!
И вот!..
Я раскрыла книжку в том месте, где сверху была сделана изящная надпись. Обведённая овальным веночком из превосходно нарисованных лилий, она содержала следующее: «2 августа 1850». В скобках я прочла дополнение: «Чудеснейший, прекраснейший день! В этот день, хмурый и пасмурный, засияло для меня неомрачимое солнце!»
Я оторвалась от записей и недоумённо сдвинула брови, размышляя над странными словами, на которых запись обрывалась; так ничего и не поняв, ни до чего не додумавшись, я снова опустила глаза в дневник, надеясь, что он разъяснит мне непонятное.
Ах, каким острым было моё разочарование!
Заметка была всего в четверть листа и содержала только описание погоды! И завершалась она туманным намёком на некое счастливое событие, о котором он считает себя не вправе здесь сообщать, так как за ним «установлен строгий надзор и за каждым его шагом следят»! Это последнее гиперболическое заявление, без сомнения, относилось на мой счёт, и написал он его на случай, если мне вдруг снова приспичит порыться в его бумагах!
Это был крах!
Рассердившись, я в отчаянии швырнула книжку на пол, да с такой силой, что тонкая бумажная обложка порвалась и корки отлетели в сторону. Увидев результат своей запальчивости, я в ужасе застыла... Теперь моё пребывание в комнате Феликса обнаружится, как только ему захочется проверить свой дневник... Стыд от предстоящего унизительного разоблачения заставил мои щёки вспыхнуть.
Нет! Он не узнает, что я без его ведома побывала здесь! Я сделаю всё возможное, чтобы мой поступок остался в тайне. Сошью, склею разорванное. Но пока он не должен укрепиться в уверенности, что за ним ведётся неусыпное наблюдение, иначе станет ещё более скрытным и осторожным. Он ни о чём не должен знать, пока у меня не скопятся кое-какие необходимые мне сведения.
Я решительно поднялась с места, наклонилась и дрожащей рукой подобрала растрёпанный дневник. Положив его в фартук и придерживая пальцами, чтобы не выпал, я потянулась было за отлетевшим переплётом, и вдруг вздрогнула, с недоумением уставившись на него, не в силах отвести от него взгляд. Из-за порватой обложки выглядывал краешек тонкой бело-розовой бумаги...
Как гончая, взявшая след, я мгновенно пришла в себя, присела на корточки и, схватив переплёт, принялась жадно осматривать его. Так и есть! Между задней коркой и покрывавшей её газетной обложкой обнаружился тайник, откуда я немедленно извлекла три конверта, надписанных крупными ровными буковками с лёгким наклоном в левую сторону...
Ещё не рассеялась серебристая дымка перед глазами, а я уже узнала руку... Элисон Смиш’о.
Это открытие стало для меня жестоким ударом.
Да, порой я бывала бесчувственной, глухой, непробиваемой, как гранитная скала, но есть на свете вещи, которые и меня способны выбить из колеи.
Я тихо охнула и села; я долго не могла опомниться, а когда суть произошедшего всё же дошла до моего сознания, сердце и рассудок мои дружно взбунтовались против обманщика, нечестивца. Вот как, значит, он отступился от наследства! Вот какой способ он избрал для осуществления своих гнусных целей! Сообразил, что если женится на Элисон, то замок станет его по праву!
Ах, подлец! Ах, мерзавец!
Я вскочила, чтобы немедленно отыскать его и потребовать объяснений, и поспешила к двери, сжимая в руках дневник и письма, вцепившись в них изо всех сил, но на полпути остановилась. До конца богослужения оставалось никак не меньше двух часов, и при всём желании я не могла сейчас же бежать в церковь и прямо там устраивать допрос.
Осознание, что у меня в запасе ещё есть время, немного охладило и умерило мой пыл, и я, всё ещё дрожа от волнения и негодования, кое-как прошла обратно к окну и уселась на тот же стул. Мне предстояло остыть и во всём разобраться; мне предстояло ознакомиться с этими письмами, прежде чем бросаться обвинениями, ведь письма могли не содержать ничего предосудительного.
И всё-таки приготовившись к худшему, я отшвырнула книжку на нагретый подоконник (уж теперь-то мне не было надобности её склеивать!), так, что она стукнулась о закрытое стекло, бросила конверты в передник, затем взяла один из них, вынула листок и принялась читать.
Первое письмо было помечено пятым августа, остальные имели разницу в один-два дня. Прочитав начальные строки, я недоумённо поправила очки и вновь перечла обращение. Неужели зрение подводит меня? Или письма эти предназначены вовсе не Феликсу? Но, в таком случае, кому? И как они попали к нему?
Я торопливо распотрошила два оставшихся конверта, просмотрела начало – и руки мои опустились. Ошибки быть не могло, она называла его другим именем, и каким именем!
Отчаявшись докопаться до истины и совершенно запутавшись, я решила прочитать письма от начала и до конца, взяла первый листок и погрузилась в чтение – иного способа прояснить ситуацию я не видела.
«Здравствуйте, Константин! – было выведено хорошо мне знакомой медленной рукой. – Ваше письмо меня приятно удивило, спасибо вам за него. Я не ожидала от вас такого шага, ведь мы виделись от силы час за обе встречи. Как вы узнали, где я живу? Ведь я не говорила вам этого и всячески скрывала и адрес свой, и фамилию. Однако же, вы выяснили и то, и другое. Скажите, как вам это удалось?
У меня всё хорошо.
А как обстоят ваши дела? Вы всё ещё не нашли квартиру, если просите меня писать на ваше имя в почтовое отделение Нитра? Это даже немножко странно, ведь вы – состоятельный молодой человек, а снять квартиру в таком городе, как Нитр, не так уж сложно, если есть деньги. Впрочем, мне ли судить вас! Простите, простите мою назойливость и забудьте о ней, ради бога! Я не имела права задавать такие невежливые и грубые вопросы. Будьте добры, не отвечайте на них!
Охотник в полном порядке, лапа его заживает; он, правда, ещё сильно хромает. Вся беда в том, что он уже очень стар, он почти мой ровесник, а для собаки шестнадцать лет – очень много, – и потому туго идёт на поправку.
И какой негодяй осмелился поставить капкан среди вересковых пустошей?! Если бы не вы, не знаю, что сталось бы с моим бедным псом, одна я бы не смогла освободить его из тисков. Вы подоспели вовремя. Я уже готова была впасть в панику, я понятия не имела, что делать – толи бежать за помощью, толи продолжать попытки самой справиться с железными крючками. Но ни бросить Охотника, даже на время, ни разомкнуть капкан и освободить его окровавленную лапу я бы не смогла! Я понятия не имею о том, как устроены подобные ловушки – мне ещё ни разу не приходилось сталкиваться с ними. И упаси бог столкнуться в будущем! Я не выношу вида крови, я не выношу сознания того, что кому-то больно, а я бессильна помочь!
Если бы вы не вздумали прогуляться в этот холодный день, я бы так и сидела возле собаки (пёс так жалобно скулил и смотрел на меня, словно просил, чтобы я не уходила!) в зарослях ежевики и вереска, утешала бы его и плакала от собственного бессилья...»
Я вчитывалась в крупные строчки, и постепенно тёмная пелена неведения стала спадать с моих глаз. Я медленно опустила письмо на колени и подняла голову.
Теперь многое стало проясняться.
«Две недели назад, – выстраивала я логическую цепочку, исходя из открывшихся мне фактов, – почти две недели назад Феликс в дурном расположении духа, обиженный на весь свет и несчастный, покинул место своего заключения и отправился бродить по пустошам. Так! Долго ли, коротко, но там он встретил девушку и старого жёлтого пса, угодившего в капкан. (Охотника я знала прекрасно, ведь это был любимый пёс моего брата, а затем и его внучки, и уезжая в усадьбу, она взяла его с собой.) Феликс помог освободить его, чем завоевал благосклонность незнакомки. Очевидно, он помог и донести его до дома, ведь Элисон очень хрупкого сложения и не отличается особой силой, где уж ей справиться с больной собакой. Вероятно, она назвала своё имя... Ах, нет! Вот я и запуталась. Судя по письму, она не представилась и он её не проводил. Может, только до деревни, до Лоу, где помощь ей оказали знакомые. Так что остаётся предположить, что Феликс каким-то непостижимым образом угадал в ней Элисон Смиш’о, и осмелился написать ей, взяв псевдоним... И какой псевдоним! Наглец! Он воспользовался именем дяди, чтобы ещё больше расположить к себе бедную дурочку, для которой само это имя непогрешимо! Смиш’о она боготворила, ведь он заменил ей отца... которого, правда, сам же у неё и отнял... И вот теперь враг Константина, чуть не наложивший лапу на его состояние, обманом втёрся в доверие его внучки! Боже мой... А она и не подозревает, кто он на самом деле... Что ж, посмотрим, чем примечательны другие письма. И уж тогда не будет ему пощады! На этот раз я выгоню его, и выгоню безо всяких промедлений! Пусть отец ещё добавит ему оплеух – поделом негодяю! На сей раз я его точно выгоню! Хватит его жалеть! Выгоню – и всё тут!»
Я вся кипела и руки мои неудержимо дрожали. Кое-как переборов себя, я отложила прочитанное письмо на подоконник, где грелся на солнышке разорванный дневник, и взяла второе.
Написано оно было в том же ключе заблуждения, что и первое, и окончательно снимало с маленькой проказницы все подозрения.
«Вы спрашиваете, что за причина заставила меня провести целое лето взаперти, со старым привередливым больным человеком, за которым нужен тщательный уход, которому необходимо самое нежное внимание и участие – чего дать ему я не могу, потому что не могу любить его. Только ли человеколюбие да родственные узы, спрашиваете вы, заставляют меня заменять ему сиделку?
Нет, отвечу вам. Далеко не это. Вовсе не это.
Есть ещё одна, и самая главная, причина, по которой я не могу вернуться в замок (вы, я вижу, прекрасно осведомлены обо всём, что связано со мной, но мне порой неясен источник подобной осведомлённости). Зная вас как человека порядочного, надёжного и серьёзного...»
– Так вот каким он представляется ей! – не сдержавшись, в сильнейшем негодовании воскликнула я, отрываясь от чтения. – Вот каким желает выглядеть в её глазах злосчастный Феликс Смиш’о!
«Зная вас... могу доверить вам тайну, которую никогда не доверила бы другому малознакомому человеку. Но мы с вами друзья, и потому я могу положиться на вас, как на саму себя. Ведь правда? И знаете, я рада возможности поделиться с кем-нибудь своей тяжестью – она так давит мне сердце!
Так вот, в замок я не вернусь до тех пор, пока некто очень для меня неприятный не покинет его стен. Вы удивитесь, спросите, кто же это? Я отвечу – кое-кто, принадлежащий к нашему роду, но не пользующийся нашей благосклонностью. Ни мой дед, ни я, ни тётя никогда не питали к ним привязанности, мы вообще никогда с ними раньше не виделись! Но тётушка в последнее время несколько оттаяла по отношению к этим родственничкам, и мне очень больно из-за неё. И досадно! Ведь они хотят только денег! Наших денег, причём! Наши земли, наш замок! И я заранее ненавижу всякого, кто смеет посягать на дорогие моему сердцу стены, которые являются частицей меня самой – самой лучшей и самой большей частицей! Мой дом... (Кстати, мысль о том, что вас зовут так же, как звали моего деда, согревает мне душу и заставляет слёзы наворачиваться на глаза.) Он презирал их всех, а потому и я презираю. Ведь если эти чувства испытывал Константин Смиш’о, то он имел для этого все основания. Я же слишком люблю его, чтобы допустить в сердце что-нибудь иное по отношению к тем, кого не любил он. Я не знаю своих родственников и знать их не хочу. Никого мне не надо, кроме тётушки. Даже слуг я считаю своей семьёй, потому что всех их люблю и потому что они любят меня. Иных родственников я не признаю и не признаю никогда! Их для меня попросту не существует, как не существовало до сих пор.
Тётушка Эрнеста поведала мне, что несносный тип, который живёт в нашем доме, ужасный надоеда. Заранее терпеть его не могу!
И, одобряйте меня или порицайте, никогда не переступлю порога, за которым находится он или кто-либо из его сородичей. Но скоро он уедет, уже август. По крайней мере, ещё месяц-полтора – и каникулы его закончатся. Боже, с каким жгучим нетерпением я жду, когда он уедет из замка! Я горю желанием вернуться домой, под родную крышу... И очень страдаю из-за невозможности сделать это прямо сейчас! Если бы тётя послушалась меня тогда и никого из них не приглашала...»
Третье послание оказалось маленькой записочкой, призывавшей в следующее воскресенье прийти в деревенскую церковь. Элисон обещала быть там в сопровождении одной из горничных господина Льока, так как одну её отпускали из дома редко.
Я несколько успокоилась, вспомнив строгий нрав, отличавший льоковских горничных, и поняла, что поговорить молодым людям сегодня вряд ли удастся. Итак, следует ожидать тайно переданного письма... или не ожидать вообще ничего, если уж им достаточно просто повидаться и перекинуться несколькими взглядами. Я оставила дневник там, куда его положила ранее, затем встала, ещё раз перебрала письма, сложила их в конверты, перевязала грубой ниткой и сунула получившийся свиток в карман фартука. Того, кому они написаны, не оказалось в природе, и Элисон наверняка пожелает вернуть их обратно, когда узнает подоплёку этой позорной истории. Я окажу ей услугу, если верну то, что было вытянуто у неё самым бессовестным образом.
Бедная девочка! А если она увлеклась им больше, чем просто другом?
Ничего! Человека, которым она увлеклась, на самом деле не существует, ведь Феликс в её глазах выглядит ангелом, которым далеко не является в действительности, и она выбросит его из головы, как только узнает правду, и лишь сильнее его возненавидит.
Конечно, ей будет больно узнать такое, и, ах, как не хотелось мне причинять ей эту боль! Но обманывать её я не собиралась. Нужно было раскрыть ей глаза и всё расставить по своим местам, что я и собиралась сделать в самом скором времени.
Я вышла из комнаты, придерживая рукой карман, и, несколько воспрянув духом и успокоившись, заперла за собой дверь. Затем спустилась на кухню, оттуда вышла во двор, залитый ярким солнцем и благоухающий свежими морскими запахами, присела на низенькую деревянную скамейку недалеко от ворот. Греясь на солнышке, я внутренне готовилась к предстоящей экзекуции. Ищущим взглядом смотрела я на дорогу, петляющую среди скалистых утёсов берега, ожидая возвращения старой кареты, увезшей Феликса в церковь.
Теперь я была уверена, что никогда ещё не встречала человека подлее, лживее и ниже душой; теперь я ненавидела Феликса по-настоящему, ведь он предал и обманул не только моё доверие –а ведь я простила его, я уже стала понемногу ему доверять; но он обманул доверие несчастного ребёнка – а уж этого я не простила бы ему никогда.
Циник!
Циник и эгоист! Достойный сын своего отца...

Ожидание моё оказалось недолгим.
Не прошло и часа, как из-за поворота донеслось приглушённое постукивание колёс по каменистой дороге, ржание лошади, а чуть позже, обогнув заросли колючего кустарника, на берегу показалась карета. Спустя ещё минуту она подобралась к пыльному мосту (он был опущен) и с грохотаньем вкатила во двор.
Я встала. Плечи мои были распрямлены, руки сцеплены, глаза блестели, и вообще весь мой вид не предвещал ничего хорошего.
Карета остановилась у парадного входа. Йозе, угрюмый и надменный как всегда, спрыгнул с козел и, отворив дверцу, отступил в сторону, держась за ручку и уставившись вглубь экипажа убийственно-ненавидящим взглядом.
Я заметила, что он был пьян.
– Выметайтесь же, сударь, – нетерпеливо процедил он сквозь стиснутые зубы, и его крепкие жилистые руки дрогнули, а глаза вспыхнули привычной чёрной злобой.
Феликс, не желая раздражать старика, изящно спрыгнул с подножки и направился к входной двери, сияя взволнованной улыбкой и не обратив никакого внимания на брезгливую гримасу, которой проводил его кучер. Он не заметил бы и собственной тётушки, если бы та не напомнила о себе властным и резким окриком:
– Вы что же, мой дорогой, слишком заняты глупыми мечтами, чтобы поприветствовать свою опекуншу, или намеренно избегаете её?
Услышав мой голос, Феликс вздрогнул и весь передёрнулся. Он стоял ко мне спиной и резко развернулся. В его больших, широко раскрытых глазах засветилась тревога.
Он долго смотрел на меня, виноватый и растерянный, и лицо его всё больше бледнело и принимало всё более жалкий и испуганный вид.
Какое-то время я стояла, не шевелясь, еле сдерживаясь, чтобы не ударить его, затем сдвинулась с места, подошла к нему и остановилась прямо перед ним. Он уже понял, что мне что-то известно о его похождениях и, застигнутый врасплох, не думал защищаться. Неожиданность всего происходящего на время лишила его способности двигаться и говорить.
Я зло качнула головой и, пока он не пришёл в себя, пока с ним можно было справиться, быстро обшарила его карманы.
И не успел он догадаться, какими последствиями грозит ему этот маневр, как я уже вспыхнула от негодования, выудив из его нагрудного кармана сложенный вчетверо и запечатанный листок той же бело-розовой бумаги.
Феликса сковал безмолвный ужас – он испугался того, что неизбежно должно было произойти дальше, а я помахала перед его носом добычей, и глаза мои засверкали бешеной яростью, а руки затряслись.
Не распечатывая письма, я разорвала его в клочья и швырнула их в воздух. Затрепетав белыми снежинками в солнечном свете, они частью рассеялись по булыжникам двора, а частью полетели вслед за ветром, подхватившим их.
Такой поворот событий вмиг отрезвил Феликса.
Он отскочил в сторону, в отчаянии уставившись на белые обрывки бумаги, устилавшие каменные плиты впереди и позади него. Постояв какое-то время без движения, юный Смиш’о с неподдельным страданием взглянул на меня, затем порывисто наклонился и трясущимися руками стал собирать разбросанные вокруг клочья, запихивая их вместе с нагретой от солнца пылью и мелкими камешками обратно в карман. Дыхание его прерывалось, по щекам покатились слёзы, но, вопреки моим ожиданиям, плакать он не стал.
Я не противилась его безумному занятию и, стоя в стороне, с каким-то сатанинским удовольствием следила за его судорожными, отчаянными попытками восстановить разбившийся на тысячи осколков драгоценный сосуд. По его поведению, по неистовому, мучительному выражению глаз я поняла, что он ещё не читал записки, решив, видимо, оставить её на десерт и насладиться чтением в тишине и уединении своей комнаты... Но я вовремя вмешалась и лишила его этой забавы так же, как в самом ближайшем будущем намеревалась лишить вообще какого бы то ни было внимания со стороны его божества, которому стоило только узнать настоящее имя своего воздыхателя – и дружба рассыплется в прах и пепел.
Движения Феликса становились всё медленнее, безнадёжнее, пока наконец не затихли совсем. Он посидел ещё несколько минут, понурив голову и сгорбившись, затем с трудом поднялся, взглянул на меня разбито и потерянно, совершенно уничтоженно.
– Вы не письмо у меня отобрали... – дрожащим голосом проговорил он и осёкся – горло его перехватил спазм, и он замолчал, не в силах добавить ни слова.
– А что же, позвольте узнать? – не удержалась от злой насмешки я, уперев руки в бока.
Он окинул меня всё тем же убитым, полным боли и безнадёжности взглядом, покачал головой и повернулся, намереваясь уйти. Но я не позволила. Я протянула руку, схватила его за плечо и рывком развернула обратно. Сжимая побелевшими пальцами тонкую ткань камзола, я приблизилась к нему ещё на шаг, не отрывая своих горящих глаз от его глаз, снова ставших испуганными, мятущимися и быстрыми.
– Феликс Смиш’о, вы никуда не пойдёте!
Отпустив наконец его плечо, я отшвырнула его так, что он едва не упал.
– Вы что же, подружку завели? И кто же она? Или это секрет?
Он молчал.
– Кто она, я вас спрашиваю!
Он снова ничего не ответил.
– Вы расскажете мне всё без утайки! И немедленно! – потребовала я, тяжело дыша. – Иначе я вас просто задушу вот этими самыми руками!
Феликс скривился, словно готов был заплакать, сник и безвольно опустил голову, уставившись на свои туфли, переступая с ноги на ногу. Я решительно взяла его за плечи, подвела к лавке у стены, где сидела сама до недавних пор, усадила и, отступив шагов на пять, встала против него, скрестив руки на груди.
– Итак, – произнесла я и выжидающе посмотрела на него сверху вниз.
Я стояла в тени большой башни. Тень эта широкой полосой пересекала весь двор, но на лавку не попадала, и Феликс вынужден был жмуриться, так как солнце било ему прямо в глаза, и отирать вспотевшие от жары лоб и шею.
Он молчал.
Я повторила своё «итак», на этот раз ещё более нетерпеливо, возвысив голос.
Он искоса, со страхом и унынием, взглянул на меня, как шкодливый щенок, застигнутый на месте преступления.
– Чего вы от меня хотите? – чуть не плача проговорил он.
– Правды, – коротко ответила я, неумолимая, как обвинитель Страшного суда.
– Правды... – раздумчиво повторил он, словно желая послушать, как звучит это слово. – Пра-а-вды...
– Именно, – последовало холодное и мрачное.
– Знаете вы всю правду.
– В чём же она заключается?
– В превратностях судьбы и в неизбежности путей, назначенных свыше, – был неохотный ответ.
– Ах, бросьте! Не раздражайте меня попусту; не люблю я глупой болтовни в серьёзные моменты!
– Я и не пытаюсь вас ею занять. Я так думаю, потому так и сказал... лгать вам теперь бесполезно...
– Верно.
– Вы же сами громогласно требуете правду!
– И?
– И не верите, когда её слышите...
– Смею заметить, Феликс, что вы не сказали ничего конкретного, не уточнили ваших философских заключений и не объяснили, что именно имели в виду, произнося их! Хоть я и проницательна, но способностью читать чужие мысли, к тому же столь нелепые и запутанные, как ваши, не наделена! Не то я давно бы вывела вас на чистую воду!
– Вы делаете меня таким несчастным, тётушка, – прошептал он едва слышно, на что я сердито возразила, что никогда не имела намерения устраивать его счастье.
– Мне больно и обидно, что вы так невзлюбили меня, – проговорил он всё в том же подавленном состоянии духа, не поднимая головы. – Я столько раз проявлял искреннее дружелюбие по отношению к вам...
– ...о котором я вас не просила и которое мне абсолютно ни к чему, – перебила его я, – хватит! Хватит увиливать! Нечего уводить разговор в сторону! Вам не удастся избежать наказания за свои дерзкие расчёты! Я требую, чтобы вы немедленно во всём признались!
– Признаюсь!
– В чём?..
– Во всём... вы же сами велели во всём признаться...
– Вот что, Феликс, заканчивайте-ка ваше невнятное бормотание и перестаньте валять дурака! Я выхожу из себя, слушая вас!
– Как вам угодно.
– Приступим. - Я решила разом положить конец путанице и начала допрос: – Так где же вы были сегодня, сейчас?
– Вы же знаете...
– Где вы были?
– В церкви...
Он отвечал через силу и искоса поглядывал на меня, поглядывал с возрастающей тревогой и беспокойством; видимо, он раздумывал, как много мне известно, как далеко продвинулась я в своих изысканиях и нельзя ли ещё что-нибудь исправить.
– Где вы оставили карету, когда приехали в деревню?
– Как это – где? – Феликс недоумённо поднял брови, стараясь подольше потянуть время.
– Не у церкви же, верно? Отвечайте!
– Да, – не понимая, к чему я клоню, несмело подтвердил он, что-то усиленно соображая и прикидывая в уме.
– Почему? – воодушевилась я, довольная ответом.
– Ну... как бы полояльнее выразиться... около церкви... м-м-м... ну просто неудобно было останавливать там такую прозаическую коляску... некрасиво, понимаете, – замявшись и покраснев, выдавил он, всё так же косясь на меня, – старая она... очень старая и облезлая... стыдно всё ж перед людьми...
Я видела, он догадался, что я хочу в чём-то его уличить, и, не зная, что именно я задумала, пытался всячески оттянуть момент окончательного разоблачения и в отвоёванные минуты докопаться до сути задаваемых мною вопросов, чтобы не попасться в западню.
Но я-то знала, что зверь уже пойман.
– Так где же вы оставили карету? – твердила тем временем я.
– У кабака.
– Оттуда не видно церковных оград, не так ли?
– Нет.
– Почему вы выбрали именно это место для стоянки?
Он помялся и не нашёл ничего лучшего, как выдать самую нелепую отговорку, которую только мог изобрести.
– Ну как же... Йозе не посещает церкви... вместо этого он всегда идёт в кабак, вы же знаете... ну и... если ему всё равно приходилось меня ждать, то я решил... пусть он будет в таком месте... ну, приятном ему. А из окна он мог наблюдать за каретой и лошадью, тогда как около церкви они остались бы без присмотра.
– Ну да, теперь мы начали заботиться о Йозе!
Он промолчал.
– И у вас не было тайных причин избегать появления на людях вместе с кучером?
Вот тут-то он начал кое-что понимать.
– Нет, конечно!
– Уверена, что были! Возможно, вы сделали одолжение кучеру, проводив его к его идолопоклоннической мессе! Но это было в ваших интересах! Вряд ли вы по доброте душевной стали бы ему потворствовать, ведь вы ненавидите старика! И сделай он по-своему, вы бы сейчас пылали жгучим негодованием оттого, что он высадил вас на полпути и не довёз до самых ступеней церковного крыльца!
– Я? Да нет же...
– Не прикидывайтесь... Константин! – Я сделала особое ударение на имя, вложив в его произношение всю свою горечь, злость и ненависть. – Не прикидывайтесь, игры кончены! Вот уже и щёки ваши загорелись... и глаза заблестели притворным возмущением... А всё потому, что старуха, то бишь я, раскусила ваши постыдные тайны! Хотите объясню, что послужило причиной вашей небывалой уступчивости? Просто вы сообразили, что Элисон не сможет не узнать своей кареты и своего слуги, а следовательно, ей не составило бы труда догадаться обо всём, доведись ей увидеть вас выходящим из этого – её собственного! – экипажа! А такого-то допустить вы никак не могли! Ваше инкогнито продолжалось бы неизвестно как долго, если б не моё своевременное вмешательство!
Он обречённо молчал, а я всё говорила и говорила. Вдруг он вскинул глаза и перебил меня прерывающимся голосом, полным неподдельной мольбы и отчаяния:
– Но ей... ей ничего не говорите! Прошу вас!
Я не расслышала и попросила повторить; он исполнил мою просьбу. В голосе его дрожало предельное отчаяние. Он готов был пасть передо мной на колени, распластаться по земле и не сходить с места, пока я не пообещаю сделать то, о чём он просит.
Однако, просил он слишком многого! Меня буквально затрясло от ярости, и, полная жгучего негодования, я вскричала:
– О чём ей не говорить? О чём не следует знать Элисон Смиш’о? О том, что кто-то обманом втёрся в её доверие? Или, быть может, о том, что человек, которого она не выносит, назвался именем её благодетеля, чтобы вернее сыграть на её чувствах? Или о том, что вы на самом деле из себя представляете? О чём мне не следует ей говорить?!.
Он вновь сник и опустил голову, по тону моему поняв, что надеяться ему не на что и что я не собираюсь покрывать его махинации. Впрочем, он и не особенно рассчитывал на сочувствие с моей стороны.
– Вот и молчите! Молчите! – Гневные слова срывались с моих губ и давили его ещё больше. – Неужели подсудимый смеет просить своего судью о сокрытии содеянного? Вы, видно, забываете, с кем разговариваете, кого просите о помощи! Уезжайте-ка отсюда, и поскорее!
– Нет! – вдруг громко крикнул он и вскочил.
Лицо его налилось кровью, напряжённый взгляд заметался и остановился на мне с неуправляемой яростью, досадой, отчаянием.
– Слышите? Нет! Никуда я отсюда не уеду! Не уеду, и вы не сможете выгнать меня отсюда, нет! – закричал он с необычной для него силой и только чудом удержал себя на месте. – Хотите рассказать всё Элис – извольте! Говорите! Но и я кое-что скажу ей! И мы ещё посмотрим, кто победит! Вы объявляете мне войну? Отлично! Я принимаю ваш вызов! Я... я, между прочим, когда встретил Элис на пустоши, я сразу понял, что означает для меня один её взгляд, одно вскользь брошенное слово... Истинное, неподдельное чувство проснулось в моей душе... и смею надеяться, что оно не безответно! Я люблю её, люблю так, как никогда и никого в целом свете не любил! Я не притворялся и не лгал, а скрыл своё имя только потому, что узнай она... К вашему сведению, когда я впервые её увидел, я ещё не знал, что она – это она... Вы всё подозреваете во мне какие-то дурные намерения, так знайте: по отношению к Элисон у меня их нет! Нет, слышите?! И никуда я отсюда не уеду, пока вновь не завоюю её расположение! А там говорите, что хотите, что пожелаете, что... мне всё равно! Мне всё равно!
С этими словами он повернулся и бросился к дому.
«Ветреный, избалованный, вздорный мальчишка!» – подумала я, возмущённая до крайности его самоуверенной дерзостью, и тем не менее, взволнованная до глубины души; но как бы там ни было, именно в тот момент я окончательно убедилась в необходимости сегодня же навестить Элисон.
А после я вновь поговорю с Феликсом, уже в более спокойной обстановке, и ему придётся-таки покинуть замок – сегодня или, в крайнем случае, завтра.
Во что бы то ни стало!

Глава 4

После обеда, прошедшего в молчаливой и напряжённой обстановке, я, не обращая на Феликса никакого внимания, не разговаривая с ним, попросила Йозе заложить карету. Йозе повиновался беспрекословно и тутже покинул кухню, что было для него нехарактерно. Обычно он долго брюзжал по поводу разных приказаний. Единственным человеком, власть которого он когда-либо признавал, был Константин. Всех остальных он в лучшем случае игнорировал, не замечал.
Услышав моё приказание, Феликс насторожился. За столом он почти не притронулся к еде, а теперь сидел в углу столовой, мрачно уставившись в холодный камин. Поднявшись, он пересёк разделявшее нас пространство неровными и быстрыми шагами, остановился напротив меня и секущимся голосом, через ком в горле, вымолвил:
– Вы к Льоку, не правда ли?
Я прикинулась, что не слышу вопроса, и повернулась к Феликсу спиной. Он обежал меня и, задыхаясь, повторил сказанное:
– Тётушка, немедленно отвечайте, куда вы направляетесь? – вскричал он и прервался. – Я должен... должен знать...
– Зачем? – ледяным тоном осведомилась я, не глядя на него и завязывая под подбородком выцветшие ленты старой соломенной шляпки, которая не первый год служила мне защитой от палящих солнечных лучей.
– Да... ошибки быть не может... вы едете к Элисон... – потрясённо пробормотал он, в тупом страхе уставившись на мои руки, словно я могла бы ударить его. – Теперь я уверен в этом...
– Да, юноша. Да, я еду к ней, – невозмутимо подтвердила я и тайком сунула руку в карман, чтобы проверить, на месте ли письма (я собиралась вернуть их автору). Успокоившись на этот счёт, я вышла во двор, накалённый полуденным солнцем.
Феликс сорвался с места и бросился вслед за мной, покинув тишину и прохладу.
Я сердито оглянулась и с досадой воскликнула:
– Ну, что вы всё время ходите за мной, как собачонка?! Не надейтесь, на этот раз вам пощады не будет! Вы слишком далеко зашли! Вы без зазрения совести переступили все грани приличия, попрали законы гостеприимства... вы за это ответите! И не клянитесь ни в чём, не молите, не грозите и не падайте на колени! Вы мне надоели! Терпение моё вот-вот лопнет и вы прямо сейчас полетите в свои степи!
– Но отец ещё не ответил на моё письмо! Как я могу вернуться без его разрешения?
Забегая вперёд скажу, что Максимилиан ответил сыну почти сразу по получении письма, но мальчишка, планы которого за этот период круто переменились, перехватил на почте в Нитре отцовское письмо и, опасаясь, что я всё узнаю, попросил впредь оставлять приходящую на его имя корреспонденцию в отделении, пока он сам её не заберёт; отцу он написал, что сейчас никак не может выехать, потому что якобы простудился, приболел – ничего, впрочем, серьёзного, незачем волноваться, но доктор настоятельно рекомендует ему сначала выздороветь, а только потом отправляться в путь.
Но тогда я об этом понятия не имела.
– Вы можете изгнать меня из замка, – с внезапной запальчивостью выкрикнул Феликс, – но из Нитра вам будет не под силу выжить меня! Я останусь в городе и никуда не поеду! Даже не в городе, это слишком далеко... Я поселюсь в Лоу! Я буду жить в гостинице или сниму квартиру – деньги у меня имеются в достаточном количестве! Да хоть в подворотне буду жить, но не уеду! Не уеду, не уеду – и всё тут!
– Ах, так?! Я немедленно сажусь за письмо к вашему отцу!
– Пишите! А я напишу ему, что люблю Элис и что она любит меня, и что мы поженимся! А так как в результате этого брака он получит всё, что хотел, то он только благословит наш союз!
– Вот вы и проговорились! Вы затеяли эту афёру ради денег?!
– Не нужны мне деньги, мне нужна Элис! Да будь она даже нищенкой...
– Но она отнюдь не нищенка!
– Для меня не имеет значения! Я люблю её, а не её деньги!
– Любите?! Вы?! Вы не умеете, вы не способны любить!
– Да что вы обо мне знаете?
– Всё знаю, лжец, негодяй! Если не вышло одним способом, так вы другим захотели прибрать к рукам замок! Наскочив на препятствие там, где не ожидали его встретить, вы решили перепрыгнуть через него!
– Да пошли вы к дьяволу со своим замком! Чтоб вам подавиться им когда-нибудь, всё равно когда, но желательно побыстрее!
Он злобно замолчал и до крови закусил губы, солёный морской ветерок ерошил его волосы, трепал ленты моей шляпки. Мы смотрели друг на друга непримиримыми врагами.
– Элисон всё узнает, – наконец проговорила я, взяв себя в руки.
– Пусть! – пытаясь бодриться, выдавил он и, вздёрнув подбородок, сощурив глаза, устремил взгляд на знойное синее небо, недвижно застывшее над головой, которое плавилось в обжигающем солнечном сиянии и лёгкой дымке. Мёртвым покоем веяло свыше, лишь едва уловимый ветерок немножко освежал наши разгорячённые спором лица, но и он не мог рассеять удушающую жару, прочно укоренившуюся в раскалённом, совсем не августовском воздухе. В это лето погода менялась резко и непредсказуемо – сегодня могло быть жарко до одурения, а завтра с рассветом можно было увидеть иней на оконных наличниках.
Я хмуро дождалась, пока Йозе подгонит карету к воротам, отворила дверцу и, забравшись на сиденье, захлопнула её за собой. В следующее мгновение мне пришлось вздрогнуть от неожиданности и отпрянуть, так как дверца с другой стороны распахнулась и рядом со мной плюхнулся Феликс.
– Я поеду с вами! – решительно заявил он.
– Нет уж, спасибо! – запротестовала было я, но мне пришлось уступить, так как он тутже пригрозил, что немедленно вылезет из экипажа и пешком отправится вслед за ним. «Неизвестно, что он натворит, если меня не будет рядом», – подумала я и, замолчав, отодвинулась в угол, затемнила окно и не произнесла ни слова в течение всей поездки.
Менее чем через четверть часа экипаж, громыхая и подпрыгивая на каменистой дороге, которая сначала спускалась под уклон, к деревне, а затем медленно поднималась на холм, с северной стороны поросший густым ельником, теневыносливыми травами и корявыми кустами, вкатил на широкую дорожку, устланную мягкими иголками опавшей хвои, и солнце, бившее сквозь оконное стекло со стороны Феликса, вмиг погасло, загороженное еловыми зарослями. В естественной природной аллее царил прохладный и густой полумрак; где-то куковала кукушка, и её гулкое «ку-ку» разносилось далеко в округе – мягко, усыпляюще, ненавязчиво...
Когда глаза мои привыкли к полутьме, я искоса взглянула на своего мрачного спутника; я поглядывала на него какое-то время, потом перестала, отвернулась в сторону и предалась своим невесёлым думам. Я полностью погрузилась в них и не заметила, как прибыли мы на место своего назначения. Лишь когда экипаж дрогнул и остановился, вздрогнула и я, и, приподняв красную кожаную шторку на окне, с удивлением обнаружила, что дальше мы уже не поедем.
Тогда я снова взглянула на Феликса, на этот раз со злобным торжеством. Он, безусловно, заметил, что карета остановилась, но вылезать не спешил и выглядел озлобленным, растерянным и оробевшим. Я отметила его блуждающий, непонятно вспыхивающий взгляд, бледное напряжённое лицо, сведённые судорогой губы и нахмуренные брови. Но ни капли жалости не проснулось в моей душе, когда я увидела картину мучений осуждённого, который отчаянно крепился в ожидание исполнения приговора и вместе с тем пытался всячески отсрочить неизбежное. Напротив, мне припомнились все прегрешения, совершённые им по приезде в Нитр, и так отчётливо высветились они в моей памяти, что я преисполнилась неколебимого спокойствия – скоро я покончу со всеми его безобразиями и избавлю замок от его проклятого присутствия.
– Пойдёмте же, – небрежно бросила я, открыла со своей стороны дверцу и осторожно спустилась на землю.
Феликс нерешительно взглянул на меня, прерывисто вздохнул и, став ещё бледнее, неловко последовал моему примеру.
Карета остановилась в конце полутёмной еловой аллеи, наполненной солнечными пятнами, пропитанной терпким смолистым ароматом, который только усилился от жары. Всего несколько шагов отделяло нас от высоких решётчатых ворот, за которыми, огибая льоковскую резиденцию широкой каймой, расстилалось лишённое растительности пространство, тянувшееся до вершины холма и выгоревшее от летнего солнца. Неухоженная дорожка подбегала к дому, который хоть и нуждался в срочном ремонте, всё же являл собой верх красоты и гармонии.
Белый дом в два этажа, блестящая крыша, выкрашенная в жёлтый цвет, огромные светлые окна, отражающие клонящееся к горизонту солнце, лепные карнизы и балконы, арочные двери с гипсовой лепниной наверху, застеклённые террасы, витражи, зажигаемые вечерним светом и сверкающие тысячью солнечных отражений. В результате смешения различных архитектурных стилей и родилось это довольно-таки милое, сказочно-красивое здание. Дом был окружён просторным, но кое-как выметенным (слуги при немощном хозяине совсем распоясались) двором, благоухающим цветниками, за которыми никто не ухаживал, двором с белыми песчаными дорожками, дёрновыми лавочками и беседками, увитыми зелёным плющом и диким хмелем. Дворовые постройки располагались в другой стороне и не портили общего впечатления. Сразу за домом начинался маленький тенистый парк с прудом и шелестящий на ветру сад, где росли плодовые деревья – яблони, груши, сливы и целые ряды вишни, кусты которой переплелись и превратились в непролазные чащобы. Льок всегда собирал превосходный урожай со своих садов. Перед домом пестрела выгоревшая лужайка с ровно подстриженной травой и уже увядшими цветками.
Великолепие усадьбы, усиленное снедавшим его волнением, буквально ослепило Феликса, и он сжал зубы, с трудом подавив болезненный стон, и едва сумел побороть дрожь, охватившую его со страшной и дотоле неизведанной силой.
Конечно, в Оинбурге он видел и не такую роскошь, но разволновался так, словно от этих зеркальных стёкол, загоравшихся красными и золотыми отблесками, зависела его жизнь.
Казалось, ещё немного – и он лишится чувств.
Я мельком, исподтишка взглянула на него. Затем спросила:
– Может быть, вы не готовы разрубить этот узел и предоставите это дело мне? Возвращайтесь-ка, пока вас не заметила ваша фея или кто-нибудь из слуг...
И не успела я договорить, как на мою голову обрушилось такое резкое, категоричное «нет!», что я, не ожидавшая столь сильного ответа, опешила и в растерянности уставилась на племянника.
– И не надейтесь на такую лёгкую победу! – весь исказившись, продолжал он не своим голосом, нервная дрожь опять заколотила его, мешала говорить. – Я буду присутствовать при разговоре и во что бы то ни стало попытаюсь оправдаться! Я не допущу, никогда не допущу, чтобы вы наговорили ей бог весть чего и очернили так, что она и видеть меня не захочет! Я лично прослежу за всем, что вы изволите сказать ей, и вмешаюсь сразу, как только услышу хоть слово неправды!
– Я не собираюсь врать девочке! – возмутилась я. – Мне незачем врать ей!
– Есть зачем! Вы всеми силами стараетесь выгнать меня вон и сделаете всё возможное, чтобы и её восстановить против меня! Все ваши мысли знаю наперёд! Что, вы ещё будете возражать?
– Мне не придётся настраивать против вас Элисон. Она сама возненавидит вас, стоит ей только узнать правду.
– Она простит меня!
– Что-что?
– Элисон меня простит!
– С чего это вы взяли, мой дорогой?
– Она поймёт, что я не со зла. Она мне верит.
– Верила – вполне возможно, но больше она вам никогда не поверит, что бы вы ни надумали ей рассказать! Хватит фантазировать. Вы и сами прекрасно понимаете, насколько неосновательны ваши притязания, вы и сами осознаёте, что цепляетесь за воздух, пытаясь спасти ситуацию.
– Тётушка, прошу вас, перестаньте выворачивать все мои слова шиворот-навыворот!
– Хватит болтать, Феликс. Нам пора идти. Время не ждёт.
– Что ж, пойдёмте!
Феликс сверкнул глазами и зло взглянул на меня.
– Пойдёмте! Но мы ещё посмотрим, что победит: глупая детская привязанность к покойнику или любовь ко мне!
Эта его вспышка и особенно последние слова привели меня в превосходное расположение духа своей безосновательностью, и я, уже взявшись за задвижку калитки и собираясь её открыть, безудержно рассмеялась. Но насмеявшись вдоволь, резко оборвала свой смех, нахмурилась и спросила:
– Как, вы сказали? Любовь? Я правильно расслышала?
– Да, вы расслышали правильно! - сквозь зубы процедил Феликс. – Именно – любовь!
– Ну уж нет! Никогда не бывать такой любви!
– Почему же?
– Я этого не допущу.
– Вы – не допустите?
– Я – не допущу! Да и кроме того, вы совсем разные люди. Элисон – полная противоположность вам. Она не лжёт и не лукавит. Она не труслива; она верна и преданна; она искренна, проста и бесхитростна... Она любит вас? Побойтесь бога, это же смешно! Спуститесь на землю!
– Ах, много вы знаете! – с досадой отмахнулся он, и лицо его покрылось жгучими красными пятнами, а дрожащие губы растянула усмешка, выразившая всё его презрение к моим словам, негодование по поводу их. – Вы-то что об этом знаете?
– О! – только и смогла вымолвить я, задохнувшись от возмущения. – Представьте себе, знаю! И гораздо больше, чем некоторые!
– Элисон меня любит, что бы вы ни говорили!
– Нет!
– Так что же это, если не любовь? – вспылил он.
– Не знаю, что это для вас, кроме корысти и пустого тщеславия, а для неё наверняка лишь детская влюблённость, дружеская привязанность. Она очень добра и доверчива, и слишком молода, а потому глупа и не понимает, что есть на свете люди, отличные от неё самой, люди без чести и совести, способные лгать, изворачиваться, обманывать и предавать! Ей ещё не встречались такие благодаря моей опеке. Не хотелось бы мне разочаровывать её в ангельском доверии к этому миру, но, видимо, пришла пора раскрыть ей глаза на зло, творимое рядом... В противном случае она погибнет, как погибают на земле все чересчур доверчивые! А я, видит бог, этого не хочу! И не допущу!
Кое-как справившись с тугой задвижкой, я отворила калитку и, не дожидаясь ответа на свою гневную тираду, ступила на дорожку, пересекавшую газон и подбегавшую к парадному крыльцу с резными перилами. Я стремительно шагала к дому, створчатые двери которого были раскрыты настежь, затенённые чуть колыхавшимися на ветру лёгкими занавесками. Феликс, сжав стучащие зубы и нагнув растрёпанную голову, следовал за мной, не отставая ни на шаг, и тоже был преисполнен решимости драться до конца, хоть поджилки его тряслись от страха.
Я не оглядывалась. Не хотела видеть его. Не оглянулась я и тогда, когда башмаки мои коснулись гладких ступеней. Против моего ожидания, Феликс не замедлил шаги и не остановился; он следовал за мной, неотступный, как тень.
На пороге я всё-таки не выдержала, обернулась. Феликс, погружённый в себя, нахмуренный, не заметил моей остановки и непременно наткнулся бы на меня, не отступи я в сторону и не тронь его за плечо. Он вздрогнул, испуганно попятился, не понимая, что стряслось, и плохо соображая, но увидев, что это всего лишь я, зло блеснул глазами и хрипло выговорил:
– Ну что же вы... что же вы не идёте дальше?
Слова его прозвучали вырвато, глухо, как звучат, вероятно, слова приговорённого к смертной казни – любая отсрочка, продолжающая пытку ожидания неизбежного конца, сводила его с ума и казалась хуже десяти повешений. В этих словах было всё: и нетерпение, и внезапная надежда на помилование, и неверие в эту надежду.
– Вы готовы? – с холодным достоинством осведомились я, держась по-прежнему отчуждённо.
– О да, да! – в раздражении воскликнул он, оттолкнул меня в сторону, откинул лёгкую ткань занавески, загораживающей вход, и шагнул в прохладный полутёмный коридор.
Жаркое полуденное солнце, палившее снаружи, слепило его, когда он находился на улице, и стоило ему оказаться среди сумрака, как глаза его, привыкшие к яркому сиянию, на некоторое время перестали видеть, вынудив его остановиться. Я приподняла крахмальные занавеси и прошла вслед за ним.
Где-то в глубине дома тихо стукнула дверь, раздались торопливые шаги, скрипнули половицы, хлопнула другая дверь... Шаги приближались.
Феликс напрягся и замер, повернувшись в ту сторону, откуда неслись шаги; на лбу его стремительно пульсировала синяя жилка, глаза, кое-как обвыкшие к полутьме, неотрывно смотрели на дверь, за которой уже слышались шаги невидимки, заглушаемые всё ещё порядочным расстоянием, роскошными коврами и дорогими тканями, которыми были обиты стены.
Дверь в одном конце коридора отворилась; вернее одна её стеклянная створка, и к нам навстречу поспешила... горничная.
Феликс, увидев её, испустил вздох облегчения, и напряжение его сменилось слабостью и нервной дрожью, охватившей его со всех сторон, с которой он уже и не пытался сладить.
Приветливо поздоровавшись, Аниса сообщила, что старый господин только что заснул – вчера весь день, всю ночь и всё сегодняшнее утро его мучили острые головные боли, и лишь сейчас ему стало наконец лучше и удалось сомкнуть глаза. Она предложила нам тихонько пройти в гостиную – ведь мы явились без предупреждения, никто нашего визита не ждал, – и посидеть там, пока не проснётся хозяин, но я отказалась, сказав, что мы, собственно, не к нему. Говоря так, я взглянула на своего спутника, который предоставил мне вести переговоры, а сам мрачно, затравленно озирался кругом. Взгляды его как магнитом притягивались тремя высокими арочными дверями. Одна из них находилась в конце коридора и была наполовину закрыта – оттуда пришла горничная. Другая дверь – в противоположной стороне; раскрытая настежь, она выходила в тенистый сад, наполненный лёгким шелестом и дурманящими ароматами лета; сквозь качающиеся зелёные ветви плодовых деревьев лились косые лучи заходящего солнца, в которых танцевали золотые пылинки; солнце подсвечивало зелень листвы и трав; приятная тишина царила в тёплом вечернем воздухе. Третья дверь с такими же огромными стеклянными створками была прямо перед нами и вела в просторный холл, также залитый солнцем, сверкающий голубыми и белыми красками. Белоснежные перила изящной лестницы, полукруглыми ступенями плавно убегающей вверх; бледно-голубые обои с мелким рисунком; три высоких окна, выходящих на запад; полупрозрачные занавески и синие плюшевые портьеры; лепной потолок с золотым бордюром; бело-голубые ковры с длинным и мягким ворсом; лаковые журнальные столики из тёмного дерева; обитые синим плюшем кресла и диваны; старинные канделябры и зеркала; бронзовая статуя амура у подножия лестницы; хрустальные вазы и в них цветы – свежесрезанные розы и хризантемы.
– А где же Элисон? – спросила я служанку, не обращая больше внимания на племянника и развязывая ленты шляпки.
– Как раз полчаса назад она уединилась в саду с книжкой, – живо отозвалась болтливая Аниса и для пущей убедительности махнула рукой в конец коридора, где сквозь раскрытые двери виднелись убегающая вправо дорожка и кивающие зелёные ветви, манившие под свою сень. –  Барышня очень утомилась. Она не спала всю ночь, вместе с нами хлопотала возле старого хозяина. Утром еле в церковь выбралась – я отговаривала её, ведь она очень устала, бедняжка, но она так благочестива... А хозяин совсем плох был. Даже доктора вызывать пришлось, думали – помрёт. Обошлось, слава богу. Вы проходите, располагайтесь, а я её сейчас позову... я быстренько!
Она засуетилась, но я, посчитав, что лучше нам самим отправиться в сад и тем самым избавиться от ненужных свидетелей, заверила её в тщете подобных стараний.
– Сейчас очень жарко, особенно в доме, а в саду ветерок освежает... Мы зашли справиться о здоровье господина Льока и поговорить с Элисон. Мы сами её отыщем. Кстати, Аниса, это мой племянник, Феликс Смиш’о.
Горничная с боязливым интересом взглянула на угрюмого Смиш’о и только из вежливости кивнула. Феликс едва посмотрел на неё, набычился и отвернулся, задышав чаще и нетерпимее.
Поняв, что за чувства его раздирают, я кивнула служанке, взяла его за локоть и повела за собой по длинному коридору к распахнутым дверям, ведущим в сад, куда несколько минут назад упорхнула наша дриада...
Аниса, постояв некоторое время в недоумении и посмотрев нам вслед, махнула рукой на неожиданных гостей и вернулась к своим делам.

Лёгкий вечерний ветерок дунул навстречу, когда мы вышли в сад, но он нисколько не освежил наши лица, и они по-прежнему пылали, каждое по своей причине: Феликс обмирал от волнения, краснел, бледнел, губы его то неудержимо дрожали, то сжимались в плотную кривую чёрточку, неровное дыхание вырывалось с трудом, глаза то и дело загорались отчаянными вспышками. Я внешне казалась спокойной и безразличной, но, признаться, на самом деле не находила себе места. Ведь я тоже всего лишь человек, способный переживать и испытывать простые человеческие чувства, а последние события не могли не волновать меня. Но я твёрдо держала себя в руках и, как истинный стоик, все напасти сносила с каменным лицом и спокойствием во взоре – жизнь заставила этому научиться. Я считала малодушием выказывать самые трусливые проявления человеческой натуры; подобная несдержанность, неумение управлять собственными чувствами всегда вызывали во мне пренебрежение. Конечно, все мы только люди, все знаем, что такое боль, отчаяние, страх... но каждый из нас должен преодолеть себя, каждый должен стремиться к совершенству – во всём. В этот мир мы призваны, чтобы научиться спокойно сносить все дрязги, все невзгоды и потери, и выйти из борьбы с жизнью победителем.
Феликс на победителя не походил. Какое там! Он дёргался, он нервничал. Подбородок его мелко трясся, так что временами было отчётливо слышно, как постукивают его зубы.
Мы шли по тихому вечернему саду, утопающему в красноватом вечернем свете. Шальные ароматы носились в воздухе, совсем как весной, громко ссорились вездесущие воробьи, вспархивая с дорожки при звуке шагов и бросаясь врассыпную. Тихо покачивались над головой узловатые ветви; деревья здесь росли рядами и отстояли друг от друга на порядочное расстояние. Между ними и вдоль дорожки можно было заметить желтеющие лужайки – лето подходило к концу. Август – самое время для поспевания фруктов, и ветви гнулись от изобильных плодов, а в траве краснели и желтели упавшие яблоки – большие, яркие, они превратили зелёную мураву в пёстрый ковёр.
Прохлада и тишина царили в этом райском уголке, где лёгкий шелест листвы сплетался с заливистыми трелями птиц, где тени сменялись пятнами скользящего света, пробивавшегося сквозь шатёр раскидистых крон, где запах спелых яблок и наполовину выгоревшей травы мешался с запахом увядающего лета. А наверху, над садом, над холмами, как прозрачный купол, раскинулось синее, без облачка, небо, которое к вечеру словно стало ещё ярче и солнечнее.
Все дорожки сходились на маленькой полянке, затерявшейся в самом дальнем углу, где высокая ограда, сложенная из гладко зацементированных камней и увитая желтеющими листьями хмеля, отделяла сад от голой, покрытой чахлой растительностью, местности, тянувшейся дальше, к вершине опалённого зноем холма.
Свернув с дорожки, мы с Феликсом не сговариваясь прошли ещё несколько шагов и остановились, замерев в неподвижности.
Он медленно поднёс дрожащую руку ко лбу и едва нашёл в себе силы отереть проступившие мелкие капельки; он находился на грани обморока. Я глянула на него, желая проверить впечатление, и перевела быстрый взгляд на полянку.
Там, меж коричневых стволов двух недалеко отстоящих друг от друга яблонь, была натянута плетёная белая сетка. Под сенью листвы, шелестящей тихо и усыпляюще, в ней легко покачивался сказочный эльф. Положив голову на крошечную шёлковую подушечку и прикрыв глаза, эльф отдыхал в своей невесомой зыбке, подставив лицо тёплым золотым бликам, в изобилии скользившим по всему саду – и в особенности на этой открытой лужайке, где росли только две старые яблони с искривлёнными стволами, а они не давали много тени. Излюбленное место отдыха Элисон... В прохладную и в солнечную погоду она всегда бежала в свой уголок, к ветру и солнцу, к щебету шумливых птиц в ветвях, к свету и тени; порой она захватывала с собой книжку, порой обходилась без неё.
Сейчас её книга валялась рядом, на траве, а в руке её, на которой красными клетками отпечаталась сетка, я увидела надкушенное спелое яблоко, выделявшееся жёлтым пятном на фоне её лёгкого платья из красно-коричневого шёлка.
Я подошла ближе; Феликс не двигался с места.
Я взглянула на лицо Элисон, чему-то улыбающееся во сне; густые тёмные ресницы отбрасывали на её щёки голубоватые тени и придавали этому лицу ещё большую выразительность. Тёмно-каштановые кудри падали на шею, на низкий, чуть тронутый загаром лоб, рассыпались по белой кружевной накидке, укутывавшей её плечи.
Ветерок, налетевший с моря, зашумел листвой, по траве задвигались пятна, солнечный луч упал на лицо Элисон. Она попыталась прогнать его, нетерпеливо вздохнула, плотнее зажмурилась и протёрла глаза. Затем приподнялась, ухватилась за край сетки и хотела было подобрать книгу, но тут взгляд её больших серых глаз (точь-в-точь как у отца!) упал на меня.
– Ах, тётушка Эрнеста?.. – пробормотала она, и глаза её вспыхнули радостным удивлением.
Я сдержанно коснулась губами её щеки и выпрямилась, памятуя о том, что мне предстояло ей сообщить. Бедная девочка, ни о чём не подозревая, вскочила и бросилась мне на шею, принимаясь с весёлым смехом душить меня в объятиях.
– А-а, всё такая же суровая! – засмеялась она, и, отскочив немного, стала прыгать и скакать вокруг меня. Её изящная, прекрасно сложившаяся для шестнадцати лет фигурка в шёлковом платьице, пышные складки которого развевались, мелькала то впереди, то сзади меня; она сжимала мои руки своими тонкими, но крепкими пальчиками и кружила за собой.
Я пыталась выговорить ей её нехорошие манеры, но она только смеялась и абсолютно меня не слушала. Прошло какое-то время, прежде чем Элисон смогла успокоиться и умерить свою буйную радость. Встряхнув мои руки и сверкнув яркими серебристыми глазами, она воскликнула с напускной обидой в голосе:
– Милая моя тётя! Слишком долго вы не навещали меня! Сколько прошло со времени последней нашей встречи – три дня, четыре? Ах, ленивица! Я успела ужасно соскучиться... Ну, что вы за человек, право! Не смеётесь, не шутите... Никогда не встречала большего нелюдима, чем вы!
– Элисон, послушай...
– О нет! Не сейчас! – торопливо откликнулась она, с возмущением сдвинув брови, и притворно хлопнула меня по руке. – Сейчас вы меня будете слушать! И не перебивайте... и не хмурьтесь! Ну, улыбнитесь же! Улыбнитесь, серьёзный серафим! Посмотрели б вы на себя со стороны... какой льдышкой кажетесь! Да что это с вами, тётушка Эрнеста? Вы никогда не выглядели такой озабоченной... Надеюсь, ничего не случилось? Нет? Ах, тогда... вы из-за меня рассердились! Из-за моей бурной радости? Ведь так? Признайтесь, и я упаду на колени и не встану, пока не вымолю прощения!
Я нерешительно сжала губы и обернулась, пытаясь отыскать глазами Феликса, но тот давно отступил в тень и, невидимый за зелёным кружевом листьев, предпочёл остаться незамеченным. Видно, самообладание изменило ему в самый решающий момент и смелости не хватило. Я знала, что он не ушёл совсем; я чувствовала его незримое присутствие, а также, всмотревшись внимательнее, заметила трепетание ветвей, за которыми он стоял, и его тень, отброшенную на дорожку и замершую в неподвижности.
– Ну, чего вы оглядываетесь? – недовольно проговорила Элисон, больно сжав мои пальцы, и, приподнявшись на цыпочки, ревниво заглянула через моё плечо, словно пытаясь разгадать, что отвлекло моё внимание.
– Там нет ничего интересного, – заключила она звенящим от лёгкой досады голосом и, нахмурившись, закусила губу, – а вы всё смотрите и смотрите туда, второй раз замечаю!
– Действительно, ничего интересного, – пробормотала я, мельком взглянув на девушку и отворачиваясь; она не заметила Феликса, и почему-то пока я решила промолчать.
– Присаживайтесь, тётушка, – Элисон притащила из-за куста лёгкое белое кресло, поставила под яблоню и, усадив меня, в изнеможении опустилась в свою сетку, с усталым вздохом откинулась на подушку, подложив её под спину, сцепила руки на коленях и, подтянувшись, оттолкнулась туфелькой от земли.
Сетка тихо скрипнула и стала раскачиваться.
– Ох, вы и не представляете, как я устала... – вдруг всхлипнув, пробормотала Элисон и несчастно посмотрела на меня. – Который день не высыпаюсь... Есть ничего не желаю в чужом доме... А господин Льок становится всё более раздражительным и привередливым... меня он еле терпит, но требует постоянной заботы и внимания... Ему невозможно угодить! Я вымоталась... я потеряла аппетит и сон... Я домой хочу, тётушка, домой! – её жалобный голос задрожал и осёкся, затем взвился, исполненный нетерпения и жгучего негодования. – О, как долго ещё этот несносный пробудет в нашем доме?! Как долго, скажите? Стоит мне подумать, что он каждый день видит знакомые мне с детства вещи... бродит по коридорам и лестницам... по старым плитам мощёного двора... сидит в нашей кухоньке и греется у ярко пылающего камина! Стоит мне подумать об этом – и меня в дрожь кидает, и хочется сломя голову бежать домой, защищать всё дорогое моему сердцу! До последней капли крови! Знали бы вы, Эрнеста, как я возненавидела вашего племянничка! Если раньше все они были мне просто неприятны, то только потому, что не касались меня и жили далеко. А теперь... я ненавижу их всех, и особенно его! Ведь я всей душой рвусь в наш старый замок и не могу прорваться туда из-за него! Каждое утро я просыпаюсь, оглядываюсь по сторонам... и сразу понимание того, что я не дома, повергает меня в слёзы и подёргивает нарождающийся день тёмной пеленой отчаяния! Одна отрада мне тогда остаётся – брать Охотника, уходить в верески и на коленях рыдать у могилы Константина Смиш’о, и молить его, чтобы он помог мне вернуться домой! Здесь я так одинока и несчастна; здесь никто меня не любит! А из-за вашего Феликса я несчастна вдвойне – он убивает меня тем, что живёт в доме, из которого я вынуждена была уйти и куда гордость не позволяет мне возвратиться, пока он обитает под той крышей...
Снова налетел свежий ветерок, тихонько зашумел листвой, и по бледному усталому лицу моей воспитанницы задвигались бесшумные солнечные пятна. Она сжала дрожащие губы, смахнула повисшие на ресницах слёзы и взглянула на меня вопросительно, с укором и некоторым замешательством. Моё рассеянное молчание неприятно удивило её, она не могла понять, в чём причина моего хмурого вида и почему я не ответила на её вопросы. Я же, внимательно слушая каждое её слово, размышляла о том, каким образом сообщить ей о Феликсе, потому что с каждой минутой отсрочки сделать это становилось всё труднее и труднее.
Она смотрела на меня в течение нескольких секунд. Её глубоко уязвило моё мнимое равнодушие к её страданиям, и теперь она, замолчав, переживала затаённую обиду. Я решилась. Оглянувшись в последний раз на раскидистый куст, скрывавший Феликса Смиш’о, я открыла было рот, но тут Элисон вспыхнула, проследив мой взгляд, и в отчаянии вскочила.
– Ах, куда вы всё время смотрите?! – раскрасневшись и сглотнув подступивший к горлу горький ком, воскликнула она. – Я поверяю вам свои горести, надеюсь на ваше утешение, жду хотя бы сочувствия! А вы всё озираетесь по сторонам... Вам не терпится уйти? Я не держу! Но... стойте... стойте-ка... Что там мелькнуло сейчас?
Она переменилась в лице и напряжённым взглядом уставилась на кивающую ветку над дорожкой.
– Ох... Боже мой... ты видела, ты видела, тётя Эрнеста? – пролепетала она, испуганно глядя то на меня, то на дорожку. Всегда, когда что-то пугало или волновало её, она переходила на «ты».
– Да нет там ничего, – попыталась, сама не зная зачем, успокоить её я, но этим вызвала лишь целый взрыв жгучего негодования.
– Как это – ничего? Как это – ничего?!. Уж не хочешь ли ты убедить меня в том, что у меня галлюцинации начались? Я отчётливо видела тень – тень человека! Она пересекала тропинку... но потом вдруг стремительно исчезла! И такое странное поведение... Эрнеста, если ты хочешь что-то скрыть... ведь ты что-то скрываешь? Не отрицай! Я выясню, я всё выясню!
Она отшвырнула подушку, сорвалась с места и бесстрашно ринулась к кустам.
Я невольно замерла, а Феликс, слышавший всё от слова до слова, поняв, что разоблачение неизбежно, не пожелал, чтобы его вытянули из его убежища, и, бледный как смерть, шагнул на дорожку.
Завидев его, Элисон ахнула и остановилась. И, пока длился её новый испуг, лишь молча стояла и расширившимися глазами смотрела на него. Затем краска немедленно залила её лицо, она прижала руки к пылающим щекам и попыталась что-то произнести, но голос отказывался повиноваться ей. Феликс стоял в нескольких шагах от неё и обречённо молчал.
Наконец Элисон обрела дар речи, овладела собой, быстро оглянулась на меня, виновато и тревожно перевела взгляд на не вовремя появившегося поклонника и пресекающимся шёпотом выговорила:
– Что вы здесь делаете? И тем более сейчас? В какое положение вы ставите меня... Кто вас сюда звал, кто приглашал? Немедленно уходите, прошу вас!
– Я не уйду, – запинаясь и давясь словами, пробормотал он.
Она вспыхнула, снова бросила на меня мятущийся взор и вновь горячо зашептала, обращаясь к Феликсу:
– Я требую, чтобы вы удалились, иначе... иначе...
Он не ответил, но в наступившей тишине прозвучал мой надтреснутый голос.
– Элис, – сказала я, набрав побольше воздуха, – Элис, господин Феликс Смиш’о (я сделала упор на имя) пожаловал вместе со мной.
Она озадаченно повернулась ко мне, красная до корней волос, с блестящими глазами и вздрагивающим подбородком. Она смотрела на меня, ничего не понимая.
– Кто? Кто... вы сказали? – тихо шепнула она, едва шевеля побелевшими вдруг губами. – Феликс Смиш’о? Так где же он, если пришёл... с вами?..
Я молчала, в упор глядя на племянника.
– Но там не Феликс, тётушка, взгляните! Это... это один мой знакомый...
Я молчала по-прежнему.
Она вспыхнула и с негодованием продолжала, взглянув на опустившего голову Феликса и вновь переметнув весь жар своего взгляда на меня.
– Где он, я спрашиваю? Ведь не хотите же вы сказать, что... что... Это неправда! Вы, должно быть, просто пошутили... Да что же вы все молчите?! – в приступе отчаяния вскричала она, не выдержав напряжения и заплакав, глядя то на удручённое лицо Феликса, то на моё, замкнутое и холодное.
Элисон никак не могла взять в толк, что с ней так жестоко обошлись. В дрожи и смятении развернулась она к несчастному молодому человеку, который стоял, опустив плечи, не смея поднять глаза, уничтоженный, раздавленный, лишённый и проблеска надежды.
– Да не может этого быть, – постаралась рассмеяться девушка, но смех её прозвучал так неестественно, что испугал её саму, и она тутже оборвала его. – Вы, верно, сговорились... захотели посмеяться надо мной... О, скажите, что это так, и я посмеюсь вместе с вами над собою же! Только скажите, что всё это розыгрыш!
Десять лет своей жизни я отдала бы за возможность исполнить её просьбу, но, хоть сердце моё разрывалось от жалости к ней и сострадания, я ничего не могла поделать. Она должна сразу вытерпеть всю остроту боли и горечи, и я решилась. Твёрдо посмотрев на Элис, я заметила, что она понемногу приходит в себя, но всё ещё расстроена, взволнована до глубины души, всё ещё мечется от невозможности что-нибудь предпринять и избавить себя от кошмара.
– Элисон, этот человек... – начала было я, указав глазами на Феликса, но она резко взмахнула рукой, обрывая меня, тряхнула густыми кудрями, рассыпавшимися по спине, и зажала уши, не желая ничего больше слышать.
– Это Константин, тётушка! Слышишь? Это не Феликс... Твой Феликс, должно быть, ушёл, а это – Константин! Мы познакомились совсем недавно... на пустоши... он просто не может быть тем, о ком ты сейчас говоришь!.. Ну никак не может!
Я промолчала; пока она находилась в таком состоянии, с ней невозможно было спокойно разговаривать; она стала неуправляемой, и её поведение начинало тревожить меня.
Не добившись от меня ничего утешительного, она стремительно обернулась к поклоннику и потребовала:
– Немедленно опровергните это обвинение! Вас обвиняют, а вы ни слова не говорите в свою защиту! Ну, я жду! Ох, да прошу вас, скажите хоть что-нибудь.
Она попыталась заглянуть в его глаза, но он упорно избегал её взгляда, смотрел в землю и по-прежнему не издавал ни звука.
– Константин!..
Элисон старалась придать своему трясущемуся голосу твёрдость, но ничего поделать с собой не могла – волнение и отчаяние душили её и не позволяли много говорить.
– Константин... – повторила она упавшим голосом, уже не веря самой себе, всё ещё глотая слёзы, затем вдруг быстро утёрла глаза, приблизилась к нему; схватив за подбородок, рывком подняла его голову и настойчиво заглянула в его глаза, он не смотрел на неё.
Рука Элисон бессильно разжалась и упала; долгое время она потрясённо молчала, не в силах отвести ошеломлённого, полного ужаса и неверия взгляда от его бледного лица. Затем горький стон вырвался из её груди, она громко, по-детски, всхлипнула и прошептала:
– Феликс... Феликс Смиш’о. Боже мой. Боже мой!
Она снова повторила имя, словно пыталась понять, как оно теперь звучит для неё, и вздрогнула, продолжая глядеть на него. В глазах её ясно читалось отвращение, стыд, боль, ужас и ярость. Внезапно она попятилась назад и в отчаянном гневе выпалила:
– Феликс Смиш’о! Вы ... вы посмели сказать... Вы лгали мне... О боже, вы слали мне письма... – Щёки её вспыхнули, на глазах снова заблестели слёзы. – Не пойму только – зачем? Зачем?! Я проклинаю вас! И буду проклинать вас всю жизнь! Пока жива – буду проклинать! И всех, кто любит вас или полюбит когда-нибудь – проклинаю, проклинаю!
Она смолкла, вспомнив имя, которым он представился ей; при этом воспоминании лицо её залилось мертвенной бледностью, пересохшие губы приоткрылись, а глаза зажглись изумлением, которое постепенно сменилось безудержной яростью.
– А за имя... за имя его вы ответите! Ответите за своё кощунство, ехидна! – тихо проговорила она, слова её отозвались странным свистом и врезались в слух незадачливого юноши с такой силой, что он невольно вздёрнул голову и впервые за время своего пребывания здесь посмотрел прямо на неё.
Я решила, что самое лучшее сейчас – не вмешиваться и дать им возможность самим разобраться; и продолжала сидеть в своём кресле.
Элис размахнулась; в следующее мгновение рука её взметнулась в вечернем воздухе; и со всей силой, на которую только была способна, она ударила Феликса по щеке. Задохнувшись, она занесла было руку для второго удара, но он успел перехватить и остановить её.
Глаза девушки злобно блеснули, она вскрикнула, как раненый зверь, и попыталась вырваться, но Феликс крепко сжимал её запястье и, хоть едва удерживал, не собирался её отпускать, прекрасно представляя, чем ему это грозит. Тогда она резко наклонилась и впилась зубами в ладонь, перехватившую её руку. Феликс издал вопль и отскочил в сторону. Пальцы его мгновенно разжались; он принялся махать ими и дуть на укушенную ладонь, где уже проступили четыре алые капельки. Обидчица без труда вывернулась из его рук, проворно отбежала на безопасное расстояние и, тяжело, прерывисто дыша, выговорила:
– Вот теперь вы навсегда останетесь в когорте моих самых непримиримых врагов, злодей! Как был прав настоящий Константин, когда порвал все связи с родственниками! Боже, зачем ты создаёшь человеку родню?! Разве не видишь, что она только мешает и приносит одни лишь несчастья! О! Этому нет слов! Какое бешенство, какая ярость владеют сейчас моей душой! Никто и никогда не доводил меня до такого жуткого состояния... кажется, ещё чуть-чуть – и я разорву вас в клочья, в мелкие-мелкие куски, чтобы никто и никогда не собрал вас заново!
Она перевела дыхание и приблизилась к нему на полшага, сверкнув глазами.
– Почему вы прикинулись другим человеком? Почему сразу честно и открыто не признались в том, кто вы на самом деле? Нет, молчите! Ничего не хочу слышать! Вы снова солжёте... А я ненавижу ложь, ненавижу так, что никогда не избавиться мне от этого чувства! А ненавидя её, ненавижу и вас вдвойне за ваше двуличие! Я теперь, услышав малейшую неправду от кого бы то ни было, буду вспоминать вас и проклинать, проклинать неустанно! К тому же... не нужны мне больше ваши ответы! На все возможные вопросы существует только один ответ: вы – Феликс Смиш’о. Что может быть хуже этого неоспоримого факта?!. То-то я удивлялась, откуда вам так много известно обо мне... Подлец!
Феликс с досадой и стыдом вскинул голову.
– Вы слишком слепы в своих привязанностях, если упорно не хотите замечать, что самого предмета для них больше нет на земле! – вдруг выдал он, нервно дёрнувшись и весь исказившись в недоброй гримасе.
Элисон на мгновение опешила. Она не ожидала, что Феликс осмелится возразить ей, а он, воспользовавшись наступившим затишьем, вдруг начал говорить без остановки, с такой же горячностью, с какой только что говорила она; отчаяние порой неплохо заменяло ему храбрость.
– Вы очень любили деда, и я прекрасно понимаю цену такой привязанности! Но его больше нет, а вы продолжаете жить им и его чувствами! Неужели вы не понимаете, что должны следовать велениям только своего сердца? Смею заметить, вы всё ещё покорны воле давно угасшей жизни! И отнюдь не образцовой жизни! Неужели вам не надоело жить его чувствами, его мыслями, его желаниями и помыслами? Неужели, делая что-то, вам необходимо оглядываться на него – а как бы он поглядел на тот или иной поступок, одобрил бы или поругал? Неужто жизнь Константина Смиш’о вам дороже собственной?! Поймите вы наконец, он жил для себя и как ему было угодно, а вы должны жить для себя и как угодно вам! Но вы не имеете ничего своего, слышите, ничего своего! Вы стремитесь во всём подражать исчезнувшему кумиру, стремитесь воссоздать его, вылепить из себя! Но вы – не он! И никогда им не станете! Вам пора отделиться от него и научиться жить собственными чувствами, присущими только вам и никому больше! Ведь в глубине души вы совсем другая! Он был жесток, упрям, груб, мстителен... Вы же – кроткая, добрая, нежная... И я знаю, что нравился вам... но почему вы отвернулись от меня, стоило вам узнать моё подлинное имя? Я ничуть не лукавил – когда я вижу вас, нахожусь рядом с вами, все плохие качества испаряются из моей души и остаются только хорошие... С вами я стану лучше, чем есть на самом деле! И я не лжец! Я вам не лгал... Только скрыл своё имя, да то из боязни потерять вас – так разве это ложь?! Но что имя?! Разве в имени может заключаться право разбивать человеческие жизни?! Вы ненавидите меня только за то, что я – Смиш’о, и только потому, что всех нас ненавидел ваш благодетель. У вас нет личных причин ненавидеть меня – я никогда не сделал вам ничего плохого, и... клянусь, я не лгал вам и не обманывал вас! Быть может, только в мелочах, но исключительно ради того, чтобы сохранить вашу благосклонность. Ведь вы вбили себе в голову, что должны продолжать дела Константина, и его чувства для вас... Глупо и неразумно со стороны такой взрослой барышни, как вы! Элис, Элис! Возможно, основой вашего благоговения был страх... страх и невольное восхищение, ведь он поражал воображение сходством своим с Мефистофелем, исходя из его поступков... Но теперь-то он мёртв! Вы же продолжаете подражать ему и тратите свои лучшие годы на ненависть... Зачем, Элисон? Не понимаю, как можно было любить такого дьявола, каким мне видится Смиш’о! Несомненно, вы лишь боялись его... но не любили. В вас жива привычка, не более... ведь вы ещё совсем малышка...
– Если сейчас же вы не замолчите, – в яростном гневе перебила его «малышка», которая слушала растерянно до тех пор, пока он вновь не заговорил о Константине, а уж тогда превратилась в тигрицу; её нежный голосок и впрямь стал походить на рычание, – если вы не замолчите, то, обещаю, получите от меня ещё с десяток пощёчин! Неужели вы думаете, что я позволю в моём присутствии позорить человека, которому вы недостойны были бы ботинки чистить! Не смейте ни словом больше задевать Смиш’о! Вы ещё не заплатили за то, что посмели представиться его именем, чтобы прочнее завоевать моё доверие, а уж за то, что вы наговорили мне сейчас, вам не расплатиться до гробовой доски! Вы, вы смеете упрекать меня в том, что я живу его чувствами? А вам не приходило в голову, что некоторые чувства и понятия у близких людей могут быть одинаковыми? Нет?! Не приходило в голову, что если он воспитал меня, то в моей душе может быть (и должно быть!) заложено несколько и его понятий? Не приходило в голову, наконец, что подобными заявлениями вы оскорбляете не его – меня? Вы только что обвинили меня в том, что я будто бы потеряла индивидуальность, стала бледной тенью Смиш’о, его слабеньким подобием? О нет! Я такая, какая я есть, такая, какой вы меня видите сейчас! Я никогда не стремилась перенять его привычки и манеры, я никогда не стремилась подражать кому бы то ни было, а ему – тем более, потому что Константин Смиш’о – незаменим! Я никогда не пыталась стать такой, как он, и не изменяла я самой себе! Зачем, спрашивается? Я защищаю его, потому что он был добр ко мне и я его люблю! Не любила, как почему-то принято говорить о покойниках, а люблю! И не тычьте мне в лицо его мнимой жестокостью! Ко мне он был очень добр, меня он любил, я знаю, а как там он обращался с другими, мне дела нет!
– А ваша мать?
– И она заслужила, должно быть! Ему лучше было знать! К тому же, я помню, она была не в своём уме. И не обращала на меня внимания, а только пугала, так с какой стати мне заступаться за неё? Я была маленькой и не понимала, хорошей она была или нет, как мне любить её? Меня любили только Смиш’о и Эрнеста, а ещё Марсуа с Гриди, вот их я и люблю! Любить других у меня нет оснований.
И слышите, вы, я не боялась его! Его, которого боялись все, которого никто не понимал! И я не благоговела перед ним, вовсе нет! И не смейте называть его дьяволом! Что вы о нём знаете?!. Вы приняли меня за милую дурочку, за легкомысленную избалованную барышню, глупую... «малышку», как вы изволили меня окрестить! Вы ошиблись... Феликс! Я вовсе не такая! Возможно, я показалась вам в этом обличье, потому что вы - почти незнакомый мне человек... К тому же, тогда мне не за что было вас ненавидеть. Я считала вас другом... Но первые впечатления обманчивы, и вы глупы, если доверились им и выстроили на них своё мнение обо мне. Вы невообразимо глупы, если составили столь невысокое , а главное, нелепое мнение о внучке Константина Смиш’о. Вы думали сладкими речами переменить мою сущность, перекроить меня на свой лад?.. О, что вы! Мои мысли, мои привязанности, если они заложены в душе, не изменятся от глупых ваших слов и не потускнеют под гнётом времени, потому что то, что принято душой, никогда не бывает отвергнуто сердцем и разумом! Сколько бы вы ни твердили о вашей безобидности и искренности, мне ясно одно: вы пытались обманом проникнуть в мои мысли... вы пытались обманом вызвать в моём сердце... что именно? Дружбу? Любовь? Но взамен получили лютую ненависть, неистребимую, непреходящую! Ненависть за лично ваши заслуги, и моё отношение к родственникам вообще здесь уже не при чём. Раньше, когда вы не встретились ещё на моём пути, вы были мне только неприятны... и безразличны, а теперь я вас ненавижу! Вы, негодяй, посмели представиться его – его! – именем... На что, скажите, вы надеялись, затевая этот глупый маскарад?! Боже... это же смешно... Вот говорю я сейчас, а мне неудержимо смешно!..
– Как поразительно вы глупы, Феликс, если смели возомнить о себе, что вы выше и лучше всех на свете! Раз смели подумать, будто расположив меня к себе, вы не разрушите этой хрупкой иллюзорной привязанности, когда я узнаю всю правду! Да неужто вы возмечтали... Боже мой! Никогда бы не удался ваш хитрый ход, рано или поздно ваше подлинное имя открылось бы и вы навлекли бы на себя гораздо больше неприятностей! Феликс, память Константина мне дороже, чем вы! Вы не стоите того, чтобы ради вас я предала его память... А вы ещё хаите его на чём свет стоит! Захоти вы его понять, возможно, я... Но нет! Нет! Нет! Нет! Я перестала бы уважать себя, если бы протянула вам руку! Дело уже не в том, что вы – Смиш’о, просто я поняла истинную вашу натуру – ту, которая есть на самом деле, ведь той, которой вы хотели прикрыться, не существует! Мы настолько разные, что я просто не понимаю вас!
– Не понимаете, потому что не хотите понять!
– Много вы знаете... Феликс! Хотя – да, не хочу! Отказываюсь вас понимать!
– Я не говорил, кто я, только потому...
– Ах, замолчите! Мы давно проехали эту тему!
– Если б вы могли...
– Не смейте меня ни о чём просить!
– Почему вы так со мной, Элисон?!.
– А вы заплачьте, и я посвящу вас в рыцари!
– Вы смеётесь надо мной?!
– Нет! Вы не заслуживаете даже смеха! Какое возможно прощение там, где нет раскаяния?!
– Опять будете упирать на свои обиды и твердить о нашей мнимой несхожести? Но мы очень схожи!
(Теперь, когда я смотрю на давние события сквозь призму времени и способна судить непредвзято, я вижу, что в чём-то они действительно были очень похожи: оба упрямые и запальчивые, способные испытывать глубокие и сильные чувства, оба избалованные, впрочем, каждый по-своему, и оба они были слепы и упрямо держались занятых позиций, не желая отступать от них ни на шаг. Феликс во всех своих бедах неразумно обвинял самого дорогого для неё человека, Элисон же его яростно защищала; Феликс пытался заставить её смотреть на вещи со своей точки зрения, а она не желала, чтобы её к чему бы то ни было принуждали и упорно не хотела видеть то, что видел он; они говорили на разных языках и не понимали друг друга, потому что не могли смирить свою гордость, выслушать друг друга спокойно и поверить друг другу на слово, не боясь остаться в дураках.)
– А если я скажу, что люблю вас? – хриплым голосом спросил вдруг Феликс.
– Я отвечу, что вас ненавижу! – в ослеплении выкрикнула она.
И это всё.
– Кстати, не забудьте вернуть мои письма! Какой стыд, что я осмелилась писать их... Немедленно, немедленно отдайте их мне!
– Они не ваши! – сдавленно воскликнул он и покраснел.
– Как – не мои?!
– Так – не ваши! Теперь мои, а не ваши, и я их вам не отдам!
– Ах... не отдадите? – Элисон сначала растерялась и всхлипнула, затем снова взъярилась. – Не отдадите... не отдадите?!
– Нет!
– Я заставлю вас... я...
– Он отдаст письма, – произнесла я громко.
Настало время вмешаться.
До сих пор я сидела на том самом месте, куда меня усадили заботливые руки Элисон, и молча наблюдала за происходящим на зелёной сцене, залитой косыми вечерними лучами, но здесь я не выдержала. Я одобряла Элисон, а Феликс по-прежнему казался мне негодяем, и я не верила ему ни на грош.
Услышав мои слова, Феликс опешил, Элис коршуном развернулась в мою сторону; щёки её горели, глаза умоляюще заискрились.
– Вы заставите его отдать, не правда ли? – замирающим голосом спросила она и в отчаянии заломила руки.
Вместо ответа я неторопливо вытащила из кармана свиток и без лишних слов протянула ей. Она с благодарностью схватила письма, дрожащими руками распутала верёвку и тут же, на месте, разорвала все листки до единого.
– Вот! Вот! – с детской злобой твердила она сквозь сжатые зубы, рассыпая клочья к ногам Феликса.
– Вы мне омерзительны! Будь моя воля, я немедленно изорвала бы и вас, как эти глупые письма! Не смейте больше... писать ко мне... не смейте... появляться здесь... – Голос её задрожал, к горлу подкатил ком. – И вообще, уходите! Уходите, если не хотите, чтобы я возненавидела вас ещё больше!
И снова топнув и изо всей силы тряхнув головой, она вдруг расплакалась, бросилась ко мне, упала на колени и уткнулась в мой передник, больше не сдерживая рвавшихся наружу рыданий.
– Тётушка, – всхлипывала она, – пусть он уйдёт! Мне невыносимо видеть его... пусть он уйдёт, тётушка!
Не дожидаясь моего приказания, Феликс безумной тенью рванулся в ту сторону, откуда мы пришли. Затопали по дорожке его изящные, дорогие башмаки, заскрипели мелкие камешки под ногами; зашуршали листья, следом затрещали ветви – он продирался напролом, через кусты, сокращая себе путь. А Элисон, заслышав эти звуки, на мгновение приподняла голову и вновь уронила её ко мне на колени, зарыдав пуще прежнего.
– О, как я его ненавижу! – едва нашла в себе силы выговорить она, и в её страстных словах зазвучали неприкрытые отчаяние, гнев, боль, досада, ожесточение и бессильная ярость. – Эрнеста, как я его ненавижу!..
Я принялась утешать её, и, чтобы чувства её не дали слабину, стала говорить, чтобы она не верила ни одному его слову, что он завтра же о ней забудет, и вообще скоро, очень скоро ему придётся убраться из Нитра. Она соглашалась со мной, но, проклиная Феликса, не переставала безутешно рыдать...

Глава 5

Домой я возвратилась одна и когда солнце уже село. Уйти раньше я не могла – Элисон никак не хотела успокаиваться и без конца поверяла мне свои несчастья. И лишь когда на бледно-голубом небе стал отчётливо заметен белый круг ущербной луны (я разглядела его сквозь листву яблонь, шептавшихся в вышине), я засобиралась в замок, пообещав девушке, что скоро она сможет вернуться домой.
Лошадь мне пришлось позаимствовать из конюшен Льока, потому что нашу Феликс выпряг из кареты и поскакал домой быстрее ветра, вызвав своим варварским поступком яростное возмущение Йозе, который попытался помешать дерзновенному посягательству, за что получил сильный толчок в грудь и удар хлыстом.
Всю обратную дорогу бедный старик трясся от гнева, ворчал и плевался сквозь зубы, сверкая бешеным взглядом из-под сдвинутых бровей, и не переставал сыпать ругательствами, беспощадно честя ими юного негодника, бездельника и отпетого (несмотря на молодость) негодяя.
Но хоть я и сама в тот момент ненавидела племянника больше жизни, сносить бесконечные выкрики и проклятья старого кучера, всегда славившегося угрюмостью и неразговорчивостью, оказалось выше моих сил; нервы мои и так были измотаны и напряжены до предела за этот томительно долгий день. Я еле дождалась того момента, когда мы приедем домой. Не знаю, смогла бы я сдержать себя, если бы Йозе гнал лошадей медленнее, – но он и не думал о промедлениях, слишком был разгневан, и за пыльным стеклом стремительно мелькали сначала тёмные ели и кивающие кусты, среди которых залегли густые сумерки, а затем помчались увядающие поросли вереска. Причём, экипаж так подпрыгивал на ухабах и поворотах, что колёса взвизгивали, грозя отлететь, с грохотом отвалиться. Я охала, хваталась за сиденье, чтобы не свалиться на пол, и проклинала возчика, который был взбешён нанесённым ему оскорблением и гнал изо всех сил, униженный, но бунтующий и не сломленный. И поневоле я подумала, что общество разъярённого Феликса не так опасно, как общество разъярённого Йозе.
Но всё – и хорошее, и плохое, рано или поздно заканчивается. Кончилась и наша дорога.
Прогромыхав по старому подвесному мосту, подгнившие доски которого задрожали под колёсами, карета вкатила в мощёный двор, где уже сгустились вечерние тени.
Возблагодарив господа за счастливое окончание поездки, я с облегчением отворила дверцу и вышла наружу. Свежий ветерок, поднявшийся к вечеру, овеял моё разгорячённое лицо и взбодрил прохладой, резкие морские запахи чувствовались в воздухе, жара спала совсем. Я вздохнула и взглянула на тёмное небо, где всё большей желтизной наливался лунный диск и мерцали первые звёзды...
Чудный тёплый вечер... но как угнетала меня необычная разговорчивость Йозе!
Чтобы окончательно не испортить своё настроение (а величественная картина наступающей ночи придала мне благого спокойствия и возвышенности духа), я бросила последний взгляд на луну и, решив полюбоваться ею из окна своей комнаты, в тишине и уединении, направилась к двери чёрного хода...
Всё то время, что оставалось до ужина (а с ужином мы в тот день сильно припозднились), я провела в своих комнатах наверху, выискивая всяческие дела, только чтоб не спускаться вниз раньше, чем Марсуа накроет на стол. Почему-то мне не хотелось встречаться с Феликсом, и я старалась оттянуть этот неприятный момент, раз уж избежать его всё равно не удастся.
Я принялась подшивать отпоровшуюся бахрому на старой обивке кресла, а закончив это дело, нашла себе другое. Месяц ярко сиял на темнеющем небе, большую часть которого было видно в раскрытые настежь окна. Ночной ветерок тихонько колебал отодвинутые в стороны лёгкие занавески и наполнял полутёмные комнаты свежестью и прохладой.
Ни свечей, ни огня в камине я не зажигала, мне хотелось посидеть в темноте; я довольствовалась мягким голубоватым светом луны, льющим в окна и играющим на стёклах отодвинутых к стенам рам.
Но чем бы я ни пыталась занять руки, мысли мои всё время возвращались к Феликсу, причём ничего конкретного они, обрывочные и смутные, не выражали.
Марсуа сказала, что он, как только влетел в замок, соскочил с лошади, ворвался в кухню с чёрного хода и прямиком отправился в свою комнату.
Поведение его озадачило и напугало старушку – она мало что понимала из происходящего, ведь слуги не были посвящены в интригу. Мне же в самом скором времени придётся подняться ещё на один лестничный марш и позвать его к ужину... Неприятная обязанность! Но кроме меня, сделать это было некому, и волей-неволей, но пришлось мне с ней примириться.
Резкий звонок, раздавшийся в спальне, испугал меня и заставил очнуться. Этим звонком Марсуа известила, что приготовления к ужину закончены и что пора спускаться вниз. Я встала с тяжёлым вздохом; задвинула все рамы, опустила занавески – комнаты уже достаточно проветрились, а холода и ночной сырости не должно было проникнуть туда, когда совсем стемнеет. Затем несколько минут я постояла, приводя в порядок свои мысли, и, успокоившись, вышла.
Миновав коридор, соединяющий два корпуса здания, и поднявшись наверх, я постучалась в дверь племянника. Никакого отклика на мой стук не последовало. Я подождала, затем постучала снова – на этот раз решительнее и громче.
– Феликс, – строго сказала я, – не дурите. Если вы не спуститесь в столовую, то останетесь без ужина, и вам даже некого будет винить в этом, кроме самого себя.
На сей раз из-за стены донёсся визг пружин, будто кто-то резко вскочил с кровати, затем шаги – Феликс забегал по комнате, – и злой, хриплый голос выкрикнул:
– Убирайтесь вон и больше не смейте являться со своими оповещаниями! Отстаньте от меня с вашим ужином! Убирайтесь!
Услышав такую наглую отповедь, я немедленно развернулась и, так как сочла свой долг исполненным, не желая дальше унижаться перед мальчишкой, покинула гулкий сумрачный коридор.
На следующий день Феликс не спустился к завтраку. На вопросы, которые задавала ему Марсуа из-за двери, он либо не отвечал вовсе, либо бросал короткие, полные раздражения ответы, чем сердил и выводил из себя самолюбивую служанку.
Спросить, будет ли он обедать, а затем и ужинать, никто не пришёл. Мы пообедали – и отлично! – без него. Проголодается – выйдет сам, решила я, и нечего перед ним унижаться. Ишь, развёл капризы! Забыл, что находится не дома, где мамки и няньки ходят перед ним на цыпочках и не знают, чем только ублажить дитятко! Нет уж, от меня подобного преклонения он никогда не добьётся! Пусть голодает, если ему вздумалось – мне нет до него дела. Я не намерена потакать его глупым причудам!
Он продержался весь этот день и следующий, но, как я и предполагала, оставшись без внимания он неприятно этим поразился и подосадовал, что про него все забыли. Когда его не позвали к вечернему чаю, он преисполнился негодования и понял, что никто не придёт уговаривать его и завтра, и послезавтра. Позови мы его, он, возможно, и спустился бы, ведь голод, как известно, не тётка, а три дня без пищи (в воскресенье он только позавтракал и почти ничего не ел за обедом) – всё-таки не шутка.
Не прошло и получаса, как мы отужинали, и голод пригнал его вниз. Сначала на лестнице послышались шаркающие шаги, затем шаги эти перешли в коридор, оттуда в столовую, и спустя несколько минут на пороге нашей маленькой кухни (вечер выдался холодным, и мы расположились там, где было теплее всего) появился Феликс – хмурый, озлобленный осунувшийся, с мрачно поблёскивающими запавшими глазами. Примирения он не желал – это было заметно по его смертельно оскорблённому виду. К тому же, вёл он себя так, словно не замечал нас.
Мы с Марсуа и Гриди сидели у ярко пылающего камина (к ночи становилось всё холоднее) и распутывали пряжу; Йозе подрёмывал на своей лавке.
Не говоря ни слова, Феликс принялся шарить по шкафам и полкам, но так как всё, что было приготовлено, уже было съедено, то он не нашёл ничего, кроме оставшегося после трапезы куска хлеба, обгрызенного с одной стороны и с полувыеденным мякишем. Взгляд молодого человека заблестел слезой и вспыхнул от возмущения и обиды, губы зло искривились. Его рука, державшая корку, затряслась, а горящие глаза обратились в нашу сторону, выискивая виновника; он еле нашёл силы перебороть себя и спросить:
– Кто... кто так гадко обращается с продуктами?
Сцена эта, признаюсь, доставила мне большое удовольствие, и нарочито небрежным тоном я произнесла:
– Ах, это... Да ведь это всего лишь кусок хлеба. Наверное, дело рук Йозе. Он всегда оставляет куски собакам, потому что зубы уже не так крепки, как прежде, и не позволяют грызть такую твердь. Но если хотите, можете доесть хлеб, ведь вы ничего не ели с позавчерашнего утра.
– Доесть?! – задохнулся от удивления Феликс. И, осознав, какое унижение ему предлагают, вскричал: – Сейчас вы сами у меня доедите эту ослюнявленную гадость! Доесть?! Я?! Я! Да кто вы такие, чтобы говорить мне это... кто вы такие, я спрашиваю?!.
Он бросился к очагу, растолкал нас вместе со стульями, на которых мы сидели, и, остановившись у самой решётки, швырнул хлебец в золотистое пламя, завихрившееся по камину. Затем развернулся к нам, бледный, трясущийся, со сжатыми кулаками, на которых вздулись синие вены, и плачущим голосом выпалил:
– Как вы смеете кормить меня тем, что не доел какой-то грязный старик?! Как вы смеете хотя бы в шутку предлагать мне такое? Чтобы я, я! ел то, что оставлено собакам! Как вы смеете так обращаться со мной?!.
Он рванулся к двери, но я опередила его и, захлопнув полуотворенную створку, повернула в скважине ключ. Он, озверев, отшвырнул меня в сторону, и принялся трясти дверь и колотить по ней кулаками, выкрикивая:
– Откройте! Откройте немедленно или я перебью всё в этом проклятом доме! О черти... откройте, кому говорю?!.
Я проворно отбежала в угол и стала спокойно наблюдать за отчаянными, но, увы, бесплодными попытками племянника проложить себе дорогу. А тот продолжал неистовствовать, отбивая себе колени и локти – дверь не поддалась и на дюйм... Наконец, силы его стали иссякать, и мало-помалу он утихомирился, медленно сполз по двери и, усевшись на полу, прислонившись к ней спиной, закрыл лицо руками. Несколько секунд спустя до меня донеслось всхлипывание, а потом безудержные рыдания, прорвавшиеся вместе с неясным бормотанием – их уже не пытались ни сдержать, ни остановить. Безысходное отчаяние слышалось в его невнятных причитаниях.
Со стороны могло показаться, что у молодого человека стряслось непоправимое горе – уж слишком бурно он убивался; можно было подумать, что у него кто-то умер... Но видеть, как он захлёбывается рыданиями только потому, что не в состоянии проломить головой закрытую дверь, было нелепо.
Я переложила ключ в другую руку, затем сунула его в башмак – для надёжности, придвинула опрокинутый стул к стене и села, не сводя безжалостного и хмурого взгляда с плачущего юноши.
– Все вечера до отъезда вы будете проводить там, где их проводим мы, в одной с нами комнате, – проговорила я, доставая из кармана недовязанный чулок. – Вы по доброй воле остались в замке; вы могли беспрепятственно уехать и жить, как вам только заблагорассудится, в своё удовольствие; но вы остались. А значит, обязаны подчиняться нашим правилам. Каждый вечер вы будете спускаться сюда или в столовую и до десяти часов, пока все не разойдутся по своим комнатам, вы будете сидеть в нашем обществе, нравится вам это или не нравится – как было до сих пор.
Сказав так, я добавила, что уедет он сразу же, как только отец пришлёт письмо, и перестала обращать на него внимание, а он ещё сильнее залился слезами, почувствовав себя, верно, самым несчастным человеком на свете. Я отвернулась к камину и при его красноватом свете принялась за работу. Я провязывала ряд за рядом, считала петли и снова вязала; спицы так и мелькали в моих быстрых руках. Слуги, переполошённые случившимся, понемногу успокоились и, следуя моему примеру, вернулись к прерванным занятиям. Так, Марсуа смотала в клубки пряжу и принялась штопать носки – недавно мы с ней набрали целую корзину носков, требующих починки. Пугливая Гриди забилась в уголок с маленькой книжечкой Евангелия и время от времени бросала поверх неё страшные, полные суеверного ужаса взгляды на поверженного бунтаря, всхлипы которого понемногу затихали и становились неясными и приглушёнными. А Йозе, проснувшийся от поднятого шума и долго сидевший в тупой неподвижности, с громким кряхтеньем поднялся с лавки; оттопырив нижнюю губу, всем своим видом выражая крайнее презрение к собравшимся, и больше всего к Феликсу, он пересёк кухню и, хлопнув дверью чёрного хода, покинул нас – пошёл в сараи или на конюшню, не желая смотреть на «негодяя» и считая куда более приятным общество кур, свиней и коров.
Я втайне усмехнулась, но теперь усмешка моя вышла скорее добродушной, чем желчной.
Прошло полчаса, и в нашей жарко натопленной кухоньке воцарилась ровная тишина, которую нарушали только треск весёлого пламени в очаге, тихий лязг моих спиц да шумное дыхание Марсуа, когда она откусывала или отрывала ненужные нитки. Где-то за печью скрипел сверчок, и этот приятный, усыпляющий звук навевал спокойствие, создавал радующую душу по-домашнему уютную обстановку.
Феликс понемногу успокоился и, заметив, что никто из нас не смотрит на него, обвёл нас таким взором, словно укорял за бездушное молчание и безразличие к его страданиям. Но истерику он мало-помалу прекратил, вытер слёзы и перестал всхлипывать.
Никто по-прежнему не обращал на него внимания. Я вязала; Марсуа чинила и не поднимала головы, сопя и хмурясь.
Тогда, отбросив последнюю гордость, Феликс прошептал:
– Тётушка, я голоден.
Я вскинула глаза, оторвавшись от вязания, и внимательно, испытующе посмотрела на него.
И вдруг мне стало очень жалко его – он выглядел совсем больным и потерянным, и ни капли неискренности или фальши во взоре... Повторения недавнего зрелища не предвиделось, и я сказала Марсуа, чтобы она принесла кувшин молока да испекла с десяток масляных лепёшек. Служанка повиновалась нехотя. И когда приказание моё было исполнено, Феликс пересел за стол и жадно набросился на еду. Пока он ел, слёзы то и дело набегали ему на глаза, и он торопливо отирал их.
Проглотив всё, что было приготовлено, и наконец-то насытившись, он собрал с тарелки все крошки, впервые в жизни оценив по достоинству хлеб.
После скудного ужина он долго сидел молча, но тишина угнетала его, и он несколько раз бросил мне незначительные замечания ни о чём. Говорил он с трудом, неохотно и сдержанно, всякий раз перебарывая себя.
На пару замечаний я ответила.
Таким образом, рухнувший было мир был кое-как восстановлен, хоть и очень непрочный, и скорее всего лишь формальный. Но худой мир был предпочтительней доброй ссоры. Добрых ссор уже случилось достаточно.

И всё же с этого дня Феликс сильно переменился: он стал замкнутым и неразговорчивым. К капризам своим он больше не возвращался, но иногда они прорывались-таки наружу злобными вспышками.
Он превратился в закоренелого молчуна.
Про Элисон никто из нас с ним не заговаривал, но имя её так и вертелось на языке. О ней он не спрашивал и не упоминал, хоть, уверена, именно Элис была причиной дурного расположения духа, которое с некоторых пор не покидало его и стало для него обычным.
Прогулки свои по верескам он оставил, и лишь один-единственный раз, когда с самого утра из угрюмых туч моросил мелкий дождь и стало холодно и сыро, он накинул свой плащ и ушёл, не сказав никому ни слова. Вернулся он через час, томимый всё теми же раздумьями.
До ужина оставалось ещё много времени; был шестой час, а ужинаем мы обычно не раньше восьми.
Скинув забрызганный дождём плащ и оставив его на спинке стула в кухне (вошёл он, как обычно, через чёрный ход), Феликс отрешённо и угрюмо прошёл в столовую, тонувшую в привычном полумраке. В камине всё так же жарко горел огонь, и юноша, бледный, озябший, продрогший, с мокрыми волосами, с которых сбегала за воротник дождевая вода, подошёл к очагу и стал молча отогревать покрасневшие от холода пальцы.
Я находилась в той же комнате. Я сидела на лавке, что тянется вдоль стены с четырьмя большими окнами; в стёкла и частые переплёты рам стучал усилившийся к вечеру дождь.
Поначалу я молча наблюдала за племянником, затем решила оставить это бесплодное занятие – если он сам не захочет выговориться, никто не заставит его это сделать. В руках моих было неизменное вязание, на носу – очки. Я сосредоточилась на счёте петель и тем самым отвлекла своё внимание от Феликса, что показалось мне весьма ловким ходом, рассчитанным на то, что он, видя, что никто не пытается вытянуть из него подробности сегодняшней прогулки, сам обо всём расскажет. Я заметила, что последнее время его гложут какие-то тяжкие мысли, с которыми он никак не может разобраться, которым никак не может дать выход. И гложут они его с тех самых пор, когда во вторник вечером он спустился на кухню, пропостившись наверху взаперти два с половиной дня. Сегодня четверг той же недели, и прошло достаточно времени; за этот срок он должен был успеть всё как следует обдумать, взвесить и принять какое-то решение, которое помогло бы ему выбраться из водоворота и плыть дальше. Это-то решение мне и хотелось узнать.
Расчёты мои оправдались.
Помолчав немного в растерянности, послушав звяканье посуды и приглушённую перебранку слуг, доносившуюся из-за неплотно прикрытой кухонной двери, нерешительно посмотрев на окно, за которым уже сгущались ранние сумерки и всё так же монотонно барабанил, разводя грязь и слякоть, дождь, он наконец перевёл взгляд на меня, полуобернувшись в ту сторону, где я сидела. Я мельком взглянула на него, но тутже опустила глаза и ничего не сказала, чтобы невольно не спугнуть и не оттолкнуть его от намерения начать разговор.
Последнее время он выглядел таким подавленным, таким убитым, что против воли я прониклась к нему жалостью, и сложное чувство сомнения в том, что он был неискренен в признаниях и что двигал им исключительно расчёт, разрасталось в моей душе, притупляя негодование.
Помедлив ещё немного, молодой человек не выдержал и, поддавшись отчаянию, срывающимся голосом воскликнул:
– Я стараюсь понять и никак не могу! Ну никак! Все мои попытки, все мои усилия тщетны и ни к чему не приводят! Видимо, мне суждено сойти с ума, пытаясь разобраться в происходящем. Я ничего не выяснил... только ещё больше во всём запутался! О боже... когда всему этому настанет конец?!.
Я недоумевающе сдвинула брови и подняла на него взгляд.
– Чего вы не можете понять? И какой конец ожидаете? – мягче, чем мне хотелось бы, спросила я.
Он хмуро глянул на меня и, весь дрожа, вновь отвернулся к огню. Красные отблески высветили его тонкий профиль – высокий лоб и прямой нос, нервный, злобный изгиб искривлённого рта, упрямый подбородок... Посмотрев на него, я невольно усмехнулась. Неоперившийся юнец, который и в сорок лет будет выглядеть хрупким маленьким аристократом, совсем не приспособленным к жизненным бурям, а бури эти всегда будут к нему притягиваться его слабостью и неприспособленностью.
– Ну, что же вам непонятно? – повторила я, отложив вязание и опустив клубки и спицы на колени.
Он шумно, прерывисто вздохнул и, не разворачиваясь, выпалил всё с теми же интонациями:
– Непонятно мне, что такого было в этом дьяволе, что приковывало к нему сердца? Непонятно, почему он, второй год покоящийся в могиле, продолжает жить среди людей и властвовать ими? Вы не могли бы мне объяснить этот странный, но неоспоримый факт?..
При этих словах он круто повернулся ко мне. Лицо его было бледно, губы дрожали, глаза вспыхивали злобой и отчаянием.
Я спокойно встретила его сверкающий взгляд.
– Сила, которой обладает человек, неиссякаема, и смерть не властна разрушить её; сила эта заключается в душе, а душа любого из нас бессмертна. Вот и вся разгадка, и нет тут ничего потустороннего, ничего странного.
– Ах, оставьте, – с досадой перебил меня Феликс и резко взмахнул руками. – Как же, ничего странного! – хмыкнув, передразнил он и заговорил быстро и сбивчиво: – Вот вы называете его человеком, а был ли он им? Сомневаюсь! Я никогда не встречал таких людей! И не встречу, надеюсь! Жутко было слушать о его жестокостях, каково же было людям терпеть их...
– Элисон – пример такого терпения, – перебила его я, недобро блеснув глазами. Когда он задевал Константина, особенно нехорошим словом, я теряла сострадание к нему. Ядовитое злословие племянника задело меня сильнее, чем мне хотелось показать, рассеяв почти наполовину ту снисходительность и даже жалость, которую он вызвал во мне своей детской беспомощностью и беспросветным отчаянием.
Он вспыхнул и залился краской при одном упоминании её имени.
– И Диана – второй тому пример! – выкрикнул он.
И, так как я холодно промолчала, вновь сник.
– Я всё время думаю об Элисон... – сменив тон, пробормотал Феликс. – Я стараюсь понять, почему она так привязана к нему... Сначала я обвинял его во всех смертных грехах, в несчастьях многих людей, но теперь ради неё стал выискивать ему оправдания – и не могу их найти. А они должны существовать! Если она любила его, значит, он не был совсем испорченным... Я хочу понять её! Я наговорил ей много плохого о нём... всё, что я ни говорил о нём, было плохо! Потому что я действительно думал о Константине Смиш’о только дурное и был зол на него за то, что из-за него я теряю Элис! Я хотел заставить её взглянуть на него моими глазами, но ничего не вышло. А значит, я должен глядеть её глазами, чтобы нам не разойтись окончательно! И я готов это сделать, готов даже благословлять его... если это вернёт мне её! Но я не хочу лицемерить... она упрекнула меня в лицемерии, а я не лицемер! Я не хочу лицемерить, хочу лишь взглянуть на Смиш’о трезво и объективно, а для этого я должен знать о нём всё, ведь по сути я ничего не знаю... Элисон мне слишком дорога, чтобы я согласился её потерять!
– А ей слишком дорог её дед, – напомнила я, вновь несколько смягчившись его монологом, в который он, как я безошибочно чувствовала, вложил всю свою душу.
– Но почему? Почему, вот вопрос!
– Это длинная история, и началась она давно... Элисон тогда и в помине не было...
– Расскажите мне, пожалуйста, расскажите! Я умоляю вас, тётушка, не оставьте мою просьбу без внимания! Расскажите!
Феликс отошёл от камина.
Я неодобрительно взглянула на него и покачала головой, теребя в пальцах законченное вязание и сматывая в клубок оставшиеся нитки. Феликс выглядел несчастным, как бездомный котёнок, которого внезапно выгнали из тёплых комнат, вышвырнули в грязь улицы, под дождь и ветер.
– Лучше оставить в покое его бренную душу и не вызывать призраков, – глухо проговорила я, отводя взгляд и поджимая губы с намерением избегнуть дальнейших расспросов. Я в таких делах суеверна...
Но напрасно надеялась я на подобный исход. Феликс и не думал складывать оружие. С удвоенной решимостью он подбежал ко мне и чуть ли ни на коленях стал упрашивать помочь ему разобраться в прошлом и настоящем, уверяя, что теперь отнюдь не любопытство движет им, что он сильно переменился и совершенно по-другому смотрит на многие вещи...
– Я не смогу жить дальше, – заклинал он, – если я пойму, что происходит с Элисон, я, возможно, найду в себе силы уйти... и... и забыть этот самый тяжёлый период моей жизни... Но если я не пойму – как я буду жить с таким грузом на сердце? Как жить, если всё время это непонятое будет тянуть меня назад, не давая возможности идти вперёд? А вы, которая могла бы мне помочь, неужели вы так жестоки, что сейчас встанете и как всегда уйдёте?
Он опустил голову, потом отвернулся, быстро закрыв лицо рукой.
Я растерянно следила за ним. По натуре я незлобива и отходчива. И когда человек открывает мне свою душу и искренне просит помочь, появляется у меня одна досадная черта – слабость воли. Я дала себе обет молчания относительно расспросов юного Смиш’о и намеревалась твёрдо его хранить, а вот теперь непритворное его отчаяние обезоружило меня, и я растерялась. Странное сочувствие сменило в моём сердце обычную суровость, и насмешка сошла с моего лица, уступив место серьёзной задумчивости.
– Сядьте, Феликс, – негромко попросила я.
Я видела, что теперь он не притворяется и не хитрит; я видела, что он тонет – и не могла не протянуть ему руку помощи.
Искренность требует ответной искренности, а моё обычно равнодушное к мелочным страданиям сердце не позволяло мне остаться таковой и в тех случаях, когда отчаяние ближнего достигало предела.
Феликс вскинул голову, едва заслышав звук моего голоса, и с надеждой посмотрел на меня.
Всё это время он стоял передо мной на коленях. Такая поза очень раздражала и смущала меня – я никогда не желала ничьих унижений, – а потому я поднялась, принесла низенький стульчик без спинки, поставила его рядом с Феликсом и, велев ему садиться, вновь присела на лавку, бросив вязание, которое теперь только мешало, на шершавый каменный подоконник и отодвинувшись подальше в тень.
Феликс посмотрел на меня жалким неверящим взглядом, затем медленно поднялся, упираясь руками в серые плиты пола, и с трудом опустился на стул.
– Сегодня я ходил на пустошь... – тихо произнёс они, опустив голову, принялся внимательно разглядывать свои пальцы, сжимая и разжимая их. – Ходил к его могиле... Но и там разгадка не настигла меня.
– Разгадка крылась в его особенном, нечеловеческом, как вы говорите, складе характера, и неразумно искать её в земле, где скрыта лишь земная его оболочка, – ответила я.
– Почему там нет цветов? – вдруг снова изменившись, с едкой иронией осведомился он. – Раз она такая правильная... неужели она не может принести цветов, чтобы украсить эту могилу, такую серую, заброшенную, утопающую в сорняках и вереске?
– Вы лишний раз сейчас доказали, как трудно вам будет понять её, – быстрым говорком отозвалась я. – Константин ненавидел цветы, как срезанные, так и живые; а Элисон в жизни не сорвала ни одного цветка. Цветы хороши лишь тогда, когда они растут и благоухают. А приносить их на могилы и оставлять, чтобы они завяли, чтобы они тоже умерли – какой в этом смысл? Цветы не должны быть символом скорби! Неужели вы могли подумать, что Элисон станет нарезать букеты, чтобы возложить их на землю, взрастившую их?
– А почему могила наполовину затянута вереском? Неужели ей трудно повыдергать его и расчистить столь милый её сердцу клочок земли? – не отставал Феликс, раздосадованный моим замечанием.
– А потому, молодой человек, что теперешний обитатель этого клочка не терпел ухаживания за тем, что принадлежало только ему. И могила эта – его собственность, последняя собственность на этой земле, и он имел право самостоятельно ею распорядиться. Он не терпел посягательств на всё, что ему принадлежало, и не допускал их. А перед смертью... он дал нам ясно понять, чего хочет. Он сказал, чтобы мы похоронили его на пустоши, подальше от кладбища и от людского жилья... Он сказал, чтобы я и думать забыла об уходе за могилой... «Положите камень в изголовье, – говорил он, – и пусть всё вокруг зарастает вереском! Пусть эти заросли скроют последний след моего пребывания на земле...» Никто из нас не нарушил его запрет, но не из страха, и не из равнодушия, а из уважения к воле покойного... Хотя и нам горько смотреть, как его последний приют исчезает под вереском. Ведь он был частью нашей жизни, и всё, что мы имели в нём, умерло. И мы в нём умерли тоже, так что какая-то частица и нас похоронена там и исчезает с лица земли в сорной траве...
Феликс вновь опустил голову и, сдвинув брови, замолчал. Казалось, его одолевают тягостные раздумья. Молчала и я, ожидая, что он скажет. Наконец он шевельнулся и со вздохом произнёс:
– Расскажите мне его историю.
И, помолчав ещё какое-то время, с нетерпением повторил:
– Расскажите мне всю историю Константина Смиш’о, от начала и до конца! Мне никогда не доводилось слышать о нём правду, потому что правду не знал никто. А легенды – какой мне в них прок?! Мой отец всегда смеялся над ним и осуждал его – привык смеяться и я. Но Элисон заставила меня по-другому взглянуть на мир. Я понял, что судил дядю, ничего о нём не зная, и вёл себя глупее некуда. Я хочу узнать, что это был за человек на самом деле, и оценить его по достоинству. Я хочу быть справедливым... и если он действительно заслуживал уважения – я буду его уважать! Ради Элис я и не такое готов! Ведь я, должно быть, так обидел её... Но, может быть, если я исправлюсь... может, тогда она не будет так сурова ко мне... Я хочу знать правду. Говорите, говорите, прошу вас, не заставляйте меня ждать! Вы же знаете – ожидание убивает меня!
Я слушала с приятным удивлением и спрашивала себя, его ли я слышу. Чтобы Феликс Смиш’о захотел вдруг стать справедливым? Похоже, он и в самом деле исправляется!
– Тётушка...
Занятая своими мыслями, я не сразу услышала его, а потому не сразу ответила.
– Тётушка Эрнеста! – повторил он громче.
– Что? – спохватилась я.
– Так вы выполните мою просьбу?
Я снова промолчала, но на этот раз потому, что ещё не знала, какое решение принять.
Феликс меж тем лихорадочно добавил:
– До ужина ещё целый час, вы успеете много поведать мне. А что не успеете, доскажете потом. Ведь отец всё ещё не ответил на письмо, он в отъезде и пробудет вне дома ещё с месяц, как написала мне матушка. Но если вы не посвятите меня во все тайны и загадки этого замка, клянусь, я отсюда никогда не уеду!
И вдруг прекрасная идея скользнула в мою голову.
– Хорошо, Феликс, – едва сдерживая радость, воскликнула я, – я согласна. Но рано радуетесь! Я расскажу вам всё, что знаю, а вы покинете это место до начала сентября, не дожидаясь ответа отца. И вместо месяца, как вы заявили, вы не пробудете здесь дольше полутора недель. Сегодня четверг – как раз середина недели. Вы проведёте здесь оставшиеся до понедельника три дня, а также всю следующую неделю, но потом немедленно покинете не только замок, но и Нитр вообще, иначе мы, видно, никогда от вас не избавимся!
– Но это нечестно! Вы повергаете меня в отчаяние!
– Всё честно!
– Как же я вернусь без разрешения отца?
– Я напишу вашей матери, она всё уладит.
– Ничего она не уладит; отец выпорет меня...
– А если не он там – то я здесь выпорю! И выставлю за дверь и не пущу больше на порог! Всё, хватит, согласны вы или нет? Мне надоела опека над вами, я с нею не справляюсь! Но главное, что когда вы уедете, Элисон сможет возвратиться домой. Не спешите отказываться, ведь в любом случае у вас нет шансов вернуть её расположение. А если она и вправду вам дорога, вы согласитесь и примите моё условие, ведь вы своими ушами слышали, насколько она измучилась в чужом доме!
Поразмыслив и так, и сяк, Феликс сдался.
– Но ради бога, тётушка, обещайте не препятствовать ей, если она... если всё-таки...
– Она не захочет, чтобы вы вернулись, – прервала я, верно угадав его мысли. Он вспыхнул и попросил, чтобы я начала свой рассказ.
И вот, рухнули плотины молчания, открылись ворота памяти и замелькали, завертелись перед моими глазами картины прошлого.
Кое-как сумела я укротить их поток, и, когда обратилась к замершему в ожидании Феликсу, голос мой зазвучал приглушённо и как бы издалека...
В окно, у которого мы сидели, всё так же стучал унылый дождь, ветер проносился сильными порывами; быстро темнело.
– Наберитесь терпения, Феликс, и не перебивайте... За один вечер я не смогу рассказать всё, как вы просите, потому что с историей Константина тесно связана ещё одна – очень длинная и неотделимая от неё, – история его несчастной дочери Дианы. С чего мне начать? Пожалуй, с той поры, когда мы переехали сюда...
– О нет!
– Нет?
– Нет, нет! С самого начала, с детства, с младенчества! Я хочу услышать всё!
– Рассказывать коротко или в подробностях?
– В мельчайших, всё, что помните.
– Это займёт гораздо больше времени.
– Пусть! Времени у нас достаточно.
– Что ж, тогда слушайте. И начну я, как вы просите, с раннего детства, когда мы жили под одной крышей с нашим отцом...

Глава 6

...В те далёкие времена мы жили в маленькой деревеньке милях в пятидесяти от Нитра.
Дом наш, низкий, серый, полуобитаемый дом с окнами, выходящими в дёрновый двор, был подстать тем, кто его населял. Отец (помню его плохо, потому что в ту пору мне едва сровнялось шесть лет) содержал маленькую лавчонку, что располагалась на нижнем этаже дома; верхний занимали мы – отец, я, брат и старая служанка, бывшая одновременно нянькой, кухаркой, прачкой и горничной.
Я много времени проводила внизу, в отцовской лавке.
Как сейчас вижу маленькие, блестящие в солнечных лучах безделушки: незатейливые игрушки, медные браслеты, дешёвые часы, иголки, нитки, шпильки, напёрстки, ножницы и гвозди, разложенные на длинных дощатых полках. Как мне нравилось их рассматривать! Бывало, когда не было посетителей, а отца уводили из лавки дела, я часами просиживала, разбирая и перекладывая полюбившиеся вещички, и чуть не до слёз огорчалась, когда их кто-нибудь покупал и уносил из лавки. Это одно из немногих воспоминаний того времени, сохранившихся в моей памяти.
Отец, если случайно замечал, что я сижу в лавке, обычно либо выдворял меня вон, либо совал мне в руки листок бумаги и карандаш, а сам отходил к прилавкам, усаживался за конторкой и с головой погружался в свои бесчисленные цифры – единственное, что интересовало его. Часто вместо того, чтобы следовать его молчаливому приказанию и заниматься рисованием, я потихоньку поднимала глаза от бумаги и украдкой посматривала на его мощные плечи, склонившиеся к столу, на большую квадратную голову с гладко зачёсанными назад тёмными волосами, на тяжёлый подбородок... Он всё считал и считал цифры в своих толстых книгах и не замечал никого вокруг.
Если он резко поднимал глаза и останавливал на мне взгляд, я обмирала, так как очень его боялась, мгновенно опускала голову и принималась что-то вычерчивать дрожащей рукой, прикрывая лицо листами.
Как я тогда думала, для окружающих он был неплохим человеком, потому что люди относились к нему с некоторым оттенком уважения и подолгу говорили с ним, обсуждая всевозможные дела. Тогда я ещё понятия не имела, что лицемерие и лесть для людей – дело привычное. Если спросите, каким отцом был Александр Смиш’о, однозначного ответа я дать не смогу. С одной стороны, мы с братом ни в чём не испытывали нужды, хорошая пища и необходимая одежда имелись у нас всегда. Мы всегда были сыты, в нашей детской всегда было тепло, – уж тут грех жаловаться. Что же касается духовной сферы – самого главного... это был деспотичный, властный эгоист-себялюбец; он не терпел, когда ему перечили или просто возражали, помыкал всеми вокруг, и особенно нами, детьми, и наказывал нас за малейшую провинность. Он не любил никого, и нас тоже, и держал под каблуком.
Я боялась его больше всего на свете; всегда с внутренним трепетом и паническим страхом пряталась, завидев его, и стремилась лишний раз не попадаться ему на глаза.
Как я уже сказала, мне в ту пору было шесть лет; Константину – двенадцать с половиной.
Мать наша умерла, когда я только появилась на свет, а потому всё, что я о ней знаю, так это то, что было ей двадцать восемь лет, что обладала она хрупким здоровьем и что звали её Катариной. У нас был ещё братишка, младше Константина, но старше меня, но он родился слабым и умер во младенчестве.
Не знаю, любил ли Александр свою жену, но что-то подсказывает мне, что не слишком, потому что с нами, её детьми, он обращался отнюдь не как с любимцами. Мать умерла, и нас воспитывал отец, на попечении которого мы остались по милости судьбы. Не скрою, что опека эта внушала мне непреходящий ужас. Когда в комнату, где сидели мы, входил он, всё во мне словно обрывалось и замораживалось; я бледнела, я переставала дышать, чем приводила его в ярость; в его присутствии я боялась вздохнуть, не могла думать своими мыслями и безоговорочно принимала всё, что бы он ни говорил. Наверное, он презирал меня за это... И если не был особенно не в духе, не обращал на меня внимания, словно я была стеной или не существовала вовсе. Другой бы обиделся на моём месте... а я радовалась такому безразличию и втайне благодарила бога за то, что мне не нужно ни с кем затевать никаких разговоров и что мнений моих никогда не спрашивают.
Константин его не избегал. И не пугался, в отличие от меня. Правда, и он не спорил с отцом, если что-то оказывалось не по нём, но давал ему это понять. Он не спорил, он молча делал по-своему, независимо от того, как посмотрит на это отец. Он никогда не сдавался и не отступал, и никогда не подходил к отцу первым, если они были в ссоре. Наоборот, он, и так неразговорчивый и молчаливый, становился угрюмым и мрачным. В такие минуты он походил на дикого волчонка, из которого хотят сделать послушного щенка и который с безмолвной яростью защищает свою волчью стать. Отец не обижался и не сердился... напротив, поощрял его своими насмешками, показывая, что упрямство и своеволие сына забавляют родителя... Хочется верить, что он не понимал, какие это может принести результаты. Сейчас мне кажется, что Александр Смиш’о обращался с нами не как с детьми. Мы служили ему чем-то вроде домашнего развлечения, средства от скуки, к которому можно прибегнуть в свободные, не занятые работой часы.
Меня, как я уже сказала, он обычно не замечал, но порой на него находило что-то и он принимался изводить меня бесконечными замечаниями, придирками, насмешками, или вопросами, на которые требовал немедленного ответа и на которые я отвечала (если была в состоянии это сделать) едва слышно, запинаясь и путаясь. Я краснела от волнения и страха, и слёзы обжигали глаза, но я старалась не плакать, потому что по горькому своему опыту знала, чем заканчиваются подобные вольности – отец или от души хохотал, или грозно сдвигал свои густые чёрные брови и начинал кричать, да так, что все поджилки у меня тряслись и едва не лопалось сердце...
С братом моим он обращался несколько по-иному, как сытый кот с пойманной мышью. Любимая игрушка требовала соответствующего отношения. Константин его не боялся, и это подстёгивало его. Он дрессировал своего сына, как иные дрессировщики – собак, когда хотят выработать в них злобу... Не пойму только, до чего нужно быть бездушным и жестоким, чтобы извлекать удовольствие из такого постыдного занятия... Хорошо было уже и то, что отец никогда нас и пальцем не тронул, не в его обычаях было давать волю рукам; он ограничивался моральным воздействием.
Константин вынужден был повиноваться ему, что ещё больше озлобляло мальчика и настраивало против отца. Он не притязал на власть над отцовским сердцем – отец оставался для него посторонним человеком, человеком, которого можно ненавидеть, которому можно желать возмездия за все унижения, что пришлось претерпеть по его милости.
Александр – вот кто был неоправданно жесток. А вы, Феликс, упрекаете Константина. У Константина были, как вы увидите после, причины ненавидеть своих детей, хоть это и не оправдывает его, а у его отца – не было никаких. К тому же, Константин сам мучился, мучая окружающих, и страдал он, быть может, даже больше их, а Александр наслаждался, когда его близким было плохо.
...И всё-таки, Константин своевольничал и сам нарывался на неприятности: пропускал школьные занятия, не учил уроков, сбегал с церковных служб, колотил соседских мальчишек, грубил всем, кому ни попадя. Отец издевался над нами, а он отыгрывался, срывая злость на всех, кого мог достать, и воображал, видно, что этим мстит ненавистному тирану.
Всегда он ходил с синяками, ссадинами и царапинами – дерзкий вояка с насупленными бровями, с тёмно-карими, почти чёрными, глазами и плотно сжатой линией рта, искривлённой извечным противостоянием и превращавшей выражение его лица в неприятное, циничное, отталкивающее. Его светло-каштановые, почти рыжие, волосы подолгу не видали ножниц и так же редко – гребень; они длинными вихрами спускались на лоб и шею и были вечно спутанными; большие руки с широкими ладонями и короткими квадратными пальцами всегда были перепачканы, грязь засыхала разводами и полосами – так хорошо он мыл их. Широкие плечи и высокий рост уже тогда говорили, что в недалёком будущем мальчишка станет сильным и выносливым.
Никаких постоянных занятий у него не было. Отец не заставлял его работать, но летом его прямой обязанностью была забота о небольшом отцовском стаде. Начиная с мая, как зазеленеет трава, и заканчивая октябрём, когда засыхают последние чахлые пучки, каждый день он выгонял наших пёстрых коров в поля за деревней и с утра и до позднего вечера пропадал там... Мне казалось, он даже веселел, когда ранним утром уходил из дома; я отчаянно завидовала ему, но попроситься в поля вместе с ним не осмеливалась – за таким разрешением нужно было обращаться к отцу... А потому я, не смея этого сделать, молчала и убегала в сад или же забивалась в свой уголок в лавке.
А Константин, насвистывая, удалялся на задний двор, отворял ворота хлева, выгонял скот на широкую и пыльную деревенскую дорогу, перепрыгивал через изгородь и неторопливо гнал его за околицу, где зеленели сочные безлюдные луга, где звенели соловьиные трели в прибрежных кустах, где сверкала на солнце мелкая быстрая речка, покрытая рябью (названия этой речки я не помню), и золотым сиянием светились пески берега, раскалённые от зноя, слепившие глаза...
Я с завистью следила, как брат, собираясь утром в поля, укладывает в холщовую сумку большой ломоть чёрного хлеба, густо посыпанный солью, как он отливает из кувшина в бутыль холодного молока... Я так желала оказаться на его месте, хотя понимала, что мне бесполезно даже мечтать об этом.
Один раз, когда он выгонял коров за ворота, а я стояла, прижавшись лицом к щели в изгороди, ухватившись руками за далеко отстоящие друг от друга прутья, и с тоскливой завистью наблюдала за ним, он заметил меня и, против своего обыкновения, остановился.
– Чего раскисла? – грубовато бросил он, взъерошив мои волосы; от непривычного внимания на глазах моих проступили слёзы и я быстро опустила голову, чтобы их скрыть.
– Когда всё это кончится? – вдруг с яростным озлоблением воскликнул Константин, сверкая глазами. И впервые заговорил с необычной для его скрытной, замкнутой натуры откровенностью: – Думаешь, мне хорошо? Думаешь, мне доставляет огромное удовольствие изо дня в день пасти глупых животных, ждать, пока они насытятся? Каждое утро подниматься ни свет, ни заря и гнать их к реке, в луга? И в дождь, и в холод, и в нестерпимый жар, и в полуденный летний зной, хорошо себя чувствуешь или плохо – под открытым небом, с оводами и слепнями, с надоедливыми мухами и мошкарой!  И это не раз и не два – а всё лето! Ты ревёшь, потому что думаешь: как мне везёт... Но ничего ты не понимаешь! Это не удовольствие – пасти скот! Это пот, волдыри на руках, солнечные ожоги, опалённое солнцем и обветренное лицо, ломота в костях, ноющая боль в суставах и бесчисленное количество вымотанных нервов! Вот что это такое! Но я предпочитаю купленное такой ценой уединение мерзким забавам папочки и глупым заботам толпы, растекающейся по лавке и по улицам. Ненавижу их тупые рожи, выпученные глаза, их глупые ухмылки, их кривотолки и сплетни... Ненавижу! А ты... лучше сиди в детской и не рвись в неизведанный мир голубых рек и зелёных лугов – он не для тебя! Твоё место – дома!
Он перемахнул через изгородь и, запыхавшийся от горячей речи, злой, побежал догонять уходящее к краю деревни стадо, которое поднимало копытами лёгкие облачка пыли и протяжно мычало по временам, задирая морды к синему небу, окрашенному первыми лучами восходящего солнца...

– Ну, что же вы замолчали? – нарушил установившееся молчание мой юный слушатель.
Я вздрогнула и очнулась от своих мыслей, на которые меня натолкнули воспоминания о днях, ушедших безвозвратно.
В столовой стемнело совсем.
На улице сгустились вечерние сумерки, от незавешенных окон дуло, в них без перерыва стучали колючие струи дождя, что полил как из ведра.
Над морем разразилась настоящая гроза.
Тучи неслись по небу, то и дело полыхали огненные молнии; напоённый грозовым электричеством воздух сотрясался раскатами грома, похожего на пушечные взрывы. Потемнело, как в полночь, и лило, лило... Бурные потоки и лужи, образовавшиеся на плитах двора, покрывались пузырями и кипели, что говорило о том, что дождь кончится не скоро.
За окнами проносился ветер; он тоскливо скулил в печной трубе, сотрясал ставни, заставлял дребезжать стёкла в частых переплётах свинцовых рам, трепал дранку на крышах сараев и покинуто и одиноко хлопал во дворе открытой дверью, ведшей на сеновал – Йозе опять забыл её закрыть...
Я встала, с трудом разогнув затёкшую от вечерней сырости спину, молча подошла к камину, поворошила угли в угасшем пламени, которое ещё тлело и окрашивало очаг лёгким красноватым сиянием, подбросила несколько совков угля и подождала, пока огонь вспыхнет с новыми силами, станет вновь из тускло-багрового ярко-золотым и весёлым. Искры взвивались в дымоход, столовая озарилась и стало светлее, от камина повеяло приятным сухим жаром. Согревшись, я укуталась в шаль и вернулась на своё место у окна.
Феликс наблюдал за моими действиями, ничем не выказывая нетерпения, и, видно, переосмысливал услышанное.
Я посмотрела на него и передвинулась от окна в угол, где не так дуло; от огня, разгоревшегося в очаге, тени рассеялись, и здесь стало не так темно, как прежде. Постепенно комната стала наполняться теплом.
Прошло четверть часа, и только тогда Феликс осмелился взглянуть на меня вопросительным взглядом, и, помявшись немного, спросить, что же было дальше. Я вздохнула, припоминая тяжёлые годы, последовавшие за описанными выше событиями.
Помолчав ещё немного, чтобы собраться с мыслями, глядя за окно, где в чёрных тучах вспыхивали ветвистые молнии, где лили мутные потоки и свистел ураган, я принялась за свою повесть.
Мой голос звучал тихо и размеренно; временами его заглушали раскаты грома; шумный дождь, хлеставший во все четыре окна, создавал неспокойный и в то же время усыпляющий фон, и словно помогал преодолеть барьер времени и без препятствий вернуться в давно минувшее.
– Какой бы ни была наша жизнь в отчем доме, – произнесла я со вздохом, натягивая на плечи шаль и зябко закутываясь в неё, – это было единственное, что мы знали. Тот дом был нашим домом. У каждого человека есть что-то своё, откуда пошли его корни, откуда всё началось... Наши корни взрастились мрачными стенами отцовского дома. Он и по сей день в моей памяти – одинокий, унылый, заброшенный, с замшелыми стенами и низко надвинутой тёмной крышей. Единственный известный нам дом... который нам в скором времени пришлось покинуть. С летних событий, о которых я вам только что поведала, минуло два года. Подходила к концу осень. Роковая осень, принесшая с собой перемены, перевернувшие весь привычный уклад нашей жизни.
Зима пришла рано.
В конце октября подул резкий восточный ветер и выпал глубокий снег. Несколько дней подряд продолжались обильные снегопады; затем они внезапно прекратились и ударили морозы, подули пронзительные, обжигающие стужей ветры, температура держалась около тридцати восьми градусов и не сбавлялась. Все дороги были завалены, занесены снегом, лишь две-три самых главных кое-как расчищались жителями деревень.
Как поговаривали старожилы, такой жестокой зимы не было в наших краях лет двадцать пять – птицы на лету замерзали...
В одно такое морозное утро отец отправился в соседний город – дела в лавке шли из ряда вон плохо и ему срочно понадобился займ.
Он запряг в сани лошадь и уехал... Вернулся он лишь следующей ночью. Всё это время лавка была закрыта, а с нами возилась старенькая бабка, жившая у нас в качестве няньки и стряпухи. Мы сидели в нашей детской у жаркого очага, а нянька забавляла нас старинными сказками и балладами. Я слушала вполуха. Странная тревога снедала меня с тех самых пор, с того самого момента, как уехал отец. Я не могла найти себе места, не могла ни есть, ни спать спокойно; возможно, я смутно предчувствовала ту беду, которая уже нависла над нашей крышей. С непонятным нетерпением ждала я возвращения отца – не потому, что так уж его любила, вовсе нет, а потому, что мне было страшно чего-то, а чего – я и сама не понимала. Мне хотелось, чтобы своим возвращением он рассеял дурные предчувствия, терзавшие меня и не дававшие ни минуты покоя. И я ждала. Я вслушивалась в звуки, доносящиеся с улицы, то и дело бегала к дверям, выглядывала в окна на заметённые снегом дороги и подолгу стояла на пороге, приоткрывая и вновь закрывая дверь.
Нянька, как обычно, готовила обеды и завтраки, мыла посуду, топила в комнатах, стелила постели, пела мне на ночь протяжные жалобные песни, от которых мне становилось ещё неспокойнее и хотелось заплакать. Она, конечно, тоже волновалась за хозяина, но волнения своего не выказывала.
А кто совсем не проявлял никакого беспокойства, так это Константин. Усевшись на пол у ярко полыхающего камина, он с утра и до вечера стругал какие-то палки; ничто, казалось, его не трогало.
Поездка в город не прошла даром для Александра Смиш’о. Он, которому сила воли порой заменяла здоровье, начал покашливать и через несколько дней слёг. Жестокий северо-восточный ветер, дувший не переставая несколько недель, не пощадил несчастного. У него, несмотря на мощное сложение, была наследственная предрасположенность к болезням лёгких, и простыв, он заболел – вернулась чахотка; под влиянием лютого холода, в котором ему пришлось провести около двух дней, болезнь открылась и стала стремительно прогрессировать.
Он умер, испробовав все способы вылечиться, через два с половиной месяца. Поначалу он пытался игнорировать болезнь, рассчитывая, что она пройдёт сама собой, если её не замечать, и продолжал заниматься текущими делами, но ему быстро становилось всё хуже и хуже, и вскоре он с ужасом осознал, что дальше игнорировать болезнь бесполезно, она не проходит и не пройдёт.
И он запаниковал... Жутко было слышать, как часто он дышит, видеть, как стремительно бьётся синяя жилка на лбу, как он останавливается, сделав резкое движение... В последние отведённые ему судьбой недели он стал до крайности нервным, раздражительным, легковозбудимым... Говорят, будто лёгочным болезням сопутствует оптимизм... Никакого оптимизма в поведении отца я не замечала. Он боялся смерти! Он кричал, засыпая, кричал во сне и метался... он почти обезумел от страха перед костлявой гостьей!
Возле него постоянно дежурила Миа, наша нянька, доктор же с некоторых пор не приходил, объявив пациента неизлечимым и тем самым подписав приговор всем его упованиям. Доктор мог продлить его жизнь на неделю-другую, но исцелить его он был не в силах.
Он умер в мучениях. Сознание его не было замутнено, но он сделался как сумасшедший, всё время трясся, повторял, как не хочет он умирать; я всего один раз заглянула в его комнату и в ужасе убежала, увидев исхудалое лицо, высохшие жёлтые руки и огромные, мятущиеся, горящие страхом глаза... Как подточила его силы болезнь! Каким сделала жалким, беспомощным! Как иссушила его!
Константин, исполняя сыновний долг, почти всё своё время проводил в комнате больного. Не знаю, плакал ли он, как плакала и молилась я, скорее всего нет. От отца он всегда выходил с сухими глазами и с непроницаемым лицом. Он стал ещё мрачнее и угрюмее, но ни разу не заметила я ни мокрых полос на его щеках, обожжённых солнцем до черноты, ни влажного блеска в уголках глаз. «Неужели его совсем не трогают страдания умирающего?» – с недетской сообразительностью спрашивала я себя и не находила ответа, вместо него на душу мою спускался холодный туман – предвестник того трепетного языческого поклонения и суеверного ужаса, которые ожидали его впоследствии со стороны всех, кто с ним сталкивался... Константина всегда окружал ореол таинственной дикарской мощи, сатанинской мощи... И, думаю, именно в то время ореол этот стал проявляться всё ярче и ярче...
Александр Смиш’о скончался в середине февраля.
Мы остались совершенно одни на свете. Не могу сказать, что я переживала потерю близкого человека, ибо я не любила его, как должно любить примерной дочери, и он не был мне близок, но смерть его была для меня великим потрясением. В тот же день мы узнали, что должны будем покинуть дом, так как и лавку, и наш второй этаж отдают за долги, обнаружившиеся уже после смерти Александра.
Мы оставались на улице, и не знаю, что было бы с нами, если бы о нас не вспомнил некий дальний родственник из Нитра. Одинокий и лишённый прямых наследников, он прослышал о кончине Александра и о незавидной участи его детей, и немедленно послал за нами.
Дома мы оставались до тех пор, пока там лежало тело отца. Хоронили его в пасмурный, тёмный февральский день; вьюжило, летел мелкий колючий снег... Я мало что помню; я давилась слезами; я впервые столкнулась со смертью и она ужаснула меня, и этот ужас и горе застилали моё сознание пеленой, сквозь которую ничто не способно было пробиться. Я словно оцепенела и всё делала по инерции, по чужому приказу: прикажут идти – иду, принести что-нибудь – беспрекословно подчиняюсь. Я не ощущала никакой власти над собой в тот момент... Но даже тогда меня поразило бледное, но совершенно бесстрастное лицо моего брата. Одетый во всё чёрное, он стоял под иконой, рядом с гробом, и, сомкнув челюсти, с непонятной мрачной злобой смотрел на покойника. Никаких чувств не отражалось в его чертах, лишь порой глаза, холодные и неподвижные, вспыхивали чёрными искрами.
– Бедный мальчик! – притворно прошептал кто-то из пришедших проститься. – От горя он потерял способность чувствовать...
Услышав такое замечание, «бедный мальчик» вздрогнул всем телом, с быстротой молнии вскинул глаза, отыскал ими говорившего и сквозь зубы, дрожащим от горечи голосом выкрикнул:
– Я не о нём жалею! Я жалею, что тиран не дожил до того времени, когда раб его станет достаточно сильным и сможет отомстить... за всё отомстить! Он не должен был умереть! Смерть – слишком лёгкое избавление, он не заслужил его! К тому же, его наказал бог... но не я! Он должен был мучиться, сходить с ума и унижаться, как унижал меня! Смерть по сравнению с мучениями, которым я подверг бы его, ничто! Ему повезло, что он ушёл и стал для меня недосягаем!
Он злобно сверкнул глазами, рот его искривился, ноздри трепетали. Он вскинул лохматую голову и бросился вон из комнаты, повергнув в шок словами, полными ненависти и негодования, всех присутствующих. Толпа сомкнулась за ним, на мгновение смолкнув, затем раздалась в разные стороны. Все заахали, зашептались, стали исподтишка оглядываться друг на друга и на двери, за которыми исчез мальчишка. Громкие восклицания постепенно наполнили комнату, и почти на всех лицах сквозь мнимое удивление проскальзывало злорадство и глумливые усмешки, почти во всех глазах читалось тайное торжество. Все радовались произошедшему у гроба скандалу, хотя всячески старались скрыть истинные свои чувства за масками осуждения и беспокойства. Тогда-то я поняла, что отца нашего никто не любил и не уважал; все смеялись над ним, хоть и за глаза, хоть и под маской; любезничали же с ним, когда он был жив, потому что побаивались. Никто не любил и Константина. Своей недетской угрюмостью и чёрным взглядом он не вызывал к себе жалости, глядел на всех волком, и потому деревенский люд относился к нему не лучше, чем к его отцу.
Ни когда выносили тело, ни во дворе, ни на кладбище Константин не появился. Не знаю, где он просидел всё это время, что делал... Но и ему было не легче, чем всем нам.
На следующий день за нами прикатил экипаж, а ещё через день мы были доставлены на место, где нам предстояло поселиться и провести ближайшие годы.
Всю дорогу мой брат молчал и хмурился, даже со мной он не сказал ни слова... Он уже тогда меня почти не замечал, а приставать к нему с вопросами или жалобами я бы никогда не посмела.
Из-за промедлений и задержек в пути мы прибыли в замок только под вечер, когда сгустились ранние морозные сумерки и ничего нельзя было разглядеть. Зимой темнеет рано, а на севере ночь наступает быстрее. Помню лишь огни Нитра, мимо которого мы проезжали, тёмную дорогу по скалистому берегу... Помню, как карета прогромыхала по мёрзлым доскам подвесного моста, как внизу глухо бились о камни чёрные волны, неразличимые в окружающем мраке... В заснеженном дворе, где было так же темно, нас вывели из кареты. Встретившая у порога толстая служанка ловко обмела веником наши облепленные снегом ботинки, затем отворила какую-то дверь в высокой тёмной стене, провела по запутанным коридорам, откуда тянуло промозглой сыростью и плесенью, и ввела в эту самую столовую, где сейчас сидим мы с вами и так мирно беседуем... С тех пор здесь мало что изменилось; большая часть вещей осталась на своих местах, их не трогали и не меняли, и, кажется, даже не переставляли. В те годы всё в доме красилось в последний раз; вы, наверное, заметили, что краска на подоконниках сошла совсем, лишь местами сохранилась, и теперь уже не разобрать, какого она была цвета...
В вечер прибытия мы не смогли рассмотреть замок из-за сгустившихся сумерек и лишь смутно представляли себе то место, где очутились, строя свои догадки на открывшихся нам разрозненных деталях: высокий обрывистый берег, тёмное море, подвесной мост, занесённый снегом двор, нескончаемо длинные переходы, лестницы, неосвещённые сырые коридоры и низкая, вытянутая из конца в конец столовая, в которой тоже было полутемно и топился всего один камин – вот этот, около кухни.
Мы вошли, отряхивая плащи и шапки от снега, который обрушился на наши головы с крыши во дворе, когда мы подходили к парадной двери замка. Служанка заспешила, засуетилась, стала торопить, чтобы мы поскорее сняли тяжёлую верхнюю одежду и вытряхнули принесённый с улицы снег в коридоре, а не в помещении.
Я, уставшая с дороги, робевшая перед посторонними людьми, безропотно подчинилась её сильным и быстрым рукам, которые мигом сорвали с меня плащ, капор и башмаки и усадили на маленькую скамейку справа от камина. Я была послушна, как всегда, а вот Константин никакой покорности проявлять не собирался и с первого своего здесь появления стал выказывать дурные черты характера. Когда толстуха, устроив меня и закутав в тёплый, согретый у огня клетчатый плед, повернулась к моему брату с добрым намерением помочь ему расстегнуть стальные застёжки на вороте плаща, он повернулся к ней спиной, выражая нежелание подчиняться. Бедная женщина, незнакомая с его повадками и принявшая их за обыкновенные капризы, грубовато схватила его за плечи и с добродушным ворчанием развернула к себе.
От последовавшего сильного толчка в грудь она охнула и чуть не упала, едва удержавшись на ногах. Несколько секунд длилось оцепенелое молчание, в течение которого служанка непонимающе смотрела на Константина, а тот, смерив её взбешённым взглядом, отцепил плащ непослушными от холода руками, швырнул его на пол и прошипел, обращаясь к «обидчице», всё ещё не пришедшей в себя и беспорядочно хлопавшей глазами:
– Занимайтесь своими делами, а в мои не лезьте! И если не хотите остаться без рук, то не протягивайте их к моим вещах без моего на то разрешения!
Он отшвырнул валявшийся на полу плащ, злобно глянул на служанку и тем же тоном добавил:
– А это... это можете убрать.
Он перешагнул плащ, без колебаний, уверенно, прошёл через всю комнату и уселся в густой тени прямо на полу. Корзинка для угля и высокая подставка для дров полностью скрыли его.
Я сидела на своей скамейке ни жива, ни мертва, с остановившимся сердцем, и не смела шевельнуться. Я заметила в глубоком кресле неподалёку фигуру человека, полускрытого тенью, и с ужасом ждала, когда дядюшка Эб (а это был он) встанет и объявит, чтобы мы убирались на все четыре стороны. Я была настолько уверена, что это сейчас произойдёт, что начала потихоньку всхлипывать и тереть глаза, в мыслях ругая непутёвого брата и его глупые выходки. Но страхи мои оказались излишни – тёмный господин в кресле не пошевелился и продолжал безмолвствовать с таким же безразличием, с каким воспринял и наше появление в столовой.
Служанка понемногу пришла в себя и лицо её загорелось от возмущения и стыда за то, что позволила такое с собой обращение. Она резко нагнулась, подхватила брошенный плащ, водрузила его на вешалку с такой яростью, что обломила один крючок и едва не сорвала другой; она не переставала выкрикивать жуткие ругательства, пересыпая их проклятиями – такую отборную брань странно было слышать из уст женщины; голос её, низкий и грубый, трясся так, что трудно было разобрать произносимые ею слова.
Сделав своё дело, она вышла из столовой, тяжело дыша, и с грохотом хлопнула створчатой дверью; от сильного удара зазвенели в рамах стёкла и из дымохода в камин упало несколько старых обломившихся кирпичей.
Я вновь обмерла и еле осмелилась поднять глаза на дядюшку (мне неизвестно точно, кем он нам приходился: дядей, каким-нибудь дедом или кем-то ещё, но впоследствии мы привыкли называть его именно дядюшкой), я ожидала, что уж на этот-то раз он возмутится непременно и накажет служанку за учинённый шум, но тщетно: он не шевельнулся и выглядел ко всему равнодушным. Кресло его было отвёрнуто от огня, и я не могла видеть его лица, укрытого тенью, которую отбрасывала высокая деревянная спинка.
Время шло, а старик не подавал никаких признаков жизни. Я понемногу забеспокоилась и стала тревожно озираться вокруг. Незнакомый дом, странные люди, странный приём, глубокая тишина, царившая во всём замке, и полумрак, таящий в себе неизвестно какие ужасы, помогли страху без труда закрасться в моё сердце и оно заколотилось бешеными толчками; стук его отдавался у меня в висках и казался невероятно громким. Я спрашивала себя, куда подевалась толстуха-служанка (какая-никакая, но она, по крайней мере, двигалась и говорила); я вытягивала шею, пытаясь рассмотреть во тьме за корзинами брата, но его не было видно... И мне не оставалось ничего другого, как снова и снова обращать внимательные, замирающие и напряжённые взгляды в таинственное кресло, где застыл в неподвижности дядюшка Эб. Одна его рука с длинными желтоватыми пальцами сжимала деревянную ручку кресла, сумрак укрывал лицо и большую часть груди.
Затаив дыхание, я принялась всматриваться в скрытое от меня лицо, никогда раньше мною не виданное, а потому представлявшее особый интерес, и вдруг тихий свист, вырвавшийся из ноздрей сидящего, заставил меня резко подпрыгнуть на месте и вздрогнуть от неожиданности и испуга – я уже привыкла к мёртвой тишине и звук этот вывел меня из душевного равновесия.
На мой жалобный вскрик не последовало никакого отклика – лишь дрогнули дядюшкины пальцы и сильнее сжали жёсткий подлокотник кресла... В углу зашевелился Константин, и тутже до меня донёсся его глуховатый раздражённый голос:
– Чего орёшь? Он спит – не поняла разве?
Услышав эти слова, я успокоилась; словно камень упал с моей души. Но причиной тому было не столько значение прозвучавшей фразы, сколько то, что я услышала живой человеческий голос; пусть злой и хмурый, но он прогнал все призраки и нарушил пугающую тишину.
...В тот же вечер нас представили дяде, как только он проснулся, а произошло это не скоро, через час-полтора после нашего прибытия. Мы приехали в девятом часу, а после ужина Эб любил подремать, потому мы и застали его спящим. Ему не доложили о нас сразу, так как он не терпел, когда нарушали его сон.
Всё то время, что в вечер приезда мы провели в его обществе, он сдержанно улыбался, но глаза его оставались цепкими и изучали, неотступно следили за каждым нашим движением; казалось, взгляд его обладает способностью без труда проникать в человеческую душу и буравить её насквозь.
Последнюю загадку, а именно – нечувствительность Эба к громким звукам, я разгадала этим же вечером. Просто он оказался глух и не мог слышать даже произносимых громко слов, и понимал их только читая по губам, для чего нам было велено произносить слова медленно и чётко.
Дядюшка сам провёл нас на верхний этаж и показал отведённые нам комнаты, после чего нас накормили ужином, который мы с аппетитом проглотили, так как были голодны с дороги; после ужина нас снова проводили по своим комнатам и предоставили каждого самому себе.
Не зная, чем можно заняться в тишине и темноте, я торопливо переоделась при свете угасающего камина и, пока он не погас совсем, залезла на кровать и укуталась в тёплое одеяло. Я очень испугалась, когда случайно задела рукой кнопку на узенькой полочке возле подушки, потому что откуда-то сверху с тяжёлым скрежетом опустилась решётка из толстых прутьев, отгородившая кровать со всех сторон от потолка и до самого пола. Я вскрикнула и, схватившись за прутья, принялась в ужасе трясти и дёргать их, но они не поддавались. Не помню, как догадалась я вновь нажать кнопку – решётка медленно поднялась. Старинное приспособление, призванное защищать владельца комнаты, пока он спит. Так оборудованы все ниши для кроватей в замке. Исключение составляет лишь ваша, Феликс, потому что для вас мы поставили современную.
Успокоившись совсем, я ещё какое-то время понажимала на кнопку, удивляясь и восхищаясь, решилась опустить на ночь решётку, хоть это слегка будоражило с непривычки, и, сморенная долгой дорогой, дальним путешествием, усталостью и массой новых впечатлений, быстро уснула.

...Со стороны кухни послышался громкий звон битого стекла, заставивший меня оборвать монолог. Мы с Феликсом вздрогнули и переглянулись, а затем не сговариваясь вскочили и опрометью бросились на кухню.
Как выяснилось, это Марсуа уронила тарелку, заговорившись с Гриди, и теперь, испуганная и бледная, сбивчиво и виновато отчитывала свою незадачливую помощницу.
Я вытолкала за дверь племянника, чтобы он не смущал ещё больше бедную женщину, которая и так чувствовала свою вину и не знала, куда деваться; а сама сделала вид, будто ничего особенного не произошло, и спокойно обратилась к служанке:
– Марсуа, как уберёшь осколки, подавай на стол. Что-то мы проголодались. А обед, кажется, был давным-давно...
Я вызвалась ей помогать, и вскоре общими усилиями кухня вновь превратилась в уютную чистенькую комнатку. Как всегда, она была освещена только красноватыми бликами камина. И когда последний осколок был сметён на совок и выброшен в мусорное ведро, кухня приобрела прежний свой вид.
Я отдышалась и, распрямив спину, отёрла тыльной стороной ладони вспотевший лоб. Затем вновь повернулась к Марсуа и велела ей накрывать на стол, так как подошло время ужинать.
Так рассказ мой прервался и возобновился только после ужина. До десяти оставалось ещё целых два часа. Мы с Феликсом расположились у догорающего огня, я достала своё вязание и, подумав немного, решила продолжить начатую историю...

Глава 7

– Жизнь постепенно вошла в свою колею, и хоть для нас она потекла по новому, незнакомому руслу, вскоре мы с этим руслом освоились.
Я ещё иногда бессознательно тосковала по былому, воскрешая в памяти наш мрачный серый дом, дёрновый двор, садик, где у меня была своя клумба с ромашками. Порой я могла и всплакнуть, когда никого не было рядом и никто не наблюдал за мной. Но постепенно, день за днём, всё это отдалялось, на старые воспоминания стали наслаиваться новые, далёкие впечатления сменились менее давними, взамен привычных лиц и характеров появились другие, тоже не лишённые интереса.
Дядя Эб относился к нам доброжелательно, но строго, и словно старался изучить нас до основания. Он подчинил нас общему распорядку, но в остальном позволял поступать, как заблагорассудится, если, конечно, это не противоречило его воле.
День в замке начинался для нас подъёмом в семь часов, умыванием, одеванием, утренней молитвой в часовенке наверху, завтраком. Затем до обеда мы занимались чем хотели, а слуги принимались за уборку. Обедали в два, после чего следовал небольшой перерыв для отдыха; без четверти три дядюшка звал нас в библиотеку и до шести кропотливо обучал письму, чтению и иным наукам, так как, со стыдом вынуждена признать, отец почти не занимался нашим образованием и не стремился привить тягу к знаниям. Константин всячески стремился сбежать с занятий, уклониться от них. В деревне он периодически посещал школу и теперь считал, что самое необходимое ему известно, учиться же остальному (на его взгляд, ненужному) казалось ему верхом нелепости. Эб поначалу делал замечания нерадивому ученику и терпеливо старался перевоспитать его, но тот лишь молчал, тупил глаза и чернел, как грозовая туча. В конце концов Эб понял, что бьётся головой о стену, пытаясь вдолбить элементарные знания твердолобому упрямцу, и, прекратив бесплодные попытки как следует обучить мальчишку всему, что знал сам, сосредоточил все усилия на мне – благо, я оценила его добрые намерения и, желая порадовать его, проявляла завидную усидчивость и прилежание.
Я в самом деле хотела учиться; мне нравились тяжёлые тома в стеклянных шкафах и на резных полках в библиотеке, где проходили наши занятия, нравились остро отточенные перья, и приторный запах чернил, и их глянцевый блеск... С благоговейным восхищением взирала я на ровные стопы белой бумаги, что лежали на огромном письменном столе, и мечтала научиться писать так же красиво и чётко, как дядя Эб. Тогда у меня мало что получалось – буквы дрожали и прыгали, кляксы то и дело сыпались на листы и заливали робкие строчки... Но я не отступала; я хмурилась, старательно закусывала губу и переписывала всё заново, чем каждый раз заслуживала одобрительную улыбку своего учителя. Нередко слышала я от него и похвалы, что вдохновляло меня на новые подвиги, и я старалась порадовать его ещё большими успехами.
Разочарование его в Константине компенсировалось удовлетворением от моих достижений. Я же радовалась всякий раз, когда мне удавалось не посадить кляксу или написать целое предложение без ошибок и помарок.
С этих пор бездна между мной и братом разверзлась и становилась с каждым днём непреодолимее.
Мы всегда были как-то обособленны друг от друга; возможно, сказывалась тут и разница в возрасте, ведь он был намного меня старше. А теперь я стала смутно понимать, что он отдаляется от всех нас, уходит в себя, в свой собственный мир, куда никому из нас доступа не было. Случалось, что мы за целый день и словом не обмолвимся. А уж к сокровенным тайникам своей души он не подпускал никого и рьяно отстаивал их, отгоняя любопытных хмурым взглядом и упорным молчанием, которое было гораздо красноречивее слов. О его мыслях и переживаниях мы могли только догадываться, отчего он казался непробиваемым и даже тупым; он был настолько скрытен и неразговорчив, что невольно возникали сомнения в том, что он вообще способен о чём-нибудь думать. И если я всячески старалась угодить опекуну, то Константин не делал ничего, чтобы вызвать его симпатию.
Отношения у них не заладились с самого начала. А началось всё ещё в день прибытия; Константин заметил изучающее внимание дядюшки и вместо того, чтобы выказать искреннее расположение и обратить его в друга, внутренне взъярился от сознания, что его якобы унизили, подвергнув изучению, и с этого момента стал заносчивым и дерзким. А добился он таким поведением лишь одного – оттолкнул единственного человека, проявившего к нему сострадание и пожелавшего со временем сделать своим наследником.
Но Константину не нужны были его деньги – нет! Ему вообще не нужны были деньги, ему нужны были человеческие души – искренность и безоговорочное доверие. Если же он не находил в человеке этих качеств, то навсегда поворачивался к нему спиной и старался оставить о себе самое дурное впечатление.
Дядюшка сделал ошибку, проявив научный интерес к его натуре и даже не постаравшись принять и полюбить мальчишку таким, каков он есть. Если бы вместо изучения он протянул ему руку, Константин ответил бы ему искренним рукопожатием... Но Эб предпочёл сначала как можно больше узнать о его характере, а лишь потом подумать, стоит или нет привязывать его к себе. Гордость и дьявольское самолюбие мальчика воспламенились от одного подозрительного взгляда, а в итоге дядюшка уверился в его природной тупости и неисправимости и решил, что сей предмет изучен досконально и, значит, нужно составить о нём какое-то мнение. Он его составил и не изменил до конца своей жизни. Незыблемость во взглядах – вот основная его черта; если уж он сложил себе представление о том или ином человеке, то никогда не менял его, даже если ему открывались новые грани того же характера. Этих новых граней он попросту не замечал – не хотел замечать. Может, он просто не любил никаких перемен?..
Как бы там ни было, не мне судить его.
Наверное, Эб отличался чрезмерной самоуверенностью, казался себе этаким чудом, непревзойдённым в житейской мудрости... Бог ему судья. Оставим ему, как говорится, мёртвых и не будем судить о них, ведь в конце концов никому не известна глубина чужих сердец; может, и у него имелись свои оправдания...
Одним словом, дядюшка относился к нам неодинаково.
Он замечал каждое наше движение, старательно конспектируя в памяти, и если линия, образуемая из моих поступков, медленно поднималась вверх, то линия Константина неуклонно падала. Замкнутый, хмурый, неразговорчивый – он в свои пятнадцать лет поневоле отталкивал от себя.
Разуверившись в нём окончательно после нескольких недель его пребывания в замке, Эб понемногу перестал обращать на него внимание, разговаривая только со слугами и со мной. К Константину он обращался лишь в крайних случаях, и всегда лицо его при этом искажалось неприязнью, которая не могла остаться незамеченной. Слуги тоже невзлюбили Константина и, видя пренебрежение к нему со стороны хозяина, не церемонились с ним.
Константин снова остался один.
...Так вот, понемногу жизнь на новом месте перестала приносить нам сюрпризы. И если мне она нравилась всё больше и больше, то Константина разочаровала и превратила в совершенного нелюдима. Всё свободное время он проводил либо в комнатах наверху, либо во дворе, либо на пустошах, когда была достаточно хорошая погода и можно было выйти на улицу. Вечерами, по заведённому в доме обычаю, все собирались в столовой (традиция эта сохранилась и по сей день, как вы знаете). Дядюшка читал или дремал в своём кресле, я сидела у окна с куклами и слушала сказки Миа, что приехала вслед за нами по просьбе Эба; слуги шили, вязали, пряли, чинили сломанную утварь и негромко между собой переговаривались. В такие вечера приятно было посидеть в тепле и покое, подделывать лёгкие домашние дела и вести неспешную беседу – сдержанную в присутствии хозяина и заметно оживлявшуюся без него. Веселья слуги избегали – Эб не слышал, но отлично читал по выражению лиц, и если кто-то смеялся по непонятной ему причине, ему казалось, что смеются над ним, и это здорово его раздражало.
Я блаженствовала в своём полутёмном уголке, наполненном лёгкими тенями, согретом красными бликами, которые отбрасывало лёгкое пламя камина; я пропускала мимо ушей болтовню слуг и, не вникая в смысл услышанного, играла с куклами – их было две, и обеих подарил мне дядюшка.
Константин, как бы ни было ему отвратительно находиться в нашем обществе, вынужден был спускаться вниз и проводить вечера вместе со всеми. Он входил с чёрного хода, хмуро пересекал столовую, усаживался у дальнего камина, забившись за корзины с углём, и не подавал никаких признаков бытия. Все эти два часа он просиживал не двигаясь и не шевелясь и ничего не делал, только о чём-то сосредоточенно размышлял, изредка поглядывая на Эба. Мне всегда было интересно, какие мысли занимали его, но, увы, он никогда их мне не открывал.
Впрочем, во внимании мой брат кажется, и не нуждался – только бы была крыша над головой да кусок хлеба в обед, чтобы не пропасть с голоду и не замёрзнуть...
– Послушайте, но разве он не видел, что сам виноват в своём одиночестве? – перебил меня Феликс. – Ведь не мог же Эб понять его, если он постоянно и, самое главное, намеренно, скрывался под маской и восстанавливал его против себя, всё делая назло и не так? Зачем же он ещё и злился на бедного старика за непонимание?
Я вздохнула. Я и сама часто задавала себе этот вопрос, но с ответом затрудняюсь и по сей день.
– Думаю, объяснять своё я было для него равносильно унижению, – нерешительно вымолвила я, помолчав какое-то время. – Если кто-то не сумел с первого взгляда увидеть в нём что-то хорошее, если к нему подходили без доверия, если не принимали его как равного во всём, то он с такими людьми становился дьяволом. А если они ещё и оскорбляли его, или тем или иным образом навлекли на себя его немилость – пощады не было никому. Он мстил не сразу, он умел выжидать. Он вообще не укладывался в нормальные человеческие рамки, а подобные странности составляли его суть. Но не ко всем он относился враждебно... нет, не ко всем. Одно маленькое существо сумело привязать его к себе, да так крепко, что до конца жизни он поклонялся своему идолу и видел только его, хотя идол этот уже столько лет покоился в могиле...
– Элисон? – не дослушав, дрогнувшим голосом снова перебил меня Феликс.
– Нет, Феликс, речь вовсе не о ней, – усмехнулась я. – К тому же, Элис ещё жива, слава богу. А говорю я о Диане Льок.
– О Диане... Льок? – недоумённо пробормотал он, в растерянности уставившись на меня.
– Если станете перебивать, я не буду больше ничего рассказывать! – решительно оборвала его я и сердито пояснила: – Теперь вы, конечно же, подумали о его дочери, которая носила то же имя, и опять ошиблись, опять оказались в заблуждении! Мать Дианы Смиш’о, Ксения Льок, назвала дочь в честь своей сестры, желая искупить перед ней свою вину и вместе с тем побольнее уязвить самолюбие Константина...
– Подождите, подождите! Так вы говорите, что любил он одну, а женился на другой? – снова вмешался Феликс.
– Я ничего не говорила, а вот вы всё время норовите забежать вперёд! – воскликнула я. – Молодой человек, воздержитесь на время от замечаний, или, клянусь, вы не услышите больше ни слова!
Он поспешил уверить меня в своём внимании, испугавшись моей нешуточной угрозы, и попросил продолжать. Я помолчала какое-то время, похмурилась, но всё же снизошла до горячей мольбы племянника и вновь принялась за свою повесть.
– В конце марта в старую усадьбу на холмах вернулся господин Льок, давний друг дядюшки, который после смерти жены решил покинуть город (до этого он жил в Нитре) и уединиться от надоевшего шума и суеты столичной жизни; занудный сноб, недалёкий, эгоистичный, он и в деревне продолжал жить светскими привычками и понятиями. Выглядел он расплывшейся, неповоротливой улиткой, и вёл себя соответственно. Но не советовала бы я никому раздражать или дразнить его – сердиться он умел превосходно, а чтобы вывести его из себя, достаточно было порой и взгляда.
Он приехал вместе с двумя очаровательными дочками. Правда, старшая, Диана, не являлась ему дочерью, а была всего лишь племянницей; родители её умерли, когда она была ещё совсем крошкой, и Льок забрал дочь брата к себе, сдав её на попечение нянек. Младшая, Ксения, была года на полтора-два моложе сестры и приходилась почти моей ровесницей.
Весть о возвращении Льока в родные края принёс в наш дом лакей, посланный из усадьбы специально, чтобы оповестить нашего старика, и Эб, живший замкнуто и скучно, Эб, ненавидевший перемены и всячески старавшийся избегать их, обрадовался как дитя, узнав эту новость, и немедленно через того же слугу пригласил Льока к себе.
Целый день накануне приезда гостей в замке всё стояло вверх дном: горничные скребли и мыли, летела пыль, плескала вода в тазах, в раскрытые настежь окна врывался тёплый весенний ветер; на кухне стучали ножи, звенели тарелки, что-то шипело, шкворчало, кипело и булькало... Беспорядок и беготня царили страшные, все куда-то спешили, бежали и торопились... И в этой весёлой предпраздничной суматохе о нас с братом забыли, мы сразу отошли на задний план, а вспомнили о нашем существовании лишь к ночи, когда подошло время ложиться спать. Но зато комнаты в замке превратились в сверкающие покои, убранные коврами, уставленные вазами с первыми подснежниками, пропитанные благовониями, хорошо протопленные, вымытые и вычищенные до блеска. Конечно, прибрали лишь самые главные комнаты – холл, столовую, гостиные второго этажа, спальни, – на остальные просто не хватило бы времени и сил. Но тем не менее замок блестел и был готов к приёму такой почтенной особы, как Льок. Предполагалось, что он прогостит здесь не меньше двух недель, а потому для него и девочек отвели самые лучшие комнаты на втором этаже. Там же впоследствии разместили служанок и лакеев, приехавших вместе с ними.
На ужин мы получили по два сладких пирожка, которые напекли на завтра, и по стакану горячего чая, после чего нас немедленно отправили спать, потому что не все приготовления были закончены, а мы, вернее я, всё время попадались на глаза служанкам и нанятым им в подмогу подёнщицам.
Пробездельничав целый день (дядюшка на радостях отменил все занятия), я уснула нескоро; я беспрестанно ворочалась и всё думала о предстоящем событии. Я пыталась нарисовать в воображении предполагаемые образы Льока и девочек, о которых была наслышана от кухарок. Диане уже исполнилось десять лет, Ксении было около восьми, она была на год младше меня. Всех нас троих разделяла небольшая разница в возрасте, и я мечтала подружиться с гостьями, ведь у меня никогда в жизни не было подруг, ни в деревне, где мы жили раньше, ни в замке, за пределы которого я выходила только по воскресеньям, когда мы в сопровождении дядюшки ездили в церковь, – и всё свободное время я проводила только с немногочисленными обитателями замка. Конечно, меня не могло не обрадовать и не взволновать появление ровесниц.
Следующим утром я вскочила раньше всех, сама оделась в парадное платье, приготовленное и выглаженное заранее, тщательно умылась, причесалась и спустилась по устланной вишнёвым ковром лестнице в холл, оттуда через коридор попала в столовую, где уже весело пылал огонь в обоих каминах и было непривычно тепло, светло и уютно.
Толстуха-служанка, которая некогда встретила нас с братом, готовила завтрак на кухне, – дверь туда была приоткрыта и я имела возможность наблюдать за ней, не выходя из своего любимого уголка у окна. Вместе с бульканьем кастрюль из кухни доносилось нестройное пение служанки, напевавшей себе под нос, чтобы не скучать.
Не в состоянии усидеть на месте, я встала и принялась слоняться по столовой, и слонялась до завтрака, а когда толстуха вышла из кухни с тарелками в руках, собираясь накрывать на стол, я не выдержала и подошла к ней с вопросом, когда же наконец прибудет семейство Льоков. Добрая женщина посмотрела на меня и широко улыбнулась – меня она очень любила, не то что моего брата.
– Вы уже встали, барышня, – сказала она, расставляя тарелки и раскладывая приборы. – Но если вы поднялись так рано только из-за гостей, то напрасно – они приедут не раньше обеда и завтракать вам придётся без них, как обычно.
Я разочарованно вздохнула и вернулась в свой уголок. Служанка сунула мне в руки свежую, ещё горячую булочку (в виде утешения) и, уже не обращая на меня внимания, снова принялась за работу.
Вскоре позвонили к завтраку.
Дядя Эб степенно сошёл вниз (за ним специально посылали, ведь он не мог слышать звонка) и появился в столовой при параде, с неизменной тёмной тростью в руках. Как и полагалось, я поприветствовала его, встав с лавки и выйдя на свет. На моё робкое приветствие он ответил покровительственным взглядом и осведомился, где Константин. Говорил он медленно и с растяжкой. Он постоянно повышал голос и всегда помогал себе мимикой, так как ему казалось, что язык плохо его слушается, и раз он сам не слышит себя, то, полагал, и другие не слышат. Я не знала, что ответить на его вопрос, ведь я не видела брата со вчерашнего вечера, – а потому лишь пожала плечами и опустила глаза.
К завтраку Константин не появился. Дядюшка недолго терялся в догадках относительно того, где может прятаться неслушник, и велел слугам прекратить поиски; после завтрака я предприняла собственные попытки отыскать его, но и они не принесли никакого результата.
Первый апрельский день выдался холодным, хотя солнце светило вовсю. Снег уже почти весь сошёл, весна в том году наступила рано и на пустошах уже вовсю пробивались первые ростки трав. Высокое небо синело над взморьем, и порывистый северо-западный ветер мчал белые громады облаков.
Закутавшись в большую пуховую шаль и надев тёплые башмаки, я вышла во двор и остановилась у ворот. Мост был опущен – в то время его поднимали только на ночь, а утром на целый день опускали.
С того места, где я стояла, хорошо просматривалась скалистая линия берега и петляющая средь голых терновых зарослей каменистая дорога – одна её ветка резво убегала на запад, к Нитру, другая отклонялась на юг, где тянулись пустоши, за которыми начинались холмы. Вот с той-то стороны и следовало ожидать экипажа.
И я, дрожа на пронизывающем ветру, переминалась с ноги на ногу, жадно и нетерпеливо всматривалась вдаль, надеясь первой различить долгожданную карету, и всё боялась, как бы что-нибудь непредвиденное не помешало им приехать.
Вдруг раздавшийся сзади хриплый голос заставил меня вздрогнуть и обернуться.
– Ох... – проговорила я испуганно и во все глаза уставилась на Константина, стоявшего за моей спиной и неизвестно когда и откуда появившегося.
Он смотрел на меня хмуро, но не так мрачно, как всегда. Во взгляде его была какая-то растерянность, и во всём облике чувствовалось что-то удручённое, словно он внезапно оказался на перепутье и не знал, в какую сторону двинуться. Одет он был в свою старую одежду – грязную и местами рваную; лицо и руки потемнели от пыли; глаза угрюмо поблёскивали из-под густых бровей, а жёсткие светло-каштановые волосы длинными нечёсанными прядями падали на высокий лоб и открытую шею. На левой щеке брата я заметила вспухший багровый шрам, протянувшийся от виска до подбородка, и со страхом отпрянула.
Он криво усмехнулся, проследив направление моего взгляда, прочитав ужас, жалость и недоумение в моих глазах, затем осторожно дотронулся до рубца грязными пальцами, не сводя с меня взгляда и не изменившись в лице.
– Больно? – дрожащим шёпотом спросила я, судорожно сглотнув, и во рту у меня пересохло.
– Они... эти... ещё не приехали? – вместо ответа быстро спросил он, желая пресечь все расспросы, и нахмурился.
Я отрицательно покачала головой и вновь уставилась на его щёку.
– А что... отчего это? – отважилась спросить я, не ожидая объяснений, но, к своему удивлению, получила их.
– Нечаянно вдарил кнутом сам себе... пройдёт, – Константин вновь усмехнулся – презрительно и гордо, выказывая полное пренебрежение своему здоровью.
Ободренная его необычайной разговорчивостью, я спросила:
– Почему ты не приходил завтракать? Тебя искали...
– Велика важность – искали! Блох тоже ищут, а отыскав – давят. Не хотел появляться им на глаза, вот и всё.
– Но ты остался голодным...
– Предпочитаю голод унижению есть с тем, кто меня не выносит, – потемнев и едва разжимая губы, чётко выговорил он. И, помолчав немного, неожиданно добавил: – Ты вот что... принеси мне чего-нибудь... хлеба там, или...
Я тутже сорвалась с места, пересекла двор, распахнула тяжёлую дверь чёрного хода и вихрем ворвалась на кухню. К огромному моему счастью, там никого не было. Схватив с полки блюдо с румяными булочками, что остались после завтрака, положив сверху кусок пирога с мясом и отлив из кувшина в кружку парного молока, я бегом побежала обратно. Я запыхалась и чуть не расплескала молоко, когда вернулась к воротам.
Константин с жадностью выхватил из моих рук блюдо, отошёл в дальний угол двора и, устроившись за старой телегой, накинулся на еду. Он торопился, откусывал кусок за куском и глотал, почти не жуя; руки его дрожали, волосы ерошились от ветра и упрямо лезли в глаза.
Я нерешительно подошла, присела на корточки и, натянув на озябшие плечи шаль, с жалостливым умилением принялась наблюдать за ним. Насытившись, он отёр губы рукавом и только тут заметил, что я ещё не ушла; лицо его вспыхнуло.
– Чтоб они вообще никогда не приезжали! – выпалил он со злостью и рывком поднялся. – Чёрт бы побрал всех этих гостей... С меня хватает глупых выходок старика Эба... Когда же я смогу покинуть эти проклятые стены, когда перестану видеть эти лица!
Он заскрежетал зубами и, потрясая кулаками, скрылся за каменным выступом фасада, направляясь в сторону конюшен. Я застыла и открыв рот смотрела ему вслед, но тут моё внимание привлёк звук совершенно иного рода – со стороны дороги послышался далёкий, пока ещё приглушённый скрип колёс. Сердце моё подскочило в груди, я вмиг забыла обо всём и стремглав бросилась к оставленному посту.
Так и есть! Далеко из-за поворота вынырнула роскошная карета; она подпрыгивала на неровностях дороги, громыхала большими колёсами и временами пропадала из вида за скалистыми уступами и кустами терновника.

...В замке тоже заметили приближение экипажа; кто-то доложил об этом дядюшке, и тот, взволнованный, со слезами на глазах, остановился у ворот рядом со мной. Его худая рука дрожала от напряжения, сжимая набалдашник трости, на которую он опирался всей тяжестью, а выцветшие глаза сияли и неотступно следили за тем, как всё ближе и ближе подходит экипаж.
Карета въехала на мост; через несколько секунд она вкатила во двор и остановилась посередине. Дядюшка, припадая на трость, торопливо пошёл вслед за ней, а навстречу ему уже распахнулась дверца. Толстый господин в маленьких очках, с совершенно лысой круглой головой, с трудом выбрался из кареты и, отдышавшись, раскинул короткие руки, чтобы обнять друга.
Я стояла в сторонке, красная от волнения, и блестящими глазами смотрела то на Льока, то на Эба, а они не замечали ничего вокруг, хлопали друг друга по плечам и бессвязно что-то твердили, не слушая друг друга и не стараясь понять – так велика была радость встречи.
На плиты двора осторожно спустились из кареты две девочки в одинаковых шляпках и длинных серых плащах, которые закутывали их с головы до ног. К моему глубокому разочарованию, шляпки затеняли их лица и не давали возможности их рассмотреть. Обе девочки были почти одного роста и издали походили на двойняшек, только у одной из-под полей шляпки выбивались золотисто-каштановые локоны, а у другой – чёрные и блестящие, как вороново крыло. Первая была чуть выше второй, держалась она черечсур прямо и отстранённо. Её сестрица вела себя иначе. Движения её были манерны, чопорны и вместе с тем порывисты; с минуту она дичилась и пряталась за отца, но вскоре освоилась и завертелась, украдкой осматривая незнакомый двор и в особенности башни; восторженным шепотком она поверяла свои замечания сестре, но та постоянно одёргивала её, напоминая, видно, о приличиях.
Это были Диана и Ксения Льок.
Вдруг оробев и невероятно смутившись, я метнулась к дому, обогнула его угол, отыскала кухонную дверь и, пока меня не заметили, проскользнула в столовую, где забилась в самый тёмный угол около лавки и стала нетерпеливо глядеть на двери, выходящие в коридор, откуда должны были появиться гости, ибо они, конечно, войдут с парадного. Щёки мои горели, в голове звенело от волнения, я дрожала при мысли о том, что через несколько минут меня заставят выйти к гостям и представят им. Что я буду говорить, как себя держать и что делать, чтобы не оплошать? Эти вопросы, ответы на которые я не находила, повергали меня в панику, я едва усидела на месте и только усилием воли заставила себя остаться в своём уголке, в то время как всё моё существо рвалось убежать и спрятаться.
Наконец где-то в глубине гулко стукнула дверь, из холла донеслись приглушённые голоса, какой-то шум, затем беспорядочные шаги – по ним можно было догадаться, что идут несколько человек. Я навострила уши, замерла и принялась внимательно слушать, высчитывая, как скоро они появятся в столовой. Наверху, прямо над моей головой, глухо хлопали двери, раздавался быстрый топот, что-то звенело и постукивало – это суетились горничные, спешившие довершить оставшиеся мелкие дела.
А шаги, смех и радостные возгласы, доносившиеся из холла, постепенно перешли в высокий и длинный сумрачный коридор, соединявший холл с другими комнатами, и со столовой в том числе; шум приближался, становясь отчётливее и громче.
Я проворно вскочила с лавки, выпрямилась и неизвестно зачем отбежала к камину, не сводя взволнованного взгляда с высоких двустворчатых дверей, откуда с минуты на минуту должны были появиться прибывшие и сопровождавший их дядюшка. Голоса стали слышны так хорошо, что можно было разобрать каждое слово; я поняла, что говорили двое – Эб и Льок.
– Проходите, проходите, мои дорогие, – прозвучал за стеной протяжный, немного гнусавый дядюшкин голос, в ту же минуту двери дрогнули и торжественно распахнулись. На пороге появилось семейство Льок, две приехавшие с ними служанки, нагруженные узлами и чемоданами, и сияющий, прямо-таки обезумевший от счастья дядюшка. Нас он так не встречал...
Пропустив гостей в столовую, освещённую лишь красным пламенем зажжённых каминов да скудным светом, лившим из окон, он подождал, пока последняя горничная не переступит порог, затем услужливо обежал вошедших и старательно прикрыл за ними обе створки двери.
– Располагайтесь, мои дорогие, будьте как дома, – лепетал старик, суетясь перед почтенным гостем и его детьми и не зная, как только им угодить.
Толстый господин принялся с кряхтением расстёгивать длинное пальто, няньки обступили маленьких барышень и ловко сняли с них плащи и шляпки, сложив всё это на кушетку у входа. Дядюшка, заметив такое, бросился к звонку и стал беспрерывно звонить, пока не прибежала наша толстуха. Запыхавшаяся, красная, она поклонилась Льоку и остановилась около хозяина, ожидая приказаний. Тот от волнения уже не мог говорить и, схватив её за плечи, подтолкнув к вещам, принялся отчаянно жестикулировать – как я догадалась, он просил отнести и развесить плащи на вешалке в холле. Служанка схватила в охапку одежду, приняла и пальто Льока и выскочила со своей ношей за дверь, торопясь исполнить приказание.
Когда суматоха немного улеглась, и Эб, усадив дорогого гостя в кресло, а его дочек – на скамеечки, начал кое-как успокаиваться и присел на диван против Льока, я смогла наконец рассмотреть приехавших. Дядюшка отослал нянек, велев толстухе проводить их в отведённые комнаты и помочь распаковать чемоданы, и в столовой остались только Эб, Льок и девочки, не считая меня. Они расположились в красном уголке у противоположного камина. Я неприкаянно стояла у другого камина, держась за решётку, и осталась незамеченной в общей суматохе. Тем не менее это обстоятельство ничуть не огорчило меня, а напротив, приободрило, так как я получила возможность немного обвыкнуть с незнакомыми людьми, прежде чем меня к ним позовут.
Убедившись, что моё присутствие всё ещё не обнаружено, я не таясь стала смотреть на гостей. Обе девочки сидели притихшие, сложив руки на коленях; шумные приветствия, незнакомые люди, непривычная обстановка – всё это поначалу смутило их.
Одна (и это оказалась Диана), с густыми каштановыми кудрями и серьёзным неулыбчивым лицом, была одета в жёлтое шёлковое платье. Она выглядела старше своих лет, потому что держалась очень прямо и с большим достоинством, а взгляд её красивых карих глаз, когда она их поднимала, был не по-детски строгим. Хрупкая и тоненькая, девочка тем не менее казалась несгибаемо-гордой, уверенной в себе и независимой. С первого взгляда она мне не понравилась – слишком уж неприступно она вела себя, и я, быстро оглядев её, перевела взгляд на её сестру.
Та сидела рядом с Дианой и являла собой полную её противоположность. Сейчас резкий контраст между ними был особенно заметен.
Ксения – маленькая и крепкая, – уже потихоньку начала осматриваться по сторонам и её весёлые синие глаза восхищённо блестели. Она улыбалась, на щеках её играл свежий румянец, тщательно завитые чёрные волосы падали кольцами на низкий широкий лоб, и её короткие пальчики не успевали откидывать их. Красное платьице со стоячим воротничком и длинными сборчатыми рукавами (оно было куда красивее, чем простенькое платье Дианы) и белоснежный кружевной передничек выгодно оттеняли смуглую кожу маленькой аристократки. Изнеженная и набалованная, она не могла спокойно усидеть на месте; она беспрестанно одёргивала свой фартучек, с любопытством посматривала на старого хозяина замка, оглядывалась на отца и сестру. Она легко осваивалась в незнакомой обстановке и четверть часа спустя после прибытия в замок уже чувствовала себя здесь, как рыба в воде.
...И вот её острый взгляд скользнул по окнам, по тёмной лавке, на которой совсем недавно сидела я, затем переместился к этому вот камину и, вздрогнув от неожиданности, остановился на мне. В течение нескольких минут она рассматривала меня, замерев и не двигаясь. Затем губы её дрогнули и растянулись в улыбке, и она, ещё раз взглянув на меня, затеребила рукав своей молчаливой сестрёнки и что-то горячо зашептала ей в самое ухо. Диана едва повернула голову, посмотрела на меня таким взглядом, словно не понимала, что интересного увидела во мне Ксения, и нетерпеливо отстранилась от неё, пожав плечами и хмыкнув. Ксения фыркнула, надула губы и отвернулась, всем своим видом выражая крайнюю обиду, но долго злиться она не могла и уже через полминуты вновь стала поглядывать вокруг. Теперь её взгляды всё чаще и чаще стали задерживаться на мне, и всякий раз в них читалось огромное любопытство, смешанное с высокомерием и насмешкой – она, безусловно, считала, что во всём превосходит меня, да так оно и было, конечно. Изучающе смотрела она на  «дочку лавочника», о которой рассказывал ей отец; видимо, сразу угадала её во мне. Но стоило мне взглянуть в её сторону, как она тотчас вскидывала голову, словно бы я позволяла себе непростительную дерзость, отводила глаза и делала вид, что совершенно не замечает меня. К Диане она больше не обращалась, и та сидела молча, уставившись прямо перед собой на серые квадраты пола.
Я почувствовала себя обманутой – ведь я с открытым сердцем стремилась им навстречу, а обе девочки отнеслись ко мне несправедливо: Ксения интересовалась мной, как деталью интерьера, и сама стыдилась этого интереса, а Диана всем своим видом показывала, насколько ей безразлично присутствие маленькой лавочницы. Позже я узнала, что Диана ко всем незнакомым людям относилась с холодным равнодушием, так что, в принципе, на неё мне обижаться было нечего. Но всё ж таки ни одна из них мне не понравилась; я почувствовала себя оскорблённой и разочарованной, щёки мои вспыхнули, глаза засверкали, и даже шею залила жгучая краска. И тогда я резко развернулась и принялась смотреть в пылающий камин; я стояла так близко от огня, что лицо и руки мои обжигало жаром, а искры, с треском вылетавшие на пол, падали в нескольких дюймах от меня. Я морщилась, чтобы не заплакать, глотала душный раскалённый воздух, кусала губы; лицо моё покрылось испариной, на глазах выступили слёзы. Но несмотря на все неудобства, я не сдвинулась с места и продолжала неподвижно стоять, ухватившись за горячую решётку и сжимая её судорожно сведёнными пальцами. Спиной я ощущала бросаемые на меня взгляды моей наблюдательницы – Ксения заметила, что я больше не смотрю на неё, и стала смелее, сменив тайное любопытство на откровенное рассматривание, словно я была каким-то диковинным зверьком...
Я же пылала гневом и обидой и готова была проклясть этих надменных аристократов, встречу с которыми так ждала.
Вдруг я услышала, как разговор стих; правда, Эб ещё продолжал что-то лепетать, но его друг внезапно замолчал, оборвав себя на полуслове.
Желая выяснить причину заминки, я украдкой повернула голову и исподлобья глянула в уютный уголок у противоположного камина, где расположилась изысканная публика. На этот раз там произошла какая-то перемена, и, ещё не видя её, я её уловила, хотя почти всё осталось на своих местах.
Ксения забралась на колени к отцу и принялась что-то оживлённо говорить ему, прерывая себя хихиканьем и то и дело взглядывая и указывая на меня. Господин Льок важно поправил очки, посмотрел на меня долгим внимательным взглядом, слегка обернув голову, затем поцеловал дочь, погладил её по волосам и спустил на пол. Она проворно уселась на свой стульчик, а Льок обратился к Эбу, небрежно кивнув в мою сторону:
– Это ваша воспитанница, Смиш’о?
Дядюшка, всё это время продолжавший увлечённо рассказывать о какой-то давней поездке, вдруг запнулся и непонимающе уставился на того, кто его перебил, тронув за плечо, затем судорожно сглотнул, заморгал виновато и, запинаясь, растягивая слова и шепелявя, попросил повторить сказанное, так как он, кажется, пропустил «сей важный момент».
Просьба его была тотчас удовлетворена, и все взгляды обратились на меня, одинокое, жалкое создание, чуть не плакавшее в дальнем конце комнаты.
Дядюшка тутже вспомнил о моём существовании, засуетился, подозвал меня к себе (я подошла медленно, с неохотой) и, стараясь исправить оплошность, сетуя, что как-то забыл обо мне, представил собравшимся «дочку Александра Смиш’о, моего дальнего родственника». Он всё время улыбался, вернее скалил зубы, заискивающе бормотал что-то в своё оправдание, но никто его уже не слушал, так как всё внимание публики сосредоточилось на новом действующем лице, появившемся на подмостках.
Я стояла, хмуро опустив голову и заложив руки за спину. Льок долгое время свысока смотрел на меня, потом произнёс, стараясь говорить любезно, но в тоне его голоса я уловила слащавую фальшь:
– Девочки (он обращался к Диане и Ксении), если вам что-нибудь понадобится, можете обратиться не к няням, а к Эрнесте. Не так ли? (Это уже мне.)
От его слов я опешила. И ещё не придя в себя, сама не понимая, что делаю, гневно выпалила:
– Нет! Я вам не прислуга! – Глаза мои зло сверкали, я вся дрожала от возмущения и отчаяния. – Я не прислуга!
Теперь пришла очередь Льоку опешить. Он приоткрыл рот и поднёс свою холёную руку к очкам, будто пытаясь придержать их, хотя они вовсе не грозили слететь с его носа.
Диана наконец-то подняла на меня взгляд; Ксения вытаращила глазёнки и от изумления перестала дышать; дядюшка Эб, который ничего не мог понять из-за своей глухоты, беспомощно смотрел на всех по очереди, пытаясь угадать, что происходит. Он видел изумление и замешательство друга, видел моё злое лицо, и то и дело дрожащим голосом восклицал:
– Что случилось? Что случилось?
Ответить ему никто не стремился, и он с волнением переводил взгляд с одного из присутствующих на другого, что-то бормоча под нос, но никто не слушал его.
– Извинитесь за свои слова, юная леди, – сказал наконец Льок, стараясь говорить спокойно, хоть далось ему это с большим трудом; фраза, бесспорно, относилась ко мне. – Извинитесь, и я обещаю вам забыть о них.
Я упрямо молчала и смотрела под ноги, сжав зубы и не поднимая головы.
Дядюшке наконец посчастливилось прочитать по губам кое-что из того, что сказал гость, и он, сделав определённые выводы и правильно связав их с выражением моего расстроенного лица, вдруг вскочил и начал топать ногами.
Я в испуге отступила назад. Тут нервы изменили мне совсем и я расплакалась. Увидев мои слёзы, дядюшка воодушевился и принялся яростно отчитывать меня за недопустимое поведение и возмутительные капризы. Он, видимо, желал одного: заслужить одобрение Льока и восстановить в его глазах свою репутацию, подорванную моей дерзкой выходкой. На меня он никогда ещё не кричал... И, осознав всё это, я заплакала пуще прежнего; слёзы потоком катились по моим щекам, я размазывала их, не успевая вытирать. Мне было так горько, словно мир рушился на моих глазах.
– Дядя, – раздался вдруг глуховатый голос, – велите оставить девочку в покое. Ведь она права: в этом доме она такая же служанка, как и я в вашем.
Это замечание, так неожиданно высказанное в мою защиту молчаливой Дианой, немедленно принесло результат, и Льок, слегка подобрев, примирительно потрепал меня по волосам и принялся утихомиривать разошедшегося друга. Эб, когда до него дошло, что конфликт исчерпан и никто больше не сердится, облегчённо перевёл дыхание, отёр вспотевший лоб трясущейся рукой и с трудом уселся обратно на свой диван.
Я всё ещё продолжала горько всхлипывать и никак не хотела успокаиваться – меня растоптали, сровняли с грязью, а внезапная милость противника ещё больше унизила меня и я почувствовала себя самым несчастным человеком на свете.
Меня усадили рядом с гостьями; и постепенно всё вернулось на круги своя. Мало-помалу я перестала реветь и затихла, Эб и Льок вновь принялись за свои разговоры – до обеда времени ещё было достаточно. Я испытывала благодарность к Диане и готова была простить её за недавнее высокомерное безразличие, но она, явно не желая продолжать знакомство, отодвинула от меня свою скамейку и села в сторонке. Ксения сначала долго поглядывала на меня исподлобья, затем, раз за разом смелее, стала улыбаться. Молчание было не в её характере, и вскоре, повздыхав и побормотав что-то себе под нос, она набралась храбрости и обратилась ко мне с каким-то дурацким вопросом, на который я не сочла нужным ответить, так как была очень сердита на неё. Но прошло какое-то время, и она так одолела меня расспросами и улыбками, в которых уже не было прежнего высокомерия, что слёзы мои понемногу просохли и вскоре мы уже болтали, как лучшие подруги.
Время от времени я бросала взгляды на Диану – та исподтишка наблюдала за нами, но всё так же не произносила ни слова, а когда ловила мои взгляды, быстро сдвигала брови и смотрела на меня до тех пор, пока я в торопливом смущении не отводила глаза.
Скоро дядюшка позвонил и в столовой появилась кухарка. Придвинув к камину стеклянный столик (вон он, видите? – он стоит на том же месте, а вон там, около него, мы сидели тогда), она принесла поднос, на котором дымился в чашках кофе. Расставив чашки на столике, она вернулась на кухню, а затем появилась снова, на этот раз с расписной фарфоровой сливочницей, сахарницей и целым блюдом сладких булочек. Я взяла две булки и одной из них угостила свою новую подругу, и этот жест с моей стороны показал, что больше я на неё не сержусь.
После обеда все разошлись по своим комнатам, чтобы отдохнуть и к вечеру быть в форме, так как вечером дядюшка собирался устроить праздничное торжество, посвящённое встрече со старым другом, которого не видел около десяти лет, которого любил, как родного брата.
Я разобрала постель в своей комнате и легла, но за последующие два часа так и не смогла уснуть.
В оттаявшие стёкла лило полуденное апрельское солнце, в комнате моей было тепло от огня, пылавшего в камине за узорной решёткой, во всём замке царила лёгкая, ничем не нарушаемая, звенящая тишина.
Все мысли и ощущения мои были растревожены и смещены так, что я, как ни старалась, не могла отыскать их исконные места, ставшие неузнаваемыми под наплывом новых впечатлений.
Прежде всего, меня поразило поведение дядюшки Эба, который так безобразно накричал на меня, да ещё в присутствии посторонних, и тем оскорбил, жестоко меня унизил. Обстоятельство это ранило и взбудоражило меня; я никак не могла поверить, что тот брызжущий слюной ярый старик и мой добрый покровитель – одно и то же лицо, я никак не могла свести их воедино. Когда я думала об этом, жгучие слёзы вновь вскипали на глазах, и я только усилием воли сдерживала их, стараясь заглушить обиду.
А кроме того, я не переставала размышлять о своих новых знакомых, о Диане и Ксении, и обо всём, что пришлось мне сегодня пережить и прочувствовать.
Много я передумала, оставшись одна... Но к стыду своему должна признать, что одна мысль – мысль о Константине – не потревожила меня и не задела даже тенью...

Глава 8

В пять часов весёлый трезвон колокольчика созвал нас в столовую, где был накрыт лёгкий ужин, который готовили в то время, как все мы отдыхали.
К вечеру ожидалось прибытие музыкантов, специально приглашённых из города, и за ними в Нитр уже выслали экипаж. Тогда у нас ещё не было Йозе, вместо него служил молодой, разбитной, учтивый парнишка с комичным, но вместе с тем представительным выражением лица.
Дядюшка встретил Льока на лестнице в холле, когда тот спускался вниз, и, радушный хозяин, услужливо проводил его в столовую. Барышень свели вниз няньки. Я пришла, когда все были в сборе, и, неразборчиво пробормотав извинение, которое никто не расслышал, уселась на своё место. Напротив меня сидели девочки, Эб и Льок расположились чуть в стороне.
На меня не обратили особого внимания, только неугомонная Ксения лукаво мне подмигнула и запустила в меня печеньем; я уклонилась. Выходка её осталась безнаказанной и не повлекла за собой даже замечания, а дядюшка, в это время смотревший на хулиганку и, несомненно, всё видевший, быстро отвёл глаза в сторону, сделав вид, что ничего не произошло, и отпустил какую-то глупую шутку старому Льоку. Я по привычке говорю «старый», хотя в ту пору ему было немногим больше сорока, это сейчас он старый.
Я молча придвинула к себе тарелку с золочёным ободком и размешала картофель и подливку. Я успела проголодаться и принялась за еду.
Поведение недавней подруги мне не понравилось. Я подсознательно чувствовала, что теперь она снова видит во мне лишь предмет для своих шуток, а потому я старалась не смотреть на неё и лишь изредка окидывала быстрым взглядом стол и сидевших за ним.
Из кухни в приотворенную дверь доносились обрывки взволнованных разговоров, беготня, короткие нервные смешки – слуги были взбудоражены приездом гостей не меньше самого хозяина. При смене блюд в столовой бесшумно появлялась толстуха и с любезной улыбкой уносила освободившуюся посуду.
Льок, промокая толстые губы вышитой салфеткой и тяжело отдуваясь, расточал похвалы и комплименты; он явно преувеличивал, утверждая, что никогда в жизни не ел так вкусно и сытно. Глядя на его огромный живот и масляные глазки, трудно было воспринять всерьёз его слова. Но дядюшка Эб безоговорочно верил всему, что тот говорил, и радовался, и что-то твердил в ответ. Диана молчала; она просто ужинала, спокойно и неторопливо, и не обращала внимания ни на что вокруг. Ксения, не интересовавшаяся светской беседой взрослых, беспечно облизывала пальцы и всё время старалась подстроить мне какую-нибудь каверзу – то толкнёт под столом и наступит на ногу, то, якобы случайно, просыплет соль в мою тарелку, то начнёт строить рожицы и дразниться (если, конечно, отец не смотрел в её сторону). Я, раздосадованная её глупыми выходками, поначалу старалась не замечать их. Но и моему терпению был положен предел. Когда подали чай и к нему сладкие пирожки и шоколадный торт с кремом и ягодной начинкой, она проворно схватила мой стакан и отодвинула так далеко, что мне пришлось тянуться за ним через весь стол. Но этого ей, видно, показалось мало, и, пока я доставала чай, она уронила на мой передник горячий жирный пирожок. Я не стерпела. Оглянувшись, не видит ли кто, я швырнула пирожок обратно и дала ей хороший подзатыльник.
Ксения ахнула и, широко раскрыв свои синие глаза, уставилась на меня, не понимая, что произошло. Я нахмурилась и, сама чуть не плача от обиды, отвернулась. Дрожащими руками подцепила я самый маленький кусочек торта и принялась давиться им вместе со слезами, застрявшими в горле; Ксения наконец осознала, что я действительно осмелилась ударить её, и плаксиво сморщилась.Она быстро вскинула голову, отыскала глазами отца и жалостливым голоском протянула:
– Па-а-апа!
Я похолодела, ожидая худшего.
Но Льок, не повернувшись к дочери, отделался замечанием о том, что чай слишком горячий и нужно подождать, пока он остынет (на моё счастье он решил, что девочка обожглась), и вернулся к прерванному разговору.
Ксения капризно надулась и принялась всхлипывать, уткнувшись в кружевной платочек, который заблаговременно извлекла из кармана; всхлипывания её становились всё громче, и не знаю, чем бы всё это кончилось, если бы Диана, сидевшая рядом с сестрой, не толкнула её под столом, призывая замолчать.
Нужно отдать должное Диане – больше всего на свете она ценила справедливость.
После ужина нас отправили во двор – погулять.
Ещё не было шести часов; солнце клонилось к горизонту, его последние скользящие лучи косо падали на мощёный двор замка и превращали его из серого в красновато-золотой. С востока уже тянулась плотная пелена холодных белых туч, но небо над головой и на западе ещё было голубым.
Диана предпочла бы остаться в столовой, но ей велели идти вместе с нами, и она вынуждена была повиноваться, недовольно блеснув глазами и сжав тонкие губы. Ксения сначала упорно не разговаривала со мной, памятуя о ссоре, но долго дуться было не в её привычках; к тому же наш двор, постройки и башни маленькая аристократка ещё не успела рассмотреть как следует, а они, видно, очень впечатлили её.
Дрожа на холодном прохватывающем ветру, Ксения подошла ко мне и попросила показать ей двор. Я взглянула на неё – лицо её уже не было непримиримым и смертельно обиженным, хотя теперь она стала сдержаннее и насторожённее, словно опасалась непредсказуемой выходки с моей стороны. Я плотнее запахнула свой плащ и качнула головой в знак согласия. И, скажу честно, я не могла не радоваться перемирию, вражда всё-таки угнетала и давила меня.
Мы стали неспеша обходить каменные арки, башни с зубцами наверху, тёмные чуланы, голубятни, коптильни, прачечные и необитаемые полуподвальные помещения, которые пустовали вот уже много лет, если не считать населявших их полчищ крыс и мышей.
Диана шла позади нас, с интересом поглядывая вокруг. Как-никак, но она была всего лишь маленькой девочкой, хоть и упрямо старалась казаться взрослой, не поддаваться «детским забавам». Я уже тогда считала её невероятной задавакой и воображалой.
Когда я затворяла скрипучую дверь, гнилые доски которой прикрывали вход в один из холодных, пропитанных сыростью и плесенью погребов, Диана внезапно остановилась и спросила:
– А лошади у вас есть?
Я быстро взглянула на неё, удивлённая, и не сразу поверила, что она обращается именно ко мне – до сих пор меня не удостаивали такой поистине королевской чести.
– Есть, – наконец ответила я, не спуская с неё любопытного взгляда.
Диана нахмурилась, ощетинив тёмные брови, и пронзила меня враждебным взглядом – моё удивление было ей не по вкусу, равно как и моё чрезмерное внимание.
– Ну так проводите меня на конюшню, – нетерпеливо приказала она. И, уже тише, через силу, добавила: – Пожалуйста.
Добавление это было сделано вовремя и усмирило протест, готовый уже было вспыхнуть в моей душе и пламенем вырваться наружу. Я не собиралась услуживать им! Но причина для вспышки была вовремя устранена, и я, ограничившись хмурым предупреждающим взглядом, холодно предложила Диане следовать за мной. Ксения не отставала и вприпрыжку бежала рядом, о чём-то весело болтая, но я не слушала её и насупившись молчала.
Мы обогнули угол главного корпуса, и сразу четыре окна столовой, выходившие на ворота и двор, исчезли из поля зрения, вместо них слева потянулась глухая стена, защищённая каменными выступами. Дорожка здесь далеко отходила от дома и подбегала к сараям – полуразвалившимся, с выбитыми стёклами, некоторые были в достаточно хорошем состоянии, – и к конюшне, стоявшей в некотором отдалении и двумя своими стенами касавшейся высокого забора, сложенного из серых глыб камня и огораживающего край скалистой площадки, на которой стоял замок.
Указав на конюшню, я остановилась на дорожке, не желая и дальше сопровождать юную гордячку, и сказала:
– Вот! Теперь идите сами. Мне не хочется заглядывать к лошадям и перепачкаться.
Диана надменно сощурилась и бросила в ответ:
– Ваши слова говорят о том, что вы не любите животных, а это дурно, потому что животные гораздо лучше людей и их стоит любить. Особенно лошадей.
Дёрнув полу своего плаща, словно опасаясь, что он может коснуться меня и испачкаться, она вскинула голову и одна направилась к высокой, потемневшей от времени и непогоды двери, её маленькие каблучки мерно и уверенно отбивали такт, густые локоны, отливавшие золотом в вечерних солнечных лучах, развевались.
Ксения нерешительно остановилась, посмотрела на меня, на сестру, и, не зная, что делать, осталась на месте.
– Ди! – окликнула она Диану; та остановилась.
– Если хочешь, пойдём со мной, – милостиво разрешила Диана, уже взявшись за ручку тяжёлой двери (для этого ей пришлось подняться на цыпочки и как следует подтянуться, да и то пальцы её едва-едва сомкнулись на жестяной дужке).
Ксения медлила; губы её дрожали; она потёрла кулаком левый глаз, потом правый.
– Я боюсь... – захныкала она.
Дружелюбие тотчас слетело с лица её двоюродной сестры.
– Ну, так и стой себе на улице, чего ты меня зовёшь? – с досадой воскликнула она и резко повернулась назад.
Она намеревалась было потянуть на себя дверь, но тут случилось нечто непредвиденное. Дверь распахнулась сама, ударив девочку по лбу так, что она отлетела в сторону и упала на землю, до крови ободрав щёку.
Я вскрикнула, Ксения ахнула.
Но не успели мы опомниться, как около Дианы оказался виновник происшествия – Константин, который с раннего утра скрывался под крышей конюшен, и в то время, как Диана хотела открыть дверь с одной стороны, он, ничего не подозревая, решил выбраться на улицу с другой.
Отброшенная на землю, девочка тотчас вскочила и села, как пружинистый мячик, и принялась оглядываться вокруг – видно, ещё не осознала, что произошло, и пыталась это понять, слизывая капельки крови с разбитой губы и дрожащим платочком отирая пыль и кровь со щеки. На лбу её синела шишка, увидев которую, Ксения затряслась всем телом и залилась было слезами, но выбежавший из конюшен Константин, грязный, оборванный, с растрёпанными волосами, в следующий миг произвёл на неё такое сильное впечатление, что она перестала реветь, оборвав рыдание на самой высокой ноте, и полными ужаса глазами уставилась на мальчика. А тот, и не глянув на нас, быстро подошёл к Диане. По глазам его я поняла, что он здорово напуган, хоть и старается скрыть замешательство за хмуростью. Диана продолжала сидеть на земле, поджав под себя ногу.
Константин неловко присел возле неё.
– Я... ушиб вас? – дрогнувшим голосом спросил он.
Она вскинула на него озлобленные глаза и отвернулась, тряхнув волосами. Он посидел какое-то время в растерянности, затем вдруг выхватил из рук девочки серый от пыли платочек, которым она водила по царапинам, вскочил, схватил её за руку и резко поднял с земли.
– Пустите меня! – со злостью потребовала Диана, в раздражении дёргая свою руку и всеми силами стараясь освободиться, но незнакомец держал крепко.
– Ваш платок стал грязным, вы только хуже наделаете, – невнятно пробормотал он и решительно потащил за собой упирающуюся девочку. Я догадалась, что он направляется к старой кадке, стоявшей у каменной ограды среди всяческого хлама и полной воды; Ксения вновь раскричалась и расплакалась от страха.
Константин обернулся и раздражённо приказал ей «заткнуться», а потом добавил, обращаясь ко мне:
– Завяжи ей рот или придуши, чтобы не вопила, иначе сюда сбежится весь замок!
Я дёрнула спутницу за руку, но та уже замолчала, перепуганная словами и внешним видом налётчика (на её месте я бы тоже испугалась, наверное) – мой брат походил на чёрта, выскочившего из табакерки.
Тем временем он подтащил Диану к бочке и, держа её за шиворот одной рукой, другой прополоскал платочек в холодной, покрытой тонким ледком воде. Затем отжал его и принялся вытирать отворачивающееся лицо девочки.
– Если будете вертеться, – с угрозой проговорил он, – я нечаянно задену ваши ссадины и будет ещё больнее!
Диана перестала упираться и, вздохнув прерывисто и громко, предоставила себя заботам лекаря. Она морщилась, скрипела зубами, но упрямо сдвигала брови и не плакала. Константин несколько раз опускал платок в воду, отжимал его и отирал вновь проступавшие на царапинах алые капли. Промыв их от пыли, он увидел, что раны неглубоки. Тогда он, ещё раз прополоскав платок, аккуратно свернул его и, вложив в руку пациентки, прижал к вздувшейся на её лбу шишке.
– Вот так держи! – пробурчал он, и через некоторое время грубовато спросил: – Ну что, лучше?
Диана через силу кивнула и снова поморщилась, прикладывая мокрый платок ко лбу. Несколько минут она внимательно рассматривала Константина, затем со всегдашней своей непосредственностью осведомилась:
– Так значит, вы не хотели ударить меня?
Он вздрогнул и сразу переменился, видимо, вспомнив, кто перед ним и что за наказание его теперь ожидает; взгляд его вмиг стал жёстким, лицо – злым, губы искривила недобрая ухмылка. Он резко выпрямился, с досадой сплюнул на булыжники двора и глумливо заявил:
– А не всё ли вам равно, маленькая ябеда? Ведь вы сейчас же побежите жаловаться! Так какая разница, случайно я вас покалечил или намеренно? Не стесняйтесь, кричите громче! Пусть все сбегутся сюда с дубинками, чтобы ловить преступника! Кстати, ваша сестра здорово дерёт глотку, она вам и поможет созвать!
Его дрожащий голос осёкся, он перепрыгнул через валявшееся на пути бревно, прошёл мимо нас с Ксенией и скрылся за углом дома. Диана продолжала стоять на том же месте, прижимая платок ко лбу, и растерянно смотрела ему вслед.
Помедлив немного, она отошла от кадки и пошла по дорожке к нам, опустив глаза. Подняла же она их, лишь подойдя вплотную ко мне. Ксения, поняв, что больше никто ей ничем не угрожает, снова расплакалась и бросилась на шею сестре, но та лишь погладила её спутанные от ветра кудри и отстранила от себя. Ксения всхлипывала и не успевала вытирать слёзы, катившиеся по её круглому лицу. Я стояла бледная и напряжённая, ожидая, что последует дальше.
– Вы знаете, как пройти наверх, чтобы никто не заметил? – обратилась ко мне Диана.
Конечно же, я знала. За полтора месяца, проведённые в замке, я хорошо изучила все ходы-выходы, у меня было много свободного времени для исследований такого рода.
– Через кухню сейчас нельзя, там слуги, – сообразила я. – Но на чердаке в прачечной есть дверца, за ней – ступеньки в коридор, он соединяет прачечную с чердаком жилого корпуса, оттуда можно легко попасть на второй этаж, где ваши комнаты, нужно только спуститься с чердака по винтовой лестнице на третий этаж, а оттуда – по парадной...
– Ну так ведите нас, – пробормотала Диана.
И на этот раз я повиновалась беспрекословно, потому что мне не меньше чем ей не хотелось сейчас попадаться на глаза кому бы то ни было из домашних.

Когда пришло время спуститься вниз (уже совсем стемнело), я дрожала от страха и нехороших предчувствий и еле осмелилась покинуть свою комнату.
Предчувствуя неизбежную нахлобучку брату и отлично понимая, что Диане при всём желании не удастся скрыть свои синяки, я кое-как спустилась по лестнице, долго стояла в холле, потом незаметно прошмыгнула в раскрытые двери ярко освещённой столовой. А там уже собрались приглашённые. Кроме Льоков, было ещё одно семейство из Лоу, состоявшее с ними в дальнем родстве. Прибывшие музыканты настраивали в углу свои инструменты, и приятные разрозненные звуки флейт, виолончели и скрипок мешались с оживлённым гулом голосов, смехом, лёгким топотком слуг – и всё вместе создавало волнующую атмосферу праздника.
Однако для меня праздник был непоправимо испорчен. Как я могла веселиться, когда тревога сжимала сердце, а память услужливо выдвигала перед внутренним взором картину слишком нерадостную, чтобы не думать о последствиях, которые были так же неминуемы и неотвратимы для нас, как наступление ночи.
Проскользнув в залу, я осмотрелась по сторонам и немного успокоилась, заметив, что ни Дианы, ни Ксении ещё нет. Константина, как и следовало ожидать, тоже не было.
Держась у стенки, я пробралась в укромное местечко, спряталась вот за этой колонной (тогда её увивали гирлянды тепличных цветов и виноградных листьев) и с любопытством принялась разглядывать ещё неизвестных мне людей.
Как я уже заметила, дядюшка пригласил из Лоу семейство Иль. Глава этого семейства приходился Диане крёстным, как я узнала позже. Это был добродушный полный человек, но чувствовалось, что в отличие от Льока, доброта его была настоящей, не напускной; внешне он чем-то походил на Льока, но был гораздо приятнее, не имел лысины, и держался просто и скромно. Рядом с ним в кресле сидела его жена – красивая улыбающаяся женщина, одетая в тёмный бархат. Около них я заметила мальчика лет двенадцати, это был их сын. В отца смуглый, темноглазый, с чёрными кудрями, он казался не в меру скромным, но был очень красив. Со скучающим беспокойством он то и дело оглядывался на дверь. Тогда его поведение удивило меня, но теперь могу с уверенностью сказать, кого он так ждал...
– Кого же? – перебил меня Феликс.
– Кого... – я пожевала губами, раздумывая, и решила прервать своё повествование ради небольшого пояснения. – А ждал он Диану. Рустаму с младенчества прочили в жёны эту барышню. Они почти не знали друг друга, но никто из них, наверное, не собирался в будущем нарушать родительский уговор. Как бы там ни было, уговор этот мало влиял на чувства самого Рустама – уже тогда юная Диана покорила сердце своего мечтательного товарища; да и он ей, казалось, не был совсем безразличен, она по-своему любила его... а девочка уже тогда отличалась глубоким постоянством в своих привязанностях.
– А Константин...
– А что Константин?
– Ну, раньше вы говорили...
– Насчёт Дианы я ничего не говорила, – с нетерпением прервала я племянника. – Я говорила, что он её любил, а не она – его!
– Он любил её, а она любила другого? – романтично вздохнул Феликс.
– Знаете, даже этого я не могу сказать точно – кого она любила... – сомнительно покачала головой я. – Да, она была очень привязана к Рустаму Илю, но странное тяготение её к Константину было не менее, а быть может, и более сильным и неодолимым. Она запуталась сама и запутала их обоих...
– Нет, нет, пожалуйста, всё по порядку! – взмолился Феликс. – Это очень интересно... Так что же произошло в тот вечер, на котором вы остановили свой рассказ?
– Вам не угодишь – то одно рассказывай, то другое, – недовольно проворчала я.
– Ах, простите меня, неразумного! Простите, пожалуйста! Любопытство вперёд меня родилось... язык мой – враг мой... Мне всегда следовало поменьше раскрывать рот... Тётушка, не сердитесь, не наказывайте меня так строго! К тому же... ну что вам стоит рассказать чуточку больше?
– Ладно, хватит льстить и пустословить! – Спицы проворно заработали в моих руках. Я поправила локтем очки на носу и заговорила быстро и по возможности коротко: – Прошло около часа, прежде чем в столовой в сопровождении няньки появились девочки.
На обеих были одинаковые платья из синего шёлка, с широкими атласными поясами; в густых локонах, рассыпанных по плечам – длинные ленточки в тон.
На круглом лице Ксении играли ямочки, щёки её разрумянились, яркие синие глаза вспыхивали от восторга и радости – она обожала праздники. Лицо Дианы было бледным и немного осунувшимся; мало того, через левую её щёку протянулись две царапины, а на лбу, ближе к левому виску, я сразу разглядела злосчастную ссадину. Смотрела девочка вопреки обыкновению растерянно и время от времени нервным жестом опускала на лоб волосы, стараясь прикрыть синяк. Но тщетно! Как ни прятала она свои синяки, их рано или поздно заметили.
Приход девочек сам по себе вызвал всеобщее внимание и все взоры обратились на них. Проговорив приветствие, они остановились на пороге, но к ним уже спешил Льок, оставив Иля и Эба у камина, чтобы встретить дочек. Обняв за плечи, он проводил их к собравшимся, и те сразу начали щебетать над ними.
– Ах, как вы выросли за то время, что жили в городе! Как давно мы не виделись... И какой взрослой стала милочка Диана! А уж Ксения-то, Ксения! Красавица! Вся в маму!
И так далее, и тому подобное.
Слушая восторженные восклицания, я невольно почувствовала себя обделённой. Мой приход не вызвал никакого переполоха, меня даже никто не заметил, и я почувствовала себя лишней и никому не нужной.
– О, моя милая... – донёсся вдруг до меня прервавшийся голос матушки Рустама – голос этот вмиг изменился и стал громким, испуганным.
Я замерла. Быстро отыскав её глазами, я поднялась на цыпочки, чтобы увидеть эту занимательную сцену.
– Что такое, дорогая Илсу? – встревожился её муж.
– О, только посмотрите! – со стоном повторила впечатлительная дама. – Виданное ли дело – ушибы и царапины, как у мальчишки... даже губа разбита! Деточка, тебе, наверное, очень больно? Скажи, скажи скорее, как ты могла так удариться? О боже, да не опускай ты волосы, оставь их в покое!
Я поняла: следы сегодняшнего происшествия обнаружены, и еле дыша принялась смотреть на группу, которая чётко вырисовывалась на фоне разгоревшегося камина. Гости переполошились и в волнении глядели на девочку, которая стояла перед ними насупившись и молчала. Каким-то образом здесь оказался Льок, присел перед ней и в ужасе прошептал, запинаясь и путаясь:
– И в самом деле... Диана, девочка моя, что случилось?
Диана блеснула на него затравленным взглядом и не ответила бы, если б Ксения не выскочила из-за её спины со сбивчивым:
– Я! Я знаю! Я скажу!
– Я сама скажу! – испуганно перебила Ксению сестра и дёрнула её за подол с такой силой, что та встала на прежнее место и мгновенно присмирела. – Я упала, – набрав в лёгкие побольше воздуха, выговорила юная лгунья. Лицо её залила краска, и она, заикаясь, добавила: – И ударилась о дверь конюшни, когда падала.
Впрочем, это было правдой. Вернее, половиной её. Я облегчённо вздохнула и даже попробовала улыбнуться – Диана приятно удивила меня, я не ожидала от неё подобной самоотверженности.
Последовавшие вслед за этим признанием горестные возгласы, нравоучения, проповеди о неподобающем поведении я уже не воспринимала. Мне было ясно одно: Диана захотела скрыть подробности сегодняшнего происшествия. Видимо, она поверила, что мой брат толкнул её случайно, и не выдала его.
Мало-помалу скандальная история улеглась, прошло ещё четверть часа – и все забыли о ней, ведь ссадины не представляют опасности для здоровья, и, в общем-то, это обычное дело для детей нашего возраста.
Тем временем и дядюшка вспомнил о своих воспитанниках и захотел представить их обществу. Моё присутствие тотчас обнаружилось и центр всеобщего внимания на какое-то время сместился. Я стояла посреди комнаты с красными щеками, с бегающим взглядом. Теперь я предпочла бы, чтобы меня не замечали по-прежнему. На мне было неброское тёмно-коричневое платье, волосы гладко зачёсаны; я сбивчиво пробормотала своё имя, как меня учили, неуклюже присела и опустила пылающую голову. Руки мои дрожали, я заложила их за спину и принялась хрустеть пальцами. У меня и по сей день сохранилась эта дурацкая привычка – я всегда ломаю пальцы, когда волнуюсь или нервничаю.
Вспомнили и о Константине.
За ним немедленно послали. Я слышала, как дядюшка горячим шёпотом наущал служанку хорошенько умыть, причесать и привести мальчишку в надлежащий вид, прежде чем он появится в столовой.
– И пусть непременно спустится! – выйдя в коридор, громко прокричал он вслед толстухе. – В противном случае передай: пусть убирается на все четыре стороны!
В голосе дядюшки, дрожащем, но решительном, было столько жара, что я испугалась. Мне показалось, что он и в самом деле способен выгнать Константина, ведь брат мой наверняка ослушается приказа и не выйдет к гостям.
Однако я ошиблась – он пришёл. Мрачный, подавленный, со злыми огоньками в резко очерченных чёрных глазах. Его длинные, гладко зачёсанные назад волосы были ещё влажны, чистое лицо заливала голубоватая бледность. Одет он был в чёрный костюм со стоячим воротничком и двумя рядами пуговиц, который был сшит для него по приезде в замок и который он никогда не надевал. Костюм этот, застёгнутый на все пуговицы, невероятно стеснял движения и делал его неповоротливым и совсем не похожим на себя. Не глядя ни на кого, хоть все смотрели на него, подошёл он к Эбу и остановился перед ним в немом молчании.
– А вот и Константин, – взяв мальчика за плечи и широко улыбаясь, сказал Эб и повернул его лицом к собравшимся.
Константин нахмурился и передёрнул плечами, пытаясь освободиться, но костлявые жёлтые пальцы дядюшки ещё крепче вонзились в его плечи и чуть не прошили их насквозь.
Я незаметно огляделась кругом.
К моему огромному ужасу, личико Ксении вдруг исказилось таким удивлением и страхом, губы её так задрожали, что стоявшая рядом с ней Диана, стараясь привести её в чувство, то и дело дёргала её за платье. С возрастающей тревогой осмотрелась я по сторонам – не заметил ли кто перемены в девочке, – и, не зная, что предпринять, комкала в руках носовой платок.
И тут...
– Ксения, доченька, что с тобой? – перекрывая лёгкий говорок зала, раздался удивлённо-встревоженный голос; из-за шума в ушах я не сразу узнала голос господина Льока, но интуиция подсказала мне, что это был именно он.
Я вся обратилась в зрение и слух, платочек выпал из моих ослабевших рук, но я этого даже не заметила.
Льок наклонился к девочке, затем присел перед ней; вопросы так и сыпались с его губ, но ни на один из них ему не удалось получить вразумительного ответа. Ксения что-то мычала и пялила огромные, горящие ужасом глаза на Константина – она узнала его. Константин стоял напряжённый, со вспыхнувшим взглядом, с исказившимся от ненависти лицом. Он понял, чем ему это грозило, и ощетинился, приготовившись к защите – ведь кроме него самого защитить его было некому.
Диана порывалась что-то сказать, но опекун нетерпеливо обрывал её, призывая к молчанию, и каждый раз она вынуждена была повиноваться и замолкать, всё больше бледнея и кусая губы от отчаяния.
И вдруг Ксения бросилась на шею родителю и проговорила, захлёбываясь в сотрясавших её рыданиях:
– Я боюсь... папочка, я его боюсь! Он ударил Ди! Это он её ударил и потому у неё синяки... Она не сама упала, папочка! И ещё он... он грозил задушить меня!
Льок молниеносно поднялся и с девочкой на руках обернулся к моему брату, пыша злобой, которая раздувала его и, казалось, не давала дышать.– Ты?.. Ты посмел?.. Как ты посмел?.. – выговорил он через силу и затрясся, прижимая к себе рыдающую Ксению, а та всё крепче и крепче цеплялась за его шею и никак не желала успокоиться, заливаясь во всё горло.
Гости окружили их плотным полукольцом. Дядюшка опешил и, не уловив по лицам всего, что было сказано, снова почувствовал себя как человек, которого высадили на необитаемом острове и который в метаниях наблюдает за тем, как медленно и неуклонно отходит корабль. Никто не спешил объяснить ему, что произошло, никто не обращал на него внимания. Он взбудораженно переводил взгляд с друга и его плачущей дочки на Константина, стоявшего рядом с ним словно бык, перед носом которого помахали красной тряпкой.
Разгневанный Льок, поняв, что от мальчишки ничего не добиться, рывком повернулся к Диане. Казалось, он только сейчас о ней вспомнил. Девочка стояла белее мела и смотрела в пол. На оклик опекуна она не ответила.
– Диана! Диана, как ты посмела скрыть такой важный факт? – продолжался допрос.
Упорное молчание.
– Диана, если ты боишься выдать этого негодяя... если боишься, что он снова ударит тебя...
– Это получилось нечаянно! – не сдержалась она, и звенящим от отчаяния голосом выкрикнула: – Дядя, если бы всё было не так, я сказала бы, вы же меня знаете... Но это даже не он, а я виновата! Я стала под дверью, а он открыл её с другой стороны, и вот... но он не видел меня, клянусь!
– Ты сама не поняла, – жёстко перебил её Льок, ничуть не смягчившись горячностью племянницы, – ты ещё ребёнок, тебя легко ввести в заблуждение... Нет, нет, молчи! Не говори ничего, и так всё ясно! Я вынужден принять меры... Господин Эб Смиш’о!
Константин вдруг рванулся к двери и, расталкивая не успевшую расступиться, ахнувшую от удивления толпу, вылетел в тёмный коридор. По пути он зацепил высокий бронзовый канделябр, сбил на пол несколько горящих свечей, которые тутже погасли, и с треском разорвал рукав новенького костюма, но, не обращая на такую мелочь внимания, ещё быстрее бросился к лестнице.
Диана незаметно отошла в самый далёкий угол и уселась на мою любимую лавочку. Рустам последовал за ней. Он присел рядом с девочкой и принялся что-то ей говорить. Диана сначала не слушала, отвечала сквозь зубы и чуть не плакала от обиды, потом лицо её немного прояснело и разгладилось и она даже улыбнулась. Я стояла слишком далеко от них, а потому не могла слышать их разговора.
Льок, твёрдый в своём намерении взыскать с обидчика, подошёл к Эбу и, медленно и сурово, помогая себе жестами, чтобы старику было понятнее, проговорил:
– Дорогой друг, ваш мальчишка ударил мою воспитанницу. Неужели вы допустите, чтобы негодник безнаказанно бил сироту? (Он, видимо, не считал нужным припомнить, что у Константина, так же, как у его племянницы, родителей не было.) Я всегда считал вас человеком честным и порядочным, и сейчас взываю к вашей честности – накажите виновного. В противном случае я немедленно забираю своих детей и уезжаю.
Дядюшка испугался нового бесчестья, а потому, хоть ещё не опомнился толком от всего, что узнал, громовым голосом закричал, срываясь на самых высоких нотах:
– Высеките его! Высеките его сами, мой милый друг! Ах, мерзавец... Ах, изверг!.. Избейте его до полусмерти, Льок! Пусть это послужит ему уроком! Я же... я же... я же, в свою очередь, лишу его наследства, если он не исправится! А летом отправлю коз пасти! Экий негодяй, негодяй! Как нехорошо получилось... Простите меня, мой дорогой друг, и не сердитесь, молю! Вы знаете: я не виноват! Я готов на колени встать, только бы вы простили... Хотите, встану? Хотите?..
В голосе его дрожала такая готовность на любое безумство, что если бы Льок не успел удержать его, дядюшка немедленно рухнул бы на пол. Эта сцена примирила их. В конце концов, сошлись на том, что выпороть преступника успеют и после праздника, а пока было решено продолжать веселье.
Публика понемногу успокоилась, и, так как люди собрались довольно деликатные, все постарались как можно скорее предать забвению неприятное происшествие.


Глава 9

После всего, что случилось, я не скоро пришла в себя.
Забившись в угол, я дрожала и утирала горькие слёзы, которые беспрестанно набегали на глаза, сердце моё стучало с перебоем, в ушах по-прежнему звучали страшные слова: «Высечь... Высечь. Высечь!» Мне было отчаянно жаль брата. Вместе с тем жгучее отвращение к дядюшке понемногу завладевало моей душой. Ведь и со мной он поступил не лучшим образом, правда, выпороть не приказал. Но кто знает, до чего он может дойти в следующий раз? А всё из желания сохранить дружбу и хорошее о себе мнение этого несносного сноба Льока! Ради него он готов убить своих подопечных! А я и не предполагала в нём такое малодушие! И думала, что нас он любит – меня, по крайней мере...
А праздничный вечер продолжался. Сияли свечи, музыканты играли что есть силы, гости пели и танцевали; слышались шутки, говор, весёлый смех.
Все развеселились, пир был в самом разгаре.
После ужина начались пляски, и за шумом и музыкой никто не заметил, как Диана, всё ещё бледная, с лихорадочно блестевшими глазами, пробралась сквозь толпу и в сопровождении Рустама подошла ко мне.
Оттянув меня за руку к двери, она взволнованно зашептала мне на ухо:
– Вы же знаете, где может находиться ваш брат? Не правда ли?
Так как я, опешив, удивлённо молчала, она дёрнула меня за руку и поторопила:
– Ну не упрямьтесь, не упрямьтесь же! Я не сделаю ему ничего плохого, но... я должна оправдаться, ведь я... я... я же знаю, что он не желал мне зла. Его высекут по моей вине... что он теперь обо мне подумает! Я не могу оставить всё как есть! Вы сейчас же скажете мне, куда он убежал!
– Но я... не знаю, – сконфуженно пробормотала я и покраснела.
Я и вправду понятия не имела о том, что было на уме у моего брата, а уж тем более не знала, где искать его – если он хотел спрятаться, то найти его было очень трудно.
Диана быстро обернулась на своего спутника, словно моля его о поддержке, и с новым жаром обратилась ко мне:
– Ну, пожалуйста! Неужели не видите, как это мучит меня?! Я не усну сегодня, если буду знать, что из-за меня кого-то напрасно накажут... Я должна хотя бы поговорить с ним. А нашего отсутствия здесь и не заметят. Пойдёмте! Рустам нас проводит, правда, Рустам?
Рустам кивнул.
После недолгого пререкания я согласилась отвести их, хотя сама терялась в догадках, где может быть Константин. Через кухню мы прошмыгнули в тёмный двор (по пути я стащила на кухне фонарь), обошли все сараи, хлева и конюшни, но нигде его не оказалось. Мы облазили все чердаки, превратив наши праздничные наряды в пыльные, грязные, местами порванные одеяния, так как то и дело цеплялись за доски и гвозди, торчащие отовсюду; и стены, и прогнившие половицы были грязны и захламлены. Я уже отчаялась и несколько раз порывалась высказать предложение оставить бесполезные поиски, но молчание и упорно сдвинутые брови Дианы всякий раз заставляли меня опускать глаза, пристыжали и упрекали в малодушии, и тогда щёки мои краснели (благо, мои спутники были лишены возможности видеть это – свет фонаря был неярок, а чернота вокруг делалась всё непроницаемее) и мне становилось стыдно себя самой.
Когда мы выбрались в пронизанный ветром, схваченный морозом внутренний двор и в который раз увидели над тёмной башней кроваво-красный блеск вышедшей из-за туч луны, Диана остановилась и, дрожа от холода, предположила:
– А разве он не может быть в комнатах? Ведь он – наследник господина Смиш’о и должен иметь свою комнату, почему же мы первым делом обшарили закоулки и подворотни?
Честно говоря, я не очень верила в такую возможность, однако ничего другого не оставалось; как-никак, но это была последняя версия, следовало проверить и её.
Не рассчитывая на успех затеи, я кивнула; мы накрыли фонарь большим платком, чтобы его свет не заметили слуги или гости в доме, затем перебежали дворик, завернули за угол, и мощёная камнем дорожка привела нас к парадному входу. На наше счастье, двери оказались незапертыми. Толкнув створку, мы попали в ещё более тёмный холл, где не было зажжено ни одной свечи, ни одной лампы. Из холла мы пробрались в коридор, окна которого тускло светились, и по широкой каменной лестнице поднялись на самый верх, на четвёртый этаж, – именно там, как я помнила, под самым чердаком, располагалась комната Константина.
Фонарь я погасила и оставила на верхней ступеньке лестницы, чтобы на обратном пути забрать его, и оставшийся путь до нужной двери мы проделали по тёмному коридору ощупью. Наконец я остановилась.
– Пришли? – быстрым взволнованным шёпотом осведомилась Диана, остановившись вслед за мной и так крепко стиснув руку Рустама, что суставы его захрустели.
– Я не уверена, что он здесь, – ответила я, тем не менее не решаясь постучать.
– Ах, оставьте... – нетерпеливо, не без досады, перебила меня юная особа. – Позовите его... пусть он выйдет или пустит нас к себе на минутку! Да не стойте же вы, как столб!
Гордость моя была уязвлена и задета этим её высказыванием, я резко повернулась к закрытой наглухо двери и, набрав в лёгкие воздуха, постучала. Стук мой отозвался гулким эхом, которое вдруг проснулось в пустом коридоре.
– Константин! – позвала я, и голос мой дрогнул: как ни была я полна решимости доказать этим аристократам свою отвагу и смелость, мне было немного не по себе.
– Константин! – повторила я, и мы, затаив дыхание, стали вслушиваться в ночную тишину.
– Позови ещё! – почти с отчаянием попросила Диана, и пальцы Рустама вновь хрустнули под силой её пожатия. И тут из-за двери раздалось глухое ругательство. Затем мы услышали раздражённый окрик, по всей видимости относившийся ко мне.
– Кого ты сюда привела, чёрт возьми? Не хватит ли с меня на сегодня?! Немедленно убирайтесь! Все! И не смейте надоедать мне, иначе... иначе я за себя не отвечаю!
– Право же, я не виновата... – заикаясь от страха, пролепетала я.
Будь моя воля, я бы немедленно убежала, но сзади меня подталкивала и ширяла в бок Диана, а обратиться в бегство при ней значило показать себя трусихой и навсегда заклеймить себя этим позорным прозвищем. Поэтому я набралась храбрости и решила идти до конца – будь что будет!
– Пожалуйста, мы одни... здесь Диана... – говорила я, с трудом подбирая слова. – Она пришла сказать тебе кое-что... Поверь, нас никто не посылал! Ну пожалуйста, открой дверь!
– Какого чёрта – Диана или не Диана! – грубо выкрикнул невидимый через стенку собеседник. – Уходите все отсюда! И эта маменькина дочка пусть убирается! Я не намерен терпеть её! Я никого сюда не звал – никого!
Рустам, услышав такие слова, вспыхнул и сжал кулаки. Глаза его засверкали во тьме.
– Ди, пойдём отсюда! Поделом ему! – воскликнул он и потянул Диану к лестнице, ведущей вниз.
Но девочка с досадой выдернула свою руку из его руки и, подбежав к двери, сердито оттолкнула от неё меня.
– Хотите или нет, но вы меня выслушаете! – в волнении и гневе закричала она. – Я пришла сюда не ради вас, а больше ради себя! Потому что хочу снять тяжесть со своей души, а не с вашей! И мне всё равно – простите вы меня или нет – я со своей стороны сделала всё, что могла! Вам не за что злиться на меня – я никому на вас не жаловалась, и вы это прекрасно знаете! Я пыталась заступиться за вас, но меня никто не послушал – в этом нет ни капли моей вины! Но вы всё-таки сердитесь на меня, а это мне тяжело... я не хочу, чтобы вы сердились, ведь я ни в чём не виновата... вы должны простить мне... я не уйду отсюда, пока не услышу того, что хочу услышать, вы поняли?
– Ах, как трогательно: вы уверены, что можно получить луну с неба! – с саднящей издёвкой отозвался Константин. И резко добавил: – Уходите! Убирайтесь! И не вздумайте и впредь появляться здесь, вас за это по голове не погладят!
– Ну и пусть! Пусть меня накажут! Зато совесть моя будет чиста, ведь я...
– Значит, этот крестовый поход был затеян только для очистки собственной совести?! И вы смеете прямо мне это заявлять, барышня?!.
– Нет! Не только... Больше для перемирия, – со слезами в голосе воскликнула Диана. – Я не хочу, чтобы вы стали моим врагом; и вас несправедливо обвинили из-за меня, а потому я стою сейчас за закрытой дверью и чуть ли ни на коленях прошу у вас прощения!
– Что же побудило вас на столь безрассудный шаг?
– Совесть... и вообще... откуда мне знать? Я прошу прощения за собственное бессилье, и этого должно быть достаточно, вы слышите?
– Слышу.
– И вам не стыдно за своё поведение?
– Кто с вами пришёл? – последовало вместо ответа.
– Ваша сестра и Рустам, – ответила девочка, отирая рукавом слёзы.
– Что делает старик Эб?
– Он в столовой с гостями.
– А почему ваш друг явился сюда? Ему-то я, кажется, ничего не сделал?
– Он пришёл вместе со мной. Когда я ему рассказала обо всём, он возмутился бессердечием дяди. И мы затеяли эту дерзкую вылазку. Вы не думайте, Рустам очень хороший!
Снова молчание. На этот раз оно длилось немного дольше, чем обычно, но и ему пришёл конец.
– Пусть Эрнеста идёт вниз, – прозвучало из-за двери, – а вы останьтесь. Когда она уйдёт, я открою дверь. Тогда и поговорим.
Меня, как и следовало ожидать, тутже спровадили вниз, хотя я предпочла бы остаться – мне не терпелось узнать, чем всё закончится. На лестнице я споткнулась обо что-то большое и жёсткое и чуть не упала. Это оказался фонарь. Вспомнив про него, я ужаснулась: что, если пропажа обнаружена и его хватились, – и поспешила вниз. Фонарь мне удалось вернуть незамеченным, и успокоилась я лишь тогда, когда водрузила его на полку над очагом; огонь в печке уже погас и красные уголья чуть светились во тьме.
В кухне царила приятная полутьма и было тихо, только слышались приглушённые отголоски весёлых мелодий и праздничной суеты из соседней столовой, но звуки эти казались далёкими и нереальными, словно из другого мира.
Слуг не было – все разбрелись по замку, – и кухня пустовала.
Возвращаться в людную столовую не хотелось. Во время скитаний по холоду я замёрзла и теперь с радостью стала греться в жарко натопленном помещении.
Я расстелила перед очагом толстый круглый половик, уселась на нём и, закутавшись в салоп толстухи, оставленный ею на лавке, поджала под себя ноги. Время от времени я поглядывала на раскалённые угли, краснеющие средь серой золы и постепенно подёргивающиеся пеплом, наблюдала за тем, как изредка пробегают по ним язычки синего пламени, и думала, как хорошо сидеть одной в тёплой комнате, в темноте, дремать наедине со своими мыслями и слушать лёгкую трескотню сверчка за печкой. И не улыбаться посторонним людям. И не болтать чепуху. И не танцевать в оживлённых гостиных под звуки несущихся вальсов...
На следующий день посторонние разъехались.
Льок, конечно же, остался. Он собирался прогостить у нас недели две или больше.
Я с удивлением заметила перемену, произошедшую в Диане и в её манере вести себя.
Меня она по-прежнему чуралась, хоть стала более терпимой ко мне, и в ней заметно поубавилось спеси, высокомерия и холодности. Немногим позже я узнала, что Константин заключил перемирие с Дианой и Рустамом; уж как им это удалось – понятия не имею. Но этим миром отчасти и объяснялась способность улыбаться, проснувшаяся в маленькой гордячке.
Случай с синяком не прошёл даром Константину. Как и обещал дядюшка, его жестоко выдрали и установили надзор за каждым его шагом. Эб, видимо, решил сделать последнюю попытку обратить его в человека.
Отныне он обязан был обедать, ужинать и завтракать вместе со всеми, в одно и то же время, и вечера проводить в кругу семьи, при благочестивых и полезных занятиях. В определённые часы он должен был заниматься чтением и письмом; он должен был строго подчиняться общей дисциплине. Он должен был присутствовать (и вести себя прилично) на всех праздниках и приёмах... Помимо всех этих обязанностей дядя запрещал ему появляться на людях в повседневной, а тем более грязной одежде; непременным условием являлись также чистые, аккуратно причёсанные волосы, коротко подстриженные ногти и хорошо вымытое лицо и руки.
Услышав устрашающий перечень всего, что отныне требовалось от Константина, я мысленно вздохнула и без надежды подумала, что он откажется соблюдать их – уж слишком упрям и горд был он и не терпел, когда ему указывали на его недостатки; сознание правдивости подобных замечаний вызывало в нём не желание измениться в лучшую сторону, а стремление подчеркнуть эти свои недостатки, которые так не нравились окружающим.
К глубочайшему моему удивлению, на этот раз Смиш’о проявил покорность, хотя его потемневшее лицо и сдвинутые к переносью брови говорили о том, как тяжело ему подчиняться чужому указу. Но ни слова протеста не услышала я от него... А дядюшка, верно, посчитал, что не всё лучшее в мальчишке потеряно и его ещё можно исправить, если решительно взяться за перевоспитание; морщинистое лицо Эба разгладилось и расплылось в довольной улыбке, увидев которую Константин и бровью не повёл.
Диана, в эту минуту ещё сидевшая за столом (было время завтрака), пристально посмотрела на него и, одобрительно кивнув и улыбнувшись, угнулась к тарелке. Мельком взглянув в её сторону, Константин поймал её заговорщический взгляд, как-то странно, непривычно покривил губы и опустил глаза, сделав вид, что слушает наставления старика, стоявшего перед ним в величественной позе, с тростью в руках.
Мир был восстановлен, но заданной Константину незаслуженной порки не простили Эбу и Льоку ни он сам, ни Диана, и задумали при случае устроить старикам какую-нибудь пакость.
...Завязавшаяся таким образом дружба до поры до времени оставалась незамеченной.
Льок, конечно же, видел, что временами, и довольно-таки часто, его воспитанница разгуливает по двору со Смиш’о, но не обращал на это внимания, считая, что все вокруг должны развлекать его семейство; Эб же надеялся, что благовоспитанная барышня вроде Дианы Льок повлияет на обормота и тому самому захочется стать лучше.
Нас с Ксенией в компанию категорично не принимали. Ксению Константин просто возненавидел. Его раздражало в ней всё: её глупые страхи, эгоизм, легкомыслие, её вздорность и непостоянство, её тщеславие... а кроме того, ведь это она выдала его Льоку, а юный Смиш’о уже тогда не склонен был милостиво относиться к своим врагам.
Рустаму было позволено в любое время приезжать в замок. Приезжал он на маленьком вислоухом пони, послушном и тихом, так что его мамочке не приходилось опасаться, что лошадь может вдруг заупрямиться и сбросить её сыночка. Госпожа Илсу была, конечно, женщиной доброй, но чересчур любила опекать всех и каждого.
Диана радовалась визитам Иля и всегда ждала их, тем более, что через несколько дней планировался его отъезд в пансион.
Зато Константин, которого девочка неизменно водила за собой везде и всюду, относился к нему сдержанно и насторожённо.
Рустам, казалось, тоже присматривался к новому товарищу и не очень его жаловал, но, как воспитанный молодой человек, избегал открыто высказывать своё мнение о нём и заставлял себя время от времени обращаться к нему с вежливыми замечаниями или незначительными вопросами – чтобы Смиш’о не чувствовал себя обойдённым и лишним, ведь тот в его присутствии почти всегда молчал. Но не было никакого сомнения, что общество одной Дианы было бы Рустаму куда приятнее, чем общество невоспитанного молчуна впридачу. Диана же загорелась идеей сделать их лучшими друзьями, хотела, чтобы они были так же веселы и непосредственны, как она сама, и неустанно сближала их своими уловками.
Но чем больше Смиш’о узнавал Рустама, чем больше привыкал он к своей подружке, тем большее пренебрежение и даже неприязнь рождались в его сердце по отношению к так называемому приятелю. Смиш’о и Иль различались во всём: один был грубым, замкнутым, гордым и не в меру заносчивым, другой – деликатным, добрым, утончённым. Один не умел, вернее, не желал ладить с людьми, другой без труда находил к ним подход и умел разговорить любого. Один не имел ни малейшего понятия о культуре и походил на чертополох, выросший в поле, другой не мыслил себя без книг, картин и музыки и казался стройным топольком. Сходились они лишь во взаимной неприязни. Да в симпатии к Диане. А симпатия к ней только усиливала их неприязнь друг к другу.
Ранее Рустам и Диана виделись всего один раз в жизни и, можно сказать, совсем не знали друг друга.
Теперь же, когда девочка переехала на постоянное жительство в Лоу, а её товарищу через недельку-другую предстояло отбыть в Оинбург, им предоставилась маленькая, но всё-таки возможность познакомиться поближе, и возможностью этой оба были рады воспользоваться.
Ксения тоже была рада его визитам.
Пару раз Рустам оставался ночевать в нашем замке, отпросившись у родителей и спросив позволения у Эба, который с радостью разрешил ему это и тотчас приказал служанке отвести ему комнату, хорошенько убрать и протопить её.
В такие вечера нам позволялось сидеть до половины двенадцатого.
Как обычно, собирались все домочадцы в столовой. Льок и дядюшка вели неспешные беседы, пили чай и грелись у камина; слуги на время пребывания под нашим кровом гостей удалялись на кухню и сидели там, им запрещалось появляться в столовой без вызова.
Я, как всегда, сидела в своём уголке на лавке, и шила одежду куклам; Ксения располагалась рядом и отвлекала меня болтовнёй; впрочем, болтовня её была мне приятна.
Взрослые занимали красный уголок, а все мы сидели в противоположном конце комнаты, не вместе, но рядышком: я и Ксения – на лавке, Рустам с Дианой – на стульях около камина, Константин, которому по вечерам дядюшка всегда давал в руки толстые книги и велел изучать их, – у подоконника, недалеко от нас с Ксенией. Все мы сидели так близко, что могли слышать разговоры друг друга. У меня была возможность наблюдать за всеми участниками будущей драмы, и я наблюдала с интересом. Я от природы любопытна; а наблюдать за теми, кого знаешь достаточно, и открывать в их характерах и склонностях что-то новое, было вдвойне увлекательно.
И вот что мне открылось о каждом из них.
Начну, пожалуй, с Ксении. Я поняла, что она была не очень привязана к Диане, несмотря на то, что они вместе выросли, ведь сестрица никогда не играла в куклы и её не интересовало практически ни одно из занятий, составлявших суть жизни Ксении. Познакомившись со мной, Ксения увидела, что я спокойно терплю все её выходки и капризы, в отличие от её сестры, которая вечно обрывала её, если что-то было ей не по нраву, и никогда не позволяла помыкать собой, и привязалась ко мне всей своей мелочной легкомысленной душой. Мы вместе играли, болтали – и ссорились. Я терпела её недостатки, потому что мне очень хотелось иметь подругу – хотя бы такую. К Диане и Рустаму, которого она тоже почти не знала, присутствия которого поначалу смущалась, её не тянуло – они были для неё слишком скучны, и она всё время ходила следом за мной. Моего брата она боялась по-прежнему, хотя понемногу к нему привыкла и стала способна говорить и в его присутствии.
Константин же не обращал внимания ни на стариков, ни на меня, ни на младшую барышню Льок – мы для него не существовали, пока не задевали его. Не обращал он внимания и на книги, что лежали возле него на подоконнике раскрытыми всегда на одной и той же странице. Он только делал вид, что читает, чтобы не приставали к нему и оставили в покое, а поверх книги неотступно следил за парочкой у камина, и чутко и ревниво вслушивался в разговоры, которые они вели меж собой. Лицо его было сжатым и хмурым, глаза всё время останавливались на Диане и лишь изредка перебегали на Рустама, причём сразу же вспыхивали жгучей насмешкой, чёрной злобой.
А Диана слушала рассказы Рустама, сама что-то ему рассказывала, задавала те или иные вопросы, отвечала на вопросы, которые задавал он, смеялась его шуткам. С ним ей было легко. А уж о нём и говорить не приходилось: Диана затмила для него солнце.
Вместе им было хорошо, но, должна заметить, в характерах их я подметила много различий. Не были они из одного теста, интересы их коренным образом различались. Может, потому их и тянуло друг к другу, ведь противоположности сходятся. Но если бы сошлись две этих противоположности, ничего долговечного, кроме слабенькой дружбы, у них не могло бы получиться – слишком уж они были разными. Он – мечтательный, умный, начитанный, всеобщий любимчик и дома, и в любом обществе, в котором ему только доводилось бывать, он, большей частью уступчивый и покладистый... и она – замкнутая, сдержанная, зачастую молчаливая, более приземлённая, чем он, с непомерно развитым чувством собственного достоинства, спесивая и гордая. Общими у них было только аристократическое происхождение да привычка жить в полном достатке. Но ей было занимательно всё, что говорит он, хоть она почти всегда и во всём возражала ему, высказывая собственное мнение; а ему – всё, что говорит она. И пока их характеры не столкнулись в непримиримом поединке, отстаивая каждый свои интересы, они с удовольствием проводили время в обществе друг друга.
Да, они были несхожи.
Например, Рустам заводил речь о том, что ему нравится тёплая и спокойная погода, когда солнышко светит, и птицы сонно насвистывают под окном, и пчёлы гудят над цветками, и травка зеленеет... На это она говорила, что предпочитает грозу – буйство ветра, метание молний в тучах и грохот грома. Он говорил, что любит покой, потому что в покое легко думается, она отвечала, что ненавидит покой больше всего на свете и единственное, что заслуживает уважения – это движение.
Он читал ей свои любимые стихи и поэмы; она не находила в них ничего занимательного, так как не интересовалась литературой и искусством вообще и зачастую просто не понимала их смысла. Но боясь обидеть его своим непониманием, терпеливо скучала, слушая длинные стихотворные строки и не находя в них ничего увлекательного. Он пробовал научить её играть в шашки и в шахматы; она с трудом могла сообразить, чем одна фигура отличается от другой. И даже когда он в порыве откровенности поверял, как дороги ему мамочка и папочка, да как они его любят, да как заботятся о нём, она не могла его понять, ведь она никогда не знала ни родительской любви, ни ласки, родители её умерли давным-давно, дядя же Льок обращал на неё внимание постольку-поскольку.
Гораздо больше подходили они с Константином: я говорю о Диане. Их характеры, положение в семьях благодетелей, раннее сиротство, их привычки, мнения и нравы – всё это совпадало в мелочах.
Слушая их разговоры, Константин наверняка отмечал про себя их несовместимость и радовался, что хоть они и сидят вместе, но с трудом могут понять друг друга.
Замечал это и Рустам, и расхождения эти вгоняли его в растерянность. Замечал, но не высказывал, копя свои замечания в себе. Заедало его и ещё одно обстоятельство: случись им со Смиш’о поспорить, когда они втроём прогуливались по двору или по пустошам, Диана неизменно принимала сторону Константина, а также и то, что мнения их всегда совпадают и всегда противоположны его мнению, и что часто их интересуют вещи и события, которые для него не имеет никакой ценности. Всё это копилось в нём, отравляя душу, тлело подспудно и не могло однажды не выплеснуться наружу.
Как-то, когда терпение его достигло предела, им случилось крепко повздорить.
И началось всё с того, что юный Смиш’о предложил Диане посмотреть полузатопленные водой гроты – вы, верно, видели их, Феликс; если пройти немного по берегу, придерживаясь восточного направления, то можно заметить, что обрывы понижаются и словно бы разбиваются на тысячи мелких скалистых уступов и валунов, по которым легко можно спуститься вниз, к самой воде, на узкую песчаную полосу, что обвивает подножье скал. Так вот, там, где когда-то в гранит вкраплялись пласты песчаника, волны и пробили несколько десятков живописных гротов, выдолбив мягкую породу. Те из них, что находятся низко и имеют отверстие вверху, во время прибоя затопляются водой и она бьёт фонтанами в эти отверстия – всё это выглядит очень красиво.
Диана загорелась таким заманчивым предложением и заявила, что они немедленно отправляются на берег; ведь она всегда жила в городе, никогда не видела пещер и ещё ничего не знает здесь, кроме замка Эба и усадьбы её собственного дядюшки.
Так как Рустам был поблизости, позвали и его.
Но о нём едва не забыли, и он этого не стерпел.
Чуть не плача от обиды, он заявил, что не желает никуда идти и не пойдёт, а им и без него будет превесело. Оглядев свою чистенькую одежду, он сказал, что к тому же не хочет испачкаться и не считает необходимым карабкаться по уступам ради глупого и опасного развлечения.
– Да и ты перепачкаешься! – бросил он девочке; она поначалу опешила, затем впервые в жизни на него рассердилась и стала потешаться над ним и насмехаться, разозлившись и обидевшись.
Константин с тайной радостью поддержал насмешницу.
– Ах, вот как? Лично я не вижу ничего дурного в том, чтобы запачкаться! И ничего зазорного! Вот сейчас назло тебе вымажусь грязью с ног до головы, посмотрим, что ты на это скажешь! – запальчиво воскликнула она. – И ты, Рустам, если не пойдёшь с нами... если не пойдёшь... то ты мне не друг, ты – маменькин сынок!
– Вот-вот, – добавил Смиш’о, и бедный Рустам, глубоко оскорблённый, вскипел. Но ударить обидчика не рискнул, не посмел – тот был выше его и сильнее.
– Если ты не пойдёшь с нами, – притопнула своенравная барышня, – то я поссорюсь с тобой! Ты малодушен и труслив и слишком трясёшься за свою драгоценную особу, слишком за неё боишься! Это вызывает смех! Ты противен, когда так ведёшь себя...
– Ах, я противен? Я противен тебе? – вскричал мальчик и повёл глазами, не зная, что делать, затем бросился к конюшне (ссора происходила во внутреннем дворе), вывел своего пони и побежал к воротам, таща его на поводу. Оглянувшись, он проговорил зло, задыхаясь от отчаяния и душивших его слёз: – Больше никогда, никогда я к тебе не приеду!
– Ах, вот как! Он обиделся! – ещё и возмутилась негодница, но горячность понемногу схлынула с неё. Он уехал; она, видно, не хотела доводить дело до такого конца, но его протест, порождённый, как она считала, слабостью духа, задел её за живое и взбесил. – Он обиделся... – Она медленно повернулась к Смиш’о и взглянула на него – растерянно и озадаченно. Тот поспешил согнать с лица улыбку торжества, но глаза его всё ещё вспыхивали, когда он как можно небрежнее заметил:
– Ты не сказала ему ничего такого, от чего ему следовало бы бежать. Он – дурак и трус.
– Не говори так... он... он хороший...
– Он сам придёт мириться, завтра же.
– Не похоже... – растерянно пробормотала она, глядя вслед Илю.
– Так ты намерена увидеть гроты? – перевёл он на другую тему, подметив, что она не испытывает те же чувства, что и он, по поводу бегства Рустама.
Она поначалу хотела отказаться, но потом вновь рассердилась на Рустама и, заявив, что не намерена быть из-за него несчастной, потащила друга к воротам и больше о Рустаме не упоминала, хоть мысли о нём порой нагоняли тень на её лицо.
Через два дня, даже не попрощавшись, Рустам Иль уехал в Оинбург, в пансион, где ему предстояло провести ближайшие семь – восемь лет, отбыл вместе с родителями, что заколотили дом и вызвались сопровождать любимого сына.
Диана заметно расстроилась. Но они помирились после.
Иля, видно, одолела совесть, и он написал покаянное письмо; она ответила; и пошло, и поехало...
Это, в свою очередь, огорчило Константина, но не слишком, ведь теперь Иль был далеко. О своём брате я могу сказать лишь одно: он глубоко и искренне привязался к единственному существу, сумевшему разглядеть за грубой, отталкивающей внешностью одинокую и гордую душу. С тех пор мир для него перестал существовать, а в его сердце поселилась только она одна...

...Тихонько скрипнула раздвижная дверь; из тёмного коридора неслышно вошла в столовую Марсуа и, прошествовав через всю комнату, тонувшую в полумраке, подошла ко мне.
– Госпожа, я уже постелила вам и грелку в кровать положила... – сказала она и добавила, опуская шторы на окнах: – У-у, какой ветрище! А ливень и к ночи не стал тише...
Я взглянула на стенные часы – было четверть двенадцатого.
– Что ж, в самом деле пора спать! – Я с трудом подавила зевок и, пересилив себя, продолжила: – Придётся вам, Феликс, завтра напомнить о том, что я недорассказала вам историю Смиш’о, и о том, где я остановилась; я в последнее время рассеянная стала... старею, должно быть.
Феликс, пребывавший в задумчивости, но не пропустивший ни одного моего слова, встрепенулся и с сожалением посмотрел на часы.
– Тётушка, ещё не так поздно! – просительно проговорил он, но замолчал, столкнувшись с моим непреклонным взглядом.
Я же собрала вязание, смотала клубки, сунула их в карман и посоветовала племяннику:
– Шли бы и вы спать, мой друг. Марсуа вам постелит. В такую промозглую тёмную ночь ничего лучше и придумать нельзя.
Феликс не принял во внимание совет и, пододвинув кресло к пылающему очагу, куда снова подбросили дров, пробормотал:
– Вы идите, если устали, а я, пожалуй, посижу ещё немного. Мне нужно осмыслить всё, что я услышал, а иначе мне сегодня нипочём не уснуть.
Я зажгла от камина свою свечу и, не говоря больше ни слова, вышла, предоставив ему право самому распоряжаться своим временем.

Глава 10

Продолжить рассказ мне удалось только на следующий вечер. Большая часть дня, как и всё утро, прошла в бесконечных домашних хлопотах, бросить которые я не имела ни права, ни желания.
После чая, когда Марсуа убрала со стола и принялась мыть на кухне посуду, я позвала племянника и мы уселись у того же камина в столовой.
На этот раз я не вязала и не шила, решив устроить отдых своим натруженным глазам – они в последнее время побаливали и доставляли мне немалое беспокойство.
Глядя в пляшущие язычки весёлого пламени, я какое-то время повздыхала, вспоминая незавидное своё детство, юность, молодость, и, должно быть, ещё долго б молчала, пребывая в задумчивости, если бы потерявший терпение Феликс не заставил меня очнуться.
– Тётушка, – проговорил он, не сводя с меня укоряющих глаз, – тётушка Эрнеста, ведь вы же обещали...
Я быстро взглянула на него, откинулась в кресле и по прошествии нескольких минут, потраченных на то, чтобы собраться с мыслями, неспеша повела свою речь.
– Льок и девочки пробыли в замке чуть больше двух недель. Никаких торжеств в эти дни уже не устраивали, но ведь пребывание в доме гостей зачастую само по себе является праздником.
Мы с Ксенией подружились, но дружба у нас вышла непрочной, некрепкой – я часто обижалась на легкомысленную и, в общем-то недалёкую подругу; однако когда мы ссорились, она первой прибегала мириться, так как при всём своенравии была абсолютно незлопамятна. Льок смотрел на нас с братом свысока и не воспринимал всерьёз: я служила развлечением для его любимицы Ксении, а о дружбе Дианы и Константина он попросту не задумывался, не считал нужным её замечать.
Однажды утром ко мне в комнату прибежала Ксения. Захлопнув за собой дверь, она в ужасе вскрикнула:
– Эрнеста! Эрнеста! Твой брат убил кота! Он убил его! Ах, боже мой!
Когда ею овладевало сильное волнение, она слегка шепелявила и не могла выговаривать слова полностью, проглатывала их окончания.
Ошеломлённая её сообщением, я вскочила со стула – в это время я сидела в маленькой нише у окна в своей комнате и выполняла упражнение по письму. Не успела я и слова вымолвить, как Ксения оказалась возле меня и, сбиваясь, путаясь, перебивая сама себя, затараторила:
– Я искала Диану, но не знала, где она, где она может быть, а потому обшарила все уголки нашего этажа, чердак, балконы и чуланы, потом заглянула во двор, в конюшню... но нигде её не было! Её не было нигде! Я снова начала поиски и прошмыгнула в один из сараев – там было не так темно, из окошек вверху пробивался слабый дневной свет, и я не боялась. Сарай такой длинный, с перегородками... Я завернула за угол и тут услышала голоса... Тогда я остановилась и спряталась. Выглянув потихоньку из своего убежища, я увидела Диану и Константина. Склонившись, они что-то рассматривали на грязном прогнившем полу. Я подобралась поближе и затаилась, предчувствуя недоброе... И моё предчувствие оправдалось! Приглядевшись, я увидела забившегося в угол кота... перед ним лежала крупная мышь. Наверное, они заметили, что кот поймал её, и отобрали, но он успел прокусить ей бок... Фу! Мышь лежала на соломе, её серое тельце сотрясала мелкая дрожь, которая накатывала волнами, глаза блестели... И тут я ясно услышала голос твоего брата. Он сказал: «Бесполезно, Диана, она не выживет и всё равно теперь сдохнет!» Он хотел отдать мышь коту, но Диана воспротивилась. «Это же наша мышь, помнишь, как мы нашли её гнездо и наблюдали за ней столько дней? А этот гад разорил гнездо и передушил мышат, а теперь вот и её... Я не могу смотреть! Ведь она ещё живая! Она живая!» – воскликнула она. Тогда твой брат схватил валявшуюся там же гирьку и ударил мышь по голове... Раздался слабый хруст, из носика мыши потекла кровь, лапки дрогнули и замерли. Диана зажала уши руками и закрыла глаза. «Хочешь, я убью эту чёртову кошку? Этот хищник – любимец старика Эба... Я отплачу Эбу за всё!» – вдруг с гневом воскликнул Константин. И тут... и тут... Эрнеста, он схватил ту самую гирьку и прикончил кота! И Диана слова плохого не сказала, сказала, что так ему и надо... Они с Дианой вынесли кота во двор и тайком выбросили его в море с балкончика, что около конюшни во внутреннем дворе! Я пробралась за ними и видела! Но они меня не заметили!
Я была поражена её рассказом.
Как, дядюшкин любимец, толстый и пушистый рыжий бандюга Ганс, убит? А что на это скажет сам дядюшка Эб? Ведь это единственное существо в замке, которое было ему по-настоящему дорого... Он оставлял коту лучшие куски с обеда, а вечерами, сидя в кресле возле камина, подрёмывая и читая газеты, брал его на колени и гладил, гладил...
– Ксения! Не смей ничего говорить Эбу! И отцу! – вдруг вспомнив о брате, горячо воскликнула я. – Константина самого убьют за этого кота! – Но видя, что такой просьбы недостаточно, я припугнула её более мрачной перспективой: – К тому же, если всё выяснится, попадёт не только ему!
– Не только ему? – голос Ксении задрожал ещё больше, губы с плаксивым ужасом скривились.
– И Диане, – с воодушевлением продолжала я, заметив её испуг. – Эб очень любил Ганса, больше жизни! Он не пощадит твою сестру! Ведь она тоже участвовала в совершении этого кровавого злодеяния!
– Ой, – выдохнула девочка и опустила руки.
– Но знаешь, кого накажут больше всех? Знаешь?
– Кого?
– Тебя!
– Меня?!
– Именно! Тебя!
– Но я... я же... я ничего...
– Как это – ничего? Ты видела всё, ты знала, что они замышляют, но вместо того, чтобы вмешаться или, по крайней мере, предупредить взрослых и спасти бедное животное, ты выждала, пока его убьют и сбросят в море. Значит, ты – соучастница!
Ксения заплакала.
– Не реви! Если ты не расскажешь, то никто об этом не расскажет – ни я, ни мой брат, ни Диана. И никто не узнает об этом! Ты же не хочешь, чтобы тебя и твою сестру убили?
– Папа не позволит убить нас!
– Позволит! Эб подаст в суд, ведь это же убийство! А за убийство приговаривают к повешению... или голову отрубают.
– Ах, чего ты меня пугаешь? Ну чего ты меня пу-га-ешь?!.
– Не реви, кому говорю! Просто молчи обо всём, что видела! Молчи. Если будут спрашивать, не знаешь ли ты, где Ганс, отвечай, что понятия не имеешь!
– Но я же солгу, и боженька меня накажет!
– Боженька – далеко, а дядя Эб – близко. Боженька может простить, а дядя – нет. Дядя тебя убьёт!
– Если я солгу...
– Этим ты спасёшь свою жизнь! И жизнь Дианы! И моего брата...
– Я ничего не расскажу, нет! – горячо поклялась насмерть перепуганная девочка.
Она продолжала горько всхлипывать и размазывать слёзы по лицу.
– Ксения, ну хватит плакать, никто ни о чём не узнает, я тебе обещаю! – добившись своей цели и уверившись, что теперь Ксения будет молчать даже под пытками – ведь теперь на карте её собственная драгоценная жизнь, я смягчилась.
Ксения долго не могла успокоиться. Но мало-помалу её слёзы иссякли, силы тоже, она присела на стульчик, вытерла щёки, прерывисто и глубоко вздохнула и с трудом улыбнулась. Я улыбнулась в ответ.
Эта история так и не всплыла на поверхность, хотя Ганса искали несколько недель подряд. Дядюшка чуть не плакал от отчаяния, вспоминая своего любимца, и искренне горевал по нему, к вящей радости юного Смиш’о.
Кот так и не нашёлся. Чего и следовало ожидать.
Никто из нашей четвёрки, посвящённой во все подробности таинственного исчезновения, не промолвил ни слова о нём. Но только по прошествии полугода старый Эб был вынужден смириться, что никогда больше не увидит рыжего ворюгу Ганса.
...Прошло два месяца и наступило лето.
Как приятно было видеть ожившие вересковые пустоши, зазеленевшие холмы и солнце, щедрыми потоками заливавшее небо и землю... После жестоких вьюг и морозов зимы, после сырых переменчивых весенних ветров, расцветшая природа казалась сказочно-прекрасной. Всё вызывало во мне радость и восхищение – зелёные травинки, синее небо, птичьи трели в прогретом воздухе...
Два или три раза мы вместе с дядюшкой ездили в гости к Льоку, в усадьбу на холмах, и оставались там по нескольку дней. Даже нелюдимый Константин не избегал визитов к чужим людям, хоть это противоречило его натуре. Ехать ко всякому другому он, быть может, и воспротивился бы, но поездка к Льоку означала для него встречу с Дианой, и встречам этим радовались оба. Константин никогда и никому не открывал своих чувств и никто их не замечал, никто не интересовался ими, ни дядюшка, ни хозяин усадьбы. А вот я сразу подметила перемену в поведении брата.
Лишь в присутствии маленькой Дианы он оживал и становился самым обычным человеком, способным нормально разговаривать, смеяться и изобретать всяческие каверзы.
Во время этих посещений мы все четверо находились, большей частью, в огромной детской или в саду, однако на нас с Ксенией те двое редко обращали внимание. Константин поначалу хмурился, косился в нашу сторону, отмалчивался, но понемногу притерпелся и перестал нас замечать, решив, видимо, что не стоит считаться с младшей сестрёнкой и её глупой приятельницей. Диана меня всё так же игнорировала, да и с Ксенией разговаривала нечасто, и, когда та подходила к ней, спешила отослать её ко мне. Мне бывало досадно такое невнимание к моей скромной персоне, но я не обижалась и довольствовалась наблюдениями, которых мне, слава богу, не могли запретить.
Однако и эти кратковременные посещения имели обыкновение заканчиваться.
Мы возвращались в замок и всё шло по-прежнему: подъём рано утром, завтрак, обед, занятия в дядюшкином кабинете... Я научилась довольно бегло читать и выводить на бумаге ровные буквы, не ставя слишком много клякс, не делая слишком много орфографических ошибок; старый Эб снова радовался моим успехам и хвалил свою ученицу, хотя в присутствии Льока даже со мной держался свысока, словно стыдился меня. Такая переменчивость изрядно удручала меня, ведь что ни говори, а я была всего лишь ребёнком и мне хотелось, чтобы обо мне заботились и любили меня искренне.
В отличие от меня мой брат оказался упрям, как мул, и хоть посещал теперь каждый урок, толка из этого вышло мало: читать и писать он умел сносно, но арифметика и все остальные науки, равно как и английский и французский языки, которым его вздумал обучить старик, не давались ему вообще. Впрочем, как можно говорить «не давались», когда к достижению каких бы то ни было знаний он не прикладывал ни малейших усилий!
В конце концов дядюшка понял, что он является на уроки только следуя его приказаниям, является, чтобы не раздражать его противлением, но совсем не намерен извлекать пользу из занятий. Это открытие вывело Эба из себя. Он в бешенстве накричал на воспитанника, пророчески заявил, что достойного человека из него никогда не выйдет, и велел убираться из кабинета.
На следующий день отглаженный чёрный костюм Константина занял своё место в шкафу, а его владельца, в старом тряпье и лохматого, как и прежде, отправили пасти овец. Дядюшка исполнил свою угрозу. И в гости с собой его больше не брал. Когда моему брату был объявлен этот приговор, лицо его дёрнулось, словно его ударили, глаза вспыхнули и потемнели, но он только расхохотался в лицо своему благодетелю и с глумливой усмешкой поблагодарил за оказанную любезность, так как недавнее его существование чуть его не добило.
Эб рассвирепел и бросился на Константина с кулаками, но ему удалось увернуться и выбежать за дверь.
С того самого дня Константин окончательно впал в немилость. В доме с ним совсем перестали считаться, обращались как с нахлебником, и даже прислуга задирала перед ним нос. А так как все эти же люди благосклонно относились ко мне, то я против воли была причислена братом к стану врагов, и порой он бросал на меня такие презрительные взгляды, что слёзы наворачивались у меня на глазах. Ведь я ни в чём не была виновата! А окружающие, подчёркнуто ставя меня в пример, тем самым отдаляли брата от родной сестры, и с каждым днём я всё острее чувствовала это.
Понемногу жизнь снова наладилась.
Теперь всё было как раньше, при отце. Я сидела дома, Константин пас отару. Только вместо Александра над нами стоял Эб, и жили мы теперь не на верхнем этаже нашего мрачного дома, а в старом замке, стоявшем на отколовшейся от берега скале.
А ещё я иногда отпрашивалась у дядюшки и кучер вёз меня к Льокам – поиграть с Ксенией.
Однажды с кучером случилось несчастье – он угодил ногой под колесо экипажа и сломал её, и мне было разрешено пешком приходить к подруге, тем более, что расстояние от замка до усадьбы было невелико – всего полчаса быстрой ходьбы. И пока моя старая нянька, которая всегда меня сопровождала, болтала с нянькой девочек в детской или на кухне за чаем, мы с Ксенией бегали по саду или играли в парке. Изредка к нам присоединялась Диана, но она никогда не участвовала в наших играх, ходила за нами по дорожкам и молчала. В её присутствии я начинала чувствовать себя не в своей тарелке, становилась скованной и неуверенной, и всякая весёлость слетала с меня, так как я уже не могла думать только об игре, а следила, как бы не сказать глупость или не засмеяться слишком громко.
В таких случаях я звала Ксению в детскую играть в куклы или в мячик, а если она отказывалась, то шла к няньке и шептала ей на ухо, что хочу домой. И мы уходили.
...Как вы уже знаете, Феликс, усадьба располагается где-то на середине холма и её полукругом окружают еловые леса, но за садовой оградой начинаются открытые луга, если это можно назвать лугами, и тянутся они до самой вершины. Знойные лучи солнца рано выжигают на них траву, но в мае-июне они ещё зеленеют и радуют глаз своей свежестью. Земли эти не принадлежали Льоку, и нередко на холмах паслись стада.
Однажды я бродила по саду, дожидаясь, когда Ксения оденется и спустится вниз; над головой моей шелестели листья старых яблонь, на аккуратных солнечных лужайках пестрели цветы. Я собирала букет, чтобы потом устроиться в беседке и сплести венок, и перебегала с одной лужайки на другую, радуясь каждому новому цветку. Трава была мягкая, и я ступала бесшумно, не прилагая к этому никаких усилий. Я так увлеклась сбором цветов, что не заметила, как оказалась в дальнем конце сада.
Наклонившись в очередной раз, я вздрогнула, услышав чьё-то негромкое: «Эй!» Подняв голову, я никого не увидела и хотела было спросить, кто меня звал (ведь я посчитала, что обращались ко мне), как тут до меня донеслись смех и слова, которые я не смогла разобрать, так как сидела довольно далеко от говорившего. Я поняла, что меня никто не заметил, встала и снова осмотрелась. И тут в просветах меж деревьями и кустами я увидела высокую каменную ограду – поверх неё тянулся широкий выступ, к которому клонились яблоневые ветви, и на этом выступе, полускрытая зелёной листвой, сидела Диана. Лицо её было обращено в сторону лугов, а рядом с ней, на ровных шершавых камнях, стояла тарелка с кусочками рыбного пирога и пирожными.
– Лови! – воскликнула в этот миг девочка. Ухватившись за ветку, чтобы не упасть вниз, она наклонилась как только могла, и протянула кому-то большой кусок пирога, затем ещё один.
Отломив и себе, она выпрямилась и тоже взялась за еду, весело болтая в воздухе ногами и что-то тихонько рассказывая невидимому собеседнику.
Я подкралась ближе... У самой ограды рос большой вишнёвый куст, я пролезла под него и затаилась. Теперь мне стало слышно каждое слово.
– Ты что сегодня такой мрачный? – перестав жевать, спросила Диана.
И тут, к своему удивлению, я услышала голос Константина – голос этот звучал глухо из-за толстых камней, к которым я прижалась.
– Я вовсе не мрачный, – ответил он, уплетая пирог, – просто я думаю.
– О чём? – удивилась она.
– О том, что будет через несколько лет.
– И что же будет?
– Пока не знаю точно... Но всем, кто ненавидит меня, придётся плохо, клянусь!
– А кто тебя ненавидит?
– Ты удивляешься? Как это – кто! Дядюшка, слуги... этому глухому старику долго не протянуть и когда-нибудь я стану хозяином замка вместо него... а слуги окажутся под моей пятой... Смешно! Представляешь, что я с ними сделаю? Они унижали и оскорбляли своего будущего хозяина... Думаешь, я забуду и прощу? Как бы не так! Я не бог и не могу прощать всех без разбора. Да и не хочу! Они поплатятся! Все поплатятся! И первым делом – старый Эб!
– Так сейчас ты думал о том, как им отомстить? – догадалась она, подавая ему пирожное с кремом и отряхивая руки от приставших крошек.
– Да, именно об этом я и думал, – подтвердил Константин и перевёл разговор на другую тему. – Вкусные у вас пирожные.
– Я специально стащила с кухни! – обрадовалась она. – Я знала, что они тебе понравятся... да кроме того, ты голоден, а домой возвращаешься поздно вечером. Я и завтра принесу тебе что-нибудь вкусное!
– Смотри, как бы тебе не попало. Ты говоришь, что Льок очень строг к тебе...
– Ну и пусть! Не сидеть же тебе из-за него голодным! А что я взяла пару кусочков, он и не узнает. Во-первых, у нас всего много, а во-вторых, я осторожно беру, когда никто не видит.
– Придёт время, я смогу отомстить и за тебя. Придёт время, обещаю!
Они помолчали какое-то время, думая каждый о своём. Затем я вновь услышала голос Дианы:
– Порой мне здесь так грустно и одиноко, что хочется убежать... Но давай не будем о печальном! Когда ты рядом, мне почему-то не может быть грустно всерьёз. А знаешь, я сейчас спрыгну! И мы придумаем какую-нибудь новую забавную шутку, ладно? Помнишь, как когда-то мы забрались на заброшенное кладбище и бегали среди покосившихся могил, а потом набрали майских жуков, переворачивали их на спину, бросали на могильную землю и смотрели, как они тщетно пытаются подняться, барахтая в воздухе лапками! Твой жук победил, сумел перевернуться сам, а мой оказался глупее... или ленивее. Это было, конечно, немножко безбожно, но так весело! Да и потом... мы же их отпустили!
И она весело рассмеялась, припоминая подробности недавней проделки.
– Твоё отсутствие обнаружат, – нерешительно возразил Смиш’о.
– Нет, надзор за мной невеликий, им всё равно, где я и что делаю... к тому же, няня у нас уже старая и забывчивая, а сейчас она и вовсе спит, и до ужина меня не хватятся. А дядя... это только со стороны иногда кажется, что он меня любит, но нет, он тяготится этой опекой и любит меня гораздо меньше, чем свою дочь. Но мне всё равно! Я и сама не люблю его. Ты обещал научить меня кататься верхом, помнишь? Ведь тебе разрешают брать лошадь из конюшни?
Мальчик колебался недолго, и через минуту Диана, ловко соскользнув по ту сторону ограды, повисла на руках, нащупала ногой шершавый камень и спрыгнула на землю.
– Сегодня ты будешь учить меня кататься! – заслышала я из-за стены её довольный голос.
Я потихоньку выбралась из своего укрытия и, отойдя на дорожку, глянула на верх ограды. Там, на выступе, поблёскивала в солнечном свете пустая тарелка.
В ту же минуту до меня донёсся свист хлыста и блеяние овец, и следом – весёлый смех Дианы.
Они удалились.
А вскоре в сад выбежала Ксения.
– Я нигде не могу найти Диану! – посетовала она, увидев меня. И спросила: – Ты не встречала её здесь?
Я, растерявшись, промолчала. Я не знала, что ей ответить: правду она сразу же донесёт отцу, а лгать с ходу я никогда не умела. Ксения приняла моё молчание за отрицание и надулась.
– Вечно она куда-нибудь убежит и ничего не скажет, – чуть не плача от обиды, проканючила она. – Ну и пусть! Пошли в беседку! Я принесла туда кукол, одёжки и посудку – устроим домик!
И мы отправились играть.
– А знаешь, я видела твою сестру, – сказала я вдруг по дороге, и тут же пожалела об этом – но было поздно, Ксения уже вцепилась в меня.
– Где? – изумилась она.
– Здесь. В саду.
– В саду? Но когда?
– Несколько минут назад... – я помолчала и, подумав, решила рассказать лишь часть того, что знала сама: – Она на пустоши.
Ксения непонимающе уставилась на меня.
– Что ей делать на пустоши? – недоверчиво спросила она.
– Не знаю, я ничего не спрашивала, потому что она меня не заметила.
Я уже начинала жалеть, что имела глупость завести этот разговор, но время назад не повернуть и приходилось терпеть.
– Ксения, пойдём к куклам, а как вернётся Диана, то сама всё расскажет, – попробовала уговорить её я, и девочка нехотя согласилась.
– Но всё-таки странно, – пробормотала она, хмуро оглядываясь, – почему она мне никогда не говорит, куда уходит?
Мы уселись на лавочке в увитой плющом беседке, разобрали маленьких фарфоровых куколок с ярко раскрашенными лицами и волнистыми волосами – куклы эти были собственностью Ксении; но игра не клеилась. Ксения всё время поднимала голову и смотрела на дорожку, видную сквозь арочный вход.
Наконец она бросила кукол, и глаза её вспыхнули, на щеках появился румянец.
– А давай тоже сбегаем на пустошь! – секущимся от волнения голосом воскликнула она. – Мне скучно сидеть здесь... Пойдём!
Она вскочила, выхватила у меня из рук игрушки, побросала их в коробку и нетерпеливо запрыгала на месте, видя, что я застыла в замешательстве.
– Пойдём! Ну пойдём же! – протянула она и плаксиво сморщилась.
А я стояла и не знала, что делать.
– А то я скажу папе! – капризно и гневно заявила Ксения. – Я такое скажу, что ты больше никогда здесь не появишься! Что ты меня побила скажу! И тебя накажут, и очень сурово накажут! И поделом будет за твою несговорчивость!
Я возмутилась, но ещё больше испугалась. Конечно, что бы ни сказала Ксения, ей всегда верили. Ей легко удалось бы оклеветать меня и выхлопотать мне строгое наказание. И я, одолеваемая самыми противоречивыми стремлениями, медленно отошла от витой скамейки. Ксения схватила меня за руки, довольно засмеялась и потащила за собой в сад.
Мы обошли ограду и в самом дальнем её углу обнаружили калитку, через которую выбрались на холм. Спустившись с другой его стороны по едва заметной тропинке, мы очутились на широкой пустоши. День выдался солнечный и немного ветреный. Нагретые солнцем цветы вереска источали медвяный аромат, в тёплом, почти жарком воздухе сонно кружили пчёлы – их гудение усыпляло, клонило в дремоту...
Ксения осмотрелась по сторонам, затем сердито взглянула на меня и сильно ударила по руке.
– Ты меня обманула! – заявила она, еле сдерживая тутже вскипевшие слёзы. – Лгунья! Её здесь нет и быть не может!
– Ах, так! – не выдержала, разозлилась я. – Ах, так! Вот и ищи сама свою сестру! А я немедленно возвращаюсь домой, в замок! И говори своему папочке, что ему вздумается! Я и сама к тебе больше не приду! Не нужна мне такая подруга!
Ксения испугалась и, схватив меня за плечи, заглянула в глаза.
– Куда ты?..
Я отшвырнула её задрожавшие руки и, не говоря ни слова, развернулась.
– Эрнеста, не уходи! Не уходи! – вдруг расплакалась она, уцепившись за моё платье. – Я боюсь одна... я не найду дорогу обратно... не уходи!
Я оглянулась. Её бледное лицо заливали слёзы, в глазах застыл неподдельный ужас. Она готова была бежать следом за мной... И я смягчилась.
– Что ж, я, пожалуй, останусь, – всё ещё холодно сказала я. – Но если ты и в следующий раз выкинешь нечто подобное... – угрожающе замолчав, я не договорила.
Она всё поняла. Кое-как утерев слёзы, она попыталась улыбнуться мне. Я ответила на её улыбку ледяным взглядом и отвернулась.
Но прошло какое-то время, и обида моя постепенно растаяла, улетучилась.
Мы брели по тропинке среди зарослей вереска, обходя холм с южной стороны – оттуда не было видно усадьбы Льока. За нашим холмом открылась цепь других холмов и на склоне одного из них я сразу же заприметила дядюшкино стадо. Овцы мирно пощипывали травку, солнышко пригревало, по-прежнему усыпляюще жужжали в вереске пчёлы... А в ложбинке около холмов, на которых паслись овцы, ещё издали я увидела гнедого жеребца, галопом скакавшего по пустоши, и маленькую всадницу на нём. Диана что-то кричала от избытка чувств и радостно смеялась, её растрепавшиеся волосы спутались ветром.
Рядом с лошадью бежал Константин, придерживая её за уздечку.
– Это она?.. – со страхом и изумлением прошептала Ксения, невольно прячась за меня и стараясь разглядеть наездницу.
Я ничего не ответила. Всё и так было ясно.
Губы девочки задрожали, она вцепилась пальцами в моё плечо и не отводила глаз от сестры, пока та не остановила коня и не спрыгнула на землю. Только тогда Ксения немного успокоилась и пришла в себя.
– Ох, – выдохнула она с облегчением. – Почему ты мне не сказала, что она не упадёт? Я бы и не волновалась так, если бы знала. А... а кто там ещё? Твой брат? – всмотревшись в Константина, она засомневалась, он ли это, и обратилась ко мне за подтверждением.
– Да, – коротко ответила я.
– Он... пасёт... коз?! – она изумлённо раскрыла рот и снова взглянула в его сторону.
– Да.
– А пастух? Вы что – бедные, если у вас нет даже пастуха?..
– Нет! Не бедные! – резко осадила её я. – Ему нравится это занятие, вот и всё! – соврала я и покраснела от досады. Но что мне оставалось делать? Объяснять ей, что между моим братом и Эбом взаимная неприязнь? Она бы не поняла. Ведь она выросла в атмосфере всеобщей любви и обожания, иного ей просто не понять.
– Он снова такой... страшный... – дрожащим голосом проговорила Ксения, глядя на Константина. – Когда приезжал к нам в гости, он носил красивые вещи... и лицо у него не было таким тёмным... а сейчас он снова похож на чёрта, как тогда, когда ударил Ди... Ой! А если он снова её ударит? – переполошилась вдруг она и, испугавшись собственного предположения, громко закричала, окликая сестру: – Диана! Диана!
Диана услышала этот крик и вздрогнула. Константин замер и враждебно сверкнул глазами в сторону непрошенных гостей.
Ксения замахала руками, заметив, что Диана увидела нас.
– Иди сюда! – с ещё большим энтузиазмом закричала она и запрыгала, но Диана лишь растерянно переводила взгляд с Константина на нас и не двигалась с места.
Ксения осмелела и побежала к ней. Мне ничего не оставалось, как последовать за подругой. Запыхавшись, мы подбежали к ним и остановились в некотором отдалении.
– Ди, пойдём домой! – жалобно протянула Ксения, с опаской поглядывая на её спутника. Тот стоял мрачный и не двигался с места.
Диана неуверенно пробормотала:
– Я не хочу домой... лучше посмотри, как я катаюсь!
Ксения побледнела от испуга.
– Ты упадёшь! – захныкала она. – Я боюсь... ты можешь разбиться! Что я скажу папе?
– Я не упаду! – вдруг решительно оборвала её сестра. Но, подумав, уже мягче добавила: – Впрочем... если ты не скажешь папе, что я самовольно ушла из дома и каталась на лошади, я больше не буду этого делать. Не скажешь ведь? Нет?
Ксения обрадовалась компромиссу. Он устраивал обеих: Диану – потому что она хотела сохранить в тайне свои прогулки, а Ксению – потому что та могла быть спокойна, зная, что сестра больше не будет рисковать собой. Конечно, я подозревала, что Диана отнюдь не собирается выполнять обещание, но благоразумно промолчала, считая, что не моё это дело.
Константин бросил испепеляющий взгляд сначала на меня, затем на Ксению, вскочил в седло и дёрнул лошадь за поводья, та заржала и взвилась на дыбы. Ксения взвизгнула и прижалась к Диане, от испуга чуть не сбив её с ног.
– Ты прости, но для меня здесь слишком шумно, – крикнул он Диане и умчался к холмам.
– Приходи завтра! – сложив руки рупором, прокричала ему вслед она.
Ксения, немного придя в себя, широко распахнув свои синие глаза, заворожённо смотрела вслед Константину. Страх, благоговейный трепет, невольное восхищение сквозили в её взгляде. С тех пор её мнение о нём в корне переменилось. С тех пор внезапно появившееся уважение к нему – ведь он не боялся даже бешеных скачек! – стало возрастать. С тех пор она всё чаще и чаще стала говорить о нём; и далеко не самое худшее.

Глава 11

Шло время.
С годами здоровье дядюшки становилось всё хуже и хуже. Ноги слушались его плохо и теперь он покидал замок только для поездок в церковь. Изредка к нам приезжали Льок и девочки, но о том, чтобы нам нанести ответный визит, не могло больше быть и речи.
Занятия наши почти прекратились.
Вместо них мы с братом по нескольку раз в неделю ходили в деревню, в домик священника, который теперь учил нас. Поначалу Эб категорично заявил, что дальнейшее обучение Константина не имеет смысла и что он не намерен швырять деньги на ветер, но после того, как священник поговорил с ним, внушив, что он обязан позаботиться о душе своего воспитанника, сдался. Думаю, дядюшка просто испугался, как бы на том свете ему не пришлось отвечать за то, что позволил мальчишке расти грубым язычником.
Итак, летом мой брат продолжал пасти дядюшкиных коз и овец, а осенью, зимой и весной был вынужден читать благочестивые книжки и заучивать псалмы. Как вы считаете, смирился ли он с такой долей? Смирился. Потому что вместе с нами учились Диана и Ксения Льок.
Я и здесь проявляла усердие: старательно слушала, запоминала, заучивала наизусть библейские имена и названия. Священник, видя моё рвение и усидчивость, неустанно хвалил меня и как бы возвышал над другими учениками, которые, каждый по своей причине, не были склонны следовать моему примеру. А за это возвышение все трое, и даже Ксения (надо отметить, она была завистлива и непостоянна в дружеских симпатиях), косились на меня почти враждебно. Поначалу такое несправедливое отношение – ведь я не сделала им ничего плохого, – расстраивало меня, но потом я привыкла. Тем более, что Ксения по-прежнему оставалась моей подругой и, как бы мне ни завидовала, не слишком долго дулась.
Но и я, как ни была озабочена учёбой, находила время и глядела по сторонам, наблюдая за своими немногочисленными одноклассниками. Должна признать, зачастую это было гораздо интереснее, чем чтение библейских стихов.
И мой брат, и старшая барышня Льок не слишком усердствовали над Евангелием. Они перемигивались и шептались, когда отворачивался учитель, они корчили рожи, передразнивая его, и покатывались от беззвучного хохота. А однажды, когда Ксения спросила у священника что-то насчёт жены Лота, они не выдержали и громко рассмеялись. На глазах Дианы даже выступили слёзы, а лицо её стало красным, как морковь. Она уткнулась в платок и хохотала как сумасшедшая. Константин не отставал от неё – я впервые в жизни видела, чтобы он так смеялся. Ксения испугалась и чуть не заплакала, священник опешил, но, взяв себя в руки, дрожащим от возмущения голосом приказал «непослушным детям» удалиться из комнаты. Те кое-как вышли.
Ни Ксения, ни священник не подозревали об истинной причине их веселья, а вот мне она была известна. Дело в том, что за несколько дней до этого происшествия священник рассказал нам, как жена Лота превратилась в соляной столп. Я сидела близко к Диане и Константину, а потому слышала, как она тотчас окрестила нашего наставника этим словосочетанием, потому что во время своих рассказов он имел обыкновение выпрямляться по струнке и замирать, обводя нас выпученными глазами. С тех пор они называли его не иначе, как «жена Лота», и наивный вопрос Ксении рассмешил их, потому что со стороны казалось, что она в лицо называет священника этим прозвищем.
Да, занятия в маленьком, жарко натопленном домике священника проходили гораздо веселее и интереснее, чем в скучном кабинете дядюшки Эба. И хоть я никогда не решалась участвовать в смелых заговорах Дианы и Константина (да они и не приняли бы меня), я всегда с любопытством ожидала их новой выходки.
Сначала нас с братом привозили в Лоу в карете, потом мы стали ходить пешком, потому что дядя Эб заявил, что мы сами в состоянии дойти до деревни и нечего гонять лошадей зря. Диану и Ксению привозил кучер - в этом Льок не экономил на детях.
Я всегда носила одно и то же платье – коричневое, в клетку, мои волосы всегда были гладко зачёсаны за уши и стянуты в узел, и выглядела я неприметной, невзрачной. Вот уж чего никак нельзя было сказать о барышнях Льок! Блестящие каштановые волосы Дианы и чёрные кудри её младшей сестрёнки завивали в тугие локоны и они свободно падали на плечи; на занятия Диана приходила в простом светлом платьице, Ксения – в гораздо более красивом красном, с многочисленными оборками и складками. Красный цвет был ей очень к лицу, её синие глаза и чёрные волосы в сочетании с ним словно становились ещё ярче.
Как-то раз, с интересом взглянув на моего брата, Ксения шепнула мне на ухо, что он, оказывается, вовсе не похож на чёрта, «даже немножко красивый», и что она его, кажется, уже не боится.
Константин и вправду преобразился. Постепенно он привык и к костюму, который поначалу казался ему тесным и неудобным, и к вымытому лицу и рукам, и к тому, что его светло-каштановые волосы аккуратнейшим образом расчёсаны на прямой пробор. Как ни свирепствовал дядюшка, но подстригаться он наотрез отказался и пропал из дома на целых два дня, когда пришёл парикмахер, а потому его волосы (и как он с ними носился!) остались прежней длины и почти касались плеч. В замке с ним по-прежнему не считались, но зато в нашей крошечной школе, как я подметила в то время, интерес к его персоне удвоился. Маленькая Ксения, которой едва исполнилось десять, стала смотреть на него чуть ли ни с благоговением, а так как он совершенно не обращал на неё внимания, то казался ей ещё более привлекательным... Ох, как часто стала она говорить со мной про него! И как часто, увы, стала дуться и обижаться на свою сестру – ведь только ею было поглощено всё внимание Константина.
Ни Диана, ни тем более Константин не догадывались о её переживаниях. Она не высказывала своих чувств никому, кроме меня. Но и мне мало-помалу начали надоедать разговоры о том, как красив и умён Смиш’о, какой он хороший, какой он необыкновенный, да как правильно делает, что издевается над нашим старым раздражительным учителем, «ведь старик такой плохой и так громко ругается, когда мы его не слушаемся»...
Теперь на нашей школьной скамье она старалась садиться поближе к Смиш’о, но это редко ей удавалось – он сидел с краю, а с другой стороны около него было неизменное место Дианы. Ксения подолгу не отрывала от него восхищённых и мечтательных глаз; с готовностью смеялась над каждой, даже недоброй, шуткой; старалась ненароком задеть его чёрный рукав; улыбалась ему, когда входила в класс...
Увы, увы! Её старания даже не были замечены предметом её поклонения. В глазах Смиш’о она заслуживала столько же внимания, сколько простой деревянный стул.
Такое преступное небрежение до слёз обижало юную барышню, но не отвращало, а ещё крепче привязывало её к нему.
Летом нас освобождали от занятий, и мы только дома повторяли всё, что было пройдено зимой. Я говорю «мы», хотя уместнее было бы отвечать только за себя. Смиш’о и так-то плохо учился, а уж о повторении не могло быть и речи; Ксения с Дианой читали библию лишь под давлением своего отца и покровителя и мало что полезного извлекали из этого чтения.
Я по-прежнему бегала играть с Ксенией, но так как теперь ей гораздо интереснее было общество Дианы и Константина, то постепенно я снова осталась в одиночестве.
Любимым местом Дианы была садовая ограда, выходившая на вершину холма. Константин часто пригонял туда вверенное его попечению стадо, и они, взбираясь на выступ, разговаривали, поглощая пирожки и бутерброды, которые потихоньку подворовывала на кухне Диана. Сверху было видно далеко, в то время как их самих загораживали яблоневые ветви и листья, и если на дорожках сада появлялся кто-либо посторонний, мальчик ловко спрыгивал за ограду, а девочка поворачивалась лицом в сад и как ни в чём ни бывало улыбалась.
Другое любимое их занятие состояло в том, чтобы бродить по верескам или пугать змей и лягушек на обширных болотах за холмами средь чахлого ельника, или кататься верхом на лошади, или бегать среди покосившихся могил заброшенного деревенского кладбища, которое заросло высокой травой и бурьяном, где так хорошо можно было спрятаться, где не было людей. Константин неизменно сопровождал Диану во всех её прогулках.
Но теперь им нередко приходилось принимать в компанию младшую сестрёнку Дианы. Выследив Диану, та решительно заявила, что либо они должны всегда звать её с собой, либо она всё расскажет отцу. Из двух зол было выбрано, разумеется, меньшее. Но особого удовольствия Ксении это не доставило. Сначала она была на седьмом небе от счастья, но понемногу радость её стала застилаться обидами, и всё чаще теперь вспоминала она обо мне, всё чаще прибегала ко мне с жалобами и слезами. Оказывается, Константин и Диана почти не замечают её, не советуются с ней, никогда не спрашивают ни о чём, разговаривают только друг с другом и ведут себя так, словно её, Ксении, и на свете не существует. А когда однажды она не выдержала и разревелась при них, растерявшаяся Диана попыталась утешить её, а Смиш’о только засмеялся, даже не став слушать её путаные речи, и сказал:
– Не нравится – уходи отсюда! Тебя никто с нами не звал, сама напросилась!
– В самом деле, Ксения, – потеряла терпение его подруга, – если тебе не нравится с нами – иди домой!
– Я не хочу домой! – ещё пуще расплакалась та, уже не вытирая катившихся по щекам слёз.
– Так чего же ты плачешь?
– Вы сговорились! Сговорились! Не замечать меня! Чтобы я отстала от вас!
– Мы?! Да кто тебе такое сказал? – удивилась Диана, присев около сестры.
– Да, да, сговорились! – твердила та и затопала ногами. – Но я всё расскажу папе!
Никому она ничего не рассказала. Успокоившись и поразмыслив, она решила, что если Диане запретят видеться со Смиш’о, то и ей, конечно, тоже. А уж этого-то она не могла пережить. И сделав вид, что поддалась на уговоры испуганной её угрозой сестры, она отёрла кулаками глаза и, всхлипывая, заявила:
– Хорошо! Не скажу... Но если вы и дальше не будете со мной считаться...
Но и дальше с ней никто не считался. Поначалу Диана ублажала её, но вскоре ей это наскучило, и всё пошло, как и раньше. С той лишь разницей, что теперь она всеми способами старалась обмануть сестру и, оставив её дома, убежать в поля без неё. Ксения злилась, обижалась, устраивала ей истерики, но ничего не могла с ней поделать. Она сносила всё: и уловки сестры, и насмешки и издёвки Константина, который не побоялся бы оскорбить и самого короля только ради того, чтобы доказать, что ему плевать на всех и вся. И только я, молчаливая тихоня Эрнеста, была невольной свидетельницей слёз своей подруги, которая без стыда и совести изо дня в день поверяла мне свои обиды и мучила бесконечными исповедями, которые в конце концов стали меня злить и раздражать...
... –Тётушка, всё это, конечно, занимательно, – вдруг перебил меня Феликс, – но, признаться, я всё время жду, когда вы упомянете ещё одно действующее лицо разыгравшейся трагедии... Но, видимо, о нём вы напрочь забыли.
– О ком же я могла забыть? – удивилась я и нахмурилась; когда прерывают на полуслове, так трудно потом найти оставленную нить разговора.
– Вы забыли Рустама, того, кто считался женихом старшей барышни Льок.
– Ах, и в самом деле. Но не имеет значения. Особой роли он пока не играл.
– Нет, как же! – возразил мой слушатель, и глаза его возмущённо заблестели. – Ведь он всего лишь уехал в пансион, а не умер, и должен был рано или поздно верну...
– В то время, о котором я говорю, ему ещё рано было возвращаться! – довольно резко оборвала его я. – Неужели вы думаете, что я пропустила... или забыла, как вы только что выразились, какую-нибудь действительно важную вещь? Слава богу, память у меня пока ещё крепкая!
Если вас так интересует Рустам...
Он нечасто приезжал в Нитр. Пансион требовал слишком много сил, и у него не оставалось времени, чтобы навестить родственников на севере. Ведь отсюда до столицы Южного Дорта очень далеко... Он посылал письма дяде и Диане. Не знаю, что он ей там писал и что она ему отвечала, мне не довелось увидеть ни строчки из их переписки. Каникулы он проводил с семьёй у моря или за границей, и так получилось, что в Нитр он не наезжал три или четыре года.
Как провели это время мы (то есть я, Ксения, Диана и Константин), вы уже знаете.
И надо же было тому случиться, что однажды в октябре, когда Рустам с матерью без предупреждения приехали в Лоу, собираясь устроить сюрприз и провести тут неделю, Льок и девочки были в отъезде. Диана разочаровалась до слёз, узнав, что за время её отсутствия в Нитре побывал Рустам, – ей не удалось повидаться с ним. Думается, что и Рустаму было досадно и горько, что всё сложилось подобным образом.
Когда известие о том, что они разминулись, коснулось слуха Смиш’о (я взглянула на него и помню, как изменилось его лицо), в глазах его зажглись мрачные огоньки, а губы дрогнули и растянулись в злорадной усмешке. Ревность уже давно жгла его сердце, и то, что Рустам вынужден был уехать, не дождавшись своей наречённой, несказанно обрадовало его.
– Она не огорчилась всерьёз, – пробормотал он словно про себя, – я уверен, она не огорчилась...
Не знаю, сколь глубоко было её огорчение, но целый день Диана ходила расстроенная, грустная и немного растерянная. И лишь в домике священника, когда рядом был Константин, лицо её светлело, озарялось улыбкой, и настроение её неизменно улучшалось. В конце концов, она так долго не видела Рустама, что ничего страшного не случится, если она не увидит его ещё пару лет. Ведь он всё равно вернётся. А кроме того, он оставил ей целую кучу писем, несколько безделушек в подарок и крошечный золочёный медальон с эмалевым портретом внутри, на котором был изображён он сам. Она повесила медальон на шею и с улыбкой продемонстрировала его товарищу. Тот помрачнел и, стиснув зубы, резко отвернулся.
– Когда у меня будут деньги, я тоже закажу медальон, куда красивее. И подарю тебе. Но там будет мой портрет.
Она засмеялась этому высказыванию, приняв его за шутку, и тут им пришлось оборвать разговор, потому что священник грозно навис над столом и громовым голосом приказал замолчать.
Тишина в классе тотчас была восстановлена.
Прошло ещё несколько лет.
Но ничего не изменилось за это время, если не считать того, что дядюшка совсем ослабел и одряхлел. Теперь он был прикован к постели и даже двигаться без посторонней помощи не мог. За ним ухаживала я. Я чувствовала себя обязанной Эбу, ведь он подобрал нас на улице и плохо ли, хорошо, воспитал. А кроме того, заботиться о нём было просто некому: слуги, видя немощь своего господина, совсем распустились и не считали нужным опекать его в болезни. Одна лишь толстуха помогала мне.
Вот тогда-то и началось возвышение Константина. Вернее, он сам его начал. В ту пору ему было уже около двадцати двух лет. Он вырос высоким, крепким, широкоплечим и выглядел старше своего возраста из-за угрюмого блеска глаз да высокомерного, почти царски-надменного выражения лица – он был очень высокого о себе мнения... Теперь, когда он увидел, что противник его уверенно сдаёт позиции, он и решил, что пришло время взять вожжи в свои руки.
Первым делом он стал приказным тоном обращаться со слугами, стал привередничать, острословить не в меру, задевать их недобрым словом, не упуская малейшей возможности выказать им своё презрение, цепляясь за каждое не понравившееся слово, дабы наглядно показать, кого им предстоит бояться в ближайшем будущем. У нас было не много слуг, и сначала они возмутились такой неслыханной дерзостью, но внушительный рост Смиш’о и справедливость его намёков относительно недалёкого будущего, когда замок неминуемо отойдёт ему, сделали своё дело, а после того, как однажды он залепил тяжёлую пощёчину старой служанке, посмевшей накричать на него и оскорбить, они и вовсе присмирели. И началось бегство крыс с тонущего корабля. Один за другим слуги брали расчёт и убирались восвояси. Остались лишь толстуха, решившая дожить при старом господине отпущенное ему время, да кучер. Но и они обещали недолго задержаться. И я была почти уверена, что после смерти старика они незамедлительно последуют примеру остальных.
Но Эб мог протянуть ещё два или три месяца...
Константин принялся и за него. Он услышал, как однажды Эб говорил мне в порыве благодарности, что оставит мне всё своё состояние, лишив наследства Смиш’о... Не думаю, что подобный оборот событий обрадовал бы моего брата, и он предпринял кое-какие действия, чтобы не допустить воплощения в жизнь намерений старика и покарать его за эти самые намерения.
Он стал каждый день заходить в комнату дядюшку, выдворяя меня вон, и просиживал там ровно час, стращая больного и запугивая его так, что когда уходил он и возвращалась я, тот трясся, был белый, как смерть, глаза его бегали, и вообще он походил на сумасшедшего и всё время повторял, чтобы я больше не пускала к нему этого дьявола... Жалко становилось мне беднягу Эба, сердце моё разрывалось, я плакала втихомолку, однажды даже осмелилась попросить брата оставить его в покое, но все мои просьбы были напрасны. Ни слёзы мои, ни уговоры, ни мольбы не помогли.
– Я буду делать то, что хочу я, – заявил мне Константин и недобро усмехнулся, – а ты сиди и молчи. Тебя пока, вроде бы, никто не тронул.
И я по-прежнему выскальзывала из спальни Эба, когда туда входил Константин. И по-прежнему затыкала пальцами уши, когда слышала несущиеся мне вслед отчаянные крики Эба, просившего не оставлять его одного... но что я могла поделать?! Как я могла противостоять брату?!.
Порасспросив доктора, навещавшего дядюшку, Константин заключил, что недолго тому осталось на свете... Открыв дядюшкин сундучок с деньгами, он заплатил по счёту и затворил перед доктором ворота для дальнейших посещений.
– Нечего вам тут делать. Вы не сможете ему помочь, а деньги на Эба теперь расходуются из моего кармана, – цинично заявил он. – Эб неизлечим и умрёт без вашей помощи.
Доктор недоумённо пожал плечами, покосился на него и ушёл. С тех пор он ни разу не показывался в замке...
Ещё две недели Константин исправно навещал своего дядюшку. Здоровье последнего не улучшалось, а наоборот, резко разрушалось от этих визитов. И наконец настал день, когда всем вокруг стало ясно: Эб протянет лишь несколько часов.
Константин снова пошарил в сундучке, надел свой тяжёлый длинный плащ и отправился в Лоу. Вернулся он через полчаса в сопровождении законника. Они вошли в комнату умирающего, изгнав оттуда меня и служанку, и вскоре вышли. Лицо моего брата кривила самодовольная ухмылка, глаза мстительно поблёскивали, а в руках он сжимал бумаги с ещё не просохшими чернилами.
А затем запер дверь комнаты старика снаружи и никого не впускал к нему до ночи. Тот уже окоченел, когда Смиш’о отдал мне ключ...
Так, подкупив стряпчего, он заставил дядюшку изменить завещание в свою пользу, и после смерти Эба и замок, и принадлежавшие покойному земли перешли в его руки. Он довёл старика чуть ли не до сумасшествия и не постеснялся ограбить его, не дал даже умереть спокойно. Это и была его месть за долгие годы унижений, которые ему пришлось вынести по воле Эба. После похорон и кучер, и последняя оставшаяся в замке служанка покинули нас. Расчёт им Константин не выдал, заявив, что они вполне молоды и здоровы, чтобы заработать на жизнь трудом, а не издевательством. «На меня вы не работали, – нагло заявил он, – а того, кому вы прислуживали, уже жрут черви. Пойдите на кладбище да попросите... Может, смилуется, вылезет из склепа и вернёт вам долг!»
Он расхохотался, довольный своей остротой, а когда те пригрозили, что получат заработанные деньги через суд, так рассвирепел, что они сочли за благо ретироваться и больше никогда не показываться ему на глаза. Такой и убить может... Они видели, как он обращался с собственным дядюшкой, а уж со слугами он и подавно церемониться не станет... К чему эти жалкие деньги, если они сами могут остаться калеками или вообще лишатся жизни?..
Больше мы их не видели.
Опустел наш старый замок. Тихо стало в нём, тоскливо... Я всё своё время проводила в комнате или в столовой, Константин – наверху или на улице. Разговаривали мы мало и жили обособленно, каждый сам по себе. Те две недели, что у нас не было слуг, я добровольно готовила, убиралась, стирала, пекла хлеб. Продуктов, слава богу, осталось достаточно. В крайнем случае, мы теперь были в состоянии купить необходимое, ведь у нас были деньги – много денег... Я говорю мы, у нас, хотя правильнее было бы сказать – у моего брата, ведь я осталась, по сути, нищей... И порой мне казалось, что только сознание нашего родства не позволяет Константину выгнать и меня.
Теперь я куда охотнее проводила время с Ксенией. Её пустая болтовня теперь бесконечно радовала меня, ведь живя в полуобитаемом замке, я так скучала по человеческому общению... Да и сама я стала гораздо снисходительнее к своей подруге. Мы всегда встречались в доме Льока или гуляли по пустошам, но никогда и никого не приглашала я в замок – Константин не терпел в своём доме чужих, а тем более неприятных ему людей.
...На следующее лето Константин, конечно же, не стал пасти скот. Большую часть стада он продал, остальных перерезал, оставив лишь нескольких овец да двух коров.
Но несмотря на то, что пастушество его закончилось, он с прежним постоянством отправлялся на холм, где на ограде его поджидала Диана.
Он рассказывал ей обо всех своих тёмных делах; хвастался учинённой расправой над «старым мерзавцем и его прихвостнями», а она слушала его, смеялась и с ликованием восклицала: «Так его! Так ему и надо!» Диана приносила свои любимые книжки, каковых было весьма немного, и читала их вслух. Константин с интересом слушал. Всё, что нравилось ей, заранее нравилось и ему. Они уплетали пироги, которые неизменно таскала из кухни девочка, хотя никакой необходимости в этом уже не было, и всё было почти как раньше.
Как и обещал Константин, он подарил ей медальон.
Разбогатев, он первым делом съездил в Нитр и лучшему ювелиру заказал изготовление этой вещицы. Маленькая круглая коробочка из чистого золота, с изящной кнопкой и бриллиантовым треугольником на крышке, с тонкой витой цепочкой, в которую были вправлены редкие розовые жемчужины. Внутри, в золочёных рамках были вставлены два портрета: на одной стороне – изображение Константина, на другой – самой Дианы.
– Этот я заберу себе, – сказал он, открепив створку с её портретом. – Надеюсь, ты не против?
– Ах, что ты... что ты!.. – в растерянности пробормотала она, восхищённо разглядывая подарок, который не шёл ни в какое сравнение с детской безделушкой Рустама. Она сжала медальон в руке, взглянула на него, потом на щедрого дарителя, счастливо рассмеялась и, обхватив его за шею одной рукой, расцеловала в обе щёки.
– Спасибо! Спасибо тебе огромное! – восклицала она, сияя улыбкой. – Это самая чудесная вещь, которую я когда-либо видела... Спасибо!
И в знак благодарности она снова поцеловала его.
Эту-то сцену и увидела бедная Ксения, когда выбежала в сад.
Она вздрогнула, прикрыла задрожавшие губы рукой и, опешив от неожиданности, спряталась; а вечером, когда девочки готовились ко сну (спали они в одной комнате), устроила сестре истерику. Диана как раз расчёсывала перед зеркалом свои густые и длинные волосы – незавитые, они прямыми блестящими прядями спадали ниже пояса; Ксения, напряжённая, бледная, в белой ночной рубашке, сидела на своей кровати и горящими глазами следила за ней.
– У тебя же есть Рустам! – вдруг с болью и досадой воскликнула она, обращаясь к сестре. – У тебя есть Рустам! Так чего тебе ещё нужно?!.
Диана, которая ни о чём не догадывалась и ничего не подозревала, удивлённо обернулась. Встретив её недоумевающий взгляд, Ксения словно с цепи сорвалась. Она вскочила, схватила большую коробку, стоявшую у соседней кровати, и, открыв её, рассыпала ворохи писем, которые Диана получила от Рустама.
– Вот! Вот сколько! – в слезах закричала она, расшвыривая плотные конверты босыми ногами, и скоро весь ковёр скрылся под белыми прямоугольниками бумаги. – Вот сколько он тебе написал за шесть лет! Мало, да? Или, может быть, он далеко? И поэтому его можно не принимать в расчёт? Можно забыть? Так, выходит, так?!.
Диане в ту пору шёл семнадцатый год, Ксении только что сровнялось пятнадцать.
Заливаясь слезами, бурно вздрагивая, Ксения упала на кровать и спрятала лицо в кружевных подушках. Плечи её сотрясались от безудержных рыданий, чёрные кудри разметались.
Диана, испугавшись, вскочила и подбежала к ней.
– Ксения... что с тобой? Почему ты так расстроилась? – повторяла она, не зная, что делать; схватив графин, она налила в стакан воды и протянула сестре. – Выпей! Ты должна успокоиться, иначе сейчас сюда все сбегутся! Ксения!
Ксения резко толкнула её, стакан выпал из рук Дианы и упал на ковёр. Но не разбился. Зато вода выплеснулась прямо на пачки писем, разбросанные по всему полу.
Диана ахнула и, бросившись на колени, стала торопливо выбирать мокрые конверты и раскладывать их около камина, чтобы просушить. Ксения подняла от подушки покрасневшее лицо и, увидев результат своей запальчивости, испуганно притихла.
– Вот! Смотри! Смотри, что ты наделала! – чуть не плача, зло развернулась к ней Диана и глаза её засверкали от слёз. – Истеричка!
– Я... Я не хотела... – пролепетала Ксения, съёжившись под взглядом сестры.
– Не смей больше подходить к тому, что принадлежит мне! – дрожащим голосом выкрикнула Диана, и черты её исказились отчаянием и яростью. – И письма мои не тронь! Это моё! Моё, а не твоё! А своё я никогда и никому не отдам, даже тебе! Ты слышишь меня?! Слышишь?!
Ксения снова разревелась, а Диана, подняв опрокинутую коробку, с ожесточением принялась собирать рассыпанные письма и неровными стопками бросать их в неё. Когда на полу не осталось ни одного письма, она задвинула коробку подальше под кровать, молча задула свечи, переоделась и улеглась, не пожелав сестре спокойной ночи.
Она так и не поняла истинной причины, подвигшей Ксению на скандал, и подумала, что ей просто стало завидно. И обидно за Рустама; ведь он в Оинбурге, а она не скучает и столько времени проводит в обществе своего Константина...
На следующий день бедняжка Ксения уже рыдала на моём плече, изложив подробные обстоятельства произошедшей накануне ссоры.
– Она сказала, что не даст мне ничего своего! – с горьким всхлипыванием заключила она. – Диана имела в виду его... Его она тоже считает своей со-о-обственностью!
Кто этот «он», мне не составило труда догадаться. А Ксения вновь разразилась несчастным плачем, оплакивая свою горькую долю.
– У неё есть Рустам! – со злостью твердила она. – И она выйдет за него замуж! Выйдет, выйдет! Так все говорят! И она не возражает ни слова! Зачем ей тогда он? Зачем ей Константи-ин?..
Я украдкой вздохнула, представив, что будет с моим братом, если Диана и вправду выйдет за Рустама...
И, знаете, мне почему-то очень захотелось, чтобы так всё и случилось.
Слишком уверенным в своей безнаказанности он стал в последнее время, и, как бы я его ни боялась, его самоуверенность не могла не раздражать меня.
Он вёл себя так, словно рядом с ним не было людей, а над ним – бога.

Глава 12

И вот однажды вернулся домой Рустам Иль.
Но буду обо всём по порядку и коротко расскажу о переменах, которые произошли в округе со дня смерти дядюшки Эба.
Льок, прослышав об ужасном конце своего друга – без доктора и священника, без единой живой души рядом, возненавидел безбожника Константина, который, к тому же, не пустил его на порог, когда он приходил повидаться со стариком незадолго перед его кончиной.
Возмущённый, озлобленный, Льок вскипал при одном упоминании о «дерзком мальчишке, негодяе, подлеце и убийце», и кричал, что несчастный Эб перевернулся бы в гробу, если бы мог увидеть его хозяином своего замка. Тень его немилости пала и на меня... Но открыто выгнать меня и заявить, чтобы я больше не приходила, он пока не осмеливался – Ксения слёзно за меня молила, – но всё-таки я чувствовала, как резко ухудшилось его отношение, и старалась избегать его.
У меня оставалась бездна времени, и я постаралась распределить его таким образом, чтобы занять каждую минутку каким-либо делом. Я вставала рано утром, готовила завтрак, доила коров (сначала я смертельно боялась подходить к ним, но потом освоилась, привыкла), после завтрака я мыла посуду, подметала в столовой, убиралась в жилых комнатах – правда, из них лишь в своей спальне, в библиотеке да в гостиной наверху, в остальных чистить не имело смысла, ведь всё равно в них никто не жил; а кабинет, поступивший в полное его распоряжение, и свою комнату Константин запирал на ключ и не позволял мне даже близко к ним подходить.  Я занималась переводами и чтением, вела домашнее хозяйство, взялась самостоятельно изучать немецкий язык, и всё-таки ощущала, что неясная тоска понемногу овладевает моим сердцем, и что времени для неё остаётся, увы, слишком много, как бы я ни старалась занять себя.
Однажды я заикнулась о том, что не мешало бы всё в замке выкрасить, оклеить обоями, протопить, обставить новой мебелью и устлать коврами, ведь денег у нас теперь достаточно, но Константин только пожал плечами и сказал, что всё это глупости, и что его устраивает так, как есть. Больше я не отваживалась заговаривать с ним на подобные темы.
Две недели спустя после кончины дядюшки в замке появился новый конюх, ещё через пару дней – старуха-горничная, кухарка и кучер. Большего нам и не требовалось.
Компания подобралась как на подбор: тупые, угрюмые, молчаливые, подчиняющиеся с первого слова. Именно тогда к нам попал Йозе, кучером; тогда ему было около сорока, но и в эти достаточно молодые годы он уже отличался высокомерной замкнутостью и заносчивостью. Горничная попалась подстать ему. И только кухарка – румяная, полная, весёлая женщина, оказалась приятным исключением.
Я воспрянула духом с появлением в доме новых людей, пусть даже таких, и уже не так тяжело ощущала себя здесь. С кухаркой мы сдружились, и благодаря ей и визитам к Ксении я теперь почти не замечала своего одиночества.
Я всегда любовалась девочками Льок; порой мне хотелось походить на них, но я понимала, что никогда мне не стать такой, как они... Каждая их них была от природы красива. Диана выросла и стала ещё красивее – тоненькая и лёгкая, как эльф, и как эльф своенравная, она отличалась удивительным изяществом и казалась невесомой.
Ксения не уступала сестре. Но красива она была скорее земной красотой. Облик её был более яркий, зримый и весомый, она не походила на фей и эльфов, а просто выглядела цветущей красавицей. Пухленькая, но стройная, с ярким румянцем на щеках, с гладкой и смуглой кожей, с синими глазами и роскошными чёрными кудрями, она была особенно хороша в минуты радости или гнева. Только вот вечные капризы и недовольство, к которому она была склонна, часто портили её и перечёркивали всю её красоту.
Я завидовала им белой завистью, мне хотелось быть такой же очаровательной. Но не более. И злости, досады на то, что я не такая, какой желала бы видеть себя, не испытывала.
Так вот, как я уже сказала, между Льоком и молодым Смиш’о вспыхнула вражда – пока ещё негласная, но достаточно сильная с обеих сторон. О дружбе Константина и Дианы ему ничего не было известно; о чувствах Ксении он не имел понятия... Да и никто не имел, кроме меня. И, не зная, что дочери в душе отдают предпочтение Смиш’о и держат его сторону, он пока ещё считал Смиш’о лишь очень неприятным грубияном, а не кровным врагом... но недалеко было и до раскрытия карт.
К чему я завела разговор о Льоке, вы скоро узнаете.
И вот в Нитр пришло известие, переполошившее и Льоков, и Смиш’о, оставившее свой след в душе каждого из участников драмы.
Возвращался Рустам.
Я узнала это от Ксении.
Накануне того дня, когда я отправилась навестить её, Константин вернулся с прогулки не похожий на себя: бледный, растерянный, выбитый из привычной колеи. На вопрос простодушной кухарки Оу, уж не болен ли он, он ответил с таким раздражением и бранью, что та вмиг замолчала и успела тысячу раз отчитать себя за несвоевременный вопрос, прежде чем хозяин поднялся наверх.
Вечер наступил тёмным.
Около одиннадцати часов ночи, когда мы и слуги только-только разошлись по комнатам, вдруг разразилась жуткая гроза. Был конец августа, самое неподходящее для гроз время... Бешеные порывы ветра стучали в окна и в ставни – там, где не успели их прикрыть, – трепали и срывали дранку с сараев, хлестали всё вокруг мутными ливневыми потоками; беспрерывно сверкали молнии, озаряя тёмное небо блестящим и призрачным голубым фейерверком. Вспененные валы с грохотом разбивались о прибрежные скалы, обрушиваясь на них с неукротимой яростью, гремел гром, сотрясая небо и землю...
Никогда я не боялась грозы, но тогда суеверный ужас проснулся в моей душе.
Я сама не понимала, почему это стихийное явление так напугало меня, но я, словно помешанная, упала на колени возле своей кровати и принялась неистово молиться.
Гроза отгремела за десять минут, но ещё долго сильный дождь стучал по стёклам и с воем проносился в вышине ветер, овевая взморье.
Напуганная разгулом стихии, я не скоро уснула.
А наутро обнаружилось, что ночная буря причинила замку значительный ущерб – наполовину сорвала и унесла в море непрочные крыши сараев, разметала сено, сложенное наверху, на открытом сеновале; а кроме того, молнией откололо огромный зубец на одной из башен и он упал посреди внутреннего двора. Очевидно, молния попала в наш замок дважды – и второй раз совсем близко от той же башни, в старый дуб, росший в заполненной землёй расщелине во дворе. Соки в нём мгновенно вскипели и дерево взорвалось, оставив повсюду лишь обугленные ветви, щепки да сучья и куски коры; песок дорожки, в том месте подбегавшей к нему, оплавился и превратился в стекло...
Когда прибежавший со двора Йозе доложил обо всех этих разрушениях (мы как раз сидели за завтраком), мы побросали ложки и отправились проверять его донесение.
Помню, тот же неудержимый страх вселился в меня, когда я увидела следы учинённого погрома. Константин оказался скуп на эмоции. Его, казалось, совсем не заботило, что будет с замком, он лишь раздражённо бросил сквозь стиснутые зубы:
– Чёрт возьми, и здесь одни проблемы... Йозе, найми в деревне помощников и приведи здесь всё в порядок. Договаривайся на какую угодно сумму, я заплачу, как работа будет выполнена.
Старик хотел было что-то спросить (я и его по привычке называю стариком), но хозяин только нетерпеливо оборвал его и зло сверкнул глазами:
– Делай, что я тебе сказал! И не смей допекать меня своими расспросами! Слышать ничего не желаю! Отстаньте все от меня... без вас тошно!
Он в сердцах развернулся и ушёл из замка, не став завтракать и, как всегда, не доложив, куда идёт.
«Дурное это предзнаменование!» – подумала я, глядя на горелые обломки, и содрогнулась – так вдруг стало не по себе! Я поспешила отогнать нехорошие предчувствия, чтобы не накликать беду, и постаралась выкинуть пророческие мысли из головы.
Но предчувствиям моим суждено было оправдаться.
Этим же утром, сразу после завтрака, я навестила подругу, которая и рассказала мне новость.
«Так вот почему вчера у него так испортилось настроение, – догадалась я, потрясённая вестью. – Видимо, Диана сообщила ему о приезде Рустама... Конечно, это не могло его порадовать!» А вслух спросила:
– А как относится к его прибытию сама Диана?
Лицо Ксении исказилось досадой, как бывало всегда при упоминании о её сестре.
– Как? Да веселится от души! Напевает песенки, смеётся без причины... никогда ещё она не выглядела такой весёлой! – с неприязненным фырканьем ответила она. – Диана просто счастлива! Ещё бы! Целых два обожателя сразу! Она думает только о себе! – Губы её вновь задрожали. – Нет, ты не подумай, будто мне недостаёт её внимания, вовсе нет! Но... Константин! Разве он заслужил такое отношение? Трудно представить, но вчера она со счастливым смехом бросилась ему на шею и, сияя улыбкой, объявила, что возвращается её жених!
Ксению затрясло от возмущения и обиды за Смиш’о.
– А потом... нет, ты только представь, Эрнеста! Потом она с искренним удивлением спросила, почему он не радуется вместе с нею! Это уже верх наглости и бесчувственности! Это переходит всякие границы! Неужели она не сообразила, что ему будет, по крайней мере, неприятно?!.
– А что же сказал на это Константин? – осведомилась я; любопытство разбирало меня.
– Он сказал, что нечему здесь радоваться... Что и без Рустама было хорошо... и зря он приезжает... и всё такое... Диана лишь широко раскрыла глаза... Она или действительно ничего не понимала, или притворялась! В таком случае она либо глупа и недогадлива, либо ей нравится изводить людей! Я ненавижу... ненавижу её! Как она посмела причинить ему боль, так унизить, так обидеть его!..
– Ну уж, обидеть Константина Смиш’о, допустим, нелегко, он сам кого хочешь обидит...
– И ты! И ты туда же! – в раздражении и гневе перебила меня Ксения и вскочила; щёки её загорелись. – Ты что же, считаешь, что ему ничего не стоило вынести такой страшный удар, да? Ты бездушна! Как все они!
– Но я вовсе так не считаю, – попыталась утихомирить её я.
– Ха! Не считаешь! Да все вы против него!
– Я всё-таки его сестра... как я могу быть против родного брата?
– Можешь, всё ты можешь. Ах, оставь, молчи лучше! Вы совсем разные, а потому можешь! Сначала я радовалась, что приедет Рустам... Я думала, что Диана наконец-то успокоится и отстанет от Константина, забудет его... Я же видела, как засияли её глаза при этом известии! Но сейчас-то я поняла: рано было радоваться! Она не собирается выбирать одного из них, ей нужны оба! Оба, понимаешь? Я думала, что Смиш’о, наконец, обратит внимание на меня... если она забудет его, но этого уже не случится! Потому что она никогда его не забудет и не оставит!
Тут бедная девушка снова расплакалась, а когда её слёзы иссякли, долго молчала. Затем обратилась ко мне таким тихим и несчастным тоном, что мне вновь стало жалко её. И какой бы безрассудной и самонадеянной ни казалась мне её гибельная страсть к Константину – ведь я знала, что ничего хорошего из этого не получится, – я смягчилась и утешала её, как могла...
За последовавшую неделю Смиш’о не разу не улыбнулся, ни с кем не обмолвился ни словом, ходил мрачный, злой, неприступный. Мы опасались не только приставать к нему с расспросами, но и просто задеть его нечаянно – его реакцию было очень трудно предугадать, в таком состоянии он мог накричать, мог и ударить.
В вечер, когда Рустам с матушкой должны были пожаловать к Льоку, Константин заперся в своей комнате, а так как она находилась прямо над моей, я слышала, как он глухо ругался, посылая к чёрту Льока, Рустама и весь белый свет, швыряя на пол вещи и топча их ногами, слышала, как он до утра расхаживал по комнате, меряя её неровными шагами, и всё никак не находил себе места.
Следующим днём я отправилась к Ксении, чтобы выведать подробности о вчерашнем приёме. Очень уж мне было интересно, как повела себя Диана. Хоть я заранее обо всём догадывалась. И мои догадки подтвердились. Весь вечер она сияла, как начищенный медный грош, ни на шаг не отходила от гостя и смотрела только на него, восхищаясь переменой, произошедшей с ним за время разлуки. Он ей отвечал неменьшим вниманием.
...После приёма у Льока Константин несколько дней безвылазно сидел дома и был мрачнее тучи. Ему отчаянно хотелось увидеть Диану, но гордость и вероятность того, что она встретит его растерянной извиняющейся улыбкой, останавливали его всякий раз, как любовь одерживала верх в этой титанической битве.
Тем временем прошла ещё неделя.
Он по-прежнему сидел дома, не выходил даже на пустоши, боясь нечаянно встретить её. Но вот, в один прекрасный день, когда я появилась в усадьбе, в коридоре ко мне подбежала Диана.  Она выглядела расстроенной и недоумевающей, и сильно встревоженной. Я удивилась, когда услышала её вопрос – ведь ко мне она обращалась редко и лишь в случае крайней необходимости.
– Почему ваш брат больше не навещает меня?
– Я не знаю.
– Я жду, жду... Я бегаю к ограде, брожу по пустоши, прячусь за валунами на берегу перед замком, лишь бы только увидеть его, но он даже не выходит! Что с ним такое, Эрнеста?
– Откуда мне знать... Он мне не докладывает. Он хмурится, злится, но никому ничего не говорит.
– А вы пробовали спросить, что с ним?
– Нет, конечно... он так ответит, что навсегда отобьёт охоту спрашивать.
– Ах, трусиха! – Нетерпение в её голосе на миг сменилась презрением, но заметив, что я повернулась с явным намерением уйти, она тотчас схватила меня за руку и извинилась. – Простите... простите меня, пожалуйста, дорогая Эрнеста! Но я схожу с ума от беспокойства, я теряюсь в догадках... Ведь не могу же я сама прийти к нему, чтобы узнать причину его внезапного отшельничества, правда?
Она уже молила.
– Как бы мне увидеть его... или хотя бы... постойте! Я, кажется, придумала, Эрнеста, подождите меня здесь, подождите, я сейчас, я мигом!
Она скрылась в своей комнате и через мгновение вернулась со сложенным в несколько раз листком бумаги. Глаза её блестели, руки дрожали от волнения.
– Возьмите, – она сунула мне в руки записку, – и отдайте её своему брату. И скажите... скажите, что я очень переживаю, что жду, когда его величество соизволит снизойти до меня и снять тяжесть с моей бедной души! Да, именно так и скажите... А теперь идите!
И я пошла. Всю дорогу до замка меня одолевали самые противоречивые чувства, и наконец я не выдержала, остановилась на тропинке и, заслонившись от ветра, развернула бумажку. На ней было начертано несколько неразборчивых строк, под которыми стояла размашистая подпись Дианы. Торопливо пробежав записку глазами, я прочла следующее:
«Ты, видно, совсем забыл обо мне, бессердечный? А я о тебе – нет! Я извелась от тревоги, я не знаю, почему ты больше не приходишь ко мне! Неужели тебе доставляет удовольствие мучить меня? Я не верю, чтобы и ты мучился! Отчего – тебе? Не будь таким жестоким, Константин! Я очень скучаю! Сегодня в пять часов буду ждать тебя у ограды. Ты должен... нет, ты просто обязан прийти! Ты не имеешь права и дальше так обращаться со мной! Итак, жду тебя сегодня. Если у тебя срочные дела – отложи их! Я ведь тоже могу рассердиться и обидеться... Если не придёшь сегодня, я буду ждать завтра, и послезавтра, и после-после-завтра. Когда-нибудь ты придёшь. Но лучше поскорее!»
Перечитав ещё раз, я снова свернула записку и поспешила домой...
Даже не сняв плаща и шляпки (на улице стояла почти осень и было холодно) я миновала кухню и столовую (я вошла с чёрного хода, как быстрее), поднялась по лестнице, прошла коридор и без колебаний постучала в дверь комнаты брата. И только потом испугалась. Но отступать было уже поздно – за дверью раздалось грозное «чёрт!» и послышались приближающиеся шаги. Дверь с грохотом распахнулась, в коридоре появилась устрашающая фигура Константина. Одет он был в чёрное. В последнее время ему полюбился этот цвет и он не расставался с ним. Волосы всклокоченными прядями падали ему на плечи, глаза раздражённо поблёскивали под густыми, сдвинутыми на переносье бровями. Он увидел меня, и губа его, дрогнув, зло поползла вверх, как у бульдога, обнажив готовые впиться белые зубы.
– Диана... Диана просила передать, – пролепетала я, задрожав как осиновый лист, и протянула ему записку.
Он вздрогнул, словно его ударило электрическим током, и уставился на записку в странном замешательстве, почти не дыша. Потом опомнился, выхватил бумажку из моих рук и скрылся у себя, хлопнув дверью. Я вздохнула с облегчением, отёрла проступивший на лбу холодный пот и спустилась в столовую. Через четверть часа в столовой появился Константин. В руке он всё ещё бережно сжимал только что полученное письмо, но выражение его лица неуловимо переменилось – лицо это разгладилось, растроганно посветлело, и, вы не поверите, он улыбался, а в глазах его светилось нечто совсем новое... Я растерялась, когда он присел напротив меня, и пристально вгляделась в него, ожидая подвоха, но его не последовало.
– Она и вправду расстроена? – помолчав немного, спросил он своим тяжёлым голосом и взглянул на меня.
– Да. – Я кивнула, всё ещё не в силах поверить, что он обращается ко мне так спокойно и почти ласково.
– А я-то думал, что... теперь ведь у неё другая забава... я думал, что больше не нужен ей... Я не знал, как она встретит меня... – продолжал он как-то робко и смущённо. – А всё, оказывается, так просто... Как она выглядела, Эрн?
– Грустной, взволнованной, расстроенной... – я осмелилась кое-что добавить от себя: – И, по-моему, несчастной. Она сказала, что всё это время ходила на пустошь в надежде встретить тебя.
– Неужели? – Он виновато опустил голову, развернул и снова нежно свернул записку. Затем, словно оправдываясь, вскинул глаза и быстро, сбивчиво заговорил: – Она страдала – да! Но ведь и мне было не легче! Мне было даже тяжелее, чем ей, ведь она может винить во всех несчастьях себя, а мне приходится винить её! Это гораздо тяжелее... это просто невыносимо! Да, невыносимо! Если бы всё зависело от меня, но не от неё... Что ж, это уже в прошлом! Как бы там ни было, если она хочет видеть меня, значит, я нужен ей больше, чем Иль! Я знаю, он во всём лучше меня! Он умён, образованн, воспитанн! Он добр! Он просто красив, наконец... Он – настоящий человек... Но её душа и его – несовместимы, зато моя и её – одно. Мы без слов понимаем друг друга... Я – единственный, кто может быть ей нужен по-настоящему, навсегда. Так же, как Луна – единственный спутник Земли. И не бывать никакой другой планете ли, звезде ли её спутником! Даже Солнце, которое так огромно и прекрасно, никогда не займёт место Луны... разве можно представить их вместе?! Не бывать им вместе – одно из них непременно погибнет через другое... или сосуществование их будет напоминать нелепый сон – слишком нелепый, чтобы его вообразить! И хоть Солнце во всём превосходит Луну, хоть Луна и меньше, и бледнее, и неказистее, но зато она неизмеримо ближе к Земле и вызывает гораздо большие океанские приливы своим притяжением, чем то же Солнце – уж слишком оно далёкое! Слишком чуждое, чёрт возьми! Нет у Земли иного спутника и никогда не будет! И что бы ни решила Диана, я знаю, любовь её ко мне – твёрже камня и безбрежнее моря, потому что мы слишком одинаковые... потому что основой этому – родство наших душ; а к нему у неё... каприз, давнее внушение, привычка, неосуществлённая детская мечта, навязанная ей извне... И если она ещё не поняла, то непременно поймёт! А я ей помогу!
Он поднялся и порывисто вышел из комнаты, охваченный странным волнением, не в силах продолжать. Задолго до пяти он отправился в усадьбу, а вернулся в прекрасном расположении духа. Я поняла: неразлучные друзья помирились.
С того памятного дня отношение ко мне Константина резко улучшилось. Он больше не считал меня своим врагом. На мой взгляд, услуга, которую я ему оказала, была ничтожной, но ему доставила такую большую радость, что он готов был смягчиться к кому угодно, не только ко мне. Мои же прегрешения перед ним были невелики и он без труда простил их.
Прошло ещё несколько дней, и усадьба Льока вновь осветилась праздничными огнями – в честь семнадцатилетия Дианы Льок устроил небольшое торжество для самых близких.
Были приглашены родственники из Нитра и Лоу. Ксения похлопотала за меня. А вот о Константине хозяин поначалу и слышать ничего не хотел, но именинница впервые в жизни пошла наперекор его воле, проявив неожиданное упорство, и решительно заявила, что без Смиш’о отказывается принимать какое бы то ни было участие в празднике и запрётся в своей комнате сразу, как только прибудут гости.
Льок, не ожидавший такого натиска, опешил.
– Диана, к чему нам грубиян в доме? – воскликнул он.
– Не называйте его так! – возмутилась она с несколько большей горячностью, чем допускала простая учтивость. – Я не хочу слышать о нём ничего плохого, и если его не будет в числе приглашённых, то и меня не будет, так и знайте! В память детских дней... он должен быть здесь! Да и Рустам будет рад встретиться с ним!
Свою сестру внезапно поддержала и Ксения, присутствовавшая при разговоре; подбежав к отцу и присев рядом, она умоляюще заглянула ему в глаза:
– Папа... ну как же так – Эрнесту пригласили, а её брат останется дома? Это несправедливо, папа! Папочка, я... я тоже не спущусь вниз, если вы не пригласите его!
Оправившись от начальной растерянности, Льок порывисто встал и с досадой произнёс:
– Да что вы, помешались? Чем вам так по нраву этот неотёсанный дикарь?! Господи, да делайте вы всё, что хотите, зовите, кого хотите!
С этими словами он вышел, вернее, выкатился из комнаты. Но девочек не расстроила реакция отца, обе они были слишком рады победе в нелёгком этом поединке.
...И вот вечером мы приехали в усадьбу; вошли, как полагается гостям, с парадного хода. Услужливый лакей провёл нас в ярко освещённую гостиную, где в каминах полыхало весёлое пламя, где горели сотни восковых свечей, где блестели зеркала и были спущены все шторы на окнах, за которыми пряталось осеннее ненастье.
Там уже собрались приглашённые. Их было немного – семьи две-три нитрских родственников и Или в неполном составе – года три тому назад госпожа Илсу похоронила своего горячо любимого мужа.
Диана, одетая в пышное бело-розовое платье, с шёлковыми лентами в тщательно завитых волосах, выбежала в коридор встречать своего друга и, схватив его за руки, весело потащила за собой в гостиную. Я молча прошла следом за ними. Моё появление никогда ни у кого не вызывало столь бурной реакции; я положила свой свёрток к подаркам, сложенным кучей на плюшевом диване, и уселась в углу.
Диана представила Константина собравшимся, затем усадила его на лучшее место и, счастливая, весёлая (такой я её ещё не видала), выпорхнула зачем-то на лестницу. К Константину с приветливой улыбкой подошёл Рустам.
Тихий смуглый мальчик за истекшие семь лет превратился в высокого стройного юношу с пленительным взглядом больших тёмных глаз и неизменной улыбкой на лице. Увидев его, я невольно подумала, что у моего брата мало шансов при таком сопернике; тот превосходил Константина во всём – в манерах, в воспитании, в умении вести себя в обществе. А самое главное, в редких душевных качествах – в каждой чёрточке его лица сквозили доброта, отзывчивость и огромная любовь к ближним своим. Возле него было тепло и спокойно и старику, и ребёнку. Всё это было совершенно незнакомо Константину. К тому же, Иль был гораздо привлекательнее внешне, чем Смиш’о. Какая девушка, не только Диана Льок, могла бы остаться к нему равнодушной?..
Он подошёл к Смиш’о с искренней радостью, вежливо поздоровался и произнёс:
– Как давно мы с вами не виделись, Константин!
– Да уж... давно...
– Вы хорошо выглядите. Наверное, ваши дела идут успешно?
– Вполне, – сквозь плотно сжатые зубы усмехнулся тот после довольно-таки продолжительной паузы, в течение которой пронизывал его жгучим, ненавидящим взглядом.
Иль растерялся, но не подал виду.
– Да, я слышал, в прошлом году скончался ваш дядюшка, – сочувственно сказал он. – Мне очень жаль. Он был хорошим человеком. Примите мои соболезнования...
– На кой чёрт они мне нужны! – фыркнул Смиш’о. – Если вам и впрямь так жалко Эба, жалейте его втихомолку; здесь, увы, я не смогу составить вам компанию!
Рустам смешался. Отойти вот так, сразу, было бы неприлично, и он стоял, раздумывая, как бы выпутаться из щекотливой ситуации.
– Диана сегодня очень красива, не правда ли? – пробормотал он, заметив мелькнувшую в коридоре девушку. – И ей очень идёт новое платье...
Константин презрительно усмехнулся и, не скрывая своего к ней отношения, нахально переспросил:
– Сегодня? А разве в обычное время она менее красива? По-моему, Диана – единственное прекрасное создание в этом скопище... аристократов. Роза среди сорняков!
Рустам, услышав такое откровение, передёрнулся, словно его ударили. Глаза его вспыхнули, он по-новому посмотрел в мрачно- усмехающееся лицо Смиш’о и безошибочно почуял, что приобрёл соперника.
       – Да, я согласен, она – чудо! – в его голосе задрожал вызов. – Я согласен с вами, но лишь в этом. Она и вправду лучше всех, но... но вы, сударь, оскорбительно отозвались о том обществе, в котором находитесь сами, и это я не могу обойти вниманием.
– Общество? – ухмыльнулся Константин, откинувшись на спинку дивана и свысока посмотрев на бедного Иля. – В этом... обществе, молодой человек, я нахожусь только ради неё. Неужели вы думаете, что, не будь здесь её, я бы спокойно сидел на этом диване?..
– Сударь, вы позволяете себе говорить недопустимые вещи...
– Не кипятитесь, не кипятитесь. Вы портите свою нервную систему. А что, неужели вам и впрямь не понравилось всё, что я сейчас сказал? В таком случае – извините! Просто не люблю кривить душой, что поделаешь!
Он небрежно шевельнул пальцами покоящейся на спинке дивана руки, с мстительным удовольствием глядя, как задрожал от возмущения противник.
– Кстати, меня пригласила Диана, – добавил он, не отрывая от Рустама глаз. – Она очень настаивала, и лишь потому я пришёл.
– Неужели? – криво улыбнулся Рустам, сжимая и разжимая кулаки. Он предчувствовал, что может случиться непоправимое, если он останется, но уйти – повернуться и уйти – был уже не в состоянии. Впервые в жизни он терял контроль над собой.
– Да, именно. Вам не следовало оставлять её на такой долгий срок, она ведь скучала.
– Я знаю. Скучала. Она и не могла не скучать.
– Знаете? Хм... вот если бы я знал, что она будет скучать по мне, думаете, я уехал бы? Нет! Я бы остался. Она мне дороже какой-то никчёмной учёбы!
– Увы! Вам никогда не предоставится возможность совершить такой подвиг!
– Такой – да. Согласен. Я не собираюсь усовершенствовать своё образование.
Константин вёл разговор в том же скучающем и небрежном тоне, а Рустам, на которого неожиданно обрушилось ошеломительное открытие, до того взволновался, что едва владел собой.
– Впрочем, я делал всё возможное, чтобы Диана не особенно тосковала по вам. Не переживайте, у неё не оставалось времени скучать, – подлил масла в огонь Смиш’о.
– Я что-то плохо понимаю вас, – проговорил Рустам не своим голосом, совершенно утратив выдержку. – Вы нагло лжёте мне... вы хотите ссоры?
– Ссоры! Думаете, мне нужны ссоры... с вами? Нет, я для этого слишком себя уважаю, – прозвучал невозмутимый ответ.
– Хочется надеяться, что у вас просто плохое настроение и вы... вы наговорили мне кучу гадких вещей, не желая этого...
– Ничуть не бывало. Настроение у меня отличное и я всегда говорю то, что хочу сказать, и всегда искренне.
– Вы посмели сделать оскорбительные намёки насчёт вас и моей невесты!
– Помилуйте! Невеста? Вы имеете в виду Диану? Я сейчас рассмеюсь... вы, кажется, ревнуете... Ревнуете, да? Ну признайтесь, здесь нет ничего постыдного, ведь такую девушку, как Диана, трудно не ревновать. Я и сам её ревную! До безумия!
Краем глаза Константин заметил, что к ним приближается сама виновница стычки, и вмиг лицо его приняло совершенно другое выражение. Рустам стоял спиной к дверям и не видел своей возлюбленной, а та подходила всё ближе. Смиш’о притворился, будто тоже не замечает её, но тотчас напустил на себя незаслуженно-оскорблённый вид.
– А вы не думаете, что я могу вас ударить?! – дрожащим от злобы голосом выговорил Иль, побледнев и вплотную подступая к нему. – За такое откровение мне не остаётся ничего другого... только ударить!
Диана, слышавшая его последние слова, изумлённо ахнула и, схватив его за плечи, с возмущением развернула к себе.
– Ты?! Рустам, как ты смеешь так обращаться с моими лучшими друзьями? В моём доме? На моём празднике?! Это неслыханно, неслыханно! Вот уж от тебя я никак не ожидала подобной выходки! – гневно воскликнула она, и на щеках её вспыхнул жаркий румянец.
Рустам судорожно сжимал побелевшие губы. Взгляд его заметался, он с трудом держал себя в руках.
– Этот гнусный человек позволил себе сказать много лишнего, – попытался оправдаться он, метнув разъярённый взгляд на соперника, а тот прикинулся паинькой и старательно играл свою роль.
– Что он может сказать худого? Ты лжёшь! Ты ищешь оправдание собственной глупости! Мне больно... и стыдно видеть такое... Константин, хоть ты объясни по-человечески, что здесь произошло?
– Я и сам ничего не понимаю... Этот... твой друг подошёл ко мне, мы поговорили немного, потом он разозлился на нашу с тобой дружбу и вспылил. Я и сам не понимаю...
– Ах, вот оно что! Так это у нас ревность, оказывается?! – Диана вновь развернулась к Рустаму и принялась поучать его: – Ну как ты мог, Рустам? Ты должен немедленно извиниться! Слышишь? И не только перед Константином, а ещё передо мной! Да, и передо мной тоже! Потому что своими паршивыми подозрениями ты оскорбил в первую очередь меня!
– Диана! – потрясённо прошептал юноша и лицо его побелело. – Ты... серьёзно?..
– А то нет! Я серьёзно, да! – запальчиво крикнула она, сверкнув глазами. – Да, да, да! И тысячу раз – да! А ты что же, считаешь, что у меня не может быть друга? Разве Константин Смиш’о хуже тебя? Разве я не могу дружить с кем хочу? Ты неразумен и глуп... ты – эгоист!
– Ты упрекаешь меня в неразумии?! Ты?! Так ты выбираешь его?! – вскричал бедный Рустам срывающимся от волнения и отчаяния голосом.
– Ну кто говорит о выборе?! – В её глазах засверкали злые слёзы. – Какой может быть здесь выбор? По-моему, между нами троими всё давно ясно...
– Нет, моя дорогая Ди, если хочешь сохранить дружбу со мной, ты... ты должна немедленно отказаться от этого негодяя! – твёрдо заявил он, весь дрожа.
Растерянный взгляд Дианы заметался с Рустама на Константина, и вдруг она расплакалась и выбежала из гостиной.
Побледнев, Смиш’о вскочил и бросился за ней. Рустам медленно осел на диван – реакция Дианы испугала и усовестила его, ему стало жаль её, он почувствовал себя виноватым и устыдился своего недостойного поведения. Посидев какое-то время в растерянности и глядя на дверь, за которой она скрылась, он не выдержал, резко встал и вышел, почти выбежал, в коридор.
Через четверть часа вернулись все трое. Константин был непроницаем; Рустам чуть не плакал – видно, совесть в лице невесты доконала его; Диана шла под руку со Смиш’о, лицо её чуть покраснело и припухло после жаркой ссоры и недавних слёз, но она торжествующе улыбалась и, вздёрнув подбородок, поглядывала на Рустама так, словно говорила: «Я буду делать всё, что хочу, а ты будешь терпеть! Иначе тебе грозят и не такие муки!»
Они помирились и теперь молодой Иль неразумно потакал любимой во всех её прихотях.
Когда все сели за стол, Диана устроила около себя Смиш’о, а Рустаму велела сесть рядом с Ксенией  и со мной – он повиновался.
Когда начались танцы, Диана танцевала только с Константином; Рустаму вновь пришлось довольствоваться её сестрой. Он промолчал, но оба – и он, и Ксения, неотступно следили глазами за беспечной парой.
Под конец праздника жестокосердная невеста смилостивилась наконец над своим женихом и последний танец подарила ему, предварительно передав своего прежнего партнёра Ксении. Константин отказывался наотрез, но умоляющий взгляд Дианы и её улыбка возымели своё действие и он нехотя покорился её воле.
Грянула музыка, и пары вновь закружились по просторной гостиной.
Ксения трепетала и заливалась яркой краской, её синие глаза сверкали, с благоговением глядя на Смиш’о... Бесконечное счастье затопляло её. Но Константин ни разу не взглянул на неё. Надменный, вмиг помрачневший, хмурый – он, казалось, даже не замечал партнёрши, и все его взгляды были прикованы к смеющейся Диане и сияющему Рустаму.

Глава 13

Льок, наблюдавший за поведением воспитанницы на торжестве, был в шоке. Словно прозрел за все эти годы и впервые трезво взглянул на окружающее. В этот же вечер ему открылось кое-что и о дочери: он увидел, какими глазами та смотрела на Константина. Увидел и ужаснулся.
И, не успели разъехаться гости, как он вызвал к себе своих детей и, трясясь от возмущения, учинил им настоящий допрос.
– Диана, я сражён тем, как ты себя вела! – восклицал он, вращая глазами. – Хорошо ещё, что другие не видели твоей ссоры с Рустамом... Я видел всё! Как ты посмела?! Унизить его! И из-за кого? Из-за жалкого неблагодарного мальчишки, отщепенца, убившего и обокравшего своего благодетеля!..
Диана стояла красная, растерянная, злая, и молчала, опустив голову и ломая пальцы. Но последние слова Льока не могли остаться незамеченными ею, и она тихо, но упрямо, возразила:
– Константин никого не грабил и не убивал. Хотя имел на это право! Слишком жестоко и несправедливо обращались с ним, чтобы он мог простить... Нечего такое прощать!
Льок задохнулся от неожиданности, потом вскричал:
– И ты, ты, неблагодарная, говоришь так? Ты смеешь?! Бедный Эб взял на себя заботы о воспитании этого грязного оборванца! Он кормил его! Одевал! Обувал! Учил! Предоставил крышу над головой! И заслужил такой ужасный конец?! О нет! И ты одобряешь его, своего дружка? Ты, значит, так же расправилась бы со своим благодетелем, как он со своим? Молчи! Знать ничего не хочу! Общение с ним испортило тебя, а я до поры до времени ничего не замечал... Я не придавал значения толкам, а ведь меня предупреждали, что мои дети водятся с проклятыми Смиш’о! Я считал это детскими забавами... Как я ошибся, как ошибся!
– Но я же не то хотела сказать, я вовсе не...
– Хватит! Замолчи! Я знаю, что ты скажешь!
– Но, дядя, я не о вас...
Испуганная Диана чуть не плакала, её отчаянный взгляд метался по углам.
– Замолчи, – нетерпеливо воскликнул дядя, перебивая её. – Я требую, чтобы ты никогда больше не встречалась с этим варваром! Я требую...
– Ах, боже мой, это бесчеловечно! – не сдержалась девушка.
– Ты что же, может, замуж за него выйдешь?!.
– Нет, я же...
– Тогда отчего такое горе? Не перечь мне и не возражай! Ты будешь слушать меня! Ты что же, считаешь, что можешь мучить бедного Рустама? Ты что вытворяла в свой день рождения?! А он... он во всём покорялся тебе! Бедный мальчик, бедный мальчик! Он всё готов снести, лишь бы не лишиться твоего ветреного расположения! Но я положу конец твоему произволу! Отныне никаких встреч со Смиш’о! А если будешь возражать, я заставлю слуг следить за каждым твоим шагом!
– Вы не можете поступать так низко, так жестоко! – она заломила руки и заплакала.
– Увидим! Ох, чувствовал я, что не следует приглашать Смиш’о! От них одни неприятности! Диана... – он немного растерялся, увидев, как безутешно она рыдает. – Ну, что ты... не нужно так расстраиваться...
Она вдруг упала на колени и с мольбой вскричала:
– О, дядя Льок, накажите меня как-нибудь по-другому! – Слёзы сдавливали её горло, мешали говорить. – Я же не вынесу... Я же никому не хотела зла!.. А Константин... ну в чём он виноват?
При упоминании о Константине Льок снова взвился.
– Ты его защищаешь? – воскликнул он с гневом.
– Да! И я прошу об одном... это мой друг! Не гоните его!
– Нет! – категорично заявил опекун. – Я сделаю всё, чтобы он перестал быть твоим другом! Все, кто угодно, но не он! Слышишь, не он!
– Ах, вот как...
– Ты подумала о том, какую боль ты причиняешь Рустаму?
Диана вдруг стремительно вскочила с колен, глаза её ожесточённо засверкали.
– А обо мне кто-нибудь думает, когда решает за меня?!. Почему все упрекают меня Рустамом? Что я ему сделала? Я люблю его... я собираюсь выйти за него замуж... Этого ему недостаточно? Почему все упрекают меня им? Ах, он бедный! Ах, он несчастный! А я счастлива?! Что ещё я должна сделать, чтобы мне позволили жить так, как я хочу? Чем всех так не устраивает моя безобидная дружба с Константином?! Если уж говорить о том, кто из них двоих несчастливее, я бы сказала – Константин! Вы не знаете, как он жил! Не знаете, что выпало на его долю... Вы видите лишь дурные его поступки! То, что выходит на поверхность! И ещё смеете судить его! Даже не судить – осуждать! Не пытаясь заглянуть в душу человека!
Впервые в жизни она сорвалась на крик в разговоре с благодетелем, впервые в жизни так с ним заговорила. Впрочем, и интересы их столкнулись впервые.
– Диана!
– Не перебивайте! Не перебивайте, слышите?! Не смейте! И какой бы надзор вы за мной ни установили, никогда не заставите думать по-вашему! Заприте меня, изолируйте от мира! Да делайте всё, что угодно! Вам никогда не удастся повлиять на моё сердце, изменить его! Кого может оскорбить наша дружба?!.
– Твою семью!
– Мою? Семью? Семью, которая отказывается понять меня, диктует мне свою волю, командует, приказывает? Семью, которая намерена контролировать каждый мой шаг? Нет у меня семьи... Да зачем она мне такая нужна?..
– Я запрещаю...
– Запрещайте! Сколько вашей душе угодно – запрещайте! Мне уже всё равно... я больше не вынесу... Не достучаться мне, ни до кого не достучаться... Вы погубите меня, сведёте с ума своим самодурством! Вы бессовестно загоните меня в могилу... и не пожалеете о том, считая, что выполняли свой долг! Если я погибну, никто... никто обо мне не пожалеет! Все будут жалеть лишь себя!
И она, зарыдав, бросилась вон из комнаты, но в коридоре ей стало дурно и она без чувств упала на верхней ступеньке лестницы. Услышав шум, Льок и его дочь, присутствовавшая при разговоре и не успевшая ещё получить собственную взбучку, выбежали из кабинета и увидели её, распростёртую на лестнице.
Бесчувственную Диану перенесли в спальню и тотчас же послали за доктором. Испугавшись за жизнь и здоровье воспитанницы, Льок позабыл о ссоре и, видимо, посчитав эту ссору следствием душевного срыва, не хотел вспоминать о ней. Он не покидал Диану, пока она не пришла в себя. Явившийся врач констатировал сильное нервное потрясение и истощение душевных сил, но ничего угрожающего здоровью не обнаружил, чем успокоил Льока.
Едва за доктором закрылась дверь, Диана, бледная и злая, с горечью и жгучей неприязнью посмотрела на дядюшку и резко отвернулась к стене.
– Уходите, – с глухим раздражением процедила она, – не хочу вас видеть... Вы – мой враг!
– Девочка моя, ты бредишь, ты не понимаешь, что говоришь... – дрожащим голосом сказал Льок и поправил одеяло.
Она сильно ударила его по руке, оттолкнула.
– Уходите, я сказала! – в озлобленном отчаянии прошипела она, теряя всякое терпение. – И не обращайтесь со мной так, словно я больна! Я не больна! И бреда у меня нет!
– Но ты... ты говоришь... что я – враг... Какой я тебе враг, Диана?
Она рывком села на кровати и с болью и ненавистью взглянула на него.
– А как мне назвать человека, перед которым я – о, стыд! – стояла на коленях, который отказал мне в пустячной просьбе?.. Вы мне не друг! А если не друг – то враг! Вы можете упрекнуть меня куском хлеба, ведь я на вашем иждивении. Но одного хлеба мало! Мало для того, чтобы называть себя другом! Вы не хотите понять моих чувств, вам вообще невдомёк, что они у меня есть... Вам неведомо, чем я живу! Вы желаете мне зла... Вы хотите, чтобы все подчинялись вам? Не будет этого! Клянусь, не будет! Уходите, иначе мне станет хуже... Уходите!
Она бросилась ничком на постель и зарылась лицом в подушки; с этого дня она перестала разговаривать и с дядей, и со всеми домашними.
Оскорблённый и потрясённый таким обращением, Льок немедленно покинул комнату, приказав горничной приглядывать за Дианой.
«Она не в себе. Она не понимает, что творит», – решил он, твёрдо вознамерившись сделать по-своему – сама же потом и поблагодарит.
Проходя мимо кабинета, где оставалась Ксения, он отворил дверь и вошёл. Ксения была там и ещё не ушла спать. Она сидела в кресле у задёрнутого окна и плакала, в ужасе от всего происходящего. Увидев отца, она вскочила и кинулась к нему.
– Как Диана? Что с ней?
– Не в порядке нервы, только и всего, – голос Льока был суровым и ожесточённым. – А ты, дочь моя, не смей подражать ей! И ещё... что значат взгляды, которые ты посылала Смиш’о, этому неотёсанному дикарю? И не красней! И не плачь! Чтобы выбросила мне из головы эту блажь! Сейчас  я слишком устал и переволновался для длинных наставлений. Но смотри, если ослушаешься...
Угрожающе замолчав, он вышел, оставив Ксению в смятении.
Благодаря её уговорам и слёзным мольбам мне было позволено и дальше изредка навещать её. Видимо, Льок, поразмыслив, решил, что для одного из Смиш’о можно сделать исключение. К тому же, я была единственной подругой его обожаемой дочери.
Он и не подозревал, что в моём обличье впустил в свой дом шпиона и посыльного.
Когда Константину отказали в посещении усадьбы, он взъярился, но потом решил действовать хитростью.
И вскоре я стала тайком передавать Диане его послания, ответы на которые получала незамедлительно. За что снискала особое расположение брата, который теперь всё лучше и лучше относился ко мне... Изменилась ко мне и Диана. Теперь она ждала моих визитов даже с большим нетерпением, чем её сестра, и, когда не видел Льок, встречала меня в коридоре или у входа и буквально выхватывала из кармана письма. К сожалению, лишь однажды в неделю мне теперь дозволялось навещать усадьбу.
Теперь раз в неделю меня с нетерпением ждали два человека: одна – моего визита, другой – возвращения. Всякий раз, как я приходила в замок от Ксении, Константин поджидал меня на кухне. Выдворив слуг, он нетерпеливо усаживал меня у огня (дни стояли довольно холодные, уж наступил октябрь) и принимался жадно расспрашивать о Диане. Сначала он хмурился, задавая свои вопросы, косился на меня, никак не мог заставить себя спросить всё, что ему хотелось знать, но вскоре отбросил смущение и иногда допрашивал меня по целому часу. Обычно я приносила ему не одно письмо, а пакеты, содержавшие по нескольку писем, написанных в разное время за истекшую неделю. Он отвечал на каждое и его конверты были не тоньше.
Понемногу новая игра увлекла Диану. Тайком от старших получать письма – в этом крылось нечто романтическое. Одно удручало её и заставляло тосковать: невозможность увидеть своего друга и поговорить с ним. Это же обстоятельство злило и Смиш’о.
Свою невесту часто навещал Рустам. Но теперь она держалась с ним так холодно и вызывающе, что дальше некуда. Она не переставала высказывать ему, что из-за его дурацкой ревности её держат под замком, что не позволяют видеться с лучшим другом – а что плохого было в их дружбе?.. Она ставила ему в укор, что она теперь пленница, живёт среди врагов, что все ненавидят её. В том, что это случилось, виноват, мол, только он, Рустам; он лишил её и друга, и свободы – всего, что было у неё дорогого.
Он просил прощения, признавал свою вину, раскаивался до слёз, умолял – всё было напрасно, она не смягчалась, а становилась ещё более жёсткой. Ей доставляло удовольствие мучить его, ведь она и сама страдала, а картина его мучений частично снимала с её души эту тяжесть. Потеряв Смиш’о, она озлобилась против всех, кто имел малейшее к тому отношение, и особенно против Иля – уж он-то должен был верить ей с самого начала и держать себя в руках. И она сосредоточила на нём свои удары, принявшись изводить его со жгучим наслаждением – так он платил по предъявленным ею счетам.
Льок неодобрительно хмурился и вздыхал, но перечить ей опасался. Ему было достаточно того, что встречи Дианы и Константина прекратились. Это подтверждала и нянька, приставленная к девушке и сопровождавшая её во всех прогулках: по саду ли, по еловой аллее, что тянется от их дома до подножия холма, по деревне, по полям. Впрочем, теперь она выходила редко и без удовольствия. Она знала, что его не встретит, а вид унылых пустошей, облачного неба и опавших осенних листьев неизменно угнетал, подавлял, навевал грустные думы.
И вот однажды, когда я только переступила порог (входила я всегда с чёрного хода, чтобы не попадаться на глаза хозяину), у лестницы меня встретила Диана. Глаза её сверкали, щёки пылали. Подозвав меня ближе, она шепнула мне в самое ухо:
– На сегодня никаких писем. Скажи Константину, чтобы он явился, как стемнеет, к садовой ограде. Пусть ждёт меня с той стороны и не шумит!
– Но как же... – попробовала я напомнить об её охраннице, но она с весёлой досадой и нетерпением перебила меня:
– Хитростью, Эрнеста, можно усыпить и не такую бдительность!
От Ксении я узнала, что Диана переселилась в отдельную комнату на нижнем этаже.
– Странное желание, сказать по совести! – с неприязнью и обидой прокомментировала она, отбросив на камин цепочку из бисера и золотых нитей, которую плела до моего появления. – Она, понимаешь ли, не хочет, чтобы я рылась в её вещах! Правда, прямо она этого не сказала... но что я, глупая, что ли? А ещё... мне кажется, она знает о моих чувствах... и ей противно видеть меня!..
...Но нет, Диана ничего не знала. А комнату вытребовала лишь затем, чтобы беспрепятственно читать получаемые записки, отвечать на них, ни перед кем не отчитываясь, зачем и кому пишет, а также...
В тот вечер она сказалась больной, и после обеда, в пятом часу, удалилась к себе.
– Не смейте шуметь под моей дверью или стучать тарелками на кухне, – приказала она слугам в своей вызывающей манере. – Я попробую заснуть. Чтобы на цыпочках ходили по этому коридору, иначе вам всем будет худо! А к ужину не зовите. Сама приду, если захочу. До восьми меня не тревожьте, что бы ни случилось.
И она закрылась в своей новой спальне, погасив в коридоре свет, и заперла дверь на щеколду.
Сгущались сумерки.
Судорожно схватив шляпку и плащ, она оделась у зеркала, завязала под подбородком ленты и, задув свечу в комнате, подошла к одному из окон. Окно выходило прямо в сад. Приглядевшись, она никого там не увидела, и поняла, что бегства её не заметят. Тогда она отодвинула раму, стараясь производить как можно меньше шума, влезла на подоконник и легко спрыгнула на пожухлую траву. Затворив окно и подобрав упавшую перчатку, она ещё раз воровато огляделась по сторонам и метнулась под сень окутанных вечерней тьмой деревьев. В продрогших голых ветвях в вышине стенал ветер, под ногами шуршала листва.
Подбежав к ограде, Диана остановилась, перевела дыхание и шёпотом окликнула Смиш’о, ожидая, что за оградой раздастся знакомый голос, но вместо этого в саду из-за деревьев выступила тень. Диана вздрогнула, секунду всматривалась, затем радостно вскрикнула и бросилась на шею Константину – ибо это был он. Со смехом и слезами она закружила его по аллее, затем резко отстранилась и жадно взглянула на него, не веря своему счастью. Он был не менее взволнован и обрадован.
– Ну, вот и встретились! – отдышавшись немного и кое-как уняв сильное сердцебиение, проговорила Диана, вновь со счастливым смехом бросаясь к нему.
В сгущающейся тьме они бродили по дорожкам облетевшего сада, самым дальним и глухим, и говорили, говорили. Заметив, что во внутреннем дворе движется огонёк фонаря, Диана дёрнула своего спутника за рукав и они спрыгнули на пустошь и затаились. Она сказала, что это привратник обходит владения, заперев на ночь внешние ворота. Отыскав щёлку меж камнями, они стали смотреть в тёмный сад. Когда огонёк приблизился, плутовка не сдержалась и решила подшутить над стариком. Тот был ужасно суеверный и очень боялся чертей, леших, ведьм и привидений. И вот, когда привратник прошёл в полушаге от ограды, она швырнула на дорожку камешек. Старик остановился. Порыв ветра пробежал по ветвям, заставив их затрепетать. И тут, к своему великому ужасу, он услышал смех и перешёптыванья, среди которых различил нечто вроде:
– Поделом ему, старому греховоднику... Нечестивец! Забрать его?.. Раз уж мы здесь... окружай, окружай его...
Фонарь сам собой выпал из рук старика и погас. Тот охнул и, завопив во всю силу своих лёгких, бросился со всех ног к дому.
Когда миновал буйный приступ хохота, Смиш’о вдруг встревожился.
– А если он переполошит весь дом криком?
– Ему никто не поверит, – беспечно отмахнулась Диана, – это было уже не раз, и тогда над ним только посмеялись. Но давай поговорим о другом, ведь мы же так долго не виделись!
Прежде чем возвратиться домой, девушка подобрала брошенный фонарь, зажгла его, пробралась к домику привратника и поставила фонарь на ступени крыльца. Затем попрощалась с Константином и, сказав, что даст знать, когда он сможет прийти снова, вернулась в комнату тем же путём, что и выбралась оттуда. Вечер наступил тёмный и безлюдный. Отогрев у еле тлеющего камина замёрзшие, покрасневшие от холода пальцы, пригладив растрепавшиеся волосы, беглянка взглянула на часы – без четверти восемь. Через пятнадцать минут – ужин. Она довольно улыбнулась – успела вовремя.
За столом всех домашних удивил блеск её глаз, здоровый аппетит и разрумянившиеся щёки. И хоть она по-прежнему молчала, улыбка то и дело скользила по её губам.
На осторожный вопрос служанки, что так повлияло на неё, Диана ответила – привидевшийся сон.
Но в этот вечер сон привиделся не ей одной. Едва закончился ужин, как в столовую влетел трясущийся привратник и, белый как мел, еле выговорил:
– Вот! Вы не верили! А теперь они принесли мне мой фонарь!
Льок возмутился, Ксения захихикала, а Диана неожиданно для всех собравшихся за столом рассмеялась, да так громко и безудержно, что покраснела до корней волос и слёзы брызнули из её глаз. Она одна знала точно, что привидения, о которых толковал старик, действительно существуют и что бедняга говорил правду, хоть никто ему и не верил.
С тех пор так и повелось: два или три раза в неделю Диана удалялась в свою комнату, якобы отдохнуть перед ужином, запиралась изнутри, выбиралась через окно на улицу и бежала в сад, где уже ждал её Константин. Ранние сумерки покровительствовали им. Но и моя работа не кончилась, я по-прежнему оставалась их почтальоном. Причём, мне строго-настрого возбранялось рассказывать об их встречах не только кому-либо из посторонних, но даже Ксении. Я и сама понимала, что болтовня до добра не доведёт. К тому же, рассказать всё Ксении значило бы причинить ей лишнюю боль и досаду и ещё больше настроить против сестры, а этого мне не хотелось. Мне вообще не хотелось становиться виновницей скандала и разрушить хрупкий мир, воцарившийся как в одном, так и в другом доме.
Тем временем миновала зима, вслед за нею – весна. Метели и морозы, а потом и весенняя распутица заставляли Диану отказываться от своих прогулок, и это сильно огорчало её, но, благо, зимой случались и погожие деньки, а весенняя слякоть держалась недолго и к концу марта земля уже почти просохла – весна в том году пришла ранняя и стремительная.
За это долгое время в усадьбе немного призабылась скандальная история со Смиш’о. И так как никто даже не догадывался, что дружба Дианы и Константина продолжается вопреки всем запретам, надсмотр за неслушницей мало-помалу осклабился, а затем и вовсе упразднился, и Льок довольно думал, что давно следовало проявить твёрдость и запретить ей встречи с другом – тем более, ей так легко оказалось забыть его.
Но она отнюдь не забывала Константина.
Однако, пришло лето, и ей стало казаться недостаточным видеть его два раза в неделю и прятаться ото всех и всех обманывать, убегая тайком из дома. И она приспособила для своих прогулок сестру, зная, что одну её по-прежнему не выпустят и за ограду. Льок смирился и, считая Ксению послушной дочерью, отпускал их с Дианой прогуляться по полям.
Быть может, будь на его месте кто другой, Ксения и донесла бы отцу, но то был Константин, и она с радостью согласилась на предложение сестры, ибо невероятно по нему соскучилась. Втроём они бродили по пустошам, или – чаще – по ельнику или по торфяным кочкам болот за холмами, выбирая самые безлюдные места, дабы никто не увидел да не рассказал Льоку, что за сопровождение избрали себе его дочери. Смиш’о поначалу безумно раздражала Ксения, но он понимал необходимость такого маневра и скрепя сердце мирился с ней, затем понемногу вообще перестал обращать на неё внимание и не замечал её, как и прежде. Диана, памятуя её жалобы и ни на минуту не забывая об оказанной ею услуге, старалась уделять ей внимание, но не от неё ждала внимания бедняжка!
А вскоре, как когда-то в детстве, Диана вновь загорелась наивной целью сблизить обоих своих почитателей; она рассказала всё своему жениху. Ей удалось, видно, убедить его в безобидности её чувств к Константину, если Рустам согласился помириться с ним. Теперь она брала с собой и Иля; но Смиш’о отнюдь не желал примирения с соперником, которого всей душой возненавидел ещё много лет назад. Он мрачнел как туча и большее время хранил угрюмое молчание или поддразнивал Рустама, чем немало огорчал и злил свою подружку. Не был в восторге от её причуд и Рустам. А добиться ей удалось только одного – укрепить в их сердцах взаимную неприязнь и до предела обострить её.
Впрочем, Смиш’о ревновал куда больше.
Оно и понятно.
Когда злость её на всех подряд прошла, Диана словно заново прониклась глубокими чувствами к красавчику Рустаму и потянулась к новой, доселе неизведанной светской жизни, чем немало отдалилась от старых привычек и привязанностей. Несколько раз за это лето она с госпожой Илсу и её сыном гостила в Нитре, посещала балы и приёмы, которые устраивала местная знать. Красота юной Дианы произвела фурор, и, если поначалу всеобщее внимание немного смущало её, то потом она уже не мыслила без этого своей дальнейшей жизни. В доме Льока её никто не замечал, потому и она сама себя не замечала, здесь же все ею восхищались, и, приглядевшись к себе, она с приятным удивлением и проснувшимся тщеславием заметила, что и в самом деле достойна этого восхищения.
Смиш’о всё больше отходил для неё на второй план. Впрочем, и Рустам – тоже. На первый же план она постепенно вывела себя: свои эмоции, свои желания, свои амбиции.
Под влиянием Нитра Диана сильно переменилась – стала более оживлённой, милой, любезной, научилась льстить и пустословить, таить свои истинные мысли, кокетничать, переняла некоторые галантные штуки. В ней стремительно появлялся светский лоск. Она всё больше отдалялась душой от Смиш’о и их тесного мирка; её потянуло к блеску высшего общества и захотелось блистать самой. Но, хоть мир Константина Смиш’о и слегка наскучил ей, хоть ей и захотелось новых впечатлений, она никак не связывала одно с другим, упорно держала его рядом и всё так же не мыслила себя без него.
Перемена эта радовала всех: Илсу, Рустама, Льока, но всё больше заедала, томила и прямо-таки терзала моего несчастного брата. Он чувствовал, что она отдаляется, уходит, меняется, но ничего не мог с этим поделать. И сознание собственной беспомощности причиняло ему адскую боль. С которой он пока ещё мирился.
Всё шло более-менее гладко до тех пор, пока в начале сентября не состоялась официальная помолвка Дианы и Рустама. Диана настропалила своего жениха и тот принял её сторону, когда она решительно заявила, что на приёме должен присутствовать Смиш’о. Иль готов был ей потворствовать в чём угодно, ведь её поступки говорили за себя: как бы там ни было, но она выходила замуж не за Смиш’о.
А Константина известие о помолвке так потрясло, что услышав его, он смертельно побледнел и разразился таким неистовством, что я поспешила убраться с глаз долой и затаиться, пока буря не уляжется. В тот же вечер он отправился к Диане. Как я потом поняла, он предложил ей руку и сердце. Она растерялась, опешила... Она не представляла себя его женой, в мрачном замке, всеми брошенной и забытой. Совсем другими были её мечты о будущем: красивый дом в долине, недалеко от деревни; муж, который в добрых отношениях со многими влиятельными людьми округа, всеми уважаемый, гостеприимный и милый; весёлые вечера... на которых Константину отводилась бы роль любимого и желанного гостя, ведь от него она ни в коем случае не собиралась отказываться.
Увы, это нисколько не вязалось с мечтами самого Константина. Ему не нужно было ничего и никого, кроме неё. Он мог выбросить за борт весь свет, забыть его, исключить из своей жизни только ради неё... А ей необходимо было всё и сразу.
Она отказала. Отказала, храня верность своим мечтам, не променяв их на преданность и любовь. И тутже бросилась вслед за ним, остановила и с плачем и мольбами уговорила прийти на праздник. Перед её слезами устоять он не мог, но домой вернулся чернее тучи и все три недели до приёма ни с кем не промолвил ни слова.
На приём мы явились порознь. Не помню, как много людей там присутствовало, я видела лишь троих из них: Диану, её жениха и моего брата. А ещё Ксению.
По настоянию жениха и невесты Льок был вынужден снова уступить и согласиться нас пригласить, хоть подчёркнуто отдавал предпочтение другим гостям и полностью нас игнорировал. Но ни я, ни тем более Смиш’о не обратили на его поведение ни малейшего внимания. Он – потому что смотрел только на Диану, я – потому что не хотела ещё больше портить своё настроение, ведь и без того я была слишком угнетена и подавлена предстоящим событием. Теперь, когда между мной и братом воцарился относительный мир, мне уже не хотелось, чтобы Диана нанесла ему сокрушительный удар и вышла за другого. Это означало бы для него крах. Конец света... Я боялась его превращения в прежнего дикаря и нелюдима.
Но что могла поделать я, что было в моих силах?!.
Сейчас, когда все потакали её желаниям, когда никто не кричал на неё, не противоречил, не стремился уязвить, когда рядом были два самых дорогих ей человека, Диана была счастлива, хотя счастье её и омрачал угрюмый вид Константина, и нередко это вызывало растерянность на улыбчивом её лице.
За этот год она стала ещё краше, и все любовались ею.
Такое внимание выводило из себя Смиш’о, но он терпеливо сдерживался, всякий раз обуздывая сжигавшую сердце ревность и в то же время отчаянно ненавидя всех и каждого,  кто с восхищением взирал на его юное божество.
После того, как Рустам и Диана были во всеуслышание объявлены женихом и невестой, после поздравлений и тостов все сели за стол. Против Константина случайно оказалась Ксения. Она сидела, вся дрожа от волнения, то краснея, то бледнея, и не смела поднять на него глаза. Он по-прежнему не замечал её, ища взорами её сестру. А та улыбалась ему и всем подряд и веселилась, как могла. Хотя порой её губы начинали дрожать и взгляд становился несчастно-виноватым и останавливался, когда она глядела на своего друга... Но она тутже отводила глаза и принималась ещё оживлённее нести обычный светский вздор.
Совсем случайно взгляд Константина упал на Ксению – бедняжка, засмотревшись на него, уронила вилку на тарелку и та зазвенела. А заметив обращённый в её сторону неприязненный взгляд, она залилась краской, чуть не заплакала и, мельком взглянув на Смиш’о, быстро опустила голову. Он посмотрел на неё снова, на этот раз попристальнее, и слегка хмыкнул, словно удивлённый неожиданным открытием. Почувствовав его внимание, девушка попыталась улыбнуться ему – и разлила апельсиновый сок. И сразу же, извинившись, вскочила из-за стола и выбежала из комнаты – слишком уж она разволновалась...
– Что это с ней? – проводив её глазами, спросил у меня брат (мы сидели рядом), и в тоне его голоса мне почудились хищные интонации, от которых меня мороз продрал по коже. Я опустила голову к тарелке, пробормотав, что ничего не знаю.
Он не расслышал моего ответа; да видно, и не обратил на него никакого внимания, мысли его были заняты другим.
– Что ж... – проговорил он наконец, обращаясь к самому себе и ухмыляясь. – Мы это выясним... сегодня же.
Я содрогнулась, услышав эти слова. Недобрыми намерениями за версту веяло от них...
В тот же вечер я узнала, каким именно образом он намеревался всё выяснить. Когда начались танцы, он и не взглянул в сторону Дианы, предоставив её жениху, и, отыскав в самом тёмном углу Ксению, пригласил её. Запылав, та немедленно согласилась.
После я узнала, о чём они говорили, потому сразу приведу здесь их разговор.
– Что это вы краснеете всякий раз, как видите меня? – небрежно осведомился он, впиваясь в её лицо острым взором и словно пытаясь заранее прочитать в нём ответ.
При этом вопросе она вздрогнула и, нагнув голову, попыталась вырваться – но напрасно, он держал крепко. А её наивный порыв вызвал у него только смех, который ещё больше смутил её.
– О, ну что вы! Ну что вы! – сказал он, перестав смеяться. – Смущение не идёт вам. Ваше лицо становится красным, как... как ваше платье. Неудачный комплимент, верно?
– Пустите меня, – едва выдавила Ксения и чуть не заплакала. Видя это, он и не подумал переменить тактику.
– Я вам действительно так нравлюсь? А ведь я даже сам себе не нравлюсь... – назидательно заявил он. – Я нехороший, так все говорят... кроме вашей сестры, но она – просто ангел, несмотря ни на что. Вы знаете, дорогая моя, я ведь только сейчас заметил эту вашу сердечную склонность... Не умеете вы прятать своих чувств... или не хотите? Нет, не буду донимать вас вопросами! Не то вы и в самом деле сейчас заревёте... А всё-таки, что вы нашли во мне такого, что покорило вас? Ах, наверное, то, что я не похож ни на кого из вашего... общества! Что меня считают разбойником, убийцей... Молодые девушки таких почему-то обожают! Вас прельстили легенды, которые ходят обо мне в народе... Вот! По вашей красной щёчке уже течёт слеза, и губки задрожали!
Он усмехнулся и вытер её слёзы, склонившись к ней. Она резко отвернулась. Он снова рассмеялся, смех его потонул в звуках музыки, несущейся со стороны оркестра.
– И всё-таки, вы можете пригодиться мне. Я не говорю, что вы мне нравитесь... или что люблю вас, боже упаси! Но вы... вы бы могли стать госпожой Смиш’о... если б, конечно, захотели.
Глаза его сузились и мстительно вспыхнули. В этот момент он, видно, подумал о Диане: чем обернулась бы для неё такая весть! И о Льоке – вот уж кого она сразит!
Ксения чуть не упала в обморок от этих его слов. Собрав последние силы, она рванулась, сбросила с плеча его руку и выбежала из гостиной в тёмный коридор. Постояв секунду в задумчивости и что-то прикинув в уме, Константин двинулся за нею, но в дверях чья-то властная рука остановила его.
– Куда ты идёшь? – дрожащим от возмущения голосом спросила Диана. Всё время, пока продолжался танец, она не спускала глаз со злосчастной пары, и теперь, оставив Рустама, устремилась за Смиш’о.
– Куда ты идёшь, чёрт возьми, и что всё это значит? – с сильным волнением повторила она, и её потемневшие до грозовой черноты глаза засверкали.
– Мне нужно сказать пару слов твоей сестрице... – едва взглянув на неё, криво улыбнулся Константин. И жёстко добавил: – Тебя, как будто, не должно больше волновать, с кем и о чём я хочу говорить!
– Ошибаешься! Меня волнует всё, что с тобой связано! И с ней – тоже! О чём вы говорили? Она выбежала в таком смятении...
– А если я предложил ей выйти за меня замуж? – Издевательская ухмылка исказила его черты, но он жадно смотрел на неё, стараясь предугадать её реакцию.
А она неожиданно рассмеялась – словно от забавной шутки. Этот смех ударил его больнее плётки, он весь дёрнулся, преобразился, и руки его задрожали от напряжения.
– Почему ты считаешь, что я не могу так поступить? – дыша с трудом, хрипло спросил он.
– Да потому что ты – мой! И я тебя никому не отдам! – отсмеявшись, простодушно объяснила она. – А кроме того, помнится, ты предлагал это мне... значит, тебе я нужна, а не она!
– Ты, если помнишь, отказала!
– Ну и что? Ведь ты же меня за этот отказ не разлюбил?
– Нет, не разлюбил, – с сердцем бросил Константин и развернулся к дверям. – Но теперь у меня нет по отношению к тебе никаких обязательств! Как ты изменилась! Стала тщеславной и глупой! Но теперь – всё! Я не раб твой и могу делать то, что мне захочется! Ты забавляешься жизнью – позволь позабавиться и мне!
Он выбежал из гостиной. Она сделала за ним несколько шагов и остановилась на пороге.
– Константин! – окликнула она с удивлением, потом, вознегодовав, повторила громче: – Константин!
Никто не отозвался – он ушёл. Диана с досадой топнула и вернулась к гостям, вся пылая и кипя противоречиями. Остаток вечера она была сама не своя, слова Смиш’о сильно задели её. Ни Ксению, ни Смиш’о никто не видел до конца праздника, и лишь под утро спохватились, что девушка пропала. В доме поднялся страшный переполох. Я тихонько улизнула и под покровом темноты убежала в замок, подозревая нечто ужасное и желая как можно скорее проверить свою догадку.
Да, Ксения оказалась там. Вчерашним вечером Смиш’о нашёл-таки её, и она, потеряв голову от любви, убежала с ним в деревню, где они и обвенчались втайне ото всех. Безрассудство с одной стороны, оскорблённое самолюбие и неуёмная жажда мести с другой – вот причины, приведшие к катастрофе, искалечившей не две, а четыре жизни...

Глава 14

Так как праздник окончился лишь на рассвете, я вернулась домой около шести утра. Было ещё очень темно, густые тени заполняли всю округу. Ощупью пробравшись по двору, пронизанному холодным ветром и мелким дождём, промокнув и замёрзнув, я отыскала кухонную дверь, отворила её и быстро вошла.
Яркий свет очага ослепил меня, но я сразу увидела, что слуги уже встали и теперь занимаются делами: старуха, помогая кухарке, чистила картошку и что-то угрюмо бубнила себе под нос, Йозе сопел в углу, чиня старый хомут, кухарка хлопотала над чугунками и кастрюльками, где что-то булькало и кипело. Обернувшись на стук входной двери, она увидела меня и приветливо заулыбалась, затем поохала над моим бледным видом, заявила, что я совсем окоченела от проклятого холода, и решительно приказала мне первым делом подойти и согреться у огня. Я без прекословий подошла и, протянув руки к огню, мучительно взглянула на слуг – мне не терпелось спросить о брате, но я не имела понятия о том, как начать разговор. Но кухарка сама пришла ко мне на помощь. Видимо, её снедало какое-то любопытство, и, быстро оглядевшись по сторонам – не слышит ли кто, она шёпотом обратилась ко мне:
– Какой сюрприз, какой сюрприз! Так вы, оказывается, были на свадьбе хозяина, а придумали отговорку! Но, право же, зачем нужно было скрывать...
– На свадьбе... кого? – похолодев от недобрых предчувствий и сначала ничего толком не поняв, с удивлением переспросила я.
Она опешила, уставившись на меня. Её рука, державшая ложку, замерла на полпути к котелку.
– О чём вы говорите? – волнуясь, повторила я. - Что тут случилось?
– Но... но мы решили... – недоумённо пробормотала Оу, озадаченная моим волнением. – Ведь хозяин, возвратившись домой часа два тому назад, привёл молодую девушку и сказал, что она теперь – его жена и будет жить здесь. Правда, настроение у него было хуже некуда. Я только открыла рот, чтобы поздравить его, как он со злостью и обычным своим высокомерием оборвал меня и приказал «заткнуться, потому что никому не нужны эти дурацкие поздравления». Так прямо и сказал! А потом схватил за руку молодую хозяйку (так странно думать, что теперь у нас есть хозяйка, да ещё такая молоденькая – ей всего-то шестнадцать!) и вывел её в столовую. Меня ещё тогда поразило его небрежное, откровенно грубое обращение, да-да, но я не посмела ничего сказать. Он указал ей на кресло у погасшего камина (я видела это в приоткрытую дверь) и, сказав, что её комната неизвестно когда будет готова, поднялся к себе и запёрся там, предоставив ей самой себя занять. Заслышав его удаляющиеся шаги на лестнице, я подождала, пока он уйдёт, и, якобы затем, чтобы развести огонь, скользнула в столовую. Девушка, бледная, немного напуганная – да и кто бы на её месте не напугался? – стояла около кресла. «Добро пожаловать!» – улыбнулась я; она что-то пробормотала в ответ. Я разожгла камин, усадила её в кресло, принесла горячего чаю с сыром – бедняжка замёрзла и выглядела слишком взволнованной... Она понемногу успокаивалась. Я принесла чашку и себе и с её позволения устроилась рядом – уж так силён был мой интерес, ведь никто не ожидал... Мы разговорились. Она с сияющими глазами гордо сообщила, что полчаса назад они со Смиш’о обвенчались! Я спросила, почему же он сердится, тут она огорчилась... но в следующую минуту лицо её прояснело, и она сказала, что сделает всё возможное, чтобы плохое настроение больше не посещало его... Я, конечно, сомневаюсь, чтобы у кого бы то ни было это могло получиться... Тем более – такое начало! Но промолчала. Да и кто знает, как оно там обернётся на самом деле?..
Она воодушевилась, заметив мою оцепенелую растерянность, и принялась болтать дальше в обычной своей манере, но я вдруг перебила её.
– Где она сейчас?
– Кто?.. Ах, вы о нашей...
– Да! Где теперь Ксения?
– Так вы знаете её? – обрадовалась и вместе с тем удивилась служанка. – Она в столовой, задремала... где ж ей ещё быть-то, ежли он сердится? Она так и просидела всё время в столовой.
– А Константин?
– Наверху. Заперся. И злой, как чёрт. Никто из нас не решался потревожить его, потому что он...
Я не дослушала и, миновав кухню, вышла в столовую, плотно притворив за собою дверь. Там было полутемно, и я не сразу увидела свою подругу. В очаге тлели красные уголья, в комнате было тепло и тихо.
В кресле, чуть в стороне от камина, кто-то сидел. И тут я услышала радостный возглас:
– Эрнеста!
Таинственный кто-то всполошился в своём углу и в следующий миг бросился мне на шею. Я кое-как высвободилась из объятий, душивших меня и грозивших избавить сразу от всех земных страданий. Отдышавшись, Ксения засмеялась, понемногу приходя в себя.
– Ах, Эрнеста, Эрнеста! Как я счастлива! – вновь воскликнула она, подпрыгивая на месте от нетерпения. – Могла ли я всего день назад предположить такое? Ах, как я счастлива! И как хотела, чтобы ты поскорее пришла! Мне необходимо было поделиться с тобой, рассказать... Эрнеста, скажи, уж не сон ли это? Нет? Не сон... конечно... – Она снова лихорадочно рассмеялась. – Я боюсь проснуться и понять, что это всего лишь привиделось мне, ведь мне столько раз снилось нечто подобное!
Я слушала, и с каждым новым её восклицанием мне всё труднее и труднее становилось сдерживаться. Изумление и возмущение её глупостью и легковерием росло в моей душе и в любой момент готово было выплеснуться.
– Да ты сошла с ума! – наконец выговорила я, резко обрывая её.
Сначала она было обиделась, но долго злиться не могла по причине своего безграничного счастья, и в конце концов рассмеялась, плюхнувшись в своё кресло.
– Ты просто завидуешь тому, что я счастлива, – самодовольно заявила она. – Вы все мне завидуете... Но я не сержусь. Хочешь – верь, хочешь – нет. Не сер-жусь!
– Очень хорошо, – с досадой воскликнула я. – Ты, наверно, ничего не понимаешь! Совсем ничего!
– А что здесь понимать? Теперь я живу в этом доме, с вами, теперь мы – одна семья. Как здорово мы заживём, только подумай! Папа, конечно, расстроится сначала... Но это ничего! Он смирится, он успокоится и поймёт – должен будет понять! Поймёт, что я счастлива...
– Счастлива? – с гневным презрением усмехнулась я. – Ты здесь всего два часа... как ты можешь быть уверена, что будешь счастлива?
– Я счастлива сейчас! – запальчиво возразила она. – И сейчас мне этого достаточно!
– А что дальше?
– Счастье, Эрнеста, такое же безоблачное счастье! Ты же знаешь, как давно я... люблю Константина, как он дорог мне... Я люблю его, Эрн, очень-очень люблю! Как может быть жизнь несчастной, когда рядом... он?!.
– Да, ты его любишь. Но любит ли он тебя? Он женился на тебе только назло твоей сестре! И чтобы отомстить Льоку за ненависть, которую тот питает к нему!
– Эрнеста, не зли меня, слышишь? Моё терпение тоже не беспредельно! Да, возможно, он и любил Диану, а теперь полюбит меня. Вот так! Меня, Эрнеста, меня! И скоро ты сама в этом убедишься!
– Я уже убедилась. Ксения, ты смотришь на всё сквозь призму собственных мечтаний и видишь его таким, каким хочешь видеть! Но он не такой! Я знаю его столько лет, гораздо больше тебя! Я знаю и говорю тебе, главное его качество – постоянство, неизменность в привычках, взглядах, привязанностях и предубеждениях. Для него существует лишь один человек, который выше прочих смертных, но это не ты! И как бы он ни поступал, как бы ни старался уязвить её, причинить ей боль, душа его никогда ей не изменит. Никого и никогда он больше не полюбит!
– Но тем не менее с ним рядом – я! – высокомерно заявила она, смерив меня злым, неприязненным взглядом.
Я была сурова и непреклонна. Я твёрдо вознамерилась раскрыть ей глаза на поступок, который она по глупости совершила. По глупости и недальновидности. И хоть я понимала, что толку из этого не выйдет, не могла остановиться.
– Тогда почему ты здесь, а он – наверху? Почему он мрачен и хмур и так груб с тобой? Почему никогда раньше не замечал тебя, а вчера вечером вдруг заметил и сразу предложил пожениться? И почему привёл тебя сюда и бросил внизу, как ненужную вещь?!.
– Эрнеста! Ты всего на год старше меня, а рассуждаешь как старуха, желающая всем зла!
– Ксения, ты ещё вспомнишь мои слова, вспомнишь и будешь рыдать кровавыми слезами! Но будет поздно! Пути назад уже не найдёшь! Раскаяние не принесёт облегчения! А ворон, к которому ты попала, вонзит в тебя свои когти и будет сжимать их до тех пор, пока в тебе не угаснет последняя искра радости! Он не убьёт тебя, нет! Но ты сама взмолишься о смерти, как об избавлении! Это страшный человек!
– Ещё слово – и я ударю тебя!
Ксения в бешенстве вскочила. Грудь её высоко вздымалась, дыхание вырывалось с трудом, глаза сверкали.
– Клянусь, ударю со всей силы! – выкрикнула она, повторяя, и топнула ногой.
– Я не доставлю тебе такого удовольствия. – Я немного пришла в себя и остепенилась. – Свой долг я выполнила, попытка вразумить заблудшую овцу не увенчалась успехом. Оно и не мудрено! Но запомни, моя дорогая, больше я не стану выслушивать ни жалоб твоих, ни плача. Я хотела тебе помочь – не вышло. Я предупредила – мне не поверили и обвинили в зависти, злонравии и клеветничестве. Отлично! С этого дня я не скажу тебе ни слова. И попомни мои слова: рано или поздно, но ты первая прибежишь ко мне мириться и упадёшь мне в ноги, только бы я простила тебя!
– Посмотрим! – гордо ответила она и, выпрямившись и скрестив на груди руки, отошла к окну и принялась смотреть во двор, где клубился утренний туман и едва брезжили серые рассветные сумерки.
К завтраку спустился Константин. Настроен он был более спокойно, но держался всё так же неприступно; по особому блеску его глаз я поняла, что в самом скором времени он намерен выказать собственный нрав и от души зло позабавиться.
Ксения разволновалась и просияла, увидев его. Кивком поприветствовав меня и совсем не замечая её, он уселся во главе стола, велел служанке подкинуть дров в огонь и принести завтрак, и принялся мрачно и свысока следить за тем, хорошо ли исполняют его приказание.
Я тайком взглянула на Ксению и не без злорадства отметила, что ей хочется подойти и напомнить ему о своём существовании, но она оробела и не решалась это сделать, продолжая стоять в своём тёмном углу, как изваяние.
Я, ни слова не говоря, села на своё обычное за столом место и стала ждать, когда накроют стол. Как только всё было готово, Смиш’о огляделся по сторонам и, остановив на жене холодный взгляд, криво улыбнулся.
– Чего стесняешься? – осведомился он. – Или особого приглашения ждёшь? Сядь. И это не приглашение – для тебя не будет здесь никаких приглашений. Это приказ. А я, запомни, не люблю повторять своих приказаний дважды.
Лицо девушки вспыхнуло, губы задрожали, на глаза навернулись слёзы, но она пересилила себя и, с улыбкой подойдя к нему, присела рядом. Он брезгливо вскочил.
– Немедленно пересядь! – с отвращением воскликнул он. – И перенеси свой стул в другой конец стола! Не туда... и не туда... Вот так, довольно. Довольно, я сказал! Ну, что встала? Садись! О чёрт, видно, это будет не трапеза, а цирковое представление...
Я снова взглянула на Ксению, та чуть не плакала. Самолюбие её было оскорблено дважды – тем, что Константин так разговаривает с ней, и тем, что он делает это при мне. Думаю, в глубине души она осознавала мою правоту, но это лишь ещё больше уязвляло её и настраивало против меня.
Мы приступили к десерту, когда Смиш’о вдруг бросил ложку и через весь стол посмотрел на Ксению.
– Смотрите-ка! Она сейчас заплачет! – со всем презрением, на которое только был способен, заявил он и издевательски расхохотался. – Э, моя милая жёнушка, у тебя слишком слабые нервы! Что ж, будем учиться закалять их! Согласна? Нет, так не пойдёт, так не годится!
Он оборвал свой смех, заметив, что она встала с явным намерением удалиться.
– Стой, кому говорю! – Перейдя на откровенно злобный тон, он встал, порывисто обошёл стол и, схватив её за локоть, швырнул обратно на стул. – Сиди! И не рыпайся! – хрипло проговорил он прямо в ухо перепугавшейся жене. – Со мной шутки плохи, милая! Да и шутить я не умею, а шутников... ненавижу! Ты добровольно вышла за меня замуж, я тебя не принуждал и не обманывал – я никогда не обращался с тобой нежнее, чем сейчас! А потому я научу тебя подчиняться!
И со злостью отбросив её локоть, он вернулся на своё место, чтобы как ни в чём ни бывало продолжить завтрак. Запуганная его поведением, сломленная им, поражённая до глубины души, Ксения потрясённо молчала. Она почти не притронулась к еде, руки её дрожали и едва удерживали ложку. Я изредка взглядывала на неё, но, знаете, мне почему-то не было её жалко. Слишком свежо было в памяти нанесённое ею оскорбление. «Она заслужила хорошего урока», – думала я, невозмутимо отпивая чай.
Остаток трапезы прошёл в молчании.
Когда мы окончили завтрак, Ксения поднялась, накинула плащ и дрожащими пальцами принялась завязывать шляпу. Константин взглянул на неё и коротко спросил:
– Куда?
– Мне нужно... в усадьбу... Отец, наверное, волнуется... – глухо проговорила она, опустив голову, и сдавленный ответ её был еле слышен. – Я должна объяснить...
– Ничего ты не должна! Теперь твой единственный долг – повиноваться твоему дражайшему супругу, то бишь мне, а я запрещаю тебе не только навещать прежнее логово, волчица, но и выходить за пределы замка! – с жестокой усмешкой заявил он. – И не смотри на меня расширенными от ужаса глазами, меня это чертовски нервирует! Да, с этого дня ты никуда, даже в церковь, не выйдешь без моего разрешения. Ты будешь сидеть дома: прибирать в комнатах, готовить, мыть, стирать и чистить и так далее. Как и положено хорошей жене.
– Но как отец узнает, что со мной всё в порядке, что я теперь буду жить здесь? – дрожащим от слёз голосом спросила она. – Хоть известите его об этом!
– Если он придёт сюда – непременно, – сказал Смиш’о, срывая с неё шляпку и плащ, – а если не придёт, что поделаешь! Сам я никогда не побегу ему навстречу и не усмирю его отцовскую тревогу! Я не так услужлив! Но, пожалуй, если он приползёт сюда и будет унижаться передо мной, и молить... Я, быть может, и снизойду до его мольбы. И поведаю ему об участи его любимой дочери.
Ксения не выдержала и, упав в кресло, залилась горькими слезами. Константин подошёл, склонился над ней и, приблизив своё лицо к её лицу, зловеще проговорил:
– Не выношу истерик!
Затем резко выпрямился и вышел, бросив мне напоследок:
– Эрнеста, позаботься о комнате для этой... и проследи, чтобы она не покидала мой дом ни под каким предлогом. Если ослушаешься, головой это ответишь!
...Поначалу я решила хранить молчание, но потом не удержалась от небольшого замечания.
– Вот видишь, он неисправим, – с тайным торжеством в голосе сказала я. Но она резко оборвала меня, с силой проговорив:
– Да замолчи ты, и без тебя тошно!
Я обиженно замолчала и пересела на лавку, подальше в тень. Мне стало жалко её немного... но лишь немного. Уж слишком самоуверенна и спесива бывала она порой, слишком заносчиво себя вела, слишком о себе мнила. К тому же, её откровенно глупые надежды на моего брата, прямо скажу, бесили меня этой своей глупостью.
Так сидели мы по разным углам, пока окончательно не рассвело. Утро, как и прошедший вечер, наступило холодное и пасмурное. Волны глухо ударялись о скалы, с низкого неба моросил промозглый осенний дождик, оставляя лужицы на серых каменных плитах двора, на мокрых досках моста, видного через окно, средь чахлых кустиков сухой травы на берегу...
И вдруг до моего слуха донёсся стук подков.
Я прислушалась – стук становился всё явственнее, всё отчётливее.
Кто-то направлялся к замку, но поворот дороги и скалы пока скрывали всадника.
Я выглянула в окно и стала тревожно наблюдать за поворотом. Я увидела, как по двору к воротам прошёл Смиш’о – он, видимо, тоже услышал приближение непрошеного гостя и вышел встречать его.
Среди валунов мелькнула тёмная грива лошади, лиловая амазонка и каштановые кудри всадницы – и на мост въехала Диана. Осадив лошадь, она спрыгнула в воротах и бросилась к Константину.
Так как форточка у окна, у которого я сидела, была приоткрыта, чтобы проветрить комнату, то я услышала большую часть произошедшего между ними разговора.
Ксения тоже услышала смутные отголоски. Но она сидела дальше, у очага, спиной к окну, и не могла ничего видеть, и звуки до неё доносились плохо. Пересилив свою гордость, она обратилась ко мне.
– Кто там, Эрнеста?
– Слуги. Йозе, – решила соврать я, чтобы не вызвать новой бури, нового скандала, и торопливо притворила форточку ровно настолько, чтоб мне самой было едва слышно.
– Всё равно жизнь образуется... и всё наладится! – в тон своим мыслям упрямо процедила она сквозь зубы, пытаясь убедить в этом саму себя, и, прерывисто вздохнув, надолго замолчала.
А во дворе разыгралась прелюбопытная сцена.
Начало я, правда, пропустила благодаря Ксении. И когда вновь повернулась к окну, увидела, что они стоят рядом и Константин сжимает руки Дианы своими и смотрит на неё такими глазами, какими никогда не смотрел на её сестру.
– Ты не представляешь... как я рад видеть тебя, – воскликнул он с волнением в голосе. – Ты слишком дурно ко мне отнеслась вчера, и я уже подумал, что ты больше нисколько меня не любишь... Как я злился! Я сходил с ума от бешенства и отчаяния! Я готов был убить себя, весь свет, тебя... и сгорал от сознания, что никогда не смогу причинить тебе вред! И всё-таки я знал, что ты придёшь! Ты не могла не прийти! Ведь я нужен тебе не меньше, чем ты мне!
– Константин, прости мне всё, что я натворила, – быстро проговорила девушка, расстроенно и тревожно озираясь кругом. – Как важно мне было услышать ещё раз, что я всё ещё дорога тебе... Особенно сейчас... сейчас, когда такое несчастье обрушилось на наш дом... – Она не сдержалась и, спрятав лицо в его плечо, в ужасе разрыдалась. – Константин, пропала моя сестра. Исчезла бесследно! Мы все с ног сбились... Я чувствую, что это кошмар какой-то... дьявольское наваждение... Мир сходит с ума, а я ничем не могу помочь тем, кто рядом... Мир сходит с ума!
Он вздрогнул, воровато повёл глазами поверх её головы, затем вытащил из кармана платок и вытер её щёки, стараясь не глядеть ей в лицо.
Она всхлипнула и затихла, уткнувшись лицом в его волосы, падавшие ему на плечи.
– Константин, – прошептала она еле слышно, понемногу приходя в себя и постепенно успокаиваясь, – Константин, что бы я делала, не будь тебя на свете...
– Если есть ты, то я не могу не быть. Я всегда буду рядом с тобой... я никогда тебя не оставлю... Ты порой сводишь с ума... но без тебя мне нет места в этой жизни! – повторял он, старательно отворачивая от неё свой виноватый, бесцельно блуждающий по замковым стенам взгляд.
– Ах, что мне делать?! Что делать?! – с неизъяснимой тоской проговорила вдруг она, словно сама с собой. – С тобой я чувствую, что тебя мне мало! А без тебя мне вообще ничего не надо! Нет мне радости без тебя! И ничего нет!
Он вздрогнул, услышав такое её откровение, и, схватив её за плечи, резко отстранил от себя. Лицо его исказилось, глаза засверкали почти яростно.
– Так почему же ты предпочла мне... его?
Его вспыхнувший злобным пламенем взгляд столкнулся с её не менее пронзительным, злобным взглядом.
– Потому что в нём есть то, чего нет в тебе! Если б только один из вас совмещал все эти качества, мне не пришлось бы выбирать! Порой мне кажется, что вместо вас двоих был один человек, который вдруг ни с того, ни с сего разделился! – с неменьшим пылом воскликнула она, в крайней досаде тряхнув волосами. – И я растерялась... Я люблю в тебе то, чего нет в Рустаме, и наоборот. Ты – олицетворение всего цельного, простого и надёжного... настоящего! Он – изысканного, добротного, красивого и лёгкого... Но я знаю, знала всегда, к кому из вас двоих мои чувства сильнее. К тебе, Смиш’о! Это больше, чем родство душ... это... это – единство душ, неотделимых друг от друга. Ты – мой хлеб. Привычный, надёжный, всегда утоляющий голод. Без хлеба долго не проживёшь, и если его нет – не радуют никакие яства! Но невозможно питаться одним только хлебом! Зачастую хочется чего-то... такого... такого... Мой хлеб – ты. А Рустам... его можно сравнить с шоколадным пирогом, который всегда к месту, который радует всегда и всегда приятен, но много его не съешь, и если питаться только им одним, он под конец так опостылит, что станет вызывать только дурноту. Поэтому я и прошу: останься моим другом! Обещай приходить всегда, когда бы я ни позвала! Обещай, что ни под каким предлогом не перестанешь навещать меня, когда я выйду замуж и перееду в дом Рустама! Обещай мне это и хоть немного успокой меня! Мне важно знать, что я не потеряю тебя... Иначе я не выдержу, я сломаюсь!
– Ты хочешь превратить свою жизнь в праздник, – в голосе Смиш’о зазвучали горечь, боль и злость, – хочешь вкусно есть и сладко спать... Значит, пирог не доставит тебе радости, если в закромах не будет хлеба? А подумала ли ты обо мне?!.
– Ах, я только о тебе и думаю! – не дослушав, перебила его Диана. – Ведь я забочусь не только о себе, я в первую очередь забочусь о тебе! О тебе забочусь! Неужели ты не захочешь видеться со мной после того, как я стану его женой? Разве моё замужество – преграда нашей дружбе? Я всегда была тебе другом! Ведь я по-прежнему нужна тебе! Разве не так? К тому же, если ты будешь приходить к нам, я буду очень счастлива... очень!
– А я? Неужели ты полагаешь, я буду счастлив, навещая дом твоего мужа и постоянно видя тебя рядом с ним?
– Ты – эгоист! Ты заботишься только о себе! А я с ума схожу, пытаясь отыскать приемлемый для нас обоих выход!  Знай, я никогда не откажусь от Рустама!
– От пирога?
– От пирога!
– Ради хлеба?
– Ради хлеба!
– В таком случае, зачем ты прибежала ко мне? – он с силой сжал её плечи и, тяжело дыша, резко оттолкнул её от себя – да так, что она едва устояла на ногах, с большим трудом сохранив равновесие.
Она стояла красная, с горящими глазами, и гневно смотрела на него.
– Хочешь сказать, что я тебе в тягость? – дрожащим голосом с вызовом спросила она, высоко вздёрнув трясущийся подбородок. – Что мои мучения ничего не значат для тебя? Вот как мы заговорили! Вот и спала твоя личина... Ты озабочен только собой! Ты непременно хочешь, чтобы я осталась с тобой, и только с тобой? А подумал ли ты, что меня ждёт с тобой? Одинокая жизнь, затворничество в замке, без друзей и родных... Конечно, я не любительница светских вечеров, но без них скучно! А кто придёт на такие приёмы в твой замок? Все люди здесь настроены против тебя, Константин, ещё со времён дядюшки Эба! Они по-своему почитали старика и никогда не придут на зов того, кого они считают причастным к его кончине!
– И тебе, тебе так дорого мнение глупого люда? Ты их предпочитаешь мне? – Неистовое возмущение и вроде бы даже и боль сквозили в каждом его слове, но она, разгорячённая, не обратила на это никакого внимания.
– Не смей так говорить! Ты прекрасно понял, что я хотела сказать! Ты всё прекрасно понимаешь! Просто не можешь вынести мысли, что я буду счастлива! Что я могу быть счастлива – с ним, а не с тобой!
– А ты будешь счастлива?
– Я буду счастлива! Буду! Буду! Но ты... Ты этого не хочешь! Вот что я открыла для себя! А ведь за все восемь лет, что мы провели рядом, я ни разу и помыслить не могла, какой ты на самом деле эгоист! Ведь я пришла в надежде помириться с тобой, успокоиться и получить поддержку... А ты опять чего-то требуешь! Всё тебя не устраивает! Ты завидуешь Илю, а потому не можешь примириться с мыслью, что я выйду за него, а не за тебя! Но я выйду! И добьюсь, чтобы ты навещал нас. Я сломлю твоё дьявольское упорство, потому что ты нужен мне! Слышишь? И ничего ты с этим не сможешь поделать! Ты ведь жить без меня не сможешь! Ты ещё рад будешь каждому приглашению! Ах... впервые я так распалилась... я сама не своя... до чего ты довёл меня своей несговорчивостью! Видно, никогда мне уже не успокоиться, никогда...
– Хотел бы я, чтобы так оно и было! – выкрикнул он.
Она замолчала, в сильнейшем удивлении уставившись на него, а он продолжал:
– Да, ты не ослышалась! – Голос его падал, срывался и снова неуправляемо взлетал вверх. – Ты не имеешь права мучить меня! После всего, что ты здесь сейчас наговорила, ты смеешь упрекать меня в эгоизме?!. Вспомни свои слова! Осознай всё, что ты мне сейчас сказала! Ты хочешь быть женой уважаемого человека, хочешь весёлой, беззаботной, роскошной жизни, хочешь друзей, вечера, светлый уютный дом... хочешь доброй славы в округе, неомрачимой репутации... И ко всему этому – я впридачу! Как фундамент твоего счастья, как необходимый каркас, без которого возводимое тобою здание рухнет! И ты желаешь, чтобы я был счастлив?!. Да, я не откажусь приходить к тебе, хоть встречи эти будут приносить боль и горечь, но не счастье...  Но ты права – я не смогу жить, не видя тебя! И я соглашусь вытерпеть что угодно, лишь бы иметь возможность изредка говорить с тобой, видеть твоё лицо, слышать твой голос... но называть меня счастливым за это – подлое издевательство! И боже упаси тебя ещё раз позволить себе подобное замечание! Когда-нибудь ты сама поймёшь, что потеряла, отвергнув меня!
– Так ты не оставишь меня! – с облегчением, гораздо громче обычного воскликнула Диана, вскинув руки ему на плечи и глядя на него так, что ему стало трудно сохранить свой праведный гнев.
...Ксения вдруг встрепенулась и прислушалась. Затем обернулась ко мне и выговорила рассеянно:
– Что это за отголоски доносятся со двора? Мне показалось, я слышала голос Дианы...
А так как я не нашлась с ответом, она вдруг вскочила и, почуяв неладное, подбежала к окну. Увидев сестру, она радостно охнула – ведь она всё ещё не могла придумать, каким образом известить родных о своём замужестве, – но в тот же миг в глаза ей бросилось взволнованное лицо Константина и сияющий взгляд Дианы, обращённый на него...
Ксения вспыхнула, вмиг вспомнив всё, что было раньше, и тутже преждевременная радость угасла в её сердце, уступив место жгучей ревности.
Оттолкнув меня от окна, она распахнула пошире форточку и, схватившись за раму, высунулась на улицу и гневно закричала:
– Теперь ты не будешь его обнимать! Теперь это мой муж, вот так!

Глава 15

От звука её голоса Константин и Диана вздрогнули и в то же мгновенье обернулись в её сторону.
– Да, теперь он мой! – продолжала та запальчиво, яростно сверкая синими своими глазами.
Лицо Смиш’о потемнело и напряглось; Диана, поражённая, что видит исчезнувшую сестру живой и здоровой, поначалу не поняла значения её слов. Неожиданность встречи ошеломила её, и, понемногу приходя в себя, она почувствовала (и это было видно), как радость затопляет её сердце.
– Так ты была здесь! – задыхаясь от волнения, воскликнула она. – Ксения, ты была здесь... А мы так искали тебя...
Диана хотела было броситься навстречу Ксении, но непреклонное, суровое выражение лица той и злые слова остановили её.
– Теперь Константин – мой муж, и я запрещаю тебе прикасаться к нему!
Диана замерла, ничего не понимая. А Ксения злорадно продолжала, видя её растерянность:
– И теперь я буду жить здесь! Потому что люблю его. С тобой он никогда не был бы счастлив. И я рада, что у вас ничего не сложились! Я безумно этому рада!
– Что она такое говорит? – обернувшись к Смиш’о, пробормотала Диана. – Что она говорит?.. Неужто она помешалась?..
Константин ничего не ответил.
Он рванулся к дому, подбежал к окну и с грохотом захлопнул форточку, прищемив пальцы Ксении. Та закричала от боли и испуга и попыталась вытащить их из-под рамы, но он держал крепко и так и накинул бы крючок в кольцо, не освободив её рук, если бы та не рванула их в последний момент.
Сунув в рот чуть не покалеченные пальцы, чтобы немного утишить боль, она расплакалась от обиды и унижения, но не отошла, а с яростью забарабанила по стёклам, сыпя проклятьями, которые, впрочем, ни в коей мере не относились к Константину и должны были все пасть на голову несчастной Дианы.
– Эрнеста, если ты не усмиришь эту сумасбродку, я убью и тебя, и её! – в бешенстве закричал Смиш’о, отходя к Диане, и я, не на шутку испугавшись, кое-как оттащила рыдающую Ксению от окна.
Она уже не вырывалась, и лишь слёзы градом катились из её глаз. Обессиленная, раздавленная, она бросилась ничком на дощатую лавку и в исступлении расплакалась снова. Я стояла рядом и молчала. «Сама виновата, – решила я. – Наплачется и успокоится...»
Мало-помалу внимание моё вновь отвлеклось на Диану и Константина. Я, не осмеливаясь подойти к окну, вытянула шею и принялась смотреть во двор, по лицам и жестам стараясь понять, о чём они говорят – после того, как Смиш’о захлопнул форточку, внешние звуки перестали доноситься в столовую.
Диана сначала казалась сражённой и лишь тупо слушала то, что горячо и почти яростно говорил ей Смиш’о. Затем понемногу сознание её охватило страшную весть, обнаружив всю подлость коварной измены и весь ужас, который неминуемо ожидал её в дальнейшем из-за предательства человека, которого она привыкла считать лучшим другом, который всегда принадлежал ей одной, который был для неё всем.
Почувствовав себя безбожно обманутой и всё ещё никак не в силах поверить этому, она во все глаза смотрела на него, и постепенно лицо её принимало всё более потрясённое выражение. Она дрожала, когда осмелилась перебить Константина, и заговорила со всей страстью, на какую только была способна. Я не могла слышать её – но я её видела, – и мне казалось, что её речь не могла уступать по силе и убедительности её облику. Спор продолжался несколько минут. Диана нападала, Константин пробовал защищаться, и хотя лицо его, бледное и злое, не отражало сознания собственной вины перед ней и было вызывающим, он понемногу отступал и вроде бы под конец слегка растерялся.
Девушка взмахнула руками, указывая на окно столовой, глаза её сверкнули в том же направлении, и вдруг, решительно подхватив складки своей лиловой юбки, волочившейся по плитам двора, она оставила в воротах своего собеседника и быстро, почти бегом, подошла к двери чёрного хода. Так как она свернула за угол, я не смогла больше видеть её, но вмиг поняла, что через секунду она будет в столовой. Лихорадочный страх охватил меня, когда я заметила промелькнувший за окном тёмный плащ, исчезнувший за тем же углом.
Я бросилась к Ксении, которая лежала на лавке и всё ещё неутешно всхлипывала, закрыв лицо руками и сжимая зубами кончик кружевного воротника своего красного шёлкового платья, в котором вчера красовалась на празднике, в котором, за неимением белого, венчалась... Я схватила её за плечи, стараясь усадить её и в то же время отчаянно растолковывая, что сейчас здесь появится её сестра, а следом за ней – муж. И что оба они отнюдь не в блестящем расположении духа. Но Ксения упиралась и отталкивала меня, не желая ничего слушать.
За этим занятием и застала нас вошедшая, нет, ворвавшаяся, в столовую через кухню Диана.
Остановившись в отдалении, едва переступив порог, тяжело дыша и взбудораженно сверкая глазами, она уставилась на сестру, которая, завидев её, выпрямилась в струнку и вся подобралась. В кухонном проёме возникла широкоплечая фигура Смиш’о; на пороге он остановился и перевёл дух.
– Почему ты это сделала? – воскликнула Диана, не сводя глаз с Ксении. – Я понимаю, почему это сделал он – но ты! Каков бы он ни был, он никогда и никого не принудил бы пойти с ним к алтарю! Значит, всё было по доброй воле! Только не пойму я, зачем это всё тебе?..
Ксения вспыхнула. Откинув с бледного лба длинные чёрные локоны, выпавшие из причёски и рассыпавшиеся по её шее и плечам, она, едва сдерживаясь, выпалила:
– А что я, не человек? Что, я не могу испытывать простых человеческих чувств? «Принудил»! А тебе не приходило в голову, что я просто люблю Константина? Да, да, люблю! И не смотри на меня в таком изумлении! И не бледней от ужаса! А ты что же, думала, ты одна можешь любить его? Конечно, тебя глубоко оскорбило, что он предпочёл меня, ведь ты и предположить такого не могла! Ведь ты привыкла видеть его у своих ног, считать своей вещью, своим рабом... Ты хотела помыкать им! А потому взбесилась, узнав, что он посмел выйти из повиновения...
– Хватит! – загремел вдруг сам Константин, и такой ненависти был полн его голос, что Ксения, опешив, примолкла и прикусила язычок.
– Нет, не вмешивайся! – перебила его Диана и, увидев, что он направляется к жене с кулаками, ухватила его за плащ и остановила. – Ты не двинешься с места, говорю тебе, и дашь нам возможность поговорить! Молчи! Ты своё уже сказал! Ты был обижен до смерти, тебя ослепила ревность и разъярило моё неразумное замечание, что ты не можешь жениться ни на ком, кроме меня... Всё это я уже знаю! И ото всей души презираю твою низость и твоё подлое безрассудство!
– Ты, ты упрекаешь меня в безрассудстве?! – потеряв терпение и выйдя из себя, вскричал он.
– Да! Я! И я права! А теперь отойди... и дай мне поговорить с сестрой! – гневно потребовала она.
Он покорился и, успокаивающе вытянув перед собой руки, с усмешкой отступил и прислонился к дверному косяку.
– С удовольствием! – И ядовито добавил: – Я буду даже более милостив. Чтобы потом меня не обвинили в похищении этой слюнявой девицы. Подожди и позволь мне договорить, Диана! Я хочу обелить себя и дальнейшее своё поведение. Словно подписание договора – я обговорю ещё раз условия, при которых она будет здесь жить... она всё это уже слышала! До того, как я сделал ей предложение. И согласилась! Но, может, сейчас эти условия окажутся ей не по нраву... она успела многого отведать, чтобы осознать хотя бы частично, какое райское существование ждёт её со мной... может, она хоть сейчас одумается... что ж, если одумается, пусть уходит с миром, я отпущу, клянусь тебе, Диана! Но время действия этого договора строго ограничено: если она не уйдёт сейчас, то не уйдёт никогда! Останется здесь до самой своей смерти! – Он обернулся к Ксении. – Вот видишь, какой я благородный, дорогая жена! Ты успела достаточно хорошо изучить, какое здесь будет с тобой обращение. Ты в замке всего несколько часов, а слёзы уже не просыхают на твоих очаровательных глазках! Добрее я не стану никогда. Так что лови момент, и если ты благоразумна – беги отсюда, да поскорее! Другого шанса не будет!
– Ах, ты хочешь показать ей своё великодушие! Хочешь выглядеть благородным? Отлично! – с возмущением воскликнула Ксения и вскочила с лавки. – Ты себя показал! А теперь вот что я скажу – я никогда не оставлю замок, пока здесь ты! Не нужна мне свобода! Вот увидишь, мы ещё поладим, мы станем славной семьёй... Не хочу казаться самоуверенной, но я растоплю лёд в твоей душе! В твоей жизни не встречались преданные и любящие люди, потому ты так зачерствел... Но я не сержусь, даже когда ты кричишь на меня! Я знаю, дальше всё будет по-другому! И когда-нибудь ты поймёшь, что я так же нужна тебе, как и ты мне!
– Ну, это уж через край! – Издевательский хохот сотряс Константина, он долго не мог унять его, а когда наконец понемногу совладал с собой, не удержался от небольшого комментария: – Странные, а главное – совершенно глупые, безосновательные надежды! Она думает, что всё зависит только от неё! Что если она захочет чего-то, то получит! Вот оно, барское воспитание! Что ж... попробуй сделать меня... счастливым! Попробуй угодить мне... и увидишь, что за все твои старания я буду ненавидеть тебя всё больше и больше! – Он усмехнулся. – Полюбить – меня! Чушь! Неслыханная дерзость! А теперь прочь отсюда!
– Нет, не прочь! Ты забываешь, что не дал мне поговорить с ней, а без этого разговора я никуда не уйду! – снова вмешалась Диана.
– В таком случае, я запер бы её навеки в башне, или приказал бы убить и сбросить в море, прежде, чем она заговорит с тобой... лишь бы ты не уходила! – с предельным отчаянием проскрежетал Константин, сдавливая руками свою растрёпанную голову. – Я вырвал бы ей язык и заставил бы её проглотить его, чтобы она всю жизнь молчала и не смогла поговорить с тобой... чтоб только ты не покинула этих стен!
– Ты заговариваешься! – холодно проговорила Диана и отвернулась от него.
– Итак, – обратилась она к сестре. – Значит, ты его любишь? – В её интонациях засквозили возмущение, ревность, нежелание делить его с кем бы то ни было, и Ксения не могла этого не уловить.
– Да! – сквозь зубы, с вызовом ответила она, высоко вскидывая голову и сжимая руки. – Я обязана ответить подробнее?..
– Так почему же ты скрывала?
– Ничего я не скрывала! Просто не считала нужным афишировать... как ты! А кроме того... тогда мне не на что было рассчитывать! Зато теперь я своего счастья не упущу, уж будь уверена!
– Своего несчастья, ты хочешь сказать! – выведенная из терпения её упрямством, прервала её Диана.
– Нет уж, моя милая! И не запугивай меня! Я сама знаю! Нечего меня на ум наставлять! Ты... ты не мне добра желаешь, а только себе! Ты хочешь вернуть его... но я не позволю! Теперь он – мой!
Ксения самодовольно прищурилась и горящим от злости взглядом пронзила соперницу.
– Что ж... – Задохнувшись от такой наглости, та еле перевела дух. – Ты желаешь, чтобы я ушла – я уйду! Но что мне сказать твоему отцу? Ты не воспользуешься предоставленной тебе свободой, не уйдёшь отсюда?
– Нет! Нет, нет и нет! Я остаюсь с моим мужем! А отец... он должен будет считаться с моим решением!
– В таком случае я напоминаю, – вмешался Константин, – ты никогда отсюда не выйдешь, ты, самовлюблённая идиотка!
Он снова обратился к Диане, и взгляд и голос его преобразились.
– Видишь, Диана, я намеревался помиловать это безмозглое создание, которое ничему не учат унижения. Ради тебя я собирался дать ей возможность избежать дальнейших страданий... Где ты видела, чтобы палач предлагал жертве спасение, а она отказывалась, ссылаясь на свою к нему склонность?! Ну что мне, вытолкать её силой? Сама она не двинется с места! Что ж! Она выбрала свою участь! И теперь, что бы ни осенило её в дальнейшем, никакого потворства с моей стороны не последует! Она знала, на что себя обрекает. Когда мы подходили к церкви, я заранее и правдиво рассказал всё, что и почему намерен сделать в отношении её семьи... Но у неё нет не только рассудка, но даже гордость и страх отсутствуют начисто! Пройдёт время... – Он повернулся к жене и с дикой ненавистью повторил: – Пройдёт время, и ты горько пожалеешь об упущенной возможности вернуть прежнюю спокойную жизнь! Ты взмолишься о пощаде... её не будет! Второй раз я не выпущу добровольно свою игрушку! Ты мне за всё ответишь! Никогда не сбудутся твои мечты, твои расчёты на меня не оправдаются... зато оправдаются мои на тебя, но ты не будешь этому рада! Ты вообще ничему не будешь рада, клянусь!
Он почти кричал, бешено сверкая глазами. И, подскочив к притихшей Ксении, схватил её за волосы, протащил через всю комнату и вышвырнул в коридор, как котёнка или щенка. Она истошно закричала, эхо тутже подхватило этот крик...
– Наверх! И сиди там до тех пор, пока я не позову! – прорычал Константин, высунувшись в коридор; до меня донеслось сдавленное рыдание и горестный стон, прежде чем дверь захлопнулась под рывком Смиш’о.
Всё это время Диана стояла у кухонного порога смертельно бледная, с горящими глазами и трясущимися руками.
Она неотступно следила за своим другом и, казалось, плохо соображала, с трудом верила в реальность всего происходящего.
Он нерешительно подошёл к ней, но она с силой его оттолкнула. Посмотрев на него в течение какого-то времени жутким, нечеловеческим взором, она вдруг метнулась к нему, схватила его за лацканы пиджака и срывающимся голосом выговорила:
– Посмотри мне в глаза... в глаза, говорю!
Он беспрекословно подчинился её яростному требованию. Секунду они смотрели друг на друга, затаив дыхание и не отводя глаз. Затем, не выдержав напряжения, она покачнулась, словно силы вдруг покинули её. В то же мгновение его руки подхватили её, и он с жадностью привлёк её к себе.
– Знаешь, что ты сделал со мной?.. – спросила вдруг Диана охрипшим голосом. – Знаешь, что со мной сейчас происходит по твоей милости?! – Она в глубоком отчаянии закричала: – Ты выбил почву из-под моих ног, ты, мерзавец! Я-то думала, ты всегда будешь мне другом, а ты стал врагом! А ты так жестоко и подло меня предал! Как посмел ты сотворить такое?! Ты убил меня, Константин Смиш’о! Ты сжёг мою душу! Большую часть моей нищей души, которую я вверила тебе, которую я подарила тебе и никогда не требовала обратно, потому что верила тебе больше, чем самой себе! Неужели этого мало? Твоё предательство я не могу простить! Я верила тебе! Что сделал ты? Ты доказал, что не достоин ни привязанности моей, ни моего доверия! Потому что в порыве ослепления или мести можешь запросто предать! Ты такой же, как все, Константин! Пусти... Пусти! Убери свои руки! Знать тебя больше не хочу... не хочу видеть... Ты – не мой Константин! Мой – умер, вот только сейчас, умер на моих глазах! Позволь же мне сохранить о нём добрую память; пусть меня терзают воспоминания о нём, а не о тебе! Отпусти меня – и я уйду!
Она вырвалась из его рук, но он, схватив её запястье, удержал её на месте.
– Ты не уйдёшь, пока не выслушаешь меня! – с неменьшим волнением и жаром воскликнул он.
– Что ещё ты можешь мне сказать, что? – полуистерически закричала она, и по щекам её покатились слёзы, а глаза заблестели каким-то безумным блеском.
– Немногое. Но ты не имеешь права вот так меня бросить! Я сделал то, что собираешься сделать и ты! Тебе больно? Очень больно? Потерпишь! А мне не больно от сознания, что ты выйдешь за другого?!.
– И ты ещё сравниваешь?! То, что я в конце концов за него выйду, ты знал с самого начала! Тебе я ничего не обещала! Я не предавала тебя!
– Так вот и я тебе ничего не обещал! Брось Рустама, и я тутже брошу Ксению!
– Ах, ты ещё и шантажист! Никогда! И не надейся! Никогда я его не брошу! Ты предал меня – а он нет! Никогда!
– Тогда не упоминай при мне его проклятое имя, не искушай понапрасну! Я тоже не стальной... я могу сорваться с цепи... и тогда ему придётся худо!
– Давай! Давай, убей последнего, кто меня ещё любит! Убей его и оставь меня в полном одиночестве! Тебе это нет ничто! Поди! Удовлетвори свою ревность, свою зверскую жажду крови!
– Я жажду лишь его крови, и ты это знаешь!
– О, ещё бы!
– Но я не трону его, если ты не разрешишь мне сделать это! Да, я люто ненавижу его...
– И своей ненавистью убиваешь меня! Сам того не желая, причиняешь мне адскую боль, заставляешь страдать, сходить с ума, медленно и неумолимо! Не могу больше видеть тебя! Ненавижу тебя! И её! И всех вокруг ненавижу! И нет предела этой ненависти! Она иссякнет только вместе с жизнью! Только когда душа моя покинет это бренное, измученное тело! Нет, не подходи ко мне, не старайся успокоить! Не смей больше приходить ко мне... Не смей искать... и судить меня не смей! Не смей!..
С этим воплем, исторгнутом из самой глубины сердца, она выскочила на кухню. Константин рванулся за ней. Хлопнула дверь чёрного хода. Сначала один раз, затем другой.
В окно я увидела, как Диана выбежала во двор, как вскочила на лошадь, как к ней подбежал мой брат и как она толкнула его в грудь башмаком с такой силой, что он задохнулся и едва устоял на ногах.
Хлестнув лошадь, девушка вихрем промчалась по мосту и, поднимая комья сырой земли, громко понукая скакуна, свернула на дорогу, ведущую в усадьбу.
Пока Константин приходил в себя, пока он смотрел ей вслед тоскующе-неистовым взором, пока он чертыхался и посылал всех в пекло, я потихоньку снялась с места, выскользнула в коридор и поднялась по лестнице на третий этаж, где находилась моя комната.
В коридоре я увидела Ксению.
Она сидела на холодном каменном полу, прислонившись головой к одной из дверей, и всё ещё плакала. Обессилев до такой степени, когда трудно было злиться, когда трудно было вообще что-либо соображать, она безропотно покорилась мне, когда я подняла её и завела в свою комнату. Её спальня ещё не была готова и я пожалела бедную девушку, пригласив её к себе. Я усадила её в кресло у кровати, налила из графина холодной воды и заставила выпить.
Затем, поразмыслив и решив, что никому из нас лучше не попадаться сейчас на глаза разгневанному, обезумевшему от горя и ярости Константину, подошла к двери и заперла её на ключ, решив не откликаться, даже если он позовёт. Увидев дверь на запоре, пусть лучше решит, что за нею никого нет...

Глава 16

После скандала, разразившегося с появлением Дианы, Смиш’о устроил взбучку слугам, попавшим под горячую руку; не сомневаюсь, что и нас с Ксенией постигла бы та же участь, вспомни он о нас, но к счастью, он был слишком удручён, слишком расстроен и слишком озабочен мыслями о Диане, чтобы помнить о нас.
Я уже говорила, что завела Ксению к себе и защёлкнула дверь на замок – от греха подальше.
Она больше не злилась на меня и не кричала – силы её, и духовные, и физические, иссякли. Она лишь вздыхала прерывисто и тяжко и хмурила брови, время от времени промакивая глаза платочком, и так как я больше не подзуживала её, не говорила: «Вот видишь, а я тебя предупреждала!», то она больше не видела во мне врага. Давешняя наша ссора изгладилась, стёрлась из её памяти под слоем более сильных впечатлений, с которыми она ещё не обвыклась, которые болезненно переживала. Я же, не меньше её потрясённая бешеными выходками Константина (несмотря на недавние мои пророчества, такого не ожидала даже я), сочла за лучшее о ссоре не вспоминать, ведь и так Ксения выглядела слишком несчастной и подавленной. Но, сознаюсь, когда я представила, что ей и дальше предстоит терпеть подобное, чувство жалости к ней сменилось в моей душе досадой – как можно было быть такой неразумной и не воспользоваться разрешением уйти вместе с сестрой?!. Неужели она ослепла настолько, что не способна замечать его жгучей ненависти?!.
В течение долгого получаса мы хранили молчание, лишь её всхлипывания время от времени нарушали тишину, но когда на лестнице послышались тяжёлые шаги и по коридору за дверью прошёл мой брат, обе мы вздрогнули и затихли, прислушиваясь и напряжённо ожидая, что последует дальше, строя догадки о том, что может взбрести в его голову.
Но ни в коридоре, ни перед нашей дверью он не остановился, а прошёл в самый конец коридора, поднялся по винтовой лестнице на четвёртый этаж и заперся в своей берлоге. Как я уже упоминала, берлога эта располагалась прямо над моей спальней, а потому мы услышали наверху глухие проклятья, какие-то странные звуки, напоминавшие не то рыдание, не то рычание, и безостановочные шаги. Он снова метался, страшный в своём горе и отчаянии.
Тревожно вслушиваясь в эти звуки, Ксения побледнела. Она сидела с остановившимся взором, с подрагивающими, плотно сжатыми губами, вцепившись тонкими пальчиками в мягкие подлокотники кресла.
– Ведь он не всегда будет таким, – словно убеждая самоё себя, прошептала она, и голосок её надломился. Она замолчала.
Так как я посчитала, что она обращается не ко мне, вернее, что она вообще ни к кому не обращается, то ничего не ответила, а пододвинула стул к одному из окон и присела, опершись локтем о подоконник, не желая ни о чём думать.
Спохватившись, что я не слушаю, Ксения взглянула на меня; в глазах её промелькнул смутный отблеск вины. Я не укоряла её, не злорадствовала, не напоминала ни о собственной правоте, ни о её поражениях, а потому её самолюбие не было уязвлено, когда она обратилась ко мне – тихо, будто извиняясь, пряча глаза.
– Эрнеста, ты всё ещё сердишься? Я... я была... я не должна была кричать на тебя, ведь ты желаешь мне добра; правда, сама не понимаешь, что для меня лучше... Я должна была по-хорошему тебе объяснить! Я вспыльчива... ну что ты молчишь?
Она нетерпеливо взглянула на меня. Я не обернулась в её сторону и продолжала смотреть на грозное тёмно-зелёное море, видное сквозь частый переплёт оконницы, но ответить ответила:
– Меня радует, что ты способна признать вину и просить прощения, Ксения. Мне ничего не остаётся, как простить тебя. Я рада даже, что теперь мы будем жить под одной крышей, в одном доме... ведь ты – единственная моя подруга и я привязана к тебе. Но твои надежды не вызывают во мне ничего, кроме презрения и досады. Неужели не видишь, что он о тебе думает?..
– Он изменит своё мнение, Эрнеста! – горячо, но уже без неприязни, без злости на меня выговорила она, стараясь меня убедить. – Это он при... при ней храбрился, хотел выставить себя героем... Он просто ещё не привык ко мне, но он привыкнет! Я сделаю всё, чтобы он привык! Я люблю его... как может он не полюбить меня?!. Тем более, Диана вскоре выйдет за Рустама, свадьба у них намечена на Рождество; и он просто должен будет забыть её! А тогда, о, тогда, Эрнеста, его сердце освободится, и я завоюю его! Пусть сначала он и не будет любить меня, но потом привыкнет, станет хорошим... Ведь не сможет же он всю жизнь дуться и кричать, это ему и самому надоест... Не может же человек жить в вечной ненависти!
– Может. Если его окружают люди, вызывающие в нём только эти чувства, – мрачно изрекла я.
– Я не буду перечить тебе, потому что не хочу снова обидеть, – упрямо возразила она. – Но это лично твоё мнение. И мы ещё посмотрим, кто победит. И знай, я не отступлюсь! Ни за что, Эрнеста!
– В таком случае, нам не о чем говорить, – сказала я, и мы снова замолчали.
И снова в тишине послышались сверху потоки брани, и снова донеслись метания раненого зверя.
Я придвинула к себе одну из книг, лежавших стопкой на подоконнике, развернула пожелтевшие страницы и принялась за чтение. Книга была на немецком, я взяла словарь и стала время от времени заглядывать в него, сличая текст и с его помощью переводя трудные или непонятные слова. Ксения не мешала.
Видя, что я не намерена продолжать разговор, она вздохнула и, устремив глаза на пол, слегка сдвинув брови, погрузилась в собственные мысли. Это было и к лучшему. Ведь сейчас она не могла говорить ни о чём, кроме своих иллюзорных упований, а это, честно признаться, не вызывало у меня ничего, кроме раздражения и нежелания её выслушивать.
Так просидели мы до обеда. Когда раздался звонок, Ксения притворилась нездоровой и, видимо, боясь встречаться со своим мужем, попросила меня принести её порцию в комнату. Я исполнила её просьбу; а так как Константин тоже не спустился вниз, посчитала, что он не станет ругать меня за своеволие, если я тоже перекушу не в столовой, а у себя. Я принесла поднос с обедом в свою спальню, и мы с Ксенией немного поели – аппетита не было ни у неё, ни у меня. Спустя четверть часа в дверь постучали, я открыла, и вошла кухарка. Она принесла нам кофе. Я поблагодарила её; и уже на пороге, собравшись уходить, она вспомнила что-то и, остановившись, известила нас, что комната для молодой хозяйки готова – её вымыли, вычистили и уже хорошенько протопили, и в неё можно переселиться, когда только Ксения ни пожелает.
– А на каком этаже? – спросила Ксения.
– На четвёртом, неподалёку от комнаты хозяина, – ответила служанка.
Ксении пришёлся по душе её ответ, но в то же время ответ этот и немного напугал её – ведь этот этаж пустовал, его занимал только Константин. Видимо, она подумала о том, что если ему вздумается бить её, то никто не услышит и не придёт ей на помощь, но вслух она не посмела высказать эти соображения и промолчала.
Служанка ушла.
Мы вновь остались одни. Ксения не спешила идти в свою комнату, да и я не гнала её.
Так и сидели мы, каждая в своём углу, пока не стемнело.
К ужину нам пришлось спуститься вниз.
Константин, относительно успокоившийся, но привычно-мрачный и насмешливо-высокомерный, был уже там и велел послать за нами. Мы явились. Он смерил нас взглядом, задержав его на жене, и больше не смотрел на нас за всё время трапезы. Но когда мы окончили ужин и встали, вдруг резко вскинул глаза на Ксению, и лицо его перекосилось от ненависти к ней. Сумев кое-как обуздать свои чувства, он сквозь зубы проговорил, обращаясь к ней:
– Марш к себе. И не прячься за Эрнесту, она ничем тебе не поможет. Да, это что ещё за мода – сидеть в её комнате? Я тебя спрашиваю! Что молчишь? Язык проглотила? Так я заставлю тебя достать его из твоего дрянного желудка и прикрепить на место!
Чтобы не вызвать ещё большего гнева (я поняла, что Ксению душат слёзы и заговорить она не смогла бы при всём своём желании), я взяла на себя смелость и выступила вперёд.
– Я пригласила её к себе, потому что её спальня ещё не была готова.
– Чтоб больше этого не повторялось, – нетерпеливо оборвал меня Смиш’о и досадливо скривился. – Кстати, она могла бы ждать в столовой или на кухне. Или в коридоре. Самое подходящее для неё место. Ах, ей там было бы неудобно?! Принцесса! Я из неё эту дурь быстро вышибу! Она вмиг станет неприхотливой, кроткой и послушной, как рабыня... о, у нас глазки сверкнули!
Он язвительно хохотнул, указывая на Ксению.
– Мы не хотим быть рабыней? Да? А кем мы хотим быть? Ты сама избрала себе такую участь, не на кого жаловаться! Терпи, моя милая... сделай меня счастливым – так ты, кажется, недавно выразилась? Нет, не уходи! Куда же ты бежишь? Или тебе так неприятно моё пустословие? Странно... говорила, что любишь меня. Впрочем, пошла вон. Видеть тебя не могу! Убирайся с глаз моих!
Она рванулась к двери, едва удерживая вскипевшие в душе слёзы. Но он вдруг вскочил, подошёл к ней, догнал у самого порога и, схватив за руки повыше локтя, приблизил своё лицо к её лицу и злобно, задыхаясь, прошипел:
– Идиотка, глупая самоуверенная курица! Ты до конца жизни не расплатишься за свою дерзость! Я не раскаиваюсь, что женился на тебе – какую забаву я приобрёл нечаянно-нежданно! Мучая тебя, я смогу мучить и твоего отца, который презирает меня, который первым назвал меня вором и убийцей, который унижал меня и неустанно настраивал против меня гнусного старика Эба! А кроме того... ты сама по себе вызываешь отвращение! И ты ответишь за это!..
– Ах, хотела бы я знать, одобрила ли бы тебя Диана, твоя ненаглядная Диана! – в отчаянии, потеряв над собой контроль, воскликнула Ксения.
При упоминании о Диане Константин дрогнул и замер. Ободренная тем, что удар пришёлся в цель, Ксения попыталась разжалобить его, расположить к себе.
– Что сказала бы она, если б увидела, как ты обращаешься с её сестрой? Как бы там ни было... она любит меня!
– Она? Любит?.. Не смеши меня! – Замешательство его длилось секунду, и когда оно прошло, он снова стал жестоким циником. – Нет уж, забудь! После того, как ты с ней обошлась и что ей наговорила, она поняла, какая ты дрянь, и ни капли былой привязанности, я уверен, не сохранилось в её душе по отношению к тебе! И ты ещё более глупа, если способна так думать... И не смей больше произносить её имя своим грязным ртом! Не смей осквернять её имя! Тебе никогда не достичь и сотой доли того, чем владеет в моей душе она. Нет для меня никого, кроме Дианы. Ты это знала! Я говорил тебе. Для меня существует только Диана! А ты, ты, кукла набивная, олицетворение всего и всех, кого я ненавижу! И ты будешь платить мне за их прегрешения, пока я не доберусь до них самих... У тебя был шанс уйти – не захотела! Что ж, мне же лучше! А теперь – пошла в свою берлогу! Иди отсюда! Чтоб глаза мои сегодня тебя больше не видели!
Он пинком распахнул створку двери, вытолкнул Ксению на лестницу и захлопнул за ней дверь, тяжело дыша.
– Ты заняла место, назначенное Диане – я рад! – пробормотал он словно сам с собой. – Ты жестоко за это поплатишься... Пожалеешь! И проклянёшь себя сотню раз... Её место! – Он вдруг вскинул глаза и, заметив меня, смолк. Затем сдвинул брови и повелительно произнёс:
– Прочь, Эрнеста! Я хочу быть один!
Я без слов повиновалась.
Следующим утром к нам пожаловал возмущённый до глубины души Льок. Он потребовал выдать ему дочь, но Ксения твёрдо заявила, что останется в доме своего мужа, а после этого заявления Константин удостоил любимого тестя таким ласковым приёмом, что тот посчитал за благо убраться ни с чем.
Больше он не пытался вернуть Ксению и всем своим знакомым решительно объявил, что отказывается, отрекается от неё – такая дочь, мол, ему не нужна...
Диана вышла замуж на той же неделе, не откладывая, и переселилась в особняк в Лоу. На скромной церемонии, о которой никого не оповестили, присутствовали только Льок и мать Рустама. Пригласить кого бы то ни было они бы так и так не успели, а Диана, к тому же, с некоторых пор страстно возненавидела многолюдные сборища, которые раньше обожала...

Глава 17

И началась для нас череда дней, которые никак нельзя было бы назвать даже сносными.
Ксения всячески старалась угодить мужу, смягчить его; она пробовала не замечать его грубостей, исполняла все его приказания, терпеливо разыгрывала роль прислужницы, за что обращались с ней, как с последней горничной, причём работающей бесплатно; Константин корчил из себя её хозяина, словно она была одной из принадлежавших ему вещей. Когда она надоедала ему, он бесцеремонно изгонял её из комнаты; когда она что-нибудь говорила, критиковал каждое её слово, вгоняя её в краску и вызывая на её глаза жгучие слёзы; когда бывал в очень скверном расположении духа, мог и ударить, если ему казалось, что она вывела его из себя... Она всегда мешала ему; она всегда и всё делала не так; она никогда не могла ему угодить, как ни старалась. И чем покорнее она становилась, чем терпеливее сносила все его издевательства, тем с большим наслаждением он унижал и оскорблял её.
Ксения крепилась.
А когда он не мог видеть, плакала.
Жаловаться мне она не перестала. И часто прибегала в мою комнату в поисках утешения, давая волю слезам, делясь со мною своими обидами и тревогами – а она уже начинала тревожиться, что её затеи могут потерпеть крах. Видно, прозревать понемногу стала. Я слушала её молча, зная, что помочь ничем не смогу. Да помощи ей и не нужно было – она хотела только выговориться.
Унижения, которым в порядке домашнего развлечения подвергал её Константин, его хохот, когда она пыталась подольститься к нему, помириться с ним, или когда ей не удавалось что-нибудь сделать так, как он требовал, грозный блеск его глаз, тяжёлый издевательский голос, произносящий только злые слова, а также оплеухи, затрещины, а нередко и пощёчины – вот всё, что получала она от собственного мужа.
Судите сами, долго ли она могла выдержать.
Прошло несколько недель, и она стала нервной, издёрганной; когда рядом не было Смиш’о – срывалась, кричала на слуг, ругая их на чём свет стоит и распекая за всё подряд, и хоть как-то выплёскивала копившееся раздражение – тогда ей становилось легче.
И даже на меня она временами покрикивала; правда, сразу же просила прощения и от бессилия сдержать свои плохие эмоции обычно начинала плакать.
Однажды Константин заметил, что глаза её покраснели и лицо распухло от слёз.
При нём она никогда не позволяла себе реветь, как бы он ни доводил её, но и скрыть следы пролитых тайком слёз было порой не под силу.
Он взял её за подбородок, вздёрнул её голову и посмотрел на неё сверху вниз – он был значительно выше её и рядом с ней казался великаном, этакой каменной глыбой. Изучив её лицо, он с наигранным удивлением вскинул густые свои брови и, не скрывая торжества и удовлетворения, осведомился:
– Вот так новость: моя дорогая жёнушка плакала?.. Почему же я не слышал твоих всхлипов? Ты должна была рыдать на весь дом; по-моему, я делаю всё, чтобы так оно и было!
Она попыталась было обратить всё в шутку, но он резко отдёрнул от неё свою руку, тщательно вытер её платком и швырнул платок в огонь, дабы показать, как боится он запачкаться, прикоснувшись к ней. Затем с ухмылкой обернулся и устремил презрительно-холодный взгляд на Ксению. Губы её задрожали, дыхание пресеклось, глаза заблестели от набежавших слёз, она всеми силами сдерживалась, чтобы не заплакать.
В следующий раз он привязался к тому, что слишком нарядные платья она носит, что кружева, ленты и яркая расцветка совсем не подходят к мрачным серым стенам замка, и потребовал, чтобы она выбросила все платья, взамен которых швырнул ей какое-то крестьянское тряпьё: широкую рубашку, полотняную клетчатую юбку, шерстяные чулки, башмаки и старый, потрёпанный чепец, под который велел спрятать волосы.
– И никаких локонов! – приказал он. – Замужней особе не пристало пустое кокетство. Ей ни к чему привлекать взоры – у неё есть муж. Большего ей не должно требоваться.
Ксения безропотно подчинилась. Она подумала, что, может, в таком наряде понравится ему, ведь она знала, как он ненавидит богачей...
Увы, увы! Бедняков он ненавидел ничуть не меньше.
Она вновь просчиталась. Смиш’о обращал на неё ровно столько внимания, сколько и раньше, и ни разу не просветлел его взгляд, устремлённый в её сторону.
Другой раз он в порыве ярости швырнул на пол стакан, и тот разлетелся на осколки.
– Может, если я захочу, ты пройдёшься по ним? – спросил он, не надеясь на согласие и вызывая её на ссору.
Но Ксения неожиданно скинула башмаки.
– Если тебе нужны доказательства, как я тебя люблю, ты их получишь!
И она пробежала по разбитому стеклу, изранив ступни в кровь прежде, чем мы смогли опомниться.
– Ксения! – испугалась я, подлетела к ней и, схватив её за плечи, подвела к огню и усадила в кресло.
Как ни боялась я брата, но на этот раз не сдержалась, бросила на него негодующий взгляд и, кликнув служанку, немедленно велела ей принести йод, бинт и тазик с холодной водой.
Ксения расплакалась – не от боли, а от волнения и безысходного отчаяния, согнулась в кресле и не отнимала рук от лица.
Какое-то время Смиш’о лишь тупо смотрел на неё; он был выпивши, хотя почти никогда не пил, но сейчас вмиг протрезвел; встал и, не сказав ни слова, вышел из комнаты. Услышав, как хлопнула дверь, Ксения вскинула голову и в отчаянии огляделась кругом.
– Он ушёл, Эрнеста?! Он ушёл?.. – севшим голосом прошептала она и снова опустила голову на руки. – Он нисколько не любит меня, не жалеет... Будь проклята эта чертовка! Будь проклята негодница Диана, будь проклята!..
Она зарыдала, не таясь и не стесняясь. Она совсем не думала о своих порезах и, казалось, не замечала их. А кровь так и струилась из царапин, и на серых плитах натекла уже целая лужа. Сердобольная кухарка, пока я держала вырывающуюся из моих рук Ксению, вымыла её ступни и прижгла йодом, и она стала понемногу успокаиваться. Я вытерла её ноги сухим полотенцем и перебинтовала. Я осталась рядом с ней и попыталась отвлечь её разговорами, потихоньку кивнув служанке на осколки и тазик. Та быстро собрала стекло, бросила в воду и вынесла всё это на кухню. Затем вернулась с мокрой тряпкой и стёрла с пола цепочку кровавых следов, оставшихся, когда я переводила подругу к камину.
Кое-как заговорив Ксению, я принесла ей горячего чаю со сливовым джемом и ломтём поджаренного хлеба; затем внезапная идея осенила меня.
Я попросила затопить камин в дальнем конце комнаты, и, когда пламя разгорелось, помогла подруге встать и доковылять до дивана. Видите, вон он, с красной обивкой из плюша и с витыми полированными ручками.
Я подложила ей под голову подушку, велела улечься поудобнее, принесла из спальни одеяло и укрыла её – ей было холодно, её знобило. Сама я села в одно из кресел, сложила на коленях стопку самых занимательных и интересных, на мой взгляд, книг, и весь вечер развлекала её чтением.
Ужин нам накрыли на маленьком стеклянном столике – я придвинула его ближе к дивану, чтобы Ксения могла до него дотянуться.
Константин в столовую не спустился; в этот вечер он не ужинал и не показывался нам на глаза. Толи стыдно ему стало, толи сердце его каменное впервые посочувствовало бедной безумице, которая готова была всем ради него пожертвовать... не мне это знать.
После ужина я продолжала читать, перебивая себя шутками и всеми силами старалась развеселить Ксению, отвлечь от тяжких мыслей. И старания мои увенчались успехом, настроение её немного повысилось, она даже улыбалась, слушала с увлечением, говорила со мной и на время забыла обо всех своих несчастьях. А так как виновник этих несчастий имел совесть не напоминать о себе, то в этот вечер она была почти счастлива. Ведь теперь её окружала атмосфера, к которой она привыкла, в которой выросла.
Мы засиделись до одиннадцати часов, пока не сгустилась за окнами чернильная тьма и слуги не разошлись по своим каморкам, а Йозе не ушёл на кухню – он иногда спал там на лавке у очага, «грел кости»... Я видела, что Ксении не хочется уходить наверх, что она страшится остаться одна, и я, протирая слипавшиеся от усталости глаза, подавляя зевоту, читала дальше, страницу за страницей, тайком поглядывая на часы и замечая, что пошёл сначала одиннадцатый, затем и двенадцатый час ночи.
В половине двенадцатого дремота сморила её, за что я горячо возблагодарила небо, так как очень устала.
Я помогла ей выйти из столовой и подняться по лестнице, постелила постель, подкинула дров в угасавший камин, так как ночь выдалась холодной; помогла ей переодеться и лечь.
– Подоткни мне под спину одеяло, пожалуйста, – слабо попросила она, без обычных капризов и нервов. – Так всегда делала наша нянька... – раздумчиво проговорила она и вздохнула. Затем закрыла глаза и поудобнее устроилась на подушках.
Я посидела возле её кровати, пока она не уснула – благо, это случилось довольно скоро, иначе я свалилась бы прямо там, сон совсем одолел меня, – потом тихонько встала и вышла, притворив за собой дверь.
Проходя мимо комнаты Константина, я невольно приостановилась и услышала, что он не спит и всё так же неустанно расхаживает по комнате. Впрочем, может, мне это лишь почудилось или приснилось – кто знает! Я уже не помню, как спустилась на этаж ниже, как отыскала свою спальню и как наконец-то приклонила голову к подушке.
Это был один из немногих мирных и спокойных вечеров, что мы провели за долгие три месяца её пребывания под крышей нашего древнего замка.
...На следующий день Смиш’о был всё тем же. Мрачный, желчный, суровый, безжалостный до полного безрассудства. С той лишь разницей, что ни меня, ни Ксению не замечал вообще, словно нас и вовсе не было.
Завтракали мы с ней там же, где вчера ужинали, за стеклянным столиком у дальнего камина. Тоскливым был этот завтрак.
Я по возможности молчала, а взоры Ксении всё время обращались к Константину, который восседал за дубовым столом в центре комнаты в гордом одиночестве. И я подмечала, что когда она смотрела на него и думала, верно, о том, как он несчастен и одинок, невольные вздохи вырывались из её груди. Но постепенно осознав, что он полностью её игнорирует, она вспыхнула и почувствовала себя оскорблённой. В глазах её блеснули злые слёзы, и, ещё раз взглянув на него, она едва слышно прошептала сквозь стиснутые зубы:
– Я испытываю страшную боль от порезов, не считая душевной боли, а ему хоть бы что! Ему нет дела до моих страданий!
Но не погибла ещё надежда, не ослабела вера, не угасла любовь, твердившая ей о том, что лишь закоренелое упрямство служит основой его отчуждению и что это можно побороть сильным и искренним чувством, и что всё ей удастся, если она будет мужественной и терпеливой. «Он никогда не испытал на себе, что значит быть любимым такой любовью, как моя, ведь все, кто сколько-нибудь знал его, его презирали, – повторяла она себе снова и снова, не понимая своего заблуждения, – но он перестанет быть таким, когда поймёт, что моё чувство к нему – не каприз... И тогда вознаградит сполна мою преданность...»
И она ждала. Ждала чуда и слепо верила, что чудо придёт.
И пришло бы, будь её избранник обычным простым человеком, но это был угрюмый своеволец, упрямый дикарь, гордый затворник... И раз выбрав себе стезю, он уже не мог отказаться от неё, раз полюбив – никогда не менял одну любовь на другую, и раз возненавидев – не желал и не мог до самой смерти избавиться от этого чувства.
Не знакомая с таким человеческим типом, Ксения продолжала строить наивные иллюзии, упорно не желая замечать, что все её старания установить мир неизменно натыкаются на неодолимую преграду, и закрывая глаза на то, что день ото дня ненависть к ней всё прочнее укореняется в его сердце.
О свадьбе Дианы и Рустама мы узнали лишь в конце декабря.
Ксения возликовала, обрадовавшись такому повороту событий; я растерялась; Константин взъярился.
В тот же вечер, не говоря нам ни слова, отправился он в Лоу, в дом соперника – потолковать с его женой, но его прогнали и даже на порог не дали ступить, а напоследок пригрозили, что вынуждены будут обратиться к судье, если он ещё раз посмеет вломиться.
Диана о его визите так и не узнала.
Но Смиш’о нелегко было напугать, и несколько недель кряду он бродил по полям, околачивался около владений Рустама в надежде встретить её. Но она не выходила даже пройтись в парк и всё своё время проводила в комнатах. А Смиш’о рвался её увидеть, да так, словно от этого зависела вся его жизнь. Что он хотел ей сказать, что рассчитывал изменить этой встречей?..
На время даже Ксению он оставил в покое, и придирки свои забросил. Приходил домой, когда становилось совсем темно, и прямиком наверх, не помня даже об ужине. Слуги не отваживались звать его к столу, опасаясь его буйного гнева, и если он сам не сходил вниз, ужин его так и простаивал всю ночь на столе нетронутым.
Ксению радовало, что он оставил свои штучки, но её уязвляло и удручало, что мысли его и помыслы по-прежнему были только о Диане, что из-за неё он не замечает собственной жены... или не хочет замечать, а это одно и то же.
И снова я вынуждена была выслушивать её сетования, снова должна была успокаивать её, снова я раздражалась и с трудом удерживала упрёки и негодование – она знала, знала, на что идёт, так теперь ещё смеет и меня изводить своим нытьём! И очень часто сочувствие к ней застилалось досадой и злостью. Ведь я же её предупреждала! Не послушала... Так что я могла для неё сделать потом, когда все пути были отрезаны?
Кто угодно не вытерпел бы на моём месте...
Однажды Константин вернулся домой раньше обычного, когда бледное зимнее солнышко спряталось в низкие тучи, стлавшиеся на горизонте, и морозные сумерки только-только начали сгущаться.
Позже, по деревенским слухам да его собственным признаниям я поняла, что в этот вечер он подкараулил Рустама у ворот парка; тот отказался с ним говорить и хотел было закрыть калитку и удалиться, но Константин удержал его.
Они жестоко разругались, и Смиш’о поколотил Иля. Рустам, хоть и не отличался особой силой, тем не менее не уступал ему и не желал сдаваться. Злость и ненависть заменили ему силу и смелость... В итоге обычная ссора перешла в долгожданную драку, которую давно жаждали оба, в которой Смиш’о одержал безоговорочную победу. Рустам, поступившись своей гордостью, вынужден был, улучив момент, броситься к воротам; он еле успел распахнуть их и захлопнуть на замок прямо перед носом взбешённого Константина – и тем спасся.
Смиш’о вернулся домой злой, как дьявол. Но не пошёл наверх, как обычно, а уселся на низкий стульчик, придвинув его к креслу у огня, где сидела Ксения, и, с жестокой ухмылкой, злобно, вполголоса, принялся выговаривать ей свои злодеяния.
– В следующий раз я непременно его добью! – свистящим шёпотом, не сводя с неё пронзительных глаз, твердил он, запугивая её. – Вот увидишь! И это будет ему возмездие! Он не должен был возвращаться из Оинбурга! Если бы я знал, что Диана порадуется освобождению, я немедленно избавил бы её от этого интеллигентного слюнтяя, размозжив его голову о садовую ограду! Он, к тому же, жуткий трус, сбежал с поля брани! Какие трусливые у вас родственнички! Одна Диана – золото... а все остальные – пустой хлам, которому место в геенне огненной... Странно, как это ваш создатель терпит вас на земле! Да всё небо, наверное, сотрясается от хохота, наблюдая за вами! Как здорово я сегодня поработал над вашим... «братцем», прямо камень с души свалился... а он озверел, и сначала кидался на меня, словно разгневанная болонка... Но я так наподдал ему пару раз, что он не успевал подняться! И, надо же, испугался! Ха-ха, испугался остаться калекой! Он еле-еле убрался... но если бы мне удалось сорвать с петель ворота, ему бы не посчастливилось! Но ничего... ничего! Знаешь, мне всё-таки необходимо увидеть Диану, прежде чем я убью его. И если она не захочет его смерти, я не пойду против её воли... никогда! Её воля для меня важнее моей собственной! Да, так вот я её люблю! Так она мне дорога... прямо-таки священна! О, куда же ты собралась?
Заметив, что Ксения порывисто приподнялась, явно желая уйти, он вмиг сменил тон на угрожающий, перестал улыбаться и, схватив её за плечо, грубо швырнул обратно в кресло, да так, что она испуганно прижалась головой к спинке и уставилась на него мятущимся взором.
– Сядь! – хрипло прошипел он. – И сиди! Тебе надоело слушать меня? Но ты будешь меня слушать, моя дорогая и бесценная! В противном случае... для чего я тебя здесь держу, кормлю, пою и одеваю задаром?! Если я захочу, ты будешь слушать меня, даже находясь при смерти! И не двинешься с места, пока я не разрешу!
Он резко отстранился от неё и уселся обратно, тяжело дыша и поскрипывая зубами.
Я сидела в своём тёмном уголке на лавке и, так как руки отказывались меня слушаться, опустила шитьё на колени. Я отчаянно вглядывалась в лица сидящих у дальнего камина, пытаясь угадать тему разговора; мне хотелось вмешаться, прервать издевательства брата, но я не смела не только вступиться за Ксению, но и просто рот раскрыть.
А Константин вновь затянул волынку о своей ненависти к семейству Льок и о любви к Диане. Он расхваливал своего кумира на все лады, впиваясь острым взглядом в белое, без кровинки, лицо жены, вжавшейся в кресло и не смевшей слова поперёк сказать; она молчала, хотя вся клокотала от возмущения, обиды и отчаяния.
А Смиш’о всё говорил и говорил, откровенно измываясь над нею, сравнивая её с сестрой, причём всячески старался унизить первую, представить как можно глупее и придурковатее, и возвысить, почти обожествить (и за что только?) вторую.
Лучшего способа усилить её неприязнь к Диане он и выбрать не мог.
Какая женщина потерпит, чтобы при ней расхваливали соперницу, да ещё с явным намерением оскорбить, втоптать в грязь, твердить, что по сравнению с той она ничего не значит? На миг она почувствовала, как отвратителен и почти ненавистен ей этот человек, сидящий перед ней с чёрной злобой в сердце, с дьявольским остервенением в глазах... Разговоры о достоинствах Дианы пробудили в её душе именно те чувства, на которые рассчитывал Константин.
В этот вечер он целый час мучил её беседами, после чего поднял её за руку и, выведя в коридор, приказал убираться в свою комнату, настрого запретив заглядывать ко мне во избежание глупых жалоб, которые всё равно ни к чему не приведут.
Я потихоньку прошмыгнула к себе и, так как было уже поздно, разобрала постель, переоделась и легла, стараясь уснуть.
Но заснуть мне удалось никак не раньше полуночи.
Всю следующую неделю Смиш’о продолжал своё паломничество, но ни Дианы, ни Рустама ему не удалось увидеть.
Днями он пропадал во дворе или у себя наверху, после обеда шёл к деревне, а возвращался с вечерней тьмой, продрогший и раздосадованный невезением, нередко вызывал в столовую Ксению и принимался пилить её своим вечным зудом о том, как дорога ему Диана, какое отвращение вызывает Ксения, и как он ненавидит весь белый свет и  людей, живущих на земле. Эти беседы не прошли даром для Ксении, и когда подходило время возвращения мужа, она начинала нервничать и ничего не могла с собой поделать, вздрагивая на каждый звук и со страхом вслушиваясь, не он ли это идёт.
Таким обращением Смиш’о добился блестящих результатов – Ксения стала бояться его как огня или цунами, и хоть любовь ещё грелась в её сердце, надежда угасала. Теперь она предпочитала любить его издали, на расстоянии, питая своё чувство мечтами, как и раньше. Когда же он был рядом, она не могла думать ни о чём другом, кроме того, что сейчас он вновь заговорит о Диане, и что в ней снова вспыхнет отчаяние, и что ей снова захочется его возненавидеть.
Да она и ненавидела в такие моменты.
Ненавидела всей душой и ничего не могла с собой поделать.
Для нас начался сущий ад, когда Константин узнал, что Рустам и Диана вместе с госпожой Илсу покинули Нитр – на этом настоял Рустам. К тому же, его поддержал деревенский доктор, заявивший, что Диане не повредит маленькое путешествие, смена места и климата.
Было это на Новый год.
Константин Смиш’о словно спятил.
Первые дни он всё так же неустанно ходил к парку, бродил вокруг опустевшего дома, уже ни на что не надеясь. Так человек, пославший кому-то письмо, спешит каждый день на почту, проверить, нет ли ответа. Проходят дни, недели, месяцы... И он понемногу начинает понимать, что письмо уже не придёт, но не хочет или не может принять это и упорно навещает почтовое отделение, уже ничего не ожидая, не говоря себе: «А вдруг сегодня...», навещает лишь затем, чтобы отвести душу и помучить себя лишний раз... Человеку, которому не на что больше надеяться, порой доставляет жгучее удовольствие терзать самого себя – он словно мстит так себе за все неудачи, промахи и беды. И чем больнее ему становится, тем меньше жалости испытывает он как к себе, так и к окружающим, считая, что если он способен терпеть мучения, то, конечно, способны и другие.
Страдать, причиняя страдания другим, поистине дьявольское наслаждение...

Глава 18

Так вот, я сказала, что жизнь наша намного ухудшилась, хотя, казалось бы, куда уж хуже?
А после того, как Константин стал всё реже и реже выходить в поля, и вовсе сделалась невыносимой. (Кстати, как-то раз я проходила мимо парка, окружающего дом Илей, и увидела, что с внешней стороны ворота местами сильно изрезаны, искромсаны ножом в лохмотья – видно, Смиш’о резал дерево, чтобы как-то справиться с собой, выхлестнуть сжигавшее его бешенство и отчаяние; мне стало жутко, когда я это увидела.)
Может, и к лучшему, что Рустам и его жена покинули Лоу, оставаться им здесь стало просто опасно.
Хоть, конечно, Константин никогда не позволил бы себе причинить вред Диане или прикончить её «единственного верного друга», как она выразилась когда-то.
Но кто знает, чем обернулась бы очередная его вспышка?
Думаю, о подлинной причине появления синяков Рустам Иль дома не сказал, сославшись на какую-нибудь деревенскую драку (конечно, в драках он не участвовал, но мог придумать, что разнимал дерущихся), не то Диана так этого не оставила бы.
Целую зиму, весну, лето и большую часть осени они отсутствовали в Лоу и не подавали о себе никаких вестей.
Правда, матушка Рустама, должно быть, писала старому Льоку, но что она там писала, мы не имели возможности узнать.
Понемногу Смиш’о угомонился, свыкся, что она далеко, и утешал себя мыслью, что скоро она вернётся, и уж тогда-то он любым способом постарается увидеть её. Но так как пока эти его планы были неосуществимы, он занимался тем, что возводил  свои замки, и с новыми силами принимался тиранить всех, кого только мог достать, всех, кто оказался под его башмаком, всех, кто имел несчастье навлечь на себя его немилость. Впрочем, их было не так-то и много – слуги, которые вечно вызывали его неудовольствие и гнев, все, кроме Йозе, который пришёлся ему по душе своей нелюдимостью, немногословием и неиссякаемым презрением ко всему и вся, да Ксения – изводить её стало его любимейшим занятием и он не уставал повторять, что если она посмела занять место Дианы, зная наперёд, что любит он не её, а её сестру, что женился только отмщения ради, то пусть расплачивается за глупую свою самонадеянность.
– К тому же, я не забыл, какую боль ты причинила ей своими крикливыми заявлениями, когда она здесь появилась, – повторял он. – А за это я тебя никогда не прощу! Я вообще не склонен прощать кого бы то ни было... предпочитаю мстить за нанесённые мне обиды. Только видя врагов поверженными моей рукой, я, пожалуй, могу отпустить им грехи... А ещё, несчастная, из-за тебя мы расстались с ней врагами! Из-за тебя она меня и знать не хочет! Я убил бы тебя за всё это... да убить можно только один раз, а терять такую забаву жаль... Потому ты будешь терпеть всё, что я только ни пожелаю. Не забывай, ты сама выбрала, жить со мной или не жить! Ты сама виновата в своих несчастьях!..

Я прервала свой рассказ, так как дверь из кухни приоткрылась и на пороге появилась Марсуа.
Она объявила, что ужин готов, и, когда я велела ей накрывать на стол, ушла, кликая на ходу Гриди.
Феликс, слушавший меня откинувшись в кресле и задумчиво уставившись в пляшущие язычки пламени, вихрившиеся по камину, встрепенулся и взглянул на меня.
– Тётушка, пока они там управляются, доскажите ещё немного, – попросил он, торопя и понукая меня, но я наотрез отказалась удовлетворить его просьбу и сослалась на то, что хочу есть и устала с непривычки от длинных монологов, ведь я никогда не говорила так много.
Он недовольно нахмурился, но так как я не обращала на него внимания, сменил тактику, посчитав, что лучше не выводить меня из себя капризами, а попытаться уговорами добиться желаемого. Но на все уговоры я отвечала решительное и непреклонное: «Нет!», отчего он наконец сник и снова надулся. А заметив, что я встала, оправляя складки фартука, и собралась идти на кухню, чтобы помочь Марсуа, он нарушил молчание и воскликнул, удерживая меня за юбку:
– Ну хоть после ужина могу я надеяться на продолжение вашего рассказа?
– После ужина? – в раздумье повторила за ним я, не зная, что ответить; по правде сказать, я довольно устала, а воспоминания вызвали тяжкий гнёт, какую-то придавленность, словно ожили, вернулись давно минувшие времена, когда все мы были несчастны. – Не знаю, молодой человек... Если ужин не восстановит мои силы и настроение, придётся вам подождать до завтра. Не забывайте, я уже не так молода, чтобы болтать без умолку. К тому же, если сегодня у меня на языке вскочит мозоль, вам ещё долго не удастся услышать окончание этой истории. Спешка до добра не доводит, во всём нужно знать меру! А теперь отпустите мой подол, я должна идти.
Он нехотя выпустил мою юбку и вздохнул.
– Что ж, придётся, видно, с вами считаться, – наконец вымолвил он и пересел к столу.
Аромат тушёных бобов с мясной подливкой (мы в замке никогда не придерживались общепринятых взглядов на то, из чего должен состоять завтрак, обед или ужин, что положено есть утром, что вечером, и всегда готовили блюда по своему усмотрению) прогнал облако с его нахмурившегося было лба, и он улыбнулся, следя за тем, как Марсуа ставит перед ним дымящуюся тарелку. Вскоре, с моей помощью, на столе появилась ещё одна тарелка, затем корзинка с нарезанным толстыми ломтями белым хлебом, кувшин с молоком и сладкая пареная тыква в чугунке.
Я взглянула на часы – мы на полчаса припозднились с ужином. После короткой благодарственной молитвы, когда слуги удалились на кухню и оставили нас, мы с Феликсом приступили к еде. Феликс нахваливал стряпню Марсуа, уплетая за обе щёки; я больше отмалчивалась.
После того, как мы отпили чаю, он вновь как голодный попрошайка взглянул на меня, но не решился ничего сказать. Я поняла: он ждёт, что я продолжу, но на этот раз я действительно чувствовала себя неважно. К тому же, я, должно быть, немного простыла – сегодня днём я долго пробыла на улице, а было холодно и ветрено, вот меня и прохватило, наверное.
– На сегодня хватит; этим вечером вы не услышите больше ни слова, – решительно объявила я. – Я хочу отдохнуть... Сегодня мы затянули с ужином, скоро девять часов, и я хочу пораньше подняться к себе. Мне нездоровится.
Он был порядком разочарован, хотя и постарался своё разочарование скрыть.
– Что ж, нет так нет! – произнёс он, опять что-то задумав. – Но пока Марсуа уберёт со стола, пока перемоет посуду, пока постелит вам... посидите у огня. Заодно и погреетесь. Хотите, я принесу плед? Или грелку?
Он услужливо вскочил. Я невольно засмеялась.
– Нет, ничего мне не нужно, – отказалась я; я разгадала его ухищрения, но так как служанке и в самом деле нужно было время, чтобы убрать посуду и постелить мне постель, я решила, что могу помедлить в столовой ещё с четверть часа.
Я отодвинула свой стул от стола, встала, кое-как размяла затёкшую спину и почувствовала, что в самом деле озябла – в комнате топился лишь один камин, и тепла его было недостаточно, чтобы обогреть это длинное и низкое помещение, в центре которого уже было довольно прохладно.
И, посчитав, что могу погреться не наверху, а прямо здесь, я вернулась на своё место у камина.
Феликс тутже оказался рядом и с подкупающей улыбкой заглянул мне в глаза. Но я быстро положила конец всем его упованиям, нахмурившись и строго проговорив:
– Я посижу здесь при условии, что вы не станете одолевать меня никакими просьбами, Феликс!
Он сразу насупился, а я возмутилась.
– Да что вы, в самом-то деле! Как малое дитя сказки требуете! Дайте мне посидеть спокойно... Неужто я не заслужила минутки отдыха?..
Краем глаза я заметила, как в столовую снова вошла Марсуа и, переваливаясь на своих толстых ногах, словно утка, подошла к столу и загремела тарелками. Я велела ей после разобрать кровать в моей комнате, так как намерена лечь пораньше, и вновь обернулась к огню, отогревая замёрзшие пальцы.
Феликс поначалу хмуро смотрел за мной, но долго так идти не могло.
– Если вы не желаете рассказывать, – сменив тон на более дружелюбный, заговорил он, – то хоть спросить позвольте... позволите?
Я не отказала ему в просьбе, так как сидеть молча было всё-таки скучно, а вопросы-ответы не могли слишком утомить.
– Так вот, я давно собирался спросить, почему здесь нет ни одного портрета, – воодушевился мой племянник, оглядываясь вокруг так, словно хотел доказать, что действительно не видит ни одного полотна. – Вы рассказываете о людях, ярко и умело описывая их... Но слушать описание – это не то, что смотреть самому. Ваши герои стали моими добрыми знакомыми и мне было бы интересно увидеть, какими они были... Почему нет портретов? А если они есть, то почему их убрали со стен и где они?
– Портретов, действительно, нет, – задумчиво ответила я, – их и не было никогда... Был один – дядюшки Эба, и висел он над этим камином, но после его смерти Константин приказал снять его и спрятать в чулане. От сырости и холода холст изрядно подпортился, краски потускнели и облезли... Раму подточили жучки, она вся изъедена, бумага отсырела, запылилась и растрескалась; даже изображение стало трудно различить – так всё стёрлось...
– А остальные? – удивился Феликс. – Неужели сохранился лишь один?
– А не было остальных. Художников сюда не приглашали. Да Смиш’о и не потерпел бы, чтобы его портрет или, тем более, портреты кого-либо из домашних украшали стены. Он был нетерпим к подобным вещам. Единственное его изображение можно найти в медальоне, который он подарил Диане и который после её смерти забрал себе. Он хранится у меня наверху; завтра, если хотите, я покажу вам его. В нём также находится когда-то открепленная Константином створка с портретом Дианы – так что на неё вы тоже сможете посмотреть; и её локон.
– А как этот медальон попал к вам, тётя Эрнеста? – после минутной задумчивости осведомился вдруг он.
– Знаете, Феликс, говоря по правде, у меня не было никакого права оставить его себе. У Смиш’о было два сокровища – стопка писем, написанных Дианой, да этот медальон. И он желал, чтобы всё это я положила ему в гроб, когда его не станет. Но я не выполнила его последнюю волю и оставила медальон себе. Потому что хотела хоть изредка взглядывать на брата. Какими бы ни были люди при жизни, если они были нам хоть немного дороги, мы стараемся оставить себе что-либо, принадлежавшее им, и не забывать их. Но черты стираются, тускнеют в памяти, когда человек умирает, когда больше не видишь его... Вот поэтому я и взяла на себя смелость и ослушалась Смиш’о.
– Всё это очень печально, – со вздохом заметил мой подопечный.
– Чего уж весёлого, – согласилась я. На какое-то время мы с ним  замолчали, думая каждый о своём. Я раздумчиво наблюдала за Феликсом – он вздыхал и хмурился. Но вот губы его тронула лёгкая улыбка, глаза затуманились мечтательной грустью. Прошло несколько минут, и он очнулся от своего сладостного забытья и торопливо взглянул на меня.
– Вы тоже спать хотите, Феликс, а притворяетесь, будто не устали, – по-своему истолковала я его полудрёму, но он только усмехнулся и махнул рукой, показывая, что я в корне не права.
– Но вы чуть не уснули сейчас, – настаивала я.
– Нет, я думал... – ответил он, безнадёжно вздохнув. – Я думал... об Элисон.
Я сразу рассердилась. Он взглянул на меня и притих.
– Что же вы думали, негодник вы этакий? – проговорила я с насмешкой. – Ох, поскорее бы мне закончить свою повесть... Чем быстрее я это сделаю, тем быстрее вы уедете отсюда, тем быстрее бедная девочка сможет вернуться под родную крышу. Она совсем измучилась в чужом доме с привередливым больным стариком, который всех изводит своими старческими причудами! И это вы во всём виноваты! – В голосе моём зазвучало раздражение. – Вы – и никто другой! Она ушла, чтобы не встречаться с вами!
– Ах, тётя Эрнеста, а если бы она жила здесь... и я тоже... Как было бы замечательно... – пробормотал он. – Мы бы могли видеться каждый день...
– Она ненавидит вас!
Он вскинул голову, глаза его блеснули с волнением, предупреждающе и чуточку встревоженно.
– Тётушка, я намерен заслужить её внимание. Но теперь честным путём, без лжи и обмана, – горячо, путаясь в словах, воскликнул он. – И вы обещали не мешать мне, вспомните! Вспомнили?
– Ничего у вас не получится.
– Как вы категорично настроены! Но вы не мешайте... и всё! Я прошу вас... умоляю! Тётя, не будьте со мной более жестоки, чем я того заслуживаю на самом деле!
– Что ж... при условии, что скоро ноги вашей здесь не будет, – уступила я. – А там делайте, как знаете.
– Но мешать вы не будете? – не унимался он, заглядывая мне в глаза и дрожащими пальцами перебирая пуговицы на своём камзоле.
– Нет. Я дала слово и сдержу его, – твёрдо ответила я.
Он вздохнул с явным облегчением, напряжение слетело с его лица, и он улыбнулся.
– И если Элисон... если она примет перемирие... если она перестанет сердиться на меня... что тогда станете делать вы? – спросил он, затаив дыхание, и снова нетерпеливо уставился на меня.
Я сказала, что на это у него один шанс из тысячи и посмеялась над ним за излишнюю самонадеянность. Но он упрямо стоял на своём, желая получить прямой ответ на свой прямой вопрос.
И я уступила.
– Ей решать, Феликс, только ей одной, – на полном серьёзе заявила я. – В конце концов, вы не самый худший из людей... и на отца своего, как начинает выясняться, походите мало. Ведь его интересует только наследство Константина и его деньги, а вас, похоже, теперь больше он сам... и его внучка, разумеется.
Лицо его просияло улыбкой, он с благодарностью взглянул на меня и хотел было что-то сказать, но тут из коридора донеслись затруднённые, шаркающие по каменным плитам пола шаги, и в раскрытых дверях в полумраке возникла Марсуа.
Доложив, что постель готова, она прошла на кухню, а я, пожелав Феликсу спокойной ночи, отправилась к себе в комнату.

Воскресное утро выдалось пасмурным и хмурым, хотя ни дождя, ни тумана с собой не принесло.
Лишь ветерок временами прохватывал, налетая с северо-востока свежими порывами. Чахлая растительность, выжженная буйным июльским солнцем, трепетала на ветру, сухо шелестели терновые заросли, которыми порос высокий береговой обрыв за нашими воротами, за мостом.
В это утро, одевшись потеплее, мы с Феликсом отправились в церковь. Йозе остановил экипаж прямо у ограды, так что замёрзли мы гораздо меньше, чем если бы нам пришлось всю дорогу проделать пешком.
Я исподволь наблюдала за племянником и видела, что он был бледен и взволнован, а как только мы вошли в церковь, стал быстро оглядывать многочисленных прихожан, ища среди толпы одного-единственного человека... Я сразу догадалась, кого.
Элисон была здесь. В сопровождении одной из служанок она сидела в самом углу у высокого цветного окна, куталась в накидку и смотрела прямо перед собой.
Феликс заметил её, и глаза его вспыхнули радостно и вместе с тем виновато; мы подошли к свободной лавке, находившейся в противоположном ряду от той, что занимала Элисон, и сели.
Служба началась.
Но я вполуха слушала священника, тайком наблюдая за Феликсом. А он вёл себя так, словно для него не существовало ничего и никого, кроме сидящей у дальнего окна девушки. Элис, исподтишка оглядевшись вокруг, бесспорно, заметила нас. Лицо её в тот же миг побледнело, губы неприязненно сжались. Она холодно кивнула мне, не удостоив моего спутника даже взглядом, и отвернулась к окну. Больше она на нас не смотрела. Но, всё время ощущая на себе прожигающие взгляды поклонника, неотступно наблюдавшего за ней, долго не могла продержаться. Она занервничала; его внимание раздражало и злило её; она никак не могла сосредоточиться на проповеди, и, так как служба всё равно была для неё испорчена, шепнула что-то на ухо горничной. Они поднялись и потихоньку вышли, покинув церковь задолго до окончания службы. Я видела, как напрягся Феликс, когда она направилась к выходу, видела, как он приподнялся, не отрывая от неё отчаянного взгляда, и, положив руку ему на плечо, я удержала его на месте, так как он готов был уже броситься за ней.
– Я обещала вам не мешать, – тихо цыкнула я. – Но и преследовать Элисон против её желания не позволю! Сядьте! И ведите себя прилично!
Он злобно взглянул на меня, с досадой выругался сквозь зубы и уселся обратно, отвернувшись с таким оскорблённым, насмерть разобиженным видом, что я не сдержала усмешки.
...После ухода Элисон он совсем потерял интерес к происходящему и стал всячески показывать, как ему скучно слушать нудные молебствия, как невыносимо смотреть на прихожан. Он усиленно зевал, красноречиво поглядывая на меня, тёр кулаками глаза, вытягивал шею, чтобы через головы молящихся заглянуть в окно, ловил мух, тяжело вздыхал, что-то бормотал и под конец снова взглядывал на меня.
Я, безусловно, не могла всего этого не замечать, но делала вид, что целиком поглощена мессой и молитвенником, лежащим на моих коленях; а в душе злорадствовала, видя его терзания. «Ничего, ничего, – с торжеством говорила я, мысленно обращаясь к нему и посмеиваясь, – в следующий раз подумаешь, прежде чем бежать сюда... ведь сегодня ты так рвался в церковь!»
И вот Феликс, раздосадованный моим мнимым благочестием, вскочил и стал протискиваться к выходу.
– Куда это вы? – негромко окликнула его я.
– Не могу здесь больше оставаться! – едва сдерживаясь, прошипел в ответ он.
Тогда я встала и вышла вслед за ним.
Мы подошли к экипажу, чтобы ехать домой, но Йозе там не оказалось – видно, опять забрёл в кабак. Феликс выругался и сплюнул.
– Сходите, позовите кучера, – сказала ему я. – Я всё-таки женщина и мне не пристало заходить в такие места.
Но он вспрыгнул на облучок и уселся, скрестив на груди руки и положив ногу на ногу.
– Сам придёт! – в сердцах бросил он. – Я не намерен бегать за ним!
– Что ж, как хотите. В таком случае, нам лучше вернуться в церковь, – безразлично заметила я. – Там хоть и холодно, но нет такого пронизывающего ветра да облаков, смотреть на которые само по себе вызывает дрожь.
– Вы что, хотите покинуть меня, оставить в одиночестве? – возмутился Феликс, и голос его слезливо задрожал. – Я загнусь здесь от скуки!
– Так вы же не хотите идти за кучером и ехать домой, а развлекать вас я не намерена! И не злите меня лучше, молодой человек! Какой же вы упрямый, вспыльчивый и эгоистичный, тьфу!
И я, подобрав полы плаща, решительно подошла к церковной ограде. Он смирил свою гордыню и, спрыгнув на землю, бросился за мной.
– Тётушка, тётушка... простите! Не хотел! – моляще воскликнул он, хватая меня за руку и пытаясь заглянуть в глаза. Я остановилась, но взглянула на него холодно.
– Что ещё?
– Давайте... давайте пройдёмся! – с ходу предложил он и растерянно огляделся по сторонам, словно стараясь выбрать маршрут прогулки, но с одной стороны расстилались хмурые вересковые пустоши, с другой было полузаброшенное, заросшее бурьяном, деревенское кладбище. Проследив за его взглядом, я усмехнулась.
– Куда предпочитаете? – деловито осведомилась я.
Но он уже нашёл выход и не растерялся.
– Пройдёмся по кладбищу, – торопливо предложил он, открывая покосившуюся дверцу в оградке. – Я видел могилу Константина, видел могилу Дианы Смиш’о... Мне хотелось бы побывать и там, где похоронены остальные.
– Это кто – остальные? – проворчала я, тем не менее выходя вслед за ним на дорожку, вившуюся средь немногочисленных могил.
– Диана Льок, к примеру. Эб. Рустам Иль. Ксения. Ведь все они умерли?
– Да. Но Ксения похоронена не здесь.
– Не здесь?
– Не удивляйтесь, Феликс. Последние два года своей жизни она провела вдали от родных мест.
– Но где? Почему? Она сбежала от мужа?
– Потом вы и это узнаете.
Мы обошли несколько могил и остановились у одной в самом дальнем конце погоста. Мраморный обелиск возвышался над ней, но как и всё вокруг, сама могила пришла в запустение – за ней некому было ухаживать. Надпись провозглашала имена Рустама и его жены.
– Так значит, они и похоронены в одной могиле, – пробормотал мой спутник, глядя на могильную плиту.
– Да... были, – сказала я и невольно вздохнула.
– Как это – были? – Он не понял и взглянул на меня в недоумении.
– Именно, – подтвердила я, – именно – были. И все уверены, что и сейчас так оно и есть... Но могу сказать вам, Дианы здесь нет. Вернее, здесь нет её останков.
Он изумлённо уставился на меня.
– Нет?!.
– Нет.
– Вы что-то путаете, тётушка! Тут и табличка... вот, посмотрите сами! Вы что-то напутали, ей-ей! – забормотал он.
– Ничего я не путаю, – хмуро отвернулась я. – Пойдёмте, я кое-что покажу вам.
Он пошёл вслед за мной, размышляя над тем, что услышал, безмерно этому удивляясь и не веря моим словам. Я уверенно продвигалась среди плит, обходила сухие заросли шелестящего на ветру бурьяна. Мы попали в противоположный конец кладбища, где я, проплутав две-три секунды, остановилась у одного неприметного холмика, покрытого высохшими цветами, с серым камнем в головах.
– Вот где она лежит, – остановившись над могилой, в глубокой задумчивости сообщила я.
Феликс тупо уставился на камень в поисках таблички, но её не оказалось вовсе. Камень был сер и уныл, лишь покрылся зелёным налётом мха да расцвёл жёлтыми звёздами лишайников.
А я продолжала, не глядя на племянника, уставившись в землю.
– Похоронили её в могиле Рустама, который умер несколькими днями раньше её самой. Но она здесь. Никто не догадывался об этом... Никто... Знал только Константин. И он ежедневно приходил сюда, осыпая могилу цветами... Он не жалел для неё цветов. «Раз умерла она, что значит жизнь дрянных цветов? Я посрываю их все и брошу на её могилу, – как-то раз в отчаянии заявил он, – и пусть они погибают, как погибла она... Я посрываю все цветы до единого и брошу их на взрастившую их землю! Пусть увядают! Пусть станут символом моей тоски по той, которая была гораздо красивее их... Пусть умрут, пусть каждый день умирают на той земле, под которой покоится она!»
Я замолчала. Мой глухой голос смолк. Феликс вдруг вскинул на меня глаза и всё ещё недоверчиво спросил:
– Но как вышло, что Диана здесь, а не там?
– Об этом я расскажу позже. Вы всё узнаете в своё время. – Я спохватилась и заметила, что дрожу от холода, пронизывающего воздух. – Ну, а теперь пойдёмте. Нечего нам тут долго стоять. Пойдёмте, Феликс.
И мы двинулись в обратный путь: я – впереди, он – сзади. Озадаченный и удивлённый, он шёл медленно и думал о чём-то, усиленно хмуря брови и пытаясь, видно, сам во всём разобраться.
Мы миновали погост. Отворили скрипучую калитку и вышли в церковный двор; служба ещё продолжалась, зато Йозе уже был на месте и дожидался, пока она кончится.
Я обрадовалась, что скоро буду дома.
Мы с Феликсом быстро выбрались на дорогу, уселись в карету, и я велела кучеру ехать. Экипаж тронулся, и я вздохнула с облегчением, откинувшись на мягкую спинку сиденья. Всю дорогу мы не промолвили ни слова. Феликс сидел против меня, покачиваясь в такт движению экипажа и погрузившись в свои мысли; я тоже молчала – холод не располагал к беседам.
Через четверть часа мы уже были в замке.
Я, сняв плащ, сразу же подсела к очагу в столовой, попросив Гриди подкинуть туда побольше дров и угля. Марсуа принесла чашку крепкого свежезаваренного чая с масляной лепёшкой. Я приложила ладони к чашке и с удовольствием отогрела их, окоченевшие и красные, затем укутала ноги пледом и принялась попивать чай, греясь у яркого пламени, бушующего, гудящего за каминной решёткой.
Так как было воскресенье, мы отложили все домашние дела на будни, и, посидев какое-то время в одиночестве, поглядев на пляску огня и треск сучьев и смолистых еловых шишек в очаге, я заскучала, кликнула Гриди и велела позвать Феликса, который был наверху в гостиной. Тот не замедлил явиться, но не пожелал развлекать меня болтовнёй, а упросил продолжить рассказ. И так как субботу мы пропустили – весь вчерашний день я чувствовала себя скверно, – и так как чай взбодрил меня, а ранняя прогулка в церковь привела в мирное, я бы даже сказала – возвышенное, – состояние духа, я пошла на известные уступки и согласилась.

Глава 19

– Пропущу ненужные подробности и перейду сразу к зиме следующего года. Вернее, к ноябрю. Но и ноябрь можно считать зимним месяцем, если учесть, что здесь, у нас, снег может выпасть в октябре и не таять до самого марта.
Прошёл целый год с тех самых пор, как Ксения вышла замуж за Константина и как Константин в последний раз видел Диану.
Ничто не изменилось в нашем тесном мирке за это долгое время, если не считать того, что нервы Ксении совсем расшатались и стали никуда не годны, а Смиш’о перешёл к открытому буйству. Впрочем, он никогда ничего не скрывал. Ему доставляло прямо-таки болезненное удовольствие видеть, что все вокруг знают, как он обращается с женой; он никогда не допустил бы заблуждения хоть одного человека на свете относительно того, как она ему дорога! Какое там! Он ненавидел её, как самого лютого врага.
А она стала ненавидеть Диану, считая её (и не без оснований) самой главной и неодолимой помехой своему семейному счастью. Обвиняя во всех земных грехах сестру, она всё ещё пыталась обелить мужа, найти ему оправдание. Любовь упорно жила в её сердце, хотя страх перед ним, почти ужас перед его пытками, задавил эту любовь, завалил её, ещё живую, таким слоем земли, что её уже трудно было бы откопать.
Как я уже заметила, Ксения издёргалась, стала нервной, легковозбудимой, чересчур чувствительной ко всякого рода мелким неприятностям, в отсутствие мужа она давала волю слезам  и отводила душу, срываясь и до посинения крича на слуг. Если я вставала ей поперёк дороги, доставалось и мне. Правда, случись ей обидеть меня, она кидалась вслед за мною и кричала и плакала, умоляя о прощении, пока я не смягчалась.
Так вот, вернусь к минувшим событиям; что повторять одно и то же о душевном состоянии героев – всё это я уже говорила.
...Был сырой осенний вечер – октябрь подходил к концу. Грачи только-только улетели. Ещё не отзвучали в облачном небе их последние жалобные крики, ещё дрожали средь голых ветвей далёкого леса красные листки, ещё не успели залить землю бесперерывные унылые дожди, как наступила зима. Пришла внезапно, стремительно. Спряталось солнышко и на несколько дней небо затянулось низким пологом туч и туманов. Утренние и вечерние заморозки сковали и воздух, и землю. Опавшие листья, устилавшие дорожки в лесах и садах, стали бурыми и на рассвете покрывались белым налётом густого инея. Холодные северные ветры выстудили и подморозили землю, и она стала твёрдой как камень и такой же гулкой.
И наконец, в тот день, о котором я собираюсь поведать, к обеду уже потемнело; с запада надвинулись тяжёлые свинцовые тучи, принеся с собой сумерки, и повалили густые хлопья снега. Белые и большие, они замелькали за окном. Я радовалась, глядя, как серые плиты двора скрываются в пушистых сугробах. Снег падал мокрый, но не таял, и мне хотелось, чтобы он не растаял и на рассвете – уж очень надоела осень и унылые картины умирающей природы.
Чтобы лучше видеть, я спустилась вниз, где в столовой ярко пылали оба камина и горели свечи на стеклянном столике, за которым сидела Ксения. Подложив под спину подушечку, сложив руки, сидела она на диване и была так тиха и печальна, что я, вдоволь налюбовавшись первым снегом, не могла этого не заметить и отошла от окна.
Одета она была в старое ситцевое платье, которое висело на ней мешком – она сильно исхудала. От плохого житья её некогда красивое личико осунулось, скулы заострились, поблёк румянец, большие синие глаза так запали и потемнели, что казались почти чёрными. Волосы свои, роскошные густые кудри, которыми я всегда против воли любовалась, желая себе такие же, она теперь собирала в низкий пучок или прятала под оборки чепца, делавшего её лицо почти старческим.
Сегодня Ксения была молчалива. Когда я подошла, она обратила на меня тоскливый взгляд, в котором блестели слезинки, и попыталась слабо, через силу, улыбнуться, но улыбка вышла чересчур жалкой, и она поспешила согнать её с лица.
Я присела рядом, готовая выслушать, что она скажет. И она сказала:
– Ах, Эрнеста, знаешь, чего я хотела бы сейчас больше всего на свете? За что жизнь бы свою пустую отдала, знаешь?
Я ответила, что нет, не знаю. Тогда она вздохнула, вяло смахнула повисшие на ресницах слёзы и тихо, еле слышно, проговорила:
– Хотела бы, чтоб мне опять было лет пять-шесть. Хотела бы снова стать маленькой девочкой, которую все любят, которой все восхищаются... Хотела бы бегать по нашему старому-старому саду, качаться на качелях в парке, играть в беседке с куклами... смеяться весело и звонко и не знать ни горестей, ни забот, ни тревог... И умереть хотела бы тогда же. Сразу. Чтобы не довелось мне узнать всей боли, всей горечи, что переполняют сейчас мою душу и не дают ни радости, ни хотя бы покоя. Эрнеста, как должны быть счастливы дети, которые умирают, так и не познав ни унижений, ни надежд, ни боли, не став взрослыми, не запятнав себя таким поступками, вспоминая которые хочется выть в голос или повеситься...
Я принялась успокаивать её, пробовала рассмешить, но на этот раз у меня ничего не вышло. Она взглянула на жаркий огонь в камине, затем повернула голову и стала бессмысленно смотреть на окна, в частых переплётах которых за незавешенным стеклом летели и кружились белые хлопья снега.
Быстро темнело.
– Снегопад, – задумчиво проговорила она. – Вот и снова наступает зима... А я всё так же несчастна... – Голос её дрогнул и пресёкся. – И никогда уже не быть мне счастливой... В последнее время всё чаще думаю об отце. Он отрёкся от меня... как больно это знать! Отец болен... я не знаю, насколько это серьёзно. Но вчера Константин, этот изверг, сообщил мне, что наведался к нему снова! – На мгновение она оживилась и лицо её преобразилось гневом и возмущением. – Вот и сегодня он пошёл в усадьбу. И сказал, что уже давно, с начала лета, ходит его иногда навещать! Ах, я не знаю, как отец не выгоняет его! Наверное, он его страшится... Или опасается, что может повредить мне... ведь как-никак, но я – его дочь и он меня любит! Для Смиш’о это развлечение, а для него, я уверена, пытка. Смиш’о просиживает у него не меньше двух часов кряду! О чём они там говорят?! Я боюсь, что он может запугать Льока... или оклеветать меня, наговорить всякого дурного, да так, что отец знать меня не захочет и ещё сотню раз откажется от такой дочери, как я! А я этого не вынесла бы, тем более сейчас, когда я так одинока и всеми покинута, когда я так несчастна!
И она заплакала.
Бедняжка! Она решила, что её отец терпит зятя лишь из опасения навредить ей, сделать хуже ей, разозлить его и тем самым ещё больше настроить его против неё. Как же она ошиблась! Льок боялся не за дочь, а только за собственную шкуру. Как выяснилось много позже, Константин пригрозил, что если его не станут впускать, он непременно подкараулит любимого тестя и выбьет ему все зубы – благо, они у Льока были ещё целы. А так как во время визитов Смиш’о вёл себя вполне прилично – не шумел, не дрался, ни на кого не бросался (видимо, хозяина это сильно удивило, ведь нас он за людей не считал), то Льок, боясь его, относился к нему терпимо. Но Константин своим цинизмом и чрезмерной самоуверенностью подавлял его, и вызывал в нём всё больший и больший страх. Под конец он сумел так запугать бедного старика, что тот не успокаивался даже после его ухода, и трясся в бессильной злобе, и ничего не мог сделать, чтобы прекратить мучения.
В одном Ксения оказалась права – Смиш’о прожужжал ему все уши о том, как плохо он воспитал дочь, да как он её ненавидит, да что сделает с ней и с Льоком, если она вдруг сбежит и найдёт убежище в родном доме. Ему доставляло немыслимое удовольствие видеть ещё одного своего врага поверженным, запуганным, беспомощным.
Но немногие осудят его за это – ведь было время, когда Льок измывался над Смиш’о и унижал его, в бытность его мальчишкой.
И так Константин сумел настроить тестя, что он и слышать не хотел ни о собственной дочери, ни о возможной помощи ей.
...Чтобы Ксения немножко повеселела, я испекла ей сладкий пирожок, заварила крепкий чай со смородиновым листом и принесла всё это в столовую, к её излюбленному столику.
Она слабо улыбнулась, видя мои старания, и глаза её блеснули чуть ярче. Я придвинула столик ближе к дивану, велела ей усесться поудобнее и захлопотала над чайными чашками, разливая дымящийся напиток и добавляя в чашки сливки с сахаром.
Но едва мы устроились в своём уютном уголке, как за окном по свежему снегу послышались шаги, кто-то топнул у двери чёрного хода, стряхивая снег, дверь распахнулась и на пороге послышался голос Константина, который спрашивал у кухарки, сколько времени. Получив ответ и скинув на лавку запорошённые снегом плащ и шляпу, он направился в столовую.
Ксения, заслышав его голос, расплескала свой чай и побледнела, чуть не выронив чашку из задрожавших пальцев и торопливо отставив её на стол.
В эту минуту и вошёл Константин.
Как обычно, он был не в духе. И, как обычно, не потерпел, чтобы другим было хорошо в то время, как ему плохо. Он сразу увидел нас, и лицо его злобно дрогнуло. Постояв какое-то мгновение и оглядывая наши вытянувшиеся и вмиг напрягшиеся лица, он вскинул голову и искривил губы в злой усмешке. Затем резко пересёк комнату, подошёл к жене, выхватил из её рук пирожок и швырнул его в огонь. Она испуганно вскрикнула и отшатнулась к спинке дивана.
Не поворачиваясь ко мне, он пригрозил:
– Эрнеста, если ещё раз посмеешь кормить эту тварь пирогами и угощать её как королеву, ты жестоко поплатишься! Это мой дом, и я вправе делать здесь всё, что захочу! А это моя жена и я волен кормить её так, как хочу, или не кормить вовсе. Она не зарабатывает свой хлеб!
Я промолчала, но, хоть панически его боялась, в душе моей шевельнулось оскорблённое достоинство: он невольно упрекнул меня в том, что и я живу за его счёт, что распоряжаюсь в его доме, что я здесь – никто. Я не решилась напомнить ему, да это ни к чему хорошему и не привело бы, что изначально замок должен был принадлежать мне, и принадлежал бы, не принуди он Эба изменить завещание в свою пользу. Я промолчала, опасаясь его гнева и боясь попасть в опалу, ведь он мог запросто выгнать меня...
А Константин больше не обращал на меня внимания, принявшись за Ксению.
Откинув мокрые от стаявшего снега волосы и отерев лицо и шею ладонью, он опёрся о ручку дивана и, заглядывая ей в глаза, сказал:
– Сегодня твой папаша осмелился выставить меня... закрыл дверь и повсюду расставил слуг... Что ж, ты мне за это ответишь! Сегодня я слишком устал для выяснения отношений, но завтра... берегись! Теперь я не намерен щадить ни тебя, ни его. Но ему, пожалуй, хватит на первое время. Он страшно напуган и дрожит не только за своё здоровье, но и за жизнь... Дурак! Он принял всерьёз мои разговоры и поверил, что я и в самом деле могу прикончить его... Нет, я не хочу в тюрьму. А потому пока оставлю его в покое. Правда, он не будет об этом знать и станет по-прежнему вздрагивать на каждый подозрительный шорох, сдуру воображая, что это я, его палач. Да он и шагу из дома теперь не сделает! А знаешь, кого он проклинает за такую жизнь? Ты вздрогнула и побледнела... Да, угадала. Тебя! Тебя, моя дорогая! И только потом – меня.
И тут Ксению прорвало.
С диким криком она вскочила с места и с размаха ударила его по лицу, заливаясь слезами, затем вцепилась в его длинные густые волосы и рванула их изо всех сил. Константин, оправившись от неожиданности и удивления, рассвирепел и, ударив её по щеке, сшиб с ног. Она с коротким криком упала на колени, он схватил её за руку и, рванув вверх, поставил на ноги. Затем принялся хлестать её по щекам – так, что голова её замоталась из стороны в сторону, – сквозь зубы выговаривая:
– Вот она – любовь, моя дорогая! Ты сама захотела такой жизни, сама порвала отношения со всем светом!.. Ты надеялась влюбить меня в себя, жалкая тварь?!. Ты осмелилась думать, что кто-то может увлечься тобой?!. День ото дня я всё больше ненавижу тебя! Ты можешь упрекнуть меня тем, что это я предложил тебе выйти за меня замуж, но не посмеешь отрицать: ты знала, что я хотел всего лишь приобрести игрушку, на которой можно срывать зло и вымещать обиды... Я ничего от тебя не скрывал, подлая, я всё тебе сказал заранее, я был абсолютно честен с тобой! Я даже предложил тебе свободу, но ты глупейшим образом от неё отказалась! И предложи я тебе свободу сейчас, я не сомневаюсь, откажешься снова! Ты прилепилась ко мне, как моллюск к раковине! А теперь ещё смеешь проклинать меня, ты... Я отучу тебя от этих гадких замашек!
Ксения задыхалась от боли и слёз. Я стояла в тёмном уголке, судорожно сжимая спинку стула, и сгорала от отчаянья и бессилья. Я знала: нужно было что-то делать, как-то вырвать несчастную жертву из рук истязателя, но не могла придумать, каким образом.
Тем временем, Смиш’о окончил взбучку и, швырнув жену на каменные плиты пола, сплюнул и стремительно вышел в тёмный коридор.
В тот же миг я оказалась около Ксении. Я попыталась приподнять её, но она с неожиданной силой так толкнула меня, что я едва устояла на ногах; и принялась отчаянно рыдать, кататься по полу и биться лбом о камни, расшибая его в кровь и не замечая этого, потому что муки, терзавшие её душу, затмевали физическую боль. Она захлёбывалась жгучими слезами и никак не могла успокоиться, зажимая уши руками и ничего не желая слушать.
На шум прибежала перепуганная кухарка, и вдвоём нам удалось кое-как, с превеликим трудом, поднять Ксению, уложить её на диван.
Какое-то время она лежала молча и неподвижно, затем взгляд её дрогнул и с потолка медленно переместился на меня.
Меня поразило безумное, дикое выражение, засветившееся в её страшных, горящих глазах. Ксения приподнялась, не дыша и не отрывая от меня глаз.
Я невольно подалась назад.
– Эрнеста... дай мне нож! – тихим шёпотом попросила он. И с волнением, не своим голосом, повторила: – Дай мне нож, и я пойду убью его! Или себя... Позволь мне кого-нибудь убить... или убей меня, я больше не выдержу!
И так как я, испугавшись, молчала, она вновь потеряла над собой контроль и закричала что есть силы, мешая слова с рыданиями:
– Дай мне нож! Принеси его немедленно! Я убью его, я его убью, и мне станет легче! Я сойду с ума, если сейчас не облегчить эту дикую боль в сердце! Ах, оставьте меня... уберите руки... уберите ру-ки...
Кухарка схватила её и удерживала, пока я бегала за водой. Бедная женщина едва справлялась с Ксенией – в ярости и беспамятстве та была необычайно сильна.
Я принесла воды, побрызгала ей в лицо и, так как она даже не почувствовала этого, выплеснула всю чашку. Она вскрикнула и захлебнулась – вода хлынула ей в рот. И тутже села, стала откашливаться, утирать лицо и руки...
Кое-как мы привели её в чувство и увели наверх. Она долго плакала и уснула только под утро. Я всё время сидела рядом с ней и не ушла до тех пор, пока не убедилась, что она полностью пришла в себя и совсем выдохлась, что припадок яростного затмения миновал и больше не повторится. И хоть ни тени раскаяния не скользнуло в её лице, хоть глаза её горели всё той же жгучей обидой и неприязнью ко всему свету, я поняла, что она уже не сможет никому причинить вред, по крайней мере сегодня.
Когда она наконец задремала и перестала всхлипывать, я тайком обыскала комнату, изъяла все острые и колющие предметы и, ещё раз посмотрев, как ровно она дышит во сне, как глубок сморивший её сон, потихоньку вышла. И не удержалась, опустила на её двери засов с внешней стороны, на всякий случай...
Я намеревалась только утром открыть её.
Опасаться, что Ксения узнает, что её запирали, мне не приходилось – я всегда вставала раньше неё и будила её к завтраку.
В эту ночь я спала так худо, что весь следующий день голова моя была как каменная и раскалывалась от недосыпания.
Но я не сетовала – ведь могло быть и хуже...

Глава 20

С этого дня Смиш’о снова перестал замечать Ксению. А она теперь становилась агрессивной, как тигрица, когда видела его, и я всякий раз волновалась, как бы не вспыхнула ещё одна пороховница – кто знает, до чего мог дойти в своей ярости Смиш’о.
Но бог миловал.
Константин не появлялся в нашем обществе – обедал наверху, дни и вечера проводил там же или шёл в обход своих земель, навещал арендаторов, которых держал жёстко и властно, или бродил по заснеженным полям, выбирая маршруты около парка Рустама, проверяя, не вернулись ли они. Часто он проходил там, где они бегали ещё детьми... И, думаю, адская тоска не давала ему покоя, сжигала его душу... и, конечно, натравляла против жены. Никто не имел права занимать место, предназначенное Диане... Но раз она сама отказалась его занять и раз у её сестрицы достало тупости и самоуверенности сделать это вместо неё, причём претендуя и на её место в его сердце, он возненавидел её за это вдвойне и страдал не меньше самой Ксении, видя её рядом.
Пытаясь не замечать её, он старался усмирить тоску по любимой, и, как люди очищаются постом, так и он сейчас решил очистить душу воздержанием в издевательствах над подчинёнными – занятие это приелось порядком и начинало его самого понемногу сводить с ума. А по ночам, в тишине, я слышала над своей комнатой шаги, слышала, как он открывает окна и, вторя вою ветра или свисту метели, горестно взывает к своему ангелу, без конца повторяя одно лишь имя:
– Диана!
А в первых числах ноября вернулась в Нитр и сама Диана. Вместе с Рустамом и его матушкой.
Никогда не забуду, каким трепетным счастьем озарилось вечно хмурое, озлобленное и надменное лицо Константина при этом известии, как зажглись его тёмные глаза при одном упоминании её имени, каким радостным смущением повеяло от всего его могучего и устрашающего облика...
Теперь он часами пропадал вне замка, с раннего утра и до позднего вечера сторожа парк и сад соперника, считая, что когда-нибудь Диана выйдет прогуляться.
Однажды она и в самом деле вышла, но была вместе с Рустамом. Думаю, это обстоятельство не помешало бы Константину окликнуть её, но они были далеко, почти у самого дома, и так быстро вернулись обратно, что даже если бы он закричал, она бы его не услышала.
Прослышала о возвращении сестры и Ксения. Не могу сказать, что это её очень уж обрадовало.
– Теперь он будет околачиваться вокруг дома её мужа! – с негасимой ревностью восклицала она, мрачно хмуря брови. – Как же! Вернулась его жизнь, его душа! Ничто его не останавливает, даже то, что она отвергла его! Что откровенно пренебрегает им... Ненавижу! Раньше я ненавидела только Диану... теперь и его начинаю ненавидеть!
Не прошло и недели, как она упросила меня отправиться в Лоу и передать её сестре записку.
Я помню, что в записке Ксения просила Диану не преследовать Константина, даже не просила, а требовала; и грозила, что плохо ей будет, если она надумает возобновить дружбу с ним.
«А лучше всего, – писала бедняжка, – уезжайте отсюда вместе с Рустамом! Иначе когда-нибудь я не выдержу и сотворю что-нибудь со Смиш’о или с собой, и кровь моя падёт на твою голову, Диана Льок!»
И вот, улучив момент, когда Константин в силу каких-то обстоятельств задержался в замке на час-другой, я вышла за ворота, сказав ему, что иду в лавку – нужно купить штопальные иголки и писчую бумагу, которая совсем закончилась. Он, не глядя на меня, с досадой отмахнулся – иди, мол, куда хочешь.
Было морозное солнечное утро.
Сугробы, устилавшие холмы белой пеленой, искрились вокруг, вспыхивали разноцветными огоньками; дорога была расчищена; солнце сияло в безоблачном небе, а воздух был по-зимнему свеж и чист, и резкий ветер, проносясь над заснеженной землёй, обжигал морозом лицо и взметал снег с наста.
Спускаясь к деревне, я замедлила шаги, щурясь от яркого света и слепящего белого снега, и с наслаждением вдыхала свежий воздух, и любовалась окрестным пейзажем. Нечасто мне удавалось совершать подобные прогулки, ох, как нечасто! И хоть дело, с которым я была послана, немало портило моё настроение, душа моя была легка, и я успокаивала себя тем, что записка эта не мной написана, что я всего лишь посыльный, и говорила себе, что объясню это Диане, и она, конечно, поймёт.
В долине я увидела заснеженные домики деревни; крыши их серебрились в солнечном свете, из труб тянулись прямо к небу столбы дыма.
Постояв какое-то время, вдоволь насмотревшись на мирную и чудную картину зимнего утра, я вспомнила, что Смиш’о может управиться с делами раньше, чем мы предполагали, и заторопилась. Не хотела я столкнуться с ним у проклятых ворот.
Уже не глядя по сторонам, озабоченная больше думами о возможном столкновении с братом, я ускорила шаги, спустилась в долину, миновала деревню и свернула к высокому белому дому с лепниной и колоннадой. Дом этот отстоял от деревни на милю и был виден сквозь голые ветви облетевших деревьев парка.
Я отворила ворота, торопливо пробежала по длинной аллее и вошла, отыскав дверь чёрного хода: я не хотела, чтобы меня видели господа – Рустам или его матушка, я не знала бы, что им сказать и как себя с ними держать, и неминуемо растерялась бы.
Миновав маленькую пристройку, я попала на кухню. Там ярко горел огонь, а у огня сидела и вязала старая экономка.
Она покачивалась в скрипучей качалке, а на коленях её дремала рыжая с белыми пятнами кошка. Больше в комнате никого не было. На звук хлопнувшей двери она обернулась и, увидев на пороге незнакомку, удивлённо вскинула брови и даже очки поправила, вглядываясь в пришелицу.
– Добрый день, – немного оробев, произнесла я.
– День добрый, – ей не оставалось ничего, как ответить.
– Могу я видеть госпожу Иль?
– Ох... знаете... они сейчас пьют кофей...
– У них гости?
– Нет-нет.
– А вы не могли бы позвать её?
– Лучше обождите немного, сударыня, пусть они встанут из-за стола.
– И сколько ждать?
– Да с четверть часа, не больше.
Ждать мне не хотелось, да и времени не было, но ничего другого не оставалось, и я со вздохом кивнула.
– На улице холодно... садитесь к огню. Да возьмите вот этот стульчик, он очень удобный. Ну вот и хорошо... – когда я уселась, она отложила вязание и стала с любопытством поглядывать на меня, затем всё-таки не выдержала и спросила: – А вы кто ж будете?
– Я? Я – её давняя знакомая.
– Госпожи Илсу?
– Нет, Дианы.
– А, так вы пришли к Диане...
– Да; но в данном случае я всего лишь выполняю роль посыльного, – уклончиво ответила я. – Я пришла по поручению её сестры Ксении.
– А-а, вот оно что!
Лицо старушки просияло, и она заулыбалась, признав во мне своего человека.
– Вот оно что! И как она поживает? Кажется, там у них всё не как у людей? В деревне много об этом судачат, но толком никто ничего не знает...
– Нормально.
Я отвечала неохотно, с трудом, надеясь, что ключница поймёт моё нежелание распространяться о делах, творящихся в стенах замка, и прекратит расспросы. Но она продолжала с новыми силами и одолела бы меня, если бы я не перевела разговор на её хозяев и дом, в котором находилась в то время.
Эта тема, как оказалось, тоже не была ей безынтересной, и она стала чесать язычок, без моей на то просьбы рассказывая всё, что произошло со дня свадьбы хозяина.
Я слушала внимательно, ведь и Диану, и Рустама я знала уже много лет, но за последний год они исчезли из моего поля зрения. К тому же, мне хотелось узнать, забыла ли Диана своего давнего друга Смиш’о и заслужила ли она такой нечеловеческой преданности с его стороны.
Не забыла.
И, как видно, по-своему заслужила.
– Сейчас молодая хозяйка куда спокойнее и тише, чем раньше. Не знаю, чем там у них было вызвано, но сначала они жили в страшных ссорах, которые всегда затевала молодая госпожа... Это ещё с первого дня свадьбы пошло! Сплошное раздражение, непонятные упрёки и придирки, непроходящая, всё возрастающая злость... А как они мечтали пожениться! Все мечты кувырком пошли... почему-то! Ни одного приёма не устроили, ни одного праздника не справили по-человечески, с музыкой да гостями, как полагается! Никаких гостей она на дух не выносила и запрещала мужу приглашать кого бы то ни было... А раньше-то обожала все эти вечеринки... Я слышала, что в детстве она часто играла с воспитанниками Эба Смиш’о; они её, верно, и испортили... Такая уж своенравная и заносчивая выросла!
Ключница, верно, не подозревала о том, с кем разговаривает, иначе не отзывалась бы так о дурных наклонностях «воспитанников Эба Смиш’о»; она приняла меня за горничную, наверное... Да оно и понятно: моя одежда, хоть и была чиста и аккуратна, никогда не походила на господскую, да и держалась я слишком робко, слишком робко для госпожи. Я не стала опровергать её мнение и лишь усмехнулась про себя, продолжая молча слушать.
– Сначала она прямо-таки изводила всех своими противоречивыми капризами и вспышками дурного настроения; причём, и сама была несчастна, и других делала таковыми. Но теперь она переменилась – мы все это заметили, как она вернулась. Даже с нами, слугами, исправилась. Раньше-то за людей нас не считала. А мальчик наш прямо извёлся с нею, ведь она его больше всех клевала, но сейчас вроде притерпелась, обвыкла. Я ведь вынянчила его... Одного не понимаю, – озадаченно помолчав, проговорила вдруг женщина и взглянула на меня. – Хоть она и пытается это скрыть, её часто охватывает грусть, тоска, да такая сильная, что не может она с ней сладить... Садится она тогда на подоконник и, надувшись, всё смотрит на скалы, на море... Там ещё замок ваш стоит, где вы служите. Или на крышу выйдет. Закутается потеплее и всё смотрит куда-то, смотрит... Однажды я подметила слёзы в её глазах, а когда осмелилась спросить, в чём дело, она оборвала меня с прежней своей злобой и досадой и гордо удалилась. Странные у господ причуды – всё-то у них есть, и в тепле, и сыты, а всё им чего-то не хватает. Хотела бы я быть на их месте, уж я не стала бы ныть попусту. Они, неженки, ещё бедствий настоящих не знают. А вот я, я всю жизнь проработала за жалкие гроши – и детишек малых нянчила, и стряпала, и прачкой была в стольких домах...
Я поняла, что теперь она будет распространяться о собственной доле, и так как мне это было абсолютно безразлично, так как время подгоняло и так как у меня не было никакого желания выслушивать жалобы на судьбу и сетования ни от одного живого существа, я встала, вежливо перебила рассказчицу, и, посчитав, что пятнадцать минут уже истекли и хозяева дома, наверное, успели насладиться своим кофе, я попросила сказать, где я могу найти Диану.
Ключница вздохнула, пожалев, что теряет такого замечательного слушателя, и объяснила мне, как найти маленькую гостиную, где обычно по утрам находилась Диана; и вот я уже стояла у высокой стеклянной двери и прислушивалась, не решаясь войти.
В гостиной кроме Дианы был ещё Рустам.
Отступив в тёмный угол около самой двери, я решила дождаться, пока она останется одна – мне не хотелось встречаться с Рустамом или с кем бы то ни было ещё.
– Может быть, я попрошу в конюшне лошадей, и мы покатаемся по полям? – спросил он, не особо рассчитывая на её согласие.
Через стеклянную дверь мне было хорошо видно их обоих, сидящих в нише высокого окна.
Рустам похудел, побледнел и осунулся за прошедший год, и выглядел усталым и унылым; зато и Диана, вопреки уверениям ключницы, если и переменилась, то тоже отнюдь не к лучшему. Да, она стала спокойной и тихой, и глаза её больше не горели мрачным озлоблением, но и жизни в них словно не осталось. Выглядела она вялой и апатичной, и, едва взглянув на неё, я поняла, что ни счастья, ни покоя её сердце так и не нашло.
Она была в голубом платье с длинными узкими рукавами; волосы, завитые в тугие блестящие локоны, поднятые в высокой причёске, красиво спускались на её спину и плечи; она сидела и отрешённо, тупо смотрела мимо Рустама, а он держал её руку в своей.
Стоило молодому человеку заговорить о верховой прогулке, как её лицо дрогнуло, быстрый отсвет далёкого воспоминания проскользнул в глазах, и на лоб её набежала хмурая тень.
– Ди, я снова сказал что-то не то? Но ведь ты всегда любила лошадей... Конечно, вместе мы редко ездили верхом, но...
– Рустам, помолчи, пожалуйста, – нетерпеливо пробормотала она и, прерывисто вздохнув, опустила голову. – И никуда я не поеду. Не хочу.
– Ты так рвалась обратно в Лоу... для чего? Чтобы запереться в четырёх стенах?
– Лоу – мой дом. Мне здесь спокойно. Перестань доводить меня! Мне осточертели твои расспросы!
Голос её неожиданно взвился.
– Ты стала такой, как и прежде, стоило вернуться в родные края, –  с обидой произнёс он.
– Нет... такой я уже не буду никогда... – снова сжавшись, устало прошептала она.
– Почему ты не хочешь прогуляться? – он вопросительно смотрел на неё.
Она досадливо дёрнула плечом.
– Какая разница...
Он замолчал. Но ничего не понял. А я поняла.
Своими словами он разбередил её застарелую рану. Она вспомнила свои скачки с Константином, вспомнила, как он учил её кататься, как тайком выводил из замка гнедого скакуна... И снова прерывистый вздох вырвался из самой глубины её души.
– Прости, – с трудом выговорила она, кое-как пересилив себя.
Да, Диана переменилась не слишком. Прежняя Диана неминуемо взъярилась бы, грубо оборвала собеседника, накричала бы на него вдобавок и в сердцах выскочила бы из комнаты; а эта, испытывая сейчас подобные чувства, хоть и не вспылила, удержалась, но здорово помрачнела и нахмурилась.
– Рустам, мне необходимо побыть одной, уходи, Рустам! – нетерпеливо сказала она, встала и остановилась у окна, затянутого блёстками инея и морозными узорами, сквозь которые лились в гостиную бледные солнечные лучи.
Рустам расстроенно прикусил губу, поднялся, подошёл к ней и, нежно поцеловав её в щёку (она с лёгкой досадой отстранилась), вышел.
В коридоре было не так уж и темно, но он, в глубокой подавленности, прошёл мимо и совсем не заметил меня. Выждав минутку, я набралась смелости и, решительно потянув на себя ручку двери, проскользнула в комнату.
Диана, скрестив на груди руки, всё так же стояла лицом к окну, отвернувшись от двери. Заслышав замершие на пороге шаги, она, не оборачиваясь, с растущим раздражением выговорила:
– Рустам, ну я же просила!
Я ничего не сказала и продолжала стоять где стояла. Не получив ответа на свою реплику, Диана оглянулась. И оцепенела, увидев меня. Думаю, она не сразу меня узнала, или, во всяком случае, не сразу поверила своим глазам, так как совершенно не ожидала увидеть кого бы то ни было оттуда. Но помаленьку взгляд её прояснился, и одновременно смятение и радость вспыхнули в нём. Щёки её окрасились жарким румянцем, ослабевшие руки опустились, дыхание прервалось.
– Вы... вы... здесь? – дрожащим голосом, почти шёпотом, спросила она, не сводя с меня заблестевших, широко раскрытых глаз.
Признаюсь, её волнение заставило меня расчувствоваться – никак не чаяла я встретить такой приём.
– Как вы поживаете? – лишь бы что-то сказать, пролепетала я, но она не поняла моих слов или не посчитала нужным ответить на такой дурацкий вопрос, и, на мгновение забыв всё на свете, она быстро перебила меня:
– Вы от него? От Константина?
Я отрицательно покачала головой. Она сникла, но не успокоилась и даже сильно встревожилась.
– Тогда что же вы..? Надеюсь... надеюсь, с ним ничего не случилось? Нет? Ох... хоть полегчало немного... вы меня очень напугали!
Чтобы опередить её и не заставлять выискивать новых причин моего внезапного появления, я опустила руку в карман, порылась в нём, извлекла сложенный вчетверо листок бумаги и отдала ей. Она недоумённо посмотрела на меня, боясь протянуть руку и взять его.
– От вашей сестры, – поспешила объяснить я.
Тогда она взяла записку, распечатала, пробежала глазами. Не поняла и перечитала снова. Когда же смысл прочитанного дошёл до неё, лицо её вспыхнуло от стыда и возмущения. Листок задрожал в её тонких пальцах, когда она вскинула на меня глаза.
– И она посмела... посмела написать мне всё это?! – задыхаясь, в сильнейшем волнении воскликнула она и уставилась на меня.
Так как я промолчала, опустив голову, она испустила возглас негодования и, скомкав письмо, подбежала к камину, зашвырнула в самый жар бумажный комок, и он свернулся и почернел, охваченный пламенем.
– Вот! И расскажите, расскажите этой злодейке, какая участь постигла её сочинение! – вскричала она, обращаясь ко мне, вся дрожа и пылая. – О, я никак не могу успокоиться, никак не могу... Ах, зачем она мне написала? Зачем она это сделала? Зачем вторгается в мою жизнь?! Я не лезу в её жизнь, я не касаюсь её, я давным-давно оставила их всех в покое! Так почему они не могут оставить в покое меня?! Ох... мне просто нечем дышать... Они до сердечного приступа вознамерились меня довести, должно быть...
Она скрежетнула зубами и без сил опустилась в кресло, сдавив голову руками и растрепав причёску. Я постояла какое-то время, не зная, что делать, затем нерешительно направилась к выходу. Когда я ступила на порог, Диана вскинула голову и окликнула меня. Я остановилась и взглянула на неё. Она была бледна, глаза её горели странным огнём. Она долго не решалась что-то выговорить и лишь шевелила губами, но потом наконец пересилила себя.
– А он? Как он? – услышала я сдавленное и придушённое.
Взгляд её в жадном и в каком-то мрачном нетерпении устремился на меня. И я не смогла и не захотела обмануть её.
– Константин очень несчастлив, и вы прекрасно это знаете, – со вздохом сказала я и вдруг услышала то, чего никак не ожидала услышать – её смех, жгучий, торжествующий, довольный, почти истерический смех.
– Как я рада это слышать! – захлёбываясь словами, выкликнула она, но на миг её лицо исказилось откровенным страданием. – Да, да, рада! Не будет ему счастья, пока он жив! Он заслужил такую участь, негодяй... предатель! В конце концов, и я не так счастлива, чтобы простить ему всё, что он натворил... А раз я страдаю, пусть страдает и Константин Смиш’о, виновник моих страданий! Пусть он места себе не находит, проклятый! И всё-таки... и всё-таки, ему хуже, чем мне... У него совсем нет друзей. Его окружают люди, которые боятся его и ненавидят. Ему намного хуже... Но я не жалею его! Я нисколько его не жалею! Он сам выбрал себе такую жизнь... и мне заодно! Ему по заслугам наказание!
Меня испугал её лихорадочный, исступлённый, больной вид, и я снова попятилась к двери. Заметив это моё движение, она опомнилась и постаралась взять себя в руки.
– Эрнеста, помедлите ещё немного... – попросила она уже тихо, сквозь частое дыхание. – Сейчас... только отдышусь... что-то мне совсем худо... я... я хотела ещё кое-что спросить... Как они там живут?
– Плохо, очень плохо. Постоянные ссоры и скандалы, – коротко ответила я. – Вы не узнали бы свою сестру, если бы увидели её – она совсем опустилась. Не судите её строго за эту дрянную записку... жизнь в замке и безумная ревность превратили её в одержимую.
Диана слушала, откинувшись в кресле, рассеянно хмуря брови и кусая губы. Видно, раздумывала над моими словами.
И тогда... ох, не знаю, какой бес толкнул в ребро, но я вдруг выложила всё как есть:
– Да и поводов её муж даёт предостаточно. Он день и ночь околачивается здесь, у вашего парка. Надеется на встречу с вами и совершенно не замечает жену. Он ей только и говорит, что о вас – назло, издевается, вот она вас и ненавидит. Да и вы бы на её месте возненавидели. Константин со дня вашего приезда сам не свой, всё ходит вокруг деревни и места себе не находит, от рассвета и до заката, в метель и в холод... ничто не может удержать его дома!
Услышав такое, Диана всем телом вздрогнула и посмотрела на меня так, словно старалась угадать, правду я говорю или нет. На мгновение взгляд её вспыхнул слабой надеждой, но тутже озлобился; она взяла себя в руки, сжала губы, сдвинула брови.
– Нет. Для меня он потерян навеки. Мне нельзя больше видеть его. Я не желаю лицезреть предателя! Слишком дорого заплатила я за встречи с ним, за своё безоговорочное доверие. Я чуть не лишилась всего... – вымолвила она через силу, стараясь убедить саму себя. – Смиш’о не думает о моём покое, о том, что лучше для меня, он прежде всего озабочен собой. Лишь бы ему было хорошо! А я? Кто подумает обо мне? Я должна сама о себе подумать. И я говорю – я не встречусь с ним! Да и что нам даст теперь эта встреча?.. Одни страдания... А я больше не хочу страданий, я их не вынесу! Я еле-еле пришла в себя после того удара, который он обрушил на меня... да и то не до конца, о, совсем не до конца! Я предлагала ему свой расклад – ах, ему показалось мало моей дружбы! Так пусть же не жалуется! Пусть живёт, как знает, и забудет обо мне... Ещё одно разочарование в нём добьёт меня! А я и так на краю...
Она вдруг заплакала.
– Я устала от такой жизни, – еле разобрала я. – Я устала жить, я не могу больше жить... Целый год я только и мечтаю об одном – о том, как бы я была счастлива умереть... Для меня нет жизни! Нет жизни для меня!
Я ушла. Мне удалось благополучно вернуться в замок, где у кухонной двери меня уже поджидала Ксения.
Она вся горела нетерпением.
Кратко, без подробностей, я рассказала ей о встрече с её сестрой и, несколько переиначив отклик Дианы, смягчив её резкие слова, успокоила подругу, сказав, что Константина она больше и видеть не хочет.
Но Диана не могла так просто сладить с собой; как ни пыталась она удержаться от безрассудного поступка, искушение взглянуть на старого друга было велико.
И, быть может, в один прекрасный день она не устояла бы и тайком отправилась бы на поиски Смиш’о, когда б не одно событие, завершившееся трагически и так потрясшее её, что её психика, всё ещё очень неустойчивая и слабая, надломилась окончательно и уже не восстановилась – некому было восстанавливать её.
Диана потеряла своего последнего друга.
Умер Рустам. Причём, почти на её глазах. И умер он такой ужасной смертью, какую даже врагу трудно пожелать.
И вот как это случилось.
Неделю спустя после моего тайного визита Рустам Иль решил пригласить из Нитра нескольких своих старых друзей. Состояние жены приводило его в отчаяние и он надеялся, что так ему удастся вывести её из депрессии.
Главным развлечением гостям предложили охоту. Уже начался охотничий сезон, а лес и болота здесь неподалёку, вон за теми холмами сразу и начинаются.
Уговорили и Диану, хотя та норовила остаться и следовала за ними с такой неохотой, словно на плаху шла.
Не знаю, как так получилось, но в лесу Рустам и Диана отстали – толи подпруга у лошади ослабла, толи Диана захотела передохнуть... Этого мы уже никогда не узнаем. Далеко за деревьями послышались первые выстрелы, чей-то звонкий смех и улюлюканье. И тут меж голых коричневых кустов по снегу переметнулось что-то большое, тёмное... Затем послышался грозный рёв. Это был медведь, вспугнутый треском охотничьих ружей; озверевший, бросился он к молодым людям и, наметив жертву, прыгнул к Диане... Рустам успел заслонить её собой, и медведь в мгновение ока свалил его с ног... Лошади шарахнулись в разные стороны. Диана завизжала от страха, увидев, как когтистая лапа вонзилась в лицо её спутника – тот закричал, пытаясь отбиваться, но разве возможно сладить со зверем? С грозным рычанием медведь рвал его и трепал.
Диана, ещё раз вскрикнув, упала на снег и потеряла сознание.
Видимо, крики её услышали и через минуту несколько всадников спешились на месте происшествия. Медведя пристрелили.
Рустам был ещё жив, но совсем искалечен. Лицо его было исковеркано до неузнаваемости, кожа висела клочьями, сквозь разорванные мышцы белели скулы... Глаз совершенно не было видно, несколько рёбер сломано, левое плечо разодрано до кости. И лицо его, и одежду, и снег вокруг заливали потоки алой крови...
Как я слышала, он был в сознании.
Подняв в седло бесчувственную Диану, подняв в другое Рустама, испуганная кавалькада стремительно бросилась в обратный путь...
Какое несчастье обрушилось на осиротевший дом, какое горе постигло бедную матушку Рустама, когда она увидела то, что раньше было её сыном!
Я там не присутствовала; я не видела. Но говорят, бедная женщина голосила не переставая и билась в припадке... Её невозможно было оттащить от постели умирающего сына.
Подоспевший доктор с трудом выдворил всех из комнаты, оставив двух-трёх помощников, обладавших нервами покрепче. Но ничего утешительного он сообщить не мог – не говоря уже о том, что пострадавшему трудно было бы вернуть даже подобие нормального человеческого лица, он потерял слишком много крови, очень ослабел и был при последнем дыхании.
Усилиями доктора он протянул с полчаса после того, как его привезли домой, и умер на руках обезумевшей от горя матери, которая не помнила себя и ничего уже не соображала.
Дианы при нём не было, хоть он звал её. Её удалось привести в чувство не сразу...
Она вбежала в комнату, где он лежал, лишь когда он вздохнул в последний раз.
– Рустам... Ох, Рустам! – истошно закричала она, мелко дрожа и заливаясь слезами ужаса и смятения, а когда увидела его – искалеченного, с кровавым месивом вместо лица, не выдержала нового кошмара и напряжения, сознание её помутилось, и она вновь надолго лишилась чувств...

Глава 21

В этот же вечер она слегла с сильнейшим жаром и непрекращающимся бредом.
Всю ночь доктор неотступно продежурил около её постели. Доктор и старая экономка, которая утирала красные, воспалившиеся от слёз глаза и едва держалась на ногах ото всех переживаний, свалившихся как снег на голову.
Гости в этот же день потихоньку разъехались.
Госпожа Илсу, матушка Рустама, бледная, убитая случившимся несчастьем, сидела около кровати, где лежало тело её сына, и никого не пускала в тёмную комнату. Она плакала, причитала и всё повторяла, призывая его «очнуться и не пугать так свою старую больную маму». Обращаясь к нему как к раскапризничавшемуся ребёнку, она время от времени затихала и прислушивалась к гробовой тишине, царившей вокруг, словно ждала, что он вот-вот откликнется... Постепенно сознание её прояснялось, и, по мере того, как она всё отчётливее понимала реальное положение вещей, глаза её расширялись от ужаса и такая боль и безысходность накатывали в сердце, что оно готово было разорваться и обливалось кровью от невосполнимости драгоценной потери... И тогда несчастная вновь принималась бурно рыдать, проклиная и гостей, и охоту, и себя – что отпустила сына, не почувствовала опасности, и бога – что не спас, что допустил такое с её любимым мальчиком...
Хоронили его спустя четыре дня.
Ни Диана, ни его мать не провожали его в последний путь: первая – потому что её собственная жизнь висела на волоске, а вторая... вторая просто помешалась и перестала сознавать, что Рустам умер. Она бродила по пустым комнатам и что-то напевала себе под нос, говоря всем – и слугам, и пришедшим проститься, что – вот радость! – сынок её скоро вернётся домой, он, мол, уехал по делам в Нитр, но совсем скоро должен вернуться обратно. Заходя в комнату покойного, спускаясь в убранную цветами гостиную, где стоял гроб, глядя на закрытого шёлковой простынёй покойника, она лишь неодобрительно качала головой и ворчала, что муж её умер так давно, а его ещё не похоронили. «Безобразие, безобразие!» – повторяла она и торопливо выходила из гостиной, крестясь и бормоча молитвы...
Организатором похорон была тётка Рустама, приехавшая из Нитра – она прослышала о несчастье с племянником и приехала немедленно, чтобы поддержать родных.
Нас на похороны не пригласили.
Меня и Ксению потрясла и ужаснула эта весть.
Ксения всё плакала и несколько дней кряду не могла успокоиться. О раздоре с сестрой она совершенно забыла и от души пожалела её. «Что будет с Дианой? – повторяла она. – Что с ней будет?!»
Ксения хотела самовольно отправиться в деревню, чтобы в последний раз взглянуть на Рустама, а также навестить Диану и выпросить у неё прощение. «Я виновата перед ней... Боже, как я перед ней виновата! Я никогда не смогу успокоиться, если она так и не простит меня... Ты говоришь, она была больна... Стало ли ей лучше?.. Боже, хоть её не забирай!..» – плакала она, собираясь идти.
...Константин не позволил ей и порога переступить.
– Ты будешь сидеть здесь, – небрежно приказал он. – Просидела безвылазно год, и просидишь ещё столько, сколько захочу я.
– Ах, неужели ты ни во что не ставишь память покойного?!. Я не говорю – Рустама, я говорю – покойного! – больше со страхом и изумлением, чем с негодованием, вскричала она. – Отдать последнюю дань человеку... которого я знала с детства, моему родственнику... это мой долг! Неужели ты и бога ни во что не ставишь?!.
– Бог мне никогда не говорил, что я должен делать, а что – нет! Не слышал я глас божий и не знаю, чего хочет он. Зато знаю, чего хочу я, – заявил богохульник. – А я хочу, чтобы ты осталась дома. Ты должна делать всё, что я ни прикажу. Даже не потому, что я – твой супруг, а потому что ты находишься в моём доме и я волен не выпускать тебя, если мне так хочется.
– Но я здесь, выходит, пленница?!.
– Хм, как странно, что ты лишь сейчас об этом догадалась! Я давным-давно пытался вдолбить тебе это... Кстати, ты сама пожелала выполнять мои требования, у тебя была неплохая возможность выйти из-под моей деспотической власти, не успев как следует подпасть под неё. Но не буду сейчас об этом – я столько раз тебе это напоминал, и мне надоело. – Он перешёл на жёсткий и категоричный тон и глаза его зло блеснули. – Никаких прощаний, никаких посещений без моего ведома. Ослушаешься – пожалеешь и света белого не взвидишь! Я прикажу запереть тебя в комнате, и подниму мост, на всякий случай, ты что-то слишком буйной становишься... Не реви! Замолчи, я сказал!
Она упала в кресло и разрыдалась от унижения и бессилья, клокотавшего в груди адским ключом. Он смеётся не только над её чувствами к нему, но и над тем, что она способна чувствовать что-то и по отношению к своим родственникам. Он считает себя её хозяином, считает её вещью, которая должна безраздельно принадлежать ему и подчиняться его желаниям, не имея собственных. А она больше не могла мириться с положением вещи. Но и исправить ничего тоже не могла.
Константин свою угрозу выполнил, но лишь частично – поднял мост и велел Йозе опускать его только по его приказу. А на этого слугу он мог положиться как на самого себя – тот знал своего хозяина и подчинялся ему одному.
Сам же он в день похорон принарядился в чёрный костюм, того же цвета плащ и шляпу, причесал свои волосы и вышел из замка. Видимо, рассчитывал встретить на погосте Диану...
Я сказала – принарядился, хотя после смерти старого Эба, после того, как Константин вступил в наследование, он совершенно переменился в привычках, стал тщательно следить за собой, одевался с иголочки и вообще превратился с виду в настоящего барина.
На кладбище он её не увидел. И встревожился. Из перешёптываний немногочисленных родственников, стоявших у свежей могилы, над которой тоскливый ветер кружил снежную пыль, ему стало ясно, что она серьёзно больна, и он сломя голову бросился в дом, где она теперь жила.
Разогнав слуг и не встретив с их стороны никакого противодействия, он взбежал по лестнице наверх, отыскал нужную комнату и, переведя дыхание на пороге, преодолев внезапную темень в глазах, отворил дверь и вошёл внутрь.
– Кто вы?! Тихо, пожалуйста, она только-только уснула! – вскочила со стульчика у кровати экономка, но Смиш’о не заметил её и на её возглас не обратил ни малейшего внимания. Сердце его бешено колотилось, дыхание останавливалось; глаза вспыхнули радостью оттого, что он скоро её увидит, и тревогой, что всё это ненадолго – его непременно выгонят...
Неверной походкой тихонько подошёл он к кровати, отвёл в сторону полог и замер, вглядываясь в бескровное лицо Дианы. Глаза её были закрыты, ресницы отбрасывали густые тени, запёкшиеся губы приоткрылись, волосы рассыпались по подушке и одеялу, укрывавшему её до самого подбородка.
Глаза Константина наполнились слезами. Он стоял разволнованный, не в силах двинуться с места, и вполуха слышал слова старухи, поглядывавшей на него с беспокойством и подозрением:
– Сегодня ей стало получше... но доктор не велел будить её... она должна отдыхать...
Смысл этих слов не доходил до него.
Постояв какое-то время без движения, он опустился на колени (ноги уже не держали его) и, чтобы не слушать, уткнулся лицом в одеяло. Как видно, обычная выдержка ему иногда изменяла...
Испуганная служанка схватила его за плечо и стала трясти, умоляя немедленно удалиться. Но он так толкнул её, что она чуть не упала, налетев на своё кресло, и сразу смолкла.
– Диана! – прошептал Смиш’о, не сводя с больной глаз.
Та зашевелилась во сне; болезненный вздох сорвался с её губ...
Он вновь позвал её, и такая тоска зазвучала в его голосе, что она вздрогнула. Глаза её раскрылись, взгляд беспокойно заметался по потолку, по пологу над кроватью и наконец упал на человека, застывшего около кровати, – какое-то время взгляд этот казался неузнающим, неверящим.
Видно, такое сильное напряжение овладело ею в то мгновение, что её голова закружилась и в глазах потемнело. Боясь ошибиться, что видела именно Смиш’о, боясь поверить этому и жестоко разочароваться, когда мираж исчезнет, она попробовала сомкнуть веки и отвернуться.
– Диана... Диана, ну что же ты... – хрипло воскликнул Константин, поворачивая её к себе.
Она вновь открыла глаза, резко приподнялась на локте и какое-то время с суеверным страхом смотрела на него.
– Это ты... взаправду? Неужели всё-таки ты?!. – едва слышно вымолвила она, и вдруг с жалобным вскриком бросилась ему на шею. Сжав свои исхудалые руки так сильно, словно намеревалась задушить его, она рыдала и прижималась к его плечу, не замечая ничего вокруг и не помня, где находится.
Плакал и он, как ни странно. От радости встречи, от волнения, от сильнейшей тревоги и страха, что видит её в таком состоянии. Отерев дрожащей рукой её мокрые щёки, он кое-как пригладил её разметавшиеся волосы. Он не вставал с колен и не отпускал её от себя.
Прошло какое-то время, прежде чем они немного опомнились.
– Константин... – хриплым срывающимся голосом проговорила Диана, неотрывно глядя на него вспыхивающими глазами, а губы её дрожали и кривились, словно она едва сдерживала отчаянные рыдания. – Константин...
– Мне больно смотреть на тебя... больно видеть такой... что с тобой? Что случилось? – с невероятным трудом прошептал он, слегка отстранив её от себя.
– Не смей уходить... ты не должен уходить, как бы тебе этого ни хотелось! – прерываясь от волнения, вдруг в диком страхе потребовала она, вцепившись в его руки и сжимая до посинения свои пальцы. – Я не пущу!
– Как, как я могу уйти?..
– Не можешь?.. – она горько усмехнулась, и саркастическая гримаса исказила её белое, без кровинки, лицо. – Всё ты можешь! Ты столько раз уходил! Ты всё можешь! Если захочешь! Нет, нет, нет! Молчи, не говори мне того, чего я не смогу уже вынести! Ты непременно причинишь мне боль своими словами...
– Как ты можешь думать, что я причиню тебе боль или уйду?!. – в отчаянии вскричал он, перехватывая её руки своими и прижимая их к себе. – Я не уйду, пока ты сама меня не прогонишь... Пока я тебе нужен, я буду здесь!
– Ты должен будешь быть здесь! – не веря ему и не слушая его, как обезумевшая твердила она. – Должен! Хоть я знаю, что тебя я потеряла раньше их всех... Но сейчас я не позволю тебе уйти! Ты будешь со мной... ты поможешь мне... умереть мне поможешь спокойно! Хотя какой покой мне может быть, если я и умру? Ведь ты-то останешься, ты не пойдёшь со мной!.. Ещё бы! Ведь у тебя своя жизнь, где мне нет места... Как жестоко устроен этот мир и как мало в нём счастья! И как дорого приходится платить за эти краткие мгновения! Ну вот... у меня опять жар... ах, нет, не убирай своих рук! Не уходи! Останься!
– Если ты ещё раз скажешь подобные глупости, я не останусь! И можешь не хвататься за меня, не останусь! Не могу слышать!
– Какие глупости?! – со злостью и раздражением перебила она и глаза её лихорадочно заблестели. – О смерти? И это ты считаешь глупостью, да?!. А что мне остаётся в этой жизни, кроме как умереть?!. И я умру! Клянусь тебе – я умру! Не бойся... тебе не придётся долго ждать... я не отниму у тебя слишком много твоего драгоценного времени...
Он содрогнулся – такой уверенной в собственном диагнозе казалась она. Но он упорно отвергал даже возможность такого исхода. Переведя дыхание, он вымолвил:
– Ты уже почти здорова. У тебя было только нервное потрясение, но ты поправишься!
– «Потрясение»! «Поправишься»! – с горечью передразнила она. – Ты сам-то слышишь, что говоришь? И ты, видя меня сейчас, смеешь утверждать, что я здорова? Кто тебе сказал, что я здорова? Твои глаза говорят тебе об этом? Или твоё сердце? И кого ты стараешься убедить своим жалким заблуждением? Я знаю: следующая на очереди – я. Но ты не уйдёшь отсюда, пока всё не будет кончено... Я чувствую, что скоро, ох, как скоро, пробьёт мой последний час... как страшно мне будет без тебя... но я привыкла без тебя, так что... даже смерть... не кажется столь ужасной...
– Смерть не для таких, как ты! Ты не умрёшь! – вскричал он, безжалостно встряхнув её за плечи и разозлившись на неё не на шутку. – Ты говоришь это, чтобы напугать меня! Ты сама прекрасно знаешь, что от обычного нервного потрясения ещё никто не умирал... слышишь? Ты не можешь умереть! Не можешь даже думать так! Что буду делать я, если тебя не будет?..
Эти его слова, исполненные муки и отчаяния, прозвучавшие как рыдание, неожиданно произвели обратный эффект.
– Что ты станешь делать?! Тебя это волнует? – воскликнула она, поразившись и вознегодовав. – Несчастный! Да разве кончится твоя жизнь, если умру всего лишь я?!.
– Всего лишь ты! – неистово подхватил он. – Да, всего лишь ты! Но тогда весь свет опустеет для меня и сведётся к небольшому клочку земли на кладбище, и мечты мои будут лишь о том, как бы поскорее и мне лечь под могильную плиту! Как можешь ты говорить, что мне должно быть безразлично, что будет с тобой?!. О Диана, перестань меня мучить! Перестань изводить... Ты думаешь, я железный? Я сойду с ума, слушая твой бред!
– Мой... бред?..
– Да, ведь ты больна и не понимаешь, что говоришь! Не отдаёшь себе отчёта в своих словах... Ты ещё больна, но скоро всё пройдёт. Ты поправишься, ты вновь станешь прежней...
– Никакой я не стану... – прошептала она вдруг совершенно ослабевшим голосом и, вздохнув и присмирев, опустила голову на подушку; она не закрыла глаза и продолжала смотреть на бледное, взволнованное лицо Константина, всё ещё стоявшего на коленях у её кровати и хватавшегося за её руки своими – трясущимися, безжалостными. – Я не хотела, чтобы ты страдал, – тихо, через силу, проговорила она. – Но иногда... вот как сейчас... мне так больно, так немыслимо-дьявольски больно... что хочется излить кому-нибудь эту адскую боль... Нужно, чтобы кто-то забрал хоть половину её... Иначе кажется, что я сойду с ума! Ты не знаешь, что творилось в моей душе, когда я жила вдали от тебя... Ты не знаешь, что со мной сейчас...
Константин ничего не отвечал. Он был просто не в состоянии отвечать на эти скорбные речи, от которых веяло такой неизбывной тоской, таким дыханием неизбежности, что кровь стыла в жилах и горло сжималось, не позволяя вымолвить ни слова. Он посмотрел на неё и, не выдержав её истощённого, угасающего взгляда, уронил голову на её руки и беззвучно разрыдался. По её щеке тоже сползла слеза, когда она высвободила одну руку и провела ладонью по его вздрагивающему плечу, по жёстким светло-каштановым волосам, упавшим на её сбитую подушку. Пальцы её запутались в густых прядях.
Она продолжала, всё с тем же тихим, горестным выражением в голосе и на лице.
– Я чуть не погибла в тот самый вечер, когда узнала о твоём предательстве. Я чуть не погибла, Смиш’о! Я вернулась в усадьбу, как – не помню... заперлась в своей комнате... я пережгла все твои письма, всё, что напоминало о тебе и что я могла найти... кажется, я плакала... я изнемогала от пролитых слёз, и в конце концов мне стало дурно. Что случилось потом – тоже не помню. Всё стёрлось, смешалось в моей памяти... я видела перед собой только одного человека, нет смысла говорить тебе, кого!.. И я звала его... и плакала... и снова звала, но он мне не отвечал... Образ его не тускнел и не исчезал... но и не менял своего бездушного выражения. Жестокая насмешка, бесплотный мираж! Помнится, серый рассвет смотрел в окна, отражался в холодных стёклах и каплях на них, когда я совершенно выбилась из сил. А видение не исчезало! Оно сияло перед глазами в жутком багровом ореоле и не спешило оставить меня... Может, это лишь моё воображение... да так оно и было, конечно. Но тогда я не понимала, что всё это не в реальности, и жутко хотела, чтобы он был здесь на самом деле, чтобы не бросал меня одну в этом жестоком мире зла и беспощадного эгоизма!.. Но он сам оказался эгоистом. Я старалась выкрикнуть наболевшее имя как могла громко, но голос отказался мне повиноваться... И всё пропало! Всё исчезло. Он ушёл, оставив меня одну! Слышишь, ты?!. Ты покинул меня! В тот час я отчётливо поняла, что оказалась совсем одна. Я словно проснулась и, впервые трезво оглядевшись вокруг, вдруг увидела, что меня окружают только враги. Нет худшей кары... совсем одна среди волчьей стаи, где каждый косится в мою сторону, готовый в любую минуту растерзать в клочья. Все видели во мне врага – Льок, Ксения, слуги, и каждый стремился уязвить меня... Хм, а они и не представляли, как облегчилась им задача... благодаря тебе... я уже тогда была разбита. Да и кому я могла представлять опасность, господи боже мой... Я чуть не погибла! Не от физических страданий, а от нравственных... Почему все считают, что телесная боль тяжелее душевной пытки?! Это неправильно... Если здорова душа, она может победить любой телесный недуг, для неё ещё не всё потеряно... А вот если тело здорово, но внутри пустота – вот это страшно... Вот тогда не остаётся надежды на спасение. Как никогда не зацветёт и не зазеленеет дерево с дуплом, сердцевина которого вся пуста, так и человек, душа которого мертва, у которого осталась лишь телесная оболочка, не протянет долго. А именно это я и чувствовала, именно это и происходило со мной... и происходит сейчас... Ты плачешь, ты всё-таки жалеешь меня... Как приятно и в то же время невыносимо осознавать, что потом... что останется на земле человек, который будет оплакивать меня... Что ты останешься! Но ты для меня давно потерян! Всё для меня потеряно. Все потеряны. У меня больше ничего не осталось... и никого. Льок отгородился от всего света и думать забыл обо мне, тётушка повредилась умом, умер Рустам – умер вместо меня, это я должна была умереть, медведь напал на меня... он оттолкнул меня и подставил себя под удар! Мало того, что я всю жизнь приносила ему лишь несчастья, так в итоге ещё и убила его... пусть не своими руками, но я убила его! Даже Ксения жаждет моей смерти... что ж, я доставлю ей такое удовольствие! Мне больше нечего делать в этом мире! – Она помолчала, чтобы отдышаться, но заговорила вновь: – Когда меня предал ты, душа моя словно разложилась заживо! Я выстояла лишь потому, что со мной был он. Я уже тогда не любила его, я его ненавидела... как ненавидела и тебя, и всех вокруг... но он меня любил... Он всем готов был пожертвовать ради меня... Он был мне опорой, он терпел все мои бесконечные издёвки, и недовольство, и вечно плохое настроение... всё сносил терпеливо и кротко! И как ни странно, он помог мне выстоять... хотя бы внешне, хотя бы с виду! Теперь последняя опора рухнула, теперь его нет. Я так перед ним виновата... Я испортила ему жизнь и в конце концов... я убила его. Он умер, защищая меня. Я жива только потому, что умер он. Я его убила! Я виновата перед ним! Я виновата перед всеми... я виновата перед тобой... я думала только о себе, мне было наплевать на него, на тебя... я и тебе сломала жизнь ! Теперь я это поняла. И я противна сама себе... Не могу жить сама с собой, я себя ненавижу! Я всем вокруг только мешаю! Я всем вокруг портила жизнь, я отравляла всё, к чему бы ни прикоснулась... хоть и не хотела того. У меня нет больше сил, чтобы жить. Для чего? Для новых ошибок? Для новых разрушений? Нет! Хватит! Всё рушится вокруг... обломки неминуемо погребут и меня.
– Диана... ты потеряла не всё. И не всех. У тебя есть я! Меня ты не потеряешь никогда... никогда, дышу я или нет, на земле я или под землёй! – перебил он её, вскидывая голову и глядя на неё сверкающими от слёз глазами.
– Я уже сказала, что потеряла тебя больше года назад! Что бы ты ни говорил. Ты женился на Ксении, и ты мне теперь не нужен. Ты мне теперь не поможешь. У тебя есть она! Вот и ступай к ней, а меня оставь в покое! Не судьба нам быть вместе, а против судьбы я уже не смогу пойти – нет ни сил, ни желания. Я не знаю, за что мне бороться... и как? Впереди – мрак, если я останусь жить. Я не хочу остаться во мраке! Год назад я была в подобном состоянии, но тогда в конце туннеля был свет, который зажгли специально для меня... и я нашла в себе силы кое-как выйти к нему. Вернее, меня заставили выйти к этому свету... заставил Рустам, своей неутомимой заботой. Теперь нет ничего. И никого. Когда я потеряла тебя, я чувствовала себя так, словно нырнула – но река оказалась слишком мелкой, – и толи сломала себе шею, толи стала захлёбываться. Но меня вытащили из воды, меня спасли... Хотела я того или нет! И каким-то чудом я осталась жива... Теперь я как будто нырнула во второй раз... но теперь нет надежды на спасение, меня никто не ждёт на берегу, меня некому спасти... Все, кого я сколько-нибудь любила, принадлежат не мне: Рустам – богу, тётушка Илсу – сумасшествию, Ксения – своей дикой, лютой ревности, а ты теперь навеки связан с ней! Знаю, ты – мой, но мне ты не принадлежишь! Все вы теперь чужие... все! У меня просто нет смысла, чтобы жить дальше... и сил нет!
– Я вышвырну из замка твою сестру и всё, что с нею связано! Она мне – никто! С её помощью я всего лишь мстил её отцу и ей самой за её тупое самодурство, за её самомнение! Ради тебя я оставлю её в покое, отпущу, я...
– Ах, замолчи! Теперь ты – герой! Конечно! Но твоё раскаяние тебе уже не поможет. И мне не поможет. Ты нанёс мне сокрушительный удар своей женитьбой, этого забыть я не смогу никогда, хоть сто раз отрекись от Ксении! Мне всё равно, что ты сделаешь с ней – выгонишь, убьёшь... но ничего уже не исправить! Поздно! Слишком поздно! Ты предал меня! Не имеет значения почему. Ты меня предал! Ты жестоко разочаровал меня... я-то считала, что ты не способен предать, а ты оказался способен. Это не укладывается у меня в голове, до сих пор не укладывается! Ты предал меня! Ты не лучше других, ты такой же, как все, Константин! На тебя нельзя положиться! Как я могу жить рядом с тобой, зная это?!.
– Если на то пошло, – вдруг безжалостно вскричал он, вскакивая на ноги, – то и ты предала меня, первая предала! Я и не подумал бы мстить тебе и жениться не Ксении, если бы ты так не унизила меня! Нет же! Тебе было стыдно меня... Тебе нужно вдруг стало всеобщее уважение и одобрение и... Но любила ты – меня! А выходила за него! И хотела ещё, чтобы я был доволен! Ты меня предала – и предала сознательно! Я же тебя – с отчаяния, с горя и досады! Так чья вина тяжелее, а?!.
Она прикрыла глаза и тихо заплакала. Он стоял над нею, тяжело дыша и сжимая кулаки, и весь дрожал, не сводя с неё злобно пылающих глаз.
– Прости меня, – вдруг еле слышно прошептала она. – Не хотела я никому зла. И не знала, что может произойти...
– Общение с ним, когда он приехал из пансиона, испортило тебя! Вырвало из привычного мира, поманило какими-то миражами... но нового мира ты взамен не получила, потому что в основе своей душа твоя осталась той же и не принимала всерьёз ничего нового... Как ты не смогла понять, что то всё – пустое?! Как не могла понять, что я тебе нужен, а не кто другой?! Нужен по-настоящему, навсегда? Увлеклась химерой – и вот результат! Сгубила и себя, и меня!..
– Прости! Прости, как я прощаю тебя! Константин... – Она взглянула на него, всё больше и больше волнуясь, и нетерпеливо попросила: – Присядь... Я хочу видеть твоё лицо.
Он вновь опустился на корточки у её кровати, старательно пряча глаза. Какое-то время она только смотрела на него, затем рывком отвернулась к стене, упав лицом в подушки.
– Как мне будет не хватать тебя! – вдруг с досадой, со злостью прошептала она, передёрнувшись и отшвырнув его руку, когда он попытался тронуть её за плечо.
Смиш’о не вымолвил ни слова – не смог. Он убрал свою руку, спрятав её за спину, и глядел на Диану неотрывно, обезумевшим от горя и страха взглядом.
Какое-то время она лежала неподвижно, затем нерешительно повернулась. Взгляды их встретились.
Она приподнялась, опираясь на локоть, и резко подняла его за подбородок.
– Ты не спасёшь меня, Константин, – посмотрев в его глаза, с внезапным раздражением, с ожесточением воскликнула она, и её запавшие тёмные глаза вновь заметали молнии. – Я тону... так дайте же мне утонуть и не мутите своими страданиями воду, в которую мне суждено погрузиться! Разбита моя душа, выжжена, как степной курган, и не смогу я больше жить на этом свете, так он опостылел мне... Нет в нём радости! Нет счастья! Всё обман! Миражи... Миражи! Настоящее здесь только горе... настоящее и непереносимое! Я не хочу больше жить здесь... я больна... я слишком больна для бесплодной борьбы! К чему барахтаться, ища под ногами дно, когда его нет и быть не может!.. Не лучше ли опустить руки и перестать наконец бороться ни за что?.. Хуже уже не будет... Но не смогу я успокоиться, если тебя не будет рядом, Смиш’о! Ты нужен мне... Я и сама не понимала, насколько ты мне нужен, пока не потеряла тебя... и когда я умру, не жди, что я покину эту землю! Не надейся, что избавишься от меня! Не рассчитывай, что у тебя получится убежать от меня! Даже и не мечтай! Я не покину эту землю до тех пор, пока здесь ты! Я буду ходить за тобой неотступной тенью, и никакой бог не сможет успокоить мою душу и забрать отсюда! О, я не успокоюсь, пока ты не придёшь ко мне, сколько бы лет ты ни прожил после меня! Я не дам тебе забыть себя, я повсюду буду с тобой! А ты вечно будешь помнить обо мне – уж я постараюсь! – и мучиться будешь так же, как я мучаюсь! И никогда никого ты уже не полюбишь – я не дам тебе никого полюбить! Не позволю! Ты – мой, что бы там ни было, только мой, и навек моим останешься! И в конце концов придёшь ко мне!
Она судорожно уцепилась за него, взгляд её метался по его лицу, руки дрожали, как в лихорадке. Смиш’о схватил её за плечи и с такой силой прижал её к себе, что она задохнулась и не смогла больше добавить ни слова. Со стороны она казалась безумной. Он бурно рыдал, раздавленный всем происходящим, почти лишённый рассудка, забывший себя от горя и отчаяния, зато она не пролила ни слезинки и смотрела на него, змея по бескровным губам довольную улыбку и мстительно щуря глаза...
Насмерть перепуганная экономка выбежала из комнаты, зовя на помощь и крича, что «он сейчас совсем задушит барышню, а она и так еле жива и чуть дышит». Прибежали вернувшиеся с погоста родственники и слуги, но не посмели приблизиться к Константину и Диане – он отпугивал их лютыми взглядами, а она – словами, прорвавшимися вдруг с неистовой силой. Заметив набежавших людей, она вскочила и закричала на весь дом, чтоб оставили её и дали ей умереть спокойно, и в следующий момент, цепляясь за Константина, по-детски взмолилась, чтобы его не прогоняли. Противоречить ей было бессмысленно... Да он бы и не ушёл. Он был почти невменяем и не сдвинулся бы с места, даже если бы дом запылал огнём или началось землетрясение.
Она скончалась в тот же вечер. На руках Константина, сорвавшего голос и звавшего её до хрипоты. Целую ночь просидел он, сжимая остывающее тело в объятиях... Как он убивался по ней! Он никого к ней не подпускал, и не позволил бы, наверное, даже похоронить, если бы переполошившиеся родственники не заявили на него деревенским властям. Его забрали, причём не без жестокой драки, и на несколько суток засадили под замок в деревенскую тюрьму, где он метался, как дикий зверь, ревел и грозился, тряс двери, решётки на окнах, рычал от ярости, но ничего поделать не мог. А после нескольких часов таких метаний, устав и совершенно выбившись из сил, он упал на каменный пол, и то стонал, то рыдал, то рвал волосы в клочья, оплакивая потерянную подругу, которая была для него всем – и светом, и жизнью, и единственным в мире счастьем.
В один момент он лишился всего, хотя с его головы не упало ни волоска, хотя сам он был здоров и крепок, хотя мир вокруг него не изменился.
Вернее, не изменился внешне.

Глава 22

Случилось так, что мы с Ксенией узнали о том, что произошло, только через два дня. Ведь нам было запрещено выходить за пределы замка; вернее, насчёт меня никаких ограничений не существовало, но я не могла оставить Ксению одну.
Однако Смиш’о, после того, как отправился на похороны соперника, не появлялся и не подавал о себе вестей, и это обеспокоило нас, как ни были мы угнетены и разозлены на него. Вести не проникали в замок, ведь отношений с внешним миром его немногочисленные обитатели не поддерживали, и никто не приходил, чтобы известить нас о событиях, творящихся за его стенами.
Когда подошёл к концу второй день исчезновения Константина, я объявила Ксении, что завтра же с утра отправляюсь в деревню, чтобы хоть что-нибудь разузнать о брате, а если это не поможет, то дойду и до дома покойного. Не может такого быть, чтобы человек бесследно исчез. Кто-нибудь наверняка знает, где он и что с ним.
Ксения, которая была вся на нервах, горячо поддержала моё решение.
Эту ночь мы не спали совсем и просидели в столовой до самого рассвета. Ярко пылал камин, во всём замке царила глубокая тишина, за окнами – непроглядная тьма. На улице снова разыгралась метель. Снег мельтешил за стёклами, ветер ударял в ставни, завывал в трубе; с тёмной кухни – доносилось через приоткрытую дверь сонное дыхание Йозе да изредка его всхрапывания.
А мы сидели, тихо переговариваясь, и большей частью молчали, прислушиваясь к внешним звукам и вздрагивая всякий раз, когда нам казалось, что по двору кто-то прошёл, или хлопнула дверь внизу, или скрипят подмороженные доски моста, который Йозе опустил на ночь, думая, что хозяин может вернуться, а он не услышит сигнала, потому что будет спать.
Но хозяин не появился.
И я, как только стало светать, оделась и вышла. Йозе не препятствовал мне, ведь насчёт меня он не получал указаний и я могла беспрепятственно идти, куда и когда угодно.
Около только что открывшейся лавки, окна которой ярко светились в рассветных сумерках, мне встретилась экономка, знакомая мне по первому и единственному посещению дома, где жили Рустам и Диана. Заплаканная, постаревшая, с согнувшимися плечами, она и поведала мне о несчастье и рассказала историю, которую вы уже знаете.
Я была поражена; я не могла поверить тому, что тем не менее являлось самой бесспорной правдой – уж слишком она казалась жестокой.
И, хоть никогда мне особо не нравилась старшая из барышень Льок, смерть её вызвала такое волнение, такую жалость в моём сердце, что я не сдержала слёз. Наплыв воспоминаний детства, мысль о том, что я скажу Ксении по возвращении домой, а также сводящая с ума тревога – что теперь будет с Константином и со всеми нами – всё это повергало меня в растерянность и беспросветную тоску.
...Да, сказка всегда продолжается до первой смерти среди близкого круга людей. Потом наступает жизнь. Прозрение. Меняются представления о мире, и, если раньше он казался весёлым, полным света и красок, то потом спадает золотая пелена и обнажается всё уродство, вся абсурдность, вся ужасающая серьёзность, с которой устроен этот мир, где человек рождается, живёт и умирает, один, сам по себе, и неважно, что его окружают люди, любимые им и любящие... Они могут уйти в любой момент, а он останется, он вынужден будет продолжать путь – свой путь – уже без них, один. Мы все одиноки в этом мире, как бы ни любили и как бы ни были любимы. И отвечать можем лишь за то, что внутри каждого из нас. Разумнее было бы жить в себе, и лишь собой, не привязываясь ни к кому крепче, чем к самому себе, не растворяясь в другом человеке до последней капли, чтоб после его ухода не потерять себя. Да, разумнее. Но возможно ли?
Для меня сказка кончилась со смертью отца, когда я была ещё ребёнком. Правда, жизнь мою в отчем доме можно было лишь с большим трудом назвать сказкой, но по крайней мере я не знала, что такое смерть близкого человека. Я слышала, конечно, что люди умирают, но как-то не воспринимала; зато когда это коснулось непосредственно меня, поняла, насколько суров и безжалостен мир, если в нём творится такое...
С тех пор два раза я имела возможность убедиться в своих заключениях: кончина дядюшки Эба, затем – Рустама... И вот теперь – несчастной Дианы...
Я немедленно отправилась вместе со служанкой к ним, чтобы в последний раз повидать свою маленькую подружку, которая при жизни относилась ко мне весьма противоречиво: то высокомерно и отстраняюще, не замечая меня и не обращая на меня внимания, то нетерпеливо поджидая моего появления и жадно расспрашивая о брате, выхватывая письма...
Слёзы катились из моих глаз и замерзали на щеках под действием морозного ветра, когда мы подходили к дому, нижние окна которого были ярко освещены; на раскрытых воротах трепетала траурная чёрная ленточка... Сумерки понемногу рассеивались, снег смутно белел на дорожках двора и в парковых аллеях, чёрные деревья тихо шумели в вышине, выделяясь корявыми ветвями на фоне пасмурного и тёмного неба...
На сей раз я вошла с парадного. Ступив под сень белоснежных колонн и бесшумно растворив стеклянные двери, мы с ключницей прошли по неосвещённому холлу и коридору, она отворила ещё одну дверь и мы очутились в роскошной, но словно бы померкнувшей гостиной. Не было живого огня в умершем камине, гирлянды белых цветов из оранжереи украшали комнату, устилали ковёр на полу, сплетались на зеркалах... Посреди гостиной, где всего несколько дней назад стоял гроб Рустама, возвышался другой, обитый розовым шёлком, усыпанный алыми розами  и слегка прикрытый тончайшей кисеей.
Около гроба никого не было. Я с трудом заставила себя подойти, и остановилась, всеми силами стараясь сдержать готовые прорваться рыдания. Посмотрев на покойницу, я почти не увидела её сквозь пелену застилавших глаза слёз. Отерев их и прерывисто вздохнув, я постаралась взять себя в руки и дрожащими пальцами отвернула кисею с её лица. Она лежала бледная, мраморно-бледная. Её осунувшееся лицо, вопреки общепринятым суждениям о том, что все усопшие (или большинство из них) являют собой олицетворение будущего блаженства, казалось бесстрастным; ни тени улыбки, ни света в чертах, разгладившихся и словно потускневших; нет, я не говорю, что она выглядела непримиримой или мрачной, нет... она была абсолютно равнодушна. Так равнодушны бывают люди, не достигшие бога, не откликнувшиеся на его зов; люди, которых держит там, где они жили, неодолимая сила – она-то и не даёт им покоя, она и не позволяет откликнуться... Холодом веяло от её лица.
– Вот и девочка наша... туда же... а уж как я на неё злилась... когда она доводила Рустама... – прошептала старуха, подойдя и став рядом со мной. Рыдания душили её, прорывались толчками. Она оперлась на мою руку, чтобы не упасть.
Я подумала, что должна принести Ксении что-нибудь на память, ведь Йозе не выпустит её из замка даже на похороны сестры, как не пустит и Константин, если до этого успеет освободиться. Я коротко обсказала ситуацию экономке и попросила разрешения отрезать один локон.  Та понимающе закивала, принесла мне серебряные ножнички... Я отрезала длинную блестящую прядку, которая тутже свилась змейкой на моей ладони, затем завернула её в кружевной платочек, любезно предоставленный ключницей, и бережно спрятала в карман.
Постояв над телом ещё какое-то время, повздыхав и всплакнув немного, я бросила на усопшую последний взгляд, поправила широкий кружевной воротник белого, будто воздушного, переливающегося в свете свечей платья, накрыла её кисеей и, прошептав последнее прости, вышла.
На сердце у меня было тяжело.
И, возвращаясь в замок в тусклых сумерках начинающегося утра, я рассеянно глядела на хмурое небо, на мертвенно-белую пелену снега, устилавшего землю саваном, на редкие снежинки, кружащиеся в морозном воздухе, на колкую снежную пыль, которую взвивал с сугробов ветер... Глядела и думала, что мир уже не тот, что никогда не вернётся в него радость, что никогда не придёт тепло и не растает снег... Вечный холод. Вечные сумерки.
Я шла всё медленнее; снег морозно хрустел под ногами; пронзительно-холодный воздух обжигал мне лицо, но я не торопилась. Плохая весть, которую я должна была нести, угнетала меня, пригибала к земле.
Но любая дорога, даже самая длинная, когда-нибудь кончается.
И вот я уже поднялась на высокий обрыв; жёлтые окошки деревни далеко внизу, в долине, затянутой рассветной мглой, скрылись, заслонённые валунами и терновником... Еле-еле переставляя ноги, прошла я по мосту, ещё медленнее пересекла двор и, прежде чем отворить дверь чёрного хода, постояла несколько минут на пороге, вдыхая холодный бодрящий воздух и набираясь сил перед решающим объяснением.
Ксения ждала меня на кухне. Она нервничала, расхаживала из угла в угол, то и дело бежала в столовую и до рези в глазах всматривалась в тёмные окна. Кухарка, не менее её самой обеспокоенная отсутствием хозяина, уже встала и хлопотала на кухне, приготовляя завтрак. Забрасывать хозяйственные дела она боялась, к тому же считала, что если Смиш’о не вернулся, то лишь потому, что сам так захотел.
Ксения терзала её разговорами, высказывала самые нелепые предположения, догадки и надежды, отвергала их сама же, выискивала новые. Словоохотливая и добродушная, служанка слушала её, переживала вместе с ней, сочувствовала... но продолжала крутиться у очага и своих котелков. Старуха-горничная тоже уже встала и теперь прибиралась в комнатах, Йозе был во дворе – я слышала со стороны сараев унылые скребущие звуки – видно, он расчищал дорожки от снега.
Вздохнув поглубже, я решительно отворила дверь.
Ко мне бросилась Ксения. Лицо её горело, глаза сверкали, а голос срывался и падал, когда она обратилась ко мне:
– Ну, что? Ну, где он, Эрн? Где? Ты была там? Да? Была?
– С ним всё в порядке... – поспешила успокоить её я. И, заметив напряжённый взгляд замершей при моём появлении кухарки, добавила, силясь улыбнуться: – Он жив и здоров. И скоро... его отпустят. Очень скоро. Дня через три... его отпустят.
– Отпустят?..
Ксения пошатнулась и чуть не упала, схватившись за высокую спинку стула и таким образом удержавшись на ногах.
– Он... он нарушил общественный порядок... а потому его задержали на несколько суток, – запинаясь, проговорила я.
Поохав, поахав и немного успокоившись, Ксения внимательно взглянула в моё лицо и, заметив мои покрасневшие глаза и следы слёз на щеках, вздрогнула и насторожилась.
– Ты что-то скрываешь, Эрнеста? – подозрительно спросила она, изменившись в лице; обогнув стул, она подошла ко мне. – У тебя глаза покраснели, ты плакала?.. И где ты пропадала так долго? Ты ушла почти два часа назад; я помню, было начало седьмого... Что случилось? Ах, да не томи!
Разрумянившаяся от огня кухарка, успокоившись за хозяина, попробовала беззлобно высмеять мнительность хозяйки, но никто не поддержал её намерения. Вместо ответа я полезла в карман, вынула маленький свёрток и протянула Ксении молча, без слов.
Она испуганно посмотрела на него, взяла, развернула... Длинный локон тёмных волос выскользнул из платка и обвил её дрожащие пальцы. Она тихо вскрикнула и метнула на меня растерянный взгляд:
– Это... это волосы Дианы... – пробормотала она. – Ты... была у неё?..
Набрав побольше воздуха, я обрушила на её голову страшный удар.
– Она умерла. Два дня назад. Дианы больше нет среди нас и никогда не будет.
Голос мой звучал глухо и сдавленно.
Не буду описывать, какую бурную реакцию вызвали мои жестокие слова. Кухарка выронила ложку, обварила кипятком пальцы; Ксения сначала не хотела верить мне и, в душе ясно осознавая, что я никогда не пошутила бы такими вещами, упрямо твердила, что я всё выдумываю лишь затем, чтобы причинить ей боль... Но мало-помалу она смолкла и, помолчав какое-то время в ужасе и оцепенении, разрыдалась, да так, что мы не на шутку перепугались за неё...
Я сказала, что хоронить Диану будут сегодня; она отчаянно рвалась из замка, умоляла Йозе отпустить её всего лишь на четверть часа, сулила ему золотые горы, была согласна даже на то, чтобы он сопровождал её, но Йозе был непреклонен и твердил, что хозяин никогда бы не выпустил её за ворота, а потому и он поступит так же. Ксения рассвирепела и в бешеном гневе бросилась на него с кулаками, но мы с кухаркой успели её удержать, хоть и с превеликим трудом, ведь могло случиться непоправимое – кучер не церемонился ни с кем, кроме, конечно, Константина, и если его оскорбляли, мог поднять руку на кого угодно.
Мы увели убивающуюся Ксению, но целый день она не находила себе места, бродила по коридорам и лестницам, молилась и плакала, и что-то шептала, обращаясь не то к богу, не то к усопшей, и отчаянно взывая о прощении. Ведь с Дианой они расстались врагами... увы, раскаяние пришло к ней слишком поздно, и, если и были услышаны её горячие мольбы, то никакого отклика на них не последовало.
Лишь вечером она немного пришла в себя. Усевшись в столовой на любимом красном диванчике, она стала греться у огня, так как совершенно окоченела в холодных коридорах, и, вся дрожа, глухо обратилась ко мне:
– Эрн, её, наверное, несколько часов как похоронили?..
Я сидела в кресле напротив и держала на коленях книгу, но не читала – не могла.
– Наверное, – со вздохом ответила я.
– Как страшно... – вдруг с содроганием вымолвила она. – Отнесли... закопали... и всё! И это конец... всему конец... и всех нас ожидает такая участь... и никто её не избегнет. Никто, верно, Эрнеста?..
Я ничего не ответила. Слишком угнетена я была для подобных размышлений.
...На следующий день, к вечеру, родилась Диана Смиш’о. Константин не появлялся ещё несколько дней, и девочку окрестили без него.
Называя дочь её именем, Ксения втайне надеялась искупить свою вину перед той, кого уже не воскресить, а также не могла не думать, что Смиш’о смягчится и переменится и полюбит своего ребёнка хотя бы из-за этого имени.
Глубокое потрясение, вызванное смертью сестры, заставило её вмиг повзрослеть, и она пересмотрела многие свои обиды. И всё-таки, со смертью Дианы надежды её на Константина воспрянули. Она думала, что Смиш’о смирится, по-новому посмотрит на свою семью и примет её, ведь другой, желанной, у него теперь никогда не будет.

Глава 23

Он воротился угрюмый, одичавший, похожий на загнанного, затравленного, до полусмерти загрызенного волка.
Его чёрный костюм, невообразимо грязный и изорванный, висел на плечах, опухшее лицо было странного синеватого оттенка, а бездонные чёрные глаза угрюмо поблёскивали сквозь упавшие на них нечёсанные пряди косматых волос. Войдя в комнату, где сидели мы с Ксенией, которая держала на руках спящую малютку, он прошёл мимо, даже не взглянув на нас, и, поднявшись наверх, заперся в своей комнате.
Долгих две недели не выходил он оттуда и ничего не ел, только ночами иногда спускался вниз – наполнить графин водой.
Никто не решался потревожить его в его затворничестве. Слуги не осмеливались звать его к столу, заходить к нему, чтобы прибраться в комнате. Ксения плакала, сетуя, что он не замечает ни её, ни девочку, он даже не знает о том, что малютка уже родилась...
...В один сырой декабрьский вечер, когда вдруг подули южные ветры и снег начал подтаивать, а за тёмным окном что-то вздыхало и капало, ударяя по стёклам и жестяным наличникам, в коридоре раздались тяжёлые неверные шаги.
Мы с Ксенией, по своему обыкновению, сидели у камина, но заслышав шаги, вздрогнули и уставились на дверь. Та растворилась, и спустя минуту в столовую вошёл Константин.
Боже, как он изменился за долгие две недели, что мы не видели его! Он исхудал, щёки ввалились, глаза глубоко запали, складки на лбу не разглаживались... Я сказала, что он сильно похудел, но это никак не отразилось на его мощном сложении – он был здоров как бык и сохранил прежнюю королевскую осанку.
Жалость шевельнулась в моём сердце, но, глянув на меня убийственным и по-прежнему нетерпимым взглядом, не допускавшим ни жалости, ни сочувствия, он прошёл на кухню, отломил от ковриги кусок чёрного хлеба и, вернувшись, уселся за стол, выбрав самый тёмный угол.
Покончив с едой, он встал и направился к двери. Но тут проснувшаяся девочка расплакалась, Ксения стала успокаивать её... Плач малютки остановил Смиш’о на пороге.
Он замер, не поворачиваясь к нам, и словно усиленно соображал, пытаясь разобраться, почему и где кричит младенец и откуда он вообще взялся в его доме. Затем развернулся, взглянул на жену и, помедлив ещё какое-то время, подошёл к ней. Глаза её, обращённые на него, засветились тайной надеждой и страхом, страх сопровождал все её чувства к этому человеку; а руки, поддерживавшие малышку, дрогнули.
Он остановился позади дивана, на котором она сидела (наверное, затем, чтобы не видеть жену), и напряжённо принялся смотреть через её плечо на ребёнка, которого она баюкала. Тот покраснел от плача, крохотная шапочка сбилась; ребёнок этот размахивал кулачками и никак не хотел успокаиваться... Я имела возможность наблюдать за выражением лица Константина – в отличие от Ксении, которая посчитала, что он любуется дочкой, – и я отчётливо увидела, как лицо его исказилось гримасой боли и отвращения.
– Я назвала её в честь сестры... – дрожащим голосом проговорила Ксения, трепеща от волнения. – Я назвала её Дианой.
Вопреки её наивным ожиданиям, Смиш’о замер, словно его ударили, хлестанули по самому сердцу, затем разразился таким злословием и с таким бешенством засверкал глазами, что она перепугалась и сама заплакала, не хуже маленькой Дианы.
– Пошла вон! Вон отсюда! – Схватив её за волосы одной рукой, другой – за плечо, он вместе с ребёнком выволок её в коридор и, громко ругаясь, потащил наверх.
Словно бес в него вселился – в такой он был ярости...
Спустя четверть часа, даже меньше, Константин, движимый непонятными для меня причинами, возвратился в столовую, схватил стул, пододвинул его к огню и сел, отвернувшись от меня и дыша тяжело, неровно, часто.
Ещё через какое-то время он заговорил:
– Эрнеста, передай ей, чтоб больше не попадалась мне на глаза! – его хриплый голос дрожал и срывался. – Последнее время я зверею до такой степени, что теряю над собой контроль, а это может плохо для неё кончиться.
– Но девочка, в чём виновата малютка Диана? – Я старалась держать себя в руках, хотя все поджилки мои тряслись, когда я осмелилась вступиться.
– Не смей, слышишь, не смей называть её этим именем! – вскричал он, с такой яростью стукнув кулаком по каминной решётке, что сбил несколько медных завитушек и сбросил их в огонь, освещавший его склонённое лицо красноватыми и багровыми сполохами, зажигавший его тёмные глаза и делавший их похожими на раскалённые угли. – Никто не смеет носить её имя...А эта несчастная, верно, вообразила, что я полюблю её соплячку, раз любил её сестру, она специально назвала её так? Молчишь... но я и так знаю! Она надеялась подсунуть мне это чёртово отродье, чтобы заменить им... как может имя заставить меня полюбить этого ребёнка?!. Имя будет непрестанно напоминать мне ту, другую... И ты думаешь, я потерплю эту муку?.. Её дочь – не она! И я ненавижу Ксению, ещё больше ненавижу за то, что осмелилась назвать её так, а девчонку – за то, что осмелилась принять имя, носить которое недостойна, которого никто больше не достоин! В один прекрасный момент я не выдержу... да пусть удержат меня бог и дьявол от совершения ещё одного преступного злодеяния... если смогут удержать, конечно!
Он бессильно застонал, заскрежетал зубами и закрыл лицо дрогнувшими руками.
Я, привыкшая к его выходкам, я, уже не удивлявшаяся его вспышкам и взрывам, я испугалась. Такое исступление, такая решимость слышались в его голосе, что мне стало страшно.
А он, помолчав какое-то время, прерывисто вздохнул и продолжил:
– Ты можешь обвинить меня в том, что я ненавижу собственного ребёнка... Вини! Мне всё равно... Теперь мне наплевать на всё и всех... Был только один человек, которому я позволил бы судить себя, но его больше... нет. Так какое мне, к чёрту, дело до остальных?!. Я озверел... и сошёл с ума... хотел бы сойти! Я озверел и никому не намерен давать спуска! Со мной обошлись жестоко и несправедливо, отняли всё, что у меня было! Отняли жизнь, не коснувшись меня самого и оставив меня на земле... вынув душу мою и закопав её там, в долине... Со мной обошлись подло! И я намерен так же поступать со всеми! Со всеми, слышишь? Никому я не дам пощады! И горько пожалеют те, кто осмелится встать на моём пути! Теперь я буду вершить над миром суд... так как он свой суд надо мной уже свершил.
Вновь молчание воцарилось у нашего камина и стало слышно, как дождь и снег стучат по незавешенным стёклам; и вновь мой брат первым нарушил молчание.
– В тот день, как меня отпустили, я первым делом пошёл к ней... Теперь-то мне открыт путь к её приюту! Я упал на её могилу и рыдал, точно помешанный... – Голос его исказился мучительным страданием и болью, которую неизменно причиняли ему слишком свежие воспоминания. – Был холодный и пасмурный полдень, облака низкими прядями распростёрлись по всему небу, дул жестокий северо-восточный ветер... По кладбищу летела снежная пыль... Она проносилась надо мной, колола мои руки, которыми я хватал и царапал мёрзлую землю... Пальцы мои были в крови и в земле, от мороза кожа стянулась и суставы почти не гнулись... А я всё рыдал, и звал её, и молил вернуться или и меня забрать с собой. Но только ветер отвечал мне пронзительным свистом да гулом в вышине, в облаках... Под конец я совсем обессилел и, прижавшись к холодному мрамору обелиска с её именем, затих, почти лишённый сознания и власти над собой. Сколько я так лежал – уже не помню. Знаю одно, что странные мысли стали приходить в мою голову. Проснулось эгоистическое желание сохранить её могилу неприкосновенной, чтобы никто не приходил к ней – только я. Я почувствовал жгучую ревность, что сюда может прийти Льок, Ксения или кто-то из других её родственников... Они будут лицемерно плакать, думать о ней... нужны были ей их глупые слёзы! В конце концов, это они сжили её со света! Я хотел один властвовать клочком земли, где лежит она, один, безраздельно! Но тут я понял, что даже это мне не удастся, что даже в этом мне отказано – взгляд мой упал на вторую надпись – и бешенство охватило мою душу! Они похоронили её с Рустамом! В одной могиле! Я вскочил, сжимая кулаки. И внезапная бредовая идея вспыхнула в моём мозгу, словно зарница, словно блеск молнии... и я уже знал, что мне следует делать. Ты, верно, скажешь, что я сошёл с ума... Но мне всё равно! Мне нужно выговориться... И вот что я сделал. Я отправился к могильщику и подкупил его. А чуть начало темнеть, мы пошли на кладбище, откопали гроб и перенесли его в другой конец погоста, а могилу, где остался лежать этот проклятый – один, как ему и следует, засыпали и вновь водрузили на неё памятник – всё, как было... Пока мой сообщник счищал снег и копал промёрзшую землю для новой могилы, я развинтил крышку и снял её... И я увидел её! Такая боль, такая тоска душили меня, что когда порыв ветра пошевелил её волосы и сдвинул кисею с лица, сердце моё оборвалось – мне показалось, что она жива... Но не страх, а отчаянная радость вселилась в меня при этом проблеске надежды! А когда я понял свою ошибку, я чуть не умер от горя! Долгие часы, пока продолжалось рытьё ямы, я сидел на коленях перед открытым гробом, сжимая её застывшие руки в своих и стараясь дыханием согреть их... Я знал, что это бесполезно, но всё же... Как больно, как страшно было это признать! И я тешил себя иллюзиями... я плохо соображал, где я и что со мной... Я смотрел на её белое, неестественно-белое, лицо, прижимался щекой к её ледяной щеке, гладил её волосы, легонько отдуваемые ветром... Глубокое горе совсем сломило меня; я не плакал, нет... но слёзы сами текли из глаз, безостановочно, и ресницы смерзались от них... хоть я этого и не замечал... Тем временем стемнело окончательно. Мороз с наступлением ночи усилился, начиналась позёмка. Временами сквозь тёмные тучи в небе проглядывал холодный диск луны – белой, с едва уловимым кровавым оттенком... И тогда по лицу Дианы скользили лёгкие тени, словно она вот-вот проснётся... Я всякий раз затаивал дыхание и ждал, и сквозь слёзы смотрел, как блестит в лунном свете её платье... Я почти верил, что чудо может произойти, что она вдруг рассмеётся, как раньше, и бросится ко мне... Я ждал! Но всё было напрасно. Луна пряталась в свои облачные покои, призрачный свет её исчезал... и всё оставалось по-прежнему. Лишь слышался посвист ветра да глухой стук лопаты, долбящей землю... Я что-то тихо говорил ей, склоняясь над ней, и почти слышал, как она отвечает мне... я сознавал, что её уже нет и что никогда я теперь не увижу её... Я замёрз, тело моё онемело от холода, волосы запорошил снег, я не мог пошевелиться... Но двинуться с места, чтобы согреться – у меня даже мысли такой не было! Ничего я не замечал, мне было всё равно, что будет со мной... «Замёрзну совсем – тем лучше», – подумал я один лишь раз и сразу мысли о холоде и ветре вылетели у меня из головы. Могильщик сбил руки до мозолей и еле разогнул затёкшую спину, когда работа его была окончена; пот градом катил с него... Когда я понял, что пора мне проститься с ней, что пора отдать её земле, какое-то безумие затмило мой разум, дикое отчаяние овладело душой, я закричал и прижал её к себе, в то же время не сводя неистового взгляда со своего сообщника, который стоял рядом и твердил, что пора... пора, пора, пора! Я смотрел на него с такой яростью, что готов был убить его... Я видел в нём своего палача! А сам я был словно приговорённый... Я понимал, что он прав, что всё так и должно быть... но не мог не ненавидеть его за то, что он отнимает у меня её... сколько он втолковывал мне, сколько я отгонял его бешеным взглядом... не помню. Но понемногу ярость схлынула с меня, какое-то оцепенение накатило, сковало все мои чувства, все ощущения... Я опустил обратно своё сокровище и тупо, словно я уже прошёл все муки ада, стал смотреть за тем, как могильщик бесстрастно накрывает её кисеей, как опускает сдвинутую мною крышку гроба, как заколачивает её... Я видел круглые вмятины, остающиеся от его молотка, слышал короткие глухие удары, и мне казались они погребальным звоном по мне самому... Я видел, как он спустил гроб в яму, как бросил на него первую горсть земли, как стал засыпать его лопатой... Комья, падавшие на крышку ещё не заваленного землёй гроба, стучали по ней, и стуки эти казались мне пушечными взрывами, хотя на самом деле были глухи и тихи... Я продолжал сидеть на том же месте и сидел до тех пор, пока над свежей могилой не вырос небольшой холмик. Обровняв его лопатой и положив в головах камень, могильщик получил свои деньги – всё, что оставалось в моих карманах, и ушёл. Была глубокая ночь. Я кое-как поднялся, постоял над могилой, шатаясь на ветру, и побрёл к выходу. Всю ночь я пил в кабаке, а под утро вернулся домой, отупевший и опухший... Ни разу больше не посетил я её с того времени... Не могу заставить себя выйти... Не могу видеть землю, где лежит она, холодная, как этот смёрзшийся снег... не могу вынести воспоминаний о безумной ночи похорон, когда я сидел над ней, сжимая её руки, и до потери пульса вглядывался в бескровное лицо, в трепетной уверенности, что ещё секунду, две – и её глаза откроются, и она улыбнётся мне, и она оживёт... Долгих две недели я был сам не свой, я ничего не понимал, я сходил с ума... теперь понемногу свыкаюсь с болью потери. Свыкаюсь с тем, что я – мертвец, что жизнь кончена, а смерть ещё не наступила, что в ожидание её я должен что-то делать, чем-то себя занять... Рано или поздно, но я к ней приду... и тогда уже никто не разлучит нас! А пока я излечился от боязни, что она может осудить то или иное моё действие, что мои поступки могут огорчить её, что она может покинуть меня! Она покинула. Самое страшное свершилось. Чего ещё мне бояться на этом свете?!. И я знаю, что нужно делать теперь... Со мной поступили жестоко! Душу мою сломили, уничтожили... И теперь я так же буду поступать со всеми, кто осмелится переступить намеченные мною границы... кто взглянёт на меня не так! Я буду так же жесток, как все вокруг, подстать этому миру! Я вынес эту боль – если могу вынести я, смогут и остальные... Ненавижу этот мир, ненавижу живущих в нём людей... и упаси их бог когда-нибудь столкнуться со мной!
Я заметила, как в свете огня блеснули две крупные слезы на его щеках; я слышала его прерывистое дыхание, видела стиснутые белые зубы, обнажившиеся в злобном оскале... и мне стало жутко. От его рассказа меня пробрала трепетная дрожь, от его предостережений стало дурно...
В полном молчании прошло несколько минут, затем Константин, резко оглянувшись, выдавил:
– Пошла прочь, оставь меня одного. И не смейте лезть мне в душу!
Я поспешила удалиться; никто и не собирался лезть в его душу.
Потихоньку постучав в дверь Ксении, я убедилась, что и с ней, и с малюткой всё в порядке (я боялась, не причинил ли он им какого вреда), затем отправилась в свою спальню и легла. Я долго не могла уснуть – слишком была взволнована и напугана всем произошедшим и ещё происходящим с близкими мне людьми.
Прошла неделя, и Смиш’о, к великой своей досаде, понял, что больше не в силах спокойно выносить присутствие с ним под одной крышей Ксении и малышки; ему стало невмоготу даже видеть её, слышать звук её голоса, просто знать, что она где-то рядом... Все её страдания казались ему недостаточными, мизерными, а удовлетворение от них – ничтожным по сравнению с испытанием постоянно видеть её в доме. Его стало трясти всякий раз, как она входила в комнату, где он находился, и он бежал от неё подальше, как чёрт от ладана...
А Ксения поняла наконец, что надежды её рухнули окончательно, и тоже его возненавидела. Возненавидела по-своему, не так, как он, но всё же то была ненависть – сильная, страшная. В последние семь дней своего пребывания в замке она совсем издёргалась. И вспыхивала от одного кривого взгляда; она словно обезумела и теперь сама нарывалась на скандалы, сама искала ссор с той же первобытной жадностью, с какой поначалу избегала их.
Однажды, в очередной раз подметив в её ответе сумасшедший вызов, Смиш’о едва сдержался, чтобы не избить её. И в тот же вечер отослал её вместе с ребёнком в один из маленьких городков на границе с Южным Дортом.
– Иначе я их обеих убью! – проскрежетал он, сжимая руки в кулаки и раздуваясь от бессильного гнева. – Когда-нибудь потеряю над собою контроль – и убью! А я не хочу запачкать руки об эту дрянь...
Ксения была мрачна. Решение его она приняла как должное, и не сказала ни слова. Думаю, она уже тогда не любила его... а может быть, просто не хотела уронить ещё больше своё достоинство... Но в глазах её я подметила боль, когда она взглянула на меня перед тем, как сесть в почтовый дилижанс. Боль, страх перед будущим, тоску и растерянность.
Поселились они с девочкой в крошечном коттедже на окраине; денег, которые каждый месяц присылал муж, едва хватало на еду и самую необходимую одежду.
После отъезда Ксении я почувствовала, что тоже не могу оставаться в замке. Такая мрачная, гнетущая, тяжёлая атмосфера пропитывала его, такой жестокой скорбью веяло вокруг, что я стала задыхаться. Мне нужен был хоть глоток свежего воздуха, мне нужно было видеть свет, мне нужно было найти иную жизнь – свою, ибо до сих пор я жила чужими жизнями, жизнями моих близких, и забывала о себе.
Я уехала. В пансион. Поступила ученицей в один из престижных пансионов Оинбурга – образование моё оставляло желать лучшего, дядя Эб научил меня многому, но этого было недостаточно, чтобы зарабатывать на хлеб; затем осталась там работать.
Брат не возражал, ведь я была нужна ему, как мёртвому припарки.
Спустя несколько недель я узнала адрес Ксении (мне сообщила его в письме добрая наша кухарка, которая относила на почту деньги для неё), и написала ей. Она ответила без промедлений и была очень обрадована моим письмом. Между нами завязалась регулярная переписка, из которой я узнавала о жизни Ксении и маленькой Дианы, узнавала обо всех их тяготах и незначительных радостях. Конечно, Ксения не изменила своим привычкам и почти в каждом письме на что-нибудь жаловалась, но я была рада и этим жалобам – отголоскам отжившего прошлого, которое, каким бы оно ни было невыносимым, по прошествии времени вызывает ностальгию, если оно было нам хоть немного дорого...
Время смягчает краски, сглаживает неровности, пригашает штрихи, которые раньше казались ужасными, и в памяти большей частью сохраняются лучшие мгновенья, которые довелось нам пережить в далёкие дни юности и детства...

Глава 24

Домой я не наезжала в течение двадцати лет.
Брату не писала, знала, что вряд ли получу ответ, и узнавала о нём из редких писем кухарки, которая прожила в замке десять лет после моего отъезда (потом вместо неё взяли Марсуа). По её отзывам, он стал настоящим отшельником, ещё более угрюмым и жестоким.
А после того, как однажды он выгнал с земли нескольких арендаторов, которые не имели денег заплатить вовремя, после того, как он буквально пустил их по свету с котомкой, по Лоу и Нитру поползли слухи о лютом нраве Смиш’о, теперешнего владельца древнего и благородного замка. Они добавились к тем, что уже ходили вокруг его имени со времён смерти Дианы и изгнания Ксении. Народ чурался мрачного затворника и никто никогда не заворачивал к «проклятым скалам», на одной из которых возвышалось его обиталище.
Ксения недолго прожила после того, как ушла от мужа. Нервы её уже никуда не годились, и хоть спокойное существование на тихой окраинной улочке маленького городка было вполне мирным, восстановить подорванные силы было уже невозможно, ведь жизненный стержень в её душе надломился. А в последовавшие за её отъездом два года она частенько жаловалась на сердце... Она умерла, оставив двухлетнюю дочку сиротой при живом отце...
Я всплакнула, прослышав об этом, но на своём веку я пережила столько смертей, что почти потеряла способность чувствовать горе – лишь на душе с каждой такой вестью становилось всё тяжелее, безрадостнее... Я пожалела малютку – девочка осталась совсем одна, на руках старой няньки, ходившей за ней последние полгода. Я знала, как ненавистны её отцу даже мысли о ней, и внезапная идея пришла мне в голову.
Ведь навряд ли Смиш’о доставит удовольствие видеть её в своём доме, а я... я могла бы воспитывать её, да и деньги у меня были – ведь тогда я уже начала работать...
Один-единственный раз написала я брату, намекнув, что хотела бы забрать девочку к себе, рисуя заманчивые перспективы и пытаясь убедить его, что ни для него самого, ни для неё не будет радостью жить под одной крышей, если только он не отбросит свои предрассудки и не полюбит дочь всей душой. Я была почти уверена, что полюбить её он никогда не сможет, и втайне надеялась, что малышку передадут на моё попечение.
Тщетно! Какое там!
Моим мечтам пришёл конец, когда я получила ответное письмо.
Совсем короткое письмо, содержавшее всего несколько строк... но в них заключался приговор.
Оказывается, Константин и не думал брать дочь к себе; оказывается, он стал ещё более изобретателен и хитроумен в подобных вопросах...
«Видеть её я не могу, – читала я, – а потому в замок она пока не поедет. Тебе я вынужден отказать в твоей просьбе, так как твои намерения противоречат моим. Ты избалуешь её; с тобой она жила бы припеваючи; ты жалела бы её и щадила... меня это не устраивает. У меня совершенно иной план. До шести лет она будет жить с нянькой в том же доме в том же городе, а потом я устрою её работать в одну из богатых семей – будет на побегушках, будет мыть посуду, прибираться в комнатах... Пусть сама зарабатывает свой хлеб. Её хозяевам придётся доплачивать за докуку терпеть её... но это ничего. Девчонка должна узнать, что такое жизнь, и она узнает, чёрт возьми!»
Вот какую участь он готовил своему ребёнку!
Сердце моё обливалось кровью, когда я перечитывала письмо, душа возмущалась такой бесчеловечностью... Если бы я только могла, я пошла бы до конца, чтобы избавить маленькую Диану от суровой доли, ожидавшей её в недалёком будущем. Я, может быть, даже на желания её отца не обратила бы внимания, если б имела право распорядиться её судьбой. Но нет! Он был её отцом, а я – всего лишь тёткой...
Я вынуждена была смириться и оставить пустые мечты и надежды. Хотя ещё долго, вспоминая о них, хмурилась и кусала губы от бессилья.
Он не принял кары, посланной свыше за все его прегрешения; мало того, он взбунтовался против неё. И вместо того, чтобы остепениться, повернуться лицом к добру и попытаться исправиться и начать новую, лучшую жизнь, дерзко, назло самому себе и богу он поплыл прочь от берега, на котором его могло ждать спасение, поплыл навстречу волнам, в бескрайнее море, и сам себя обрёк на погибель... Пучина зла затянула его. Прости, всевышний, безумца, ибо он и походил порой на безумца...
Воля его сбылась.
Решение своё насчет дочери он осуществил со всей холодной расчётливостью, на которую только был способен. Не знаю, жалел ли он когда-нибудь, что поступил так дурно; не думаю, что он вообще мог жалеть о своих поступках – он всегда и во всём искал выгоду для себя, и так получалось, что все его чёрные дела приносили ему сатанинское удовольствие. И сатанинские страдания, впрочем. Потому что он желал страдать. Он словно стремился сделать себя хуже, чем есть на самом деле; словно желал выглядеть в глазах окружающих этаким Мефистофелем, ненавидящим всех и вся и наводящим ужас своим появлением.
Но довольно о нём.
Теперь мы на некоторое время должны будем оставить Константина и обратить внимание на его дочь. А так как в течение последовавших за изложенными событиями двадцати лет со Смиш’о не произошло ничего, о чём важно было бы упомянуть, то перейдём от отца к дочери.
...Она росла под присмотром няньки – хмурой, чёрствой, бесчувственной как машина молчуньи, которую подыскал Смиш’о ещё при жизни Ксении. По строгому распоряжению Константина Диана ни с кем из посторонних не общалась, старая женщина не должна была допускать ничего подобного, потому что хозяин не желал, чтобы общество «испортило» девочку, «а оно непременно испортит, если она с ним соприкоснётся», а потому её одинокие прогулки ограничивались крошечным захламленным двориком.
Я не имела возможности видеть, какою она была в детстве, мне не разрешалось даже приезжать и навещать племянницу. Брат никогда бы не допустил, чтобы она к кому-нибудь привязалась. Не любя её сам, он не потерпел бы, если бы кто-нибудь полюбил её или она кого-нибудь полюбила. Он только усмехался, смакуя мечты о её будущем; он ничуточки её не жалел; он прекрасно знал, как будет страдать девочка, но считал, что она должна перенести всё и научиться покорно принимать удары судьбы, без слёз сносить их.
Впоследствии я разыскала её няньку и кое-что узнала о ней.
Внешностью малышка была точной копией своей покойной матери – такая же смуглая и красивая, с такими же густыми чёрными кудрями и большими синими глазами. Только не была она такой пухленькой и румяной, как Ксения в её возрасте; она была худенькой и бледной – быть может, сказывалось плохое питание и трудные условия жизни. От матери она унаследовала яркую внешность, от отца – какую-то молчаливую диковатость. Только в отличие от него диковатость эта была следствием не чрезмерного самомнения, а неуверенности в себе и панической боязни окружающих – ведь росла она словно в клетке и никогда не видела людей, не принимая в расчёт старухи, конечно.
Быстро протекли четыре года, оговоренные Смиш’о, и настал день, когда перепуганную девочку оторвали от хмурой няньки и увезли в дальний край, где оставили на одной из процветающих ферм. Ферма эта располагалась в Южном Дорте, много к западу от столицы... точно не знаю названия деревеньки, около которой она находилась, но деревню эту окружали сухие и жаркие степи.
Константин послал своего верного Йозе «отвезти девчонку на место и уладить дело с хозяевами», с которыми он предварительно сговорился. Причём, выбрал он самых жадных, которые за гроши готовы были мать родную продать – чтобы быть уверенным, что маленькая работница не станет бездельничать; хозяева из неё все соки выжмут и не дадут лишней минутки для отдыха, не истратят лишний кусок на неё. Причём, и сам он проявил скаредность, назначив девочке скудное содержание.
Сам Смиш’о не приехал. Дочь свою он не видел с тех самых пор, как выгнал Ксению, да и не горел желанием её увидеть.
Подлинную причину такой перемены, резко перевернувшей всю её жизнь, маленькой Ди никто не объяснил. Смиш’о запретил всем – и няньке, и Йозе, и её хозяевам, – распространяться о себе. Да и что говорить, бедняжка понятия не имела, что у неё есть отец! Мать умерла, и узнать о нём ей было не у кого. Да и не рвалась она ничего узнавать и совершенно не думала об этом. Она понятия не имела, что у детей должны быть отцы и матери...
Сущая дикарка!
Новое место, новые люди, новая жизнь до смерти напугали её и повергли в неописуемое смятение. Она, все шесть лет своей недолгой жизни проведшая в четырёх стенах, с одной лишь нянькой, она, даже издали не видевшая иных людей и не подозревавшая об их существовании, она не только не знала порядков, заведённых в обществе, но долгое время просто пугалась всех и каждого. Словно галчонок, не умеющий летать, она пряталась при появлении хозяев или случайных людей, приходивших в дом. Она забивалась в чулан или в широкую щель под крыльцом и не отзывалась, когда её начинали искать.
Ни гнев хозяев, ни их побои не могли исправить её. Она отчаянно страшилась всех и каждого, кусалась и царапалась, когда её били; и ни кровавые рубцы, ни боль от ударов плетью, не могли перевоспитать её и объяснить ей, что от неё требуется.
Более-менее привыкла она к своему новому существованию только года три спустя.
Ферма была большая, с многочисленными дворовыми постройками, с пчельником и плодовым садом. У протекающей рядом реки расстилались тучные луга, куда гоняли скот; за рекой, сразу как перейдёшь длинный дощатый мост – пшеничные и картофельные поля. И все эти земли принадлежали людям, у которых поселили Диану. Это был старинный род зажиточных землевладельцев, большинство представителей которого никогда не довольствовались тем, что имели, и стремились к новым и новым приобретениям – любым способом и любой ценой, считая, что цель всегда оправдывает средства.
Не были исключением из этого правила и нынешние владельцы фермы – господин Аш, щуплый мужичонка, вспыльчивый и грозный, мнивший себя повелителем и требовавший соответствующего обращения, и его жена – грузная женщина с двойным подбородком и заплывшими глазками, неповоротливая, как зажиревшая утка. Несмотря на полную противоположность во внешности, жили они душа в душу, потому что помыслы их сводились к одному и тому же, словно они были единым целым. В их случае права оказалась поговорка, гласившая, что муж и жена – одна сатана.
Слуг они держали лишь самых необходимых, экономя даже на этом. Но летом на поля им требовались работники, и они старались подешевле нанять их из деревенских жителей – деревня находилась за рекой и отстояла на полмили от фермы.
В просторном и прохладном деревянном доме – в целом дворце, по неискушённым представлениям девочки, которая до сих пор не видела ничего подобного, имелась лишь самая необходимая, причём, старая и потрёпанная, мебель, большая часть комнат не отапливалась даже зимой, а свечи по вечерам не зажигали по той же причине, которую хозяева называли экономией, а по сути с полным на то правом можно было назвать скопидомством.
Прислуги, как я уже упоминала, было не много: старый лакей, которому была нужна лишь еда да крыша над головой; проныра-горничная, которая всё время норовила что-нибудь украсть – прищепку, гвоздик, хозяйскую цепочку, ей было безразлично, нужна ей украденная вещь или же ею делать нечего; да мальчишка, подобранный на улице беспризорник, которому тоже не надо было платить.
Диане отвели тёмную сырую каморку на чердаке, под самой крышей. В углу – кровать с грязным матрасом, тощей подушкой и продранным ватным одеялом, рядом – покосившийся столик с тазом для умывания – вот и всё убранство. Столом мог служить и грязный подоконник крошечного мутного окошка, располагавшегося в изножье кровати и выходившего в глухую половину двора, заросшую лебедой и крапивой. Пыль, паутина, клочьями опутывавшая углы, запустение, царившее здесь, жалкая и убогая обстановка – всё это весьма гармонировало друг с другом и создавало гнетущее настроение.
Возвращаясь поздним вечером из кухни, где пылал огонь и проводили вечера слуги, девочка долго вглядывалась в темноту, прежде чем войти в комнату; ей всё казалось, что кто-то шевелится в углах и вот-вот привидение или злой гном выпрыгнет из-за спинки кровати, а когда она всё-таки отваживалась пробежать к кровати и броситься в неё, не переодеваясь и закутываясь с головой в одеяло, часто подолгу не могла уснуть.
Высовываясь из-под одеяла, она смотрела, как луна выплывает из-за чёрной рамы, смотрела на тени, витающие в воздухе, смотрела, как бесшумно качаются длинные паутинные нити, свисающие с потолка, и с ужасом размышляла о том, как похожи они на змей, и боялась, как бы во тьме они не соскользнули к ней на кровать и не ужалили её. Но они оставались на прежнем месте, лишь тихонько колебались от сквозняка, которым тянуло от щелей и расшатанных стёкол.
За стенами и в перегородках шуршали и скреблись мыши, писк и возня слышались беспрестанно, будя её по ночам; полчища тараканов шныряли по чердаку.

Дни проходили за днями.
Был самый разгар лета.
И слуги, и работники поднимались до солнца, наскоро завтракали и отправлялись в поле, все, кроме старика-лакея да горничной, чьи дела были в доме да по хозяйству.
Ди (буду называть её так, чтобы не путать с первой Дианой), так вот, Ди тоже усылали в луга вместе со всеми. Она должна была согребать скошенную траву, ворошить сено, приносить косцам обед или бегать за водой, когда им захочется пить. По возвращении домой, после ужина, ей вменялось в обязанность мытьё посуды, подметание лестниц и тысяча других мелких забот; и ото всего этого девочка, не привыкшая к физическому труду, валилась с ног, уставая до полного изнеможения. Руки её загрубели и покрылись веснушками, лицо потемнело от загара – ведь она долгие часы с утра и до позднего вечера проводила на солнце, на открытом воздухе. Одежонку ей выдали самую ветхую и плохонькую. Она привыкала к новой своей жизни с огромным трудом – ведь в душе её происходила ломка всех прежних устоев и представлений о мире, а это всегда как конец света.
Наверное, она окончательно превратилась бы в зверёныша, выполняющего всё, что бы ни приказали, но чурающегося любого, кто приближался бы к нему, если бы у неё не нашёлся маленький друг.
Произошло это через три года после того, как Ди попала на ферму Аша, и я как раз начала об этом рассказ.
Однажды она бежала с поля на кухню, чтобы принести обед пославшим её работникам, и, сократив себе путь, отворила заднюю калитку, намереваясь пройти через сад.
Запыхавшись от быстрого бега и сбавив скорость, она пошла по дорожке пешком, чтобы немного отдышаться. И вдруг остановилась, увидев чумазого оборванного мальчугана – он сидел под кустом около забора и с жадностью ел спелые груши, которыми были заняты его руки и набиты карманы. Случайно обернувшись и заметив обращённый на него оцепенелый взгляд, он вздрогнул, застигнутый на месте преступления, затем вскочил. Ди, словно вспугнутый зверёк, тутже бросилась к дому, но он оказался проворнее и, схватив её за руку, чуть не сбив с ног, загородил ей дорогу. Девочка перепугалась, но не закричала, а молча пыталась вырваться; она изворачивалась, надеясь хватить обидчика зубами, но ей это никак не удавалось.
– Если ты расскажешь, что я своровал груши в хозяйском саду, – прерывисто дыша и озираясь кругом, пригрозил разбойник, – я тебя так отколочу... да не реви ты... не реви, сказал...
Заметив в её глазах слёзы, проступившие от отчаяния, он растерялся и выпустил её.
Она, вмиг почуяв свободу, отбежала на безопасное расстояние, но... остановилась и с завистью посмотрела на грушу, которую он держал в руках. Она никогда не ела фрукты, а кормили её не только плохо, но и скудно, и она всегда была голодна.
Мальчишка заметил этот её голодный взгляд, и внезапная мысль пришла ему в голову: она точно ничего не расскажет, если почувствует себя причастной к краже, а значит, нужно сделать из неё сообщницу. Понимая, что она тутже стронется с места и упорхнёт, если он хоть шаг сделает по направлению к ней, он достал из кармана ещё одну грушу и бросил ей. Девочка отскочила, груша упала на траву. Ди недоверчиво покосилась на грушу, словно боялась подвоха, перевела взгляд на дарителя, затем вновь на траву, не решаясь взять подачку. Но искушение оказалось слишком велико, и Ди, быстро нагнувшись и подобрав грушу, стремительно сорвалась с места и побежала прочь, опасаясь погони.
На следующий день всё повторилось снова. И снова она убежала.
Так продолжалось около двух недель, и постепенно она привыкла к маленькому оборвышу, которого, к тому же, видела и на кухне, и в поле, где он наравне со старшими занимался заготовлением сена. Он, так же, как и она, жил у господина Аша из милости, каторжно отрабатывая свой кусок хлеба и худую крышу над головой, – тот беспризорник, о котором я уже упоминала в своём рассказе.
Постепенно, шаг за шагом, они подружились. Эннт – так его звали, был всего на год старше Дианы; несмотря на свой воинственный вид, обладал весёлым нравом и добрым сердцем и, хоть и был порой вспыльчивым и раздражительным, в общем-то, никогда не отличался злонравием. Маленькая дикарка понравилась ему; и часто она смешила его своим пугливым поведением.
Понемногу она прекратила сторониться его, а потом и вовсе стала ходить за ним по пятам. Это было единственное существо, к которому она привязалась за всю свою жизнь, которого не боялась, а в дальнейшем – без которого просто не могла жить.
Эннт оказался интересным собеседником.
Он по секрету рассказал своей подружке, что сколько он себя помнит, был подмастерьем у одного городского сапожника, который драл его так жестоко, что под конец он не выдержал и сбежал. На улице его и подобрал Аш, за полгода до появления на ферме Ди.
– Но никому не говори, – наказал он ей, – а не то меня вернут обратно.
– Нет, нет, что ты! – испуганно уверяла она. – Тебе ведь там будет плохо... да и если тебя вернут, я останусь совсем одна...
Он подворовывал в саду яблоки и груши и честно делился ими с Ди, причём, угощать её ему оказалось гораздо приятнее, чем есть самому. Они вместе работали на сенокосе; он тайком помогал ей в доме – конечно, когда никто не видел, потому что тогда хозяева наказали бы обоих.
С тех пор девочку больше не страшила ни непосильная работа, ни усталость, ни ужасающая бедность её каморки, ни побои хозяев – теперь она не чувствовала одиночества. Рядом с ней всегда был верный и преданный товарищ. И даже если он был далеко, она знала, что он помнит о ней, и от этого ей становилось легко и весело.
Эннт и Ди стали неразлучны.

Глава 25

Шли годы, оставляя свои следы в незначительных переменах, которые не могут не происходить с людьми и предметами, когда время не стоит на месте.
Но мало что изменилось в судьбе маленькой Ди за истекшие семь лет. По-прежнему она работала на чужих людей, по-прежнему терпела выговоры и побои, по-прежнему со всеми своими обидами бежала к Эннту и выплакивала их на его плече, утешаемая его ласковыми словами, а также проклятиями, которые он призывал на головы Аша и его жены, и обещаниями, что когда-нибудь он заставит их за всё ответить. И по-прежнему для них двоих – Ди и Эннта, – не существовало людей более близких, чем она – для него, и он – для неё.
Никакие побои им были не страшны, если они были вместе, никакие унижения не могли оскорбить всерьёз и надолго, никакие наказания не казались нестерпимыми, ведь самое главное – их не разлучали, на них не обращали много внимания, их предоставили самим себе.
Ди выросла и превратилась в красивую, вернее, хорошенькую, девушку. Почему я сделала небольшую эту поправку? Да потому что не всё зависит от красоты телесной, как не всё – от красоты духовной. Здесь огромную роль играют и другие факторы – например, одежда, условия жизни, уход за собой... У Ди были все природные данные, чтобы стать первой красавицей: смуглая гладкая кожа, прекрасные чёрные кудри, вьющиеся от природы, тонкие черты, ясный взгляд огромных тёмно-синих глаз – выразительный, но всё ещё диковатый, что, впрочем, придавало ей особую прелесть...
В шестнадцать лет она была очень худенькой; однако, худоба ничуть не портила её, а делала лёгкой, миниатюрной.
Внешность её тускнела из-за старенького платьица, стоптанных башмаков, которые были на размер больше и потому слетали с ног при ходьбе, из-за выгоревшей косынки, которой она повязывала голову. Руки её огрубели от работы, были в ссадинах, нередко – в порезах, в царапинах и в волдырях, ногти обламывались и отрастали неровными; волосы она заплетала в толстую длинную косу, чтобы не мешались; никаких украшений у неё не было и в помине.
Всё-таки, как бы ни утверждали, что всё это мелочи, они имеют огромное значение.
Вообразите, Феликс, светскую красавицу в шелках и бриллиантах и её же – в старом нищенском тряпье, и вы не сможете покривить душой и сказать, что вторая смотрится лучше первой. Встречают-то, как говорится, по одёжке... Хоть это и не главное.
Я описала вам Ди, теперь опишу Эннта. Я плохо представляю его в те годы, но, думаю, в последующие он мало переменился.
Это был молодой человек среднего роста, крепкий, с сильными натруженными руками и загорелым обветренным лицом. Его тёмно-русые волосы были вечно спутаны ветром; в решительном профиле, в складках у рта, в линии подбородка, чуть выдвинутого вперёд, таилось неискоренимое  упрямство; глаза, если видели перед собой друга, его светлые серые глаза, смотрели открыто и дружелюбно. Бесспорно, он тоже обладал недурной наружностью, но выглядел не лучше своей подруги.
Впрочем, не их была в том вина, оба они не имели ни кола, ни двора и, конечно, рады были бы выглядеть лучше, но жизнь диктовала своё.
Хотя, если разобраться, им было совсем не важно, какую одежду они носили и когда в последний раз умывались. Они просто не обращали на это внимания. Ей вполне было достаточно, что он – это он, а ему, что она – это она.
Вместе они не знали скуки и никогда не ссорились. А если и случалось повздорить, то лишь для забавы, и в следующий миг они уже мирились и становились ещё неразлучнее, чем прежде.
Чем бы всё это закончилось, не узнай об их дружбе хозяева?
Но однажды старый Аш с удивлением и негодованием заметил, что возвращаясь с работ, молодые люди держатся за руки и смеются; он стал наблюдать за ними и подметил нежные взгляды, смешки, перешёптывания.
Как-то раз они вышли во двор и, стоя у двери чёрного хода до неприличия близко, любовались месяцем, всходившим на тёмно-голубом небосводе; два дня спустя он принёс ей целую охапку полевых цветов, и она отнесла их к себе в каморку, поставив в гнутую жестянку с водой.
Аш не узнавал свою служанку. Чтобы она, дикарка, молчаливая, замкнутая и пугливая, как тень призрака, кокетничала?..
Странные подозрения зародились в душе Аша. Он припомнил детскую дружбу Ди и Эннта, вспомнил ворчание на этот счёт старика-лакея... и немедленно известил о своих подозрениях отца девочки, который каждые три месяца требовал от него отчёта о дочери.
Смиш’о полученная новость неприятно поразила.
«Делайте, что хотите, – ответил он в очередном письме, – но отвадьте вашего работника от девчонки! Причём, не розгами и приказами, этим вы только укрепите их влечение друг к другу; к тому же, я запрещаю вам прикасаться к ней. Но смотрите, если вы не разлучите их!»
Аш получил кругленькую сумму, чтобы мозги его зашевелились быстрее, и, в надежде получить ещё столько же, стал усиленно придумывать один план за другим.
И придумал.
Посоветовавшись с женой, поделившись с нею своим замыслом и получив её одобрение, он выписал из-за границы сына, который как раз окончил учёбу.
И наступил день приезда Теодора.
С утра всё в доме стояло вверх дном, все бегали и суетились, готовя стол к торжественному ужину, протапливая и просушивая комнаты хозяйского сына, прибирая каждый уголок в доме; хлопали двери, шипели сковороды на кухне, хозяйка то и дело появлялась в дверях и придирчиво допрашивала подчинённых, проверяя, всё ли они выполнили и не допустили ли какой оплошности.
Ди тоже приспособили к плите – за долгое время проживания на ферме она научилась превосходно готовить; Эннта услали на дорогу, чтобы он встретил экипаж и доложил о его появлении; и молодые люди были лишены возможности видеться в течение целого дня.
Все приготовления завершились, и уже начали спускаться сумерки, когда на дороге наконец послышался стук колёс. В волнении родители бросились к дверям, слуги прилипли к окнам, с любопытством гадая, каким предстанет перед ними молодой барин.
Ди, которой тоже было интересно взглянуть на нового человека, тем не менее не решилась встать у окна вместе со всеми и спряталась за кухонной дверью, выходившей в просторный холл, где на дальнем пороге остановились хозяева, взволнованно следившие за воротами.
Прислушавшись, девушка услышала голос Эннта, возвратившегося и доложившего о приезде Тео. Хозяин нетерпеливо отогнал его.
Под окнами кухни послышались шаги, и, обойдя дом, с чёрного хода вошёл Эннт. Ди тотчас подбежала к нему и принялась что-то тихо выспрашивать, но тут из сада донеслись громкие восклицания, приветствия, и она, схватив его за руки, потянула за собой. Они спрятались в густой тени за кухонной дверью; через несколько мгновений шум подкатил к дому. Распахнув стеклянную створку, сияющий Аш пригласил в дом высокого молодого человека в белом полотняном костюме и модных туфлях, за ним семенила его мамочка, отряхивая его зонт и не сводя с сына радостных глаз.
В кухне было темно, но в холле ярко горели свечи, а так как их свет только углублял полумрак прилегающих помещений, то Эннт и его подружка могли спокойно разглядеть приезжего, сами оставаясь незамеченными.
Он стоял, снимая шляпу, и несколько смущённо поглядывал по сторонам, переводя взгляд то на мать, принарядившуюся ради его приезда, то на отца, величаво смотревшего на него снизу вверх и открыто им гордившегося.
Тео был красив и изысканно элегантен. Стройный, высокий, с бледным аристократическим лицом, с длинными тонкими пальцами, с мягкой застенчивой улыбкой, с тёмными глазами и светлыми волосами, которые отливали золотом в пламени свечей.
Он приветливо поздоровался со всеми обитателями дома, выбежавшими ему навстречу. Мать поспешила усадить его в единственное имевшееся в доме мягкое кресло, она утирала слёзы радости и приговаривала с глупым и суетливым видом, что её «сыночек», должно быть, смертельно устал с дороги.
Ди зажала рот рукой, едва сдерживая смех, и отбежав вглубь кухни, утянула за собой Эннта. Они принялись перешёптываться и хихикать, высмеивая элегантный покрой одежды приезжего, его фарфоровую хрупкость, кроткое выражение лица и дурацкую улыбку, с которой он смотрел направо и налево. Он казался им безмозглым баловнем, этаким желторотым юнцом и дурнем, привыкшим бездельничать и помыкать другими, сам того не замечая.
Заслышав быстро приближающиеся к кухне шаги – это шла горничная, – и сообразив, что сейчас начнётся беготня туда-сюда, потому что хозяева собираются садиться за стол, они выскользнули через дверь чёрного хода во двор, прихватив старую шаль, валявшуюся на столе.
На дворе было темно и сыро. Мелкий дождик сеялся из низких туч, уныло шелестели мокрые кусты малины и крыжовника, разросшиеся у забора.
Укутавшись в шаль, ребята стали дурачась скакать по лужам, брызгая холодной водой на свою одежду, ничуть не боясь запачкать или испортить её – разве можно испачкать уже испачканное или испортить уже испорченное? Они прыгали, смеялись и потешались над сидящим дома аристократом-неженкой, который опасается ветра и дождика, для которого пролить каплю вина на камзол – трагедия, и радовались, что им самим не приходится бояться таких пустяков.
– Ах, дорогой Тео, – кривляясь, восклицала бессердечная Ди, – какой тонкий у вас шейный платок! Он из китайского шёлка и лёгкий, как паутинка! Как паутинка!
– И какие чудные у вас волосы, прямо лён! – подхватывал Эннт, укатываясь со смеху. – Любая дама в округе позавидовала бы вам!
– И какой вы изящный! Словно веточка вербы! Прямо девчонка!
– А он примерит платье своей мамочки! И тогда точно от девчонки не отличишь!
Натешившись вдоволь и продрогнув на холодном ночном ветру, они вернулись на кухню и подсели к красным угольям в очаге – греться.
Весёлое настроение в этот ненастный летний вечер не покидало обоих.
На следующий день Аш посвятил сына в свой план, а состоял он в том, что Теодор должен был увлечь собою Ди и тем самым сделать для неё Эннта чужим, далёким и ненужным.
– Но запомни, Тео, – голос отца стал жёстким и властным, – я запрещаю тебе заводить с ней романы! Ненавязчиво, не накладывая на себя никаких обязательств, ты должен влюбить её в себя! Чтобы Эннт стал ей противен. Это не трудно. Эннт – рабочая сила, грубая скотина. Вечно грязный, лохматый... к тому же, неграмотный – и двух слов сказать правильно не умеет... Конечно, и она не лучше... но происхождения она высокого. О чём понятия не имеет, но это уже отдельная история, до которой тебе не должно быть никакого дела.
– Но почему вам это нужно, отец? – тяжело вздохнул Теодор; возложенная на него миссия не казалось ему удачной затеей, так как ухаживание за служанкой вовсе не отвечало его утончённым вкусам.
– Не задавай слишком много вопросов! – перебил его отец, и лицо его дёрнулось – первый признак вскипающего раздражения. – И вот ещё что, сын мой, не вздумай сам ею увлечься! Хоть она и служанка, но довольно симпатичная... чертовка!
И вот вечером хозяйка собрала на поднос чай и велела Ди отнести его наверх, в кабинет, потому что её дорогой мальчик занимается переводами и не может спуститься вниз. Она пошла с неохотой и страхом. Прежнее дикарство вновь проснулось в её душе, когда она поднималась по лестнице с подносом в руках, и ей отчаянно захотелось убежать, так что она едва справилась с собой. Лишь страх перед наказанием заставлял её делать шаг за шагом. Остановившись перед закрытой дверью, она постояла минут пять, затем стукнула в дверь и, когда в комнате послышался скрип отодвигаемого стула, а затем и шаги, поставила поднос на пол и убежала прочь. Теодор, появившись на пороге, увидел только поднос. Он посмотрел в сторону лестницы и добродушно, с удивлением, засмеялся.
Так продолжалось четыре дня, на пятый он решил перехитрить её и оставил дверь кабинета открытой, а в час, когда должна была прийти девушка, притворился больным и сел, уронив голову на стол.
Вскоре на лестнице послышались шаги, затем они перешли в коридор и, понемногу затихая, остановились рядом с раскрытой дверью кабинета.
– Ох, как мне плохо... как болит голова... – простонал Теодор, делая вид, что не замечает Ди, и украдкой, из-под руки, наблюдая за ней.
Она, видимо, растерялась, но тутже сообразила что-то и вместе с подносом побежала назад и доложила хозяйке, что сын её болен. Узнав об этом, Теодор расхохотался до слёз и подумал, что игра, вероятно, получится увлекательной. И против воли он стал внимательнее присматриваться к Ди.
Не знаю, как это вышло, но понемногу они стали разговаривать друг с другом. Впрочем, пролетел целый месяц, прежде чем девушка научилась внятно и без боязни отвечать на вопросы своего молодого хозяина. Общение это стало интересным для обоих, а вот Эннту не доставляло ничего, кроме страданий, терзаний ревностью и вечно испорченного настроения. Ди замечала всё, что происходит с её товарищем, но не могла отказаться от встреч с Тео, который рассказывал ей о дальних странах, показывал красивые картинки в книжках, который оказался вовсе не таким занудой и маменькиным сынком, как решили они вначале. Девочка пыталась уверить в этом Эннта и расположить его к новому своему другу, но тот и слушать ничего не захотел.
Терпение его было на исходе, и оно кончилось, когда Тео вздумал обучить Ди чтению и письму, так как она совершенно не умела читать и писать. Да и кто мог научить её раньше – неграмотная нянька, или слуги на ферме, или Эннт, который буквы-то не различал, или сам господин Аш?
Следующей затеей «хозяйского сынка» было обучение её танцам...
Захлёбываясь от легкомысленного восторга, рассказывала она о своих достижениях Эннту и очень расстраивалась и замолкала, видя, как лицо его всё больше мрачнеет и озлобляется. Она не понимала, почему он так злится на неё... Ведь Тео для неё всего лишь хороший друг, как и она для него... Но Эннт ничего не хотел знать.
– Ну хочешь, я больше не буду с ним разговаривать? – в отчаянии воскликнула она однажды, не в силах больше терпеть его хмурое отчуждение. – Ради твоего спокойствия я пожертвую и уроками чтения... и танцами... всем! Если только ты перестанешь злиться!
Он посмотрел на неё с удивлением и вдруг неожиданно ответил:
– Нет. Не стоит ради меня отказываться от того, что доставляет тебе удовольствие. У тебя и так слишком мало радостей в жизни... И если мне суждено потерять тебя, то никакие силы не удержат тебя рядом со мной... но знай, что тогда моя жизнь будет кончена!
Она задохнулась от страха и возмущения.
– Ну что ты такое говоришь! Что ты такое говоришь! Мне никто не нужен, кроме тебя. И не сердись на Тео... он видит во мне только друга... как и я в нём. Он читает мне книги... и я сама уже читаю по складам, это, оказывается, так здорово! Вот послушай, я тебе почитаю немного...
Она принесла какую-то книжку и уселась на циновку у очага, чтобы лучше видеть буквы.
– А на Тео не сердись... не сердись, ладно? Он мне как старший брат.
А бедный Теодор, вопреки приказам отца, позволил себе влюбиться в неё до беспамяти. Он был просто очарован её диковатой грацией, её синими глазами и длинными кудрями, её простотой и бесхитростностью, её непредсказуемыми переменами в поведении – раньше она шарахалась от него, как от огня, а теперь улыбалась при встречах... Учить её всему, что он знал сам, было для него высшим удовольствием.
Всё в ней вызывало в его сердце восхищение.
Свои чувства он тщательно скрывал от отца, памятуя его предостережения на этот счёт, но не мог не мучить себя мыслями о будущем: с ней у него будущего нет, родители этого никогда не допустят, но без неё не будет тем более. И в один прекрасный час он набрался храбрости и безрассудства и, презрев все приказы отца, предложил Ди выйти за него замуж, потому что жизни своей без неё не мыслит.
В смятении убежала она на кухню, не зная, на что решиться, что ответить ему, раздираемая противоречивыми мечтами и желаниями. С одной стороны, приняв его предложение, она навсегда потеряет Эннта, а это было для неё непереносимо; с другой – она в одно мгновение может превратиться в богатую даму, будет избавлена от необходимости тяжело работать, будет всеми уважаема и любима... Весь вечер просидела она, забившись в самый тёмный угол, бледная и растерянная. Увидев её такой, Эннт встревожился, но она успокоила его, соврав, что немного нездорова.
В свою каморку она ушла последней – так пугала её неизбежность остаться наедине с тяжкими размышлениями.
Стояло лето, июль.
Ночь выдалась душной, беззвёздной.
Спёртый воздух дышал жаром. Собиралась гроза. Где-то на западном краю чёрного неба бесшумно вспыхивали зарницы, освещая тьму призрачными голубоватыми отблесками.
Всё замерло в неподвижности; воздух был напоён грозовым электричеством...
В эту ночь Ди никак не могла уснуть. Она вскакивала, ходила по комнате, вздыхала, кусала губы и думала, напрягая всё своё существо, и ничего не могла решить. Она судорожно пила воду из кувшина, пытаясь освежиться, и никак не могла утолить жажду. Она ложилась в надежде заснуть, но сон бежал от неё, и она вставала вновь, подходила к открытому окну и с тоской глядела на низкие чёрные тучи и силуэты, вырисовывающиеся на их фоне.
Ей снова захотелось пить; она взяла кувшин, но он оказался пуст, Она вышла в коридор, намереваясь пойти на кухню и принести воды, но только она спустилась с лестницы, как испуганно замерла, услышав голоса, смутно доносившиеся из маленькой столовой, и увидев полоску жёлтого света, ложившегося на гладкие доски последних ступеней, падавшего из-за полуоткрытой двери.
Она вцепилась в перила, на цыпочках подкралась ближе и прислушалась, различив голоса Теодора и его отца. И услышала такое, что ужаснуло её и словно опрокинуло. Она услышала, как старый Аш ругает своего сына за то, что он до сих пор не смог заставить её забыть Эннта, а Тео трусливо оправдывается, беспомощно измышляя и лепеча какие-то отговорки.
– Если и дальше так будет продолжаться, мне придётся его убить просто-напросто! – с яростью  воскликнул Аш, и Ди вздрогнула, словно громом поражённая. Дальше она уже ничего не слышала. Забыв про всё на свете, она бросилась обратно наверх, оставив свой кувшин на перилах и перепрыгивая через две ступеньки. Пролетев мимо своей каморки, она без стука ворвалась в другую, не менее убогую, и растолкала Эннта, вся дрожа от ужасного открытия и чуть не плача.
...В ту же ночь они оба исчезли. Исчезли, словно под землю провалились, прихватив с собой своё немногочисленное имущество, одежду и стащив на кухне хлеб и продукты – столько, сколько смогли унести.
Ди прихватила и увесистую золотую цепочку, и перстенёк с рубином, подаренные ей Теодором, но не как память о нём, а чтобы продать. Ведь за них можно было выручить деньги, которые были им так нужны.
О Тео она никогда больше не вспоминала, поражённая его мнимым предательством и таким жестоким цинизмом с его стороны. Она не знала, каким ударом стало для него её бегство, как он переживал и клял себя, и как долго не мог успокоиться, виня во всех своих несчастьях отца и мать и их тайны.
О судьбе Эннта и Ди никто не знал два с половиной, а то и три года.

Глава 26

Вы и представить себе не можете, в какое бешенство пришёл Константин, когда хозяин осмелился написать ему обо всём случившемся.
Не знаю, что он там сделал, но только старик с тех пор словно помешался. Видно, Смиш’о пригрозил, что отберёт у него всё самое дорогое – дом, имущество, деньги, – и предпринял кое-какие шаги для осуществления своего намерения, оттяпав у него большую часть земель. Вот Аш потихоньку и свихнулся.
Долго, очень долго искал Константин сбежавшую дочь; много средств потратил он на поиски и не уставал ругать Аша, да и всё его семейство.
Но наконец, совершенно случайно, ему посчастливилось напасть на след, а через некоторое время – найти беглянку. Как ему это удалось – понятия не имею, он редко бывал откровенным со мной и никогда не говорил о способах, к которым прибегал для достижения целей.
Выяснилось, что Ди и Эннт обвенчались и перебрались на Север, где поселились в красивом и уютном домике, и что полтора года назад у них родилась дочь. Не знаю также, чем они поначалу жили и как нашли деньги на покупку дома, но жили они не бедно. Ди никогда не распространялась на эту тему. Но я думаю, спервоначалу они подворовывали – ведь они ушли от хозяина совсем нищими! Возможно, Эннт занимался и разбоем на дорогах... или играл в карты... но честным путём раздобыть столько денег за такой короткий срок было просто невозможно.
Жили они дружно, души друг в друге не чаяли.
После того, как они поселились в собственном доме, Эннт устроился работать на почтовом пароходе, ходившем по реке из городка, где они обосновались, до пограничного с Южным Дортом посёлка; и в месяц по две недели он проводил вдали от семьи.
Всё это время Ди нетерпеливо ожидала его возвращения. Если бы не хлопоты с девочкой, оставлявшие мало времени для подобного рода занятий, она бы тосковала с утра и до вечера. Каждый его отъезд был для неё горем, зато какой радостью – возвращение!
Подрастала и малышка Элис; и мать, и отец очень её любили, потакая всем её капризам...
– Элис... – пробормотал Феликс, опуская глаза и вновь начиная дрожащими пальцами перебирать пуговицы на камзоле.
Я взглянула на него и заметила, что щёки его пылают, а на лице появилось выражение святого мученика, который готов был стерпеть всё и вся и сразу же простить обидчика. Это, признаюсь, изрядно насмешило меня, но я сдержала свой смех.
– Элис, да! – кивнула я. – Та Элисон, которую вы встретили на вересковом поле, потом – в усадьбе Льока. Та Элисон, которая не даёт вам покоя и вносит смятение в вашу душу всякий раз, как вы слышите её имя. Та Элисон, которая так жестоко, так решительно вас отвергает.
Он вспыхнул и пронзил меня негодующим взглядом.
– Рассказывайте лучше дальше, – раздражённо заявил он и засопел, – и избавьте меня от ваших комментариев насчёт её отношения ко мне, это ещё вопрос времени!
– Вот как? – Я усмехнулась как можно небрежнее, и продолжила рассказ, искоса поглядывая на разгневанного Феликса, краска на щеках которого запылала так ярко, что трудно было не заметить её: – Так вот и жили они втроём, не поминая прошлого, наслаждаясь настоящим и строя радужные планы на будущее.
Блаженство кончилось внезапно.
В один из последних дней отдыха Эннта, когда ему нужно было возвращаться на корабль, пришло письмо для Ди. С Севера. Из Нитра.
Удивлённая до глубины души – ведь она никогда и ни от кого не получала писем, она распечатала конверт и с недоумением прочла письмо. Читала она теперь бегло.
Вот что было написано в нём (она потом не раз цитировала его мне на память):
«Здравствуйте, сударыня! Вы, несомненно, поразитесь, дочитав полученное письмо до конца, однако не спешите отложить его в дальний ящик. В противном случае вы будете жалеть об этом до конца дней своих, а мне не хотелось бы, чтобы моя единственная дочь корила и упрекала себя.
Странно и до нелепости смешно называть вас этим словом, но тем не менее нужно смотреть правде в глаза. Да, сударыня, вы имеете честь читать письмо, написанное вашим отцом. Я наблюдал вашу судьбу на протяжении долгих шестнадцати лет; более того, я устроил вас к господину Ашу, тратил на вас свои сбережения. Но вы оказались настолько неблагодарны, что сбежали, и я на целых три года потерял вас из виду – я собираюсь взять реванш и поквитаться с вами за это. И за многое другое. Долго я не мог вас найти, и больше рисковать не хочу, а потому требую, чтобы вы приехали. Дочь должна жить рядом с отцом.
Как ко мне добраться?
Я намеренно не пишу свой адрес, чтобы вы не смогли уклониться от встречи и ответить письмом – мне ни к чему переписка с вами.
Садитесь в дилижанс в вашем Бредфорде; дилижанс этот следует на север и отправляется в шесть часов вечера, к десяти утра прибудете в Нитр, городок на побережье. На остановке вас встретят и проводят куда следует.
Буду ждать вас каждое утро в течение двух недель со дня получения вами этого письма. Если проигнорируете мою волю – берегитесь, я приму другие меры.
На этом всё.
Константин Смиш’о.»
Не стану описывать, что с нею сталось, когда смысл прочитанного дошёл до неё. Вы и сами отлично можете представить, каково ей пришлось; стоит только вообразить себя на её месте...
Она вознамерилась ехать немедленно. Она захотела посмотреть в глаза человеку, называвшему себя её отцом, и плюнуть ему в лицо, и высказать всё, что накопилось в душе за долгие годы голода, холода и унижений, выпавших на её долю благодаря его злой воле. Воспоминания, которым она никогда не давала свободы, вмиг ожили...
Эннт пожелал сопровождать её, но она категорично заявила, что поедет одна.
– Не стоит такого беспокойства этот дьявол! Я всего лишь скажу ему кое-что и в тот же день вернусь. Никогда я там не останусь! Ни за что!.. К тому же, если рядом будешь ты... я не смогу продержаться, я неминуемо разрыдаюсь... а я не должна упасть лицом в грязь перед этим человеком.
На следующий день они расстались, на душе у обоих было неспокойно, что-то томило и угнетало...
Элисон оставили со старушкой-соседкой, согласившейся присмотреть за ней.
Эннт отплывал раньше, и Ди, провожая его, долго стояла на пристани, махала платком и чуть не плакала.
Никто и не подозревал, что это будет их последняя мирная встреча...
...Феликс, вы спросите меня, откуда мне известны подробности, раз сама я не жила с теми людьми в то время, о котором повествую; на это я могу ответить.
Незадолго перед своей смертью Ди, которая все десять лет пребывания под отцовской крышей на всех нас волком смотрела, не в силах, видно, уже сносить своего одиночества, сделала из меня нечто вроде исповедника и замучила своими россказнями о давно минувшем. Она вспоминала одно и то же, без конца... её словно прорвало. Я не могла этого долго выносить. И в конце концов отстранилась от неё – до того она меня замучила! – и оставила наедине с её переживаниями и сумасбродством.
Знаю, я поступила дурно. Но ничего не могла с собой поделать – её душераздирающие исповеди, повторяющиеся изо дня в день, сводили меня с ума...
Однако ж, вернусь к тем дням, на которых я остановилась.
Незадолго перед приездом в замок Дианы я ушла с работы. Я могла бы снять себе приличный домик на те деньги, что удалось мне скопить за годы службы, но что-то непонятное, какая-то острая тоска, ностальгия, толкнула меня назад, в Нитр. Я долго думала, просчитывала в уме все возможные варианты, но выход видела только один, и его подсказала мне сама судьба.
Я написала Константину, выражая горячую надежду, что он позволит мне вернуться в замок; он ответил благосклонно; и я, окрылённая радостью и волнением, что вскоре увижу древние бастионы замка и неброские северные пейзажи, где прошли мои детство и юность, где осталось большинство самых ярких воспоминаний и впечатлений, откуда я когда-то стремилась сбежать – и сбежала, – я купила билет на дилижанс  и через двое суток уже была в Нитре.
Радость моя уступила место трепету, необузданному волнению и робости, когда я вновь переступила порог этой самой столовой, где сидим сейчас мы.
Был вечер, горел огонь в камине. Я вошла. Навстречу мне поднялся высокий человек в чёрном. Константин. Он был всё так же широкоплеч, такого же мощного сложения, как и двадцать лет назад. Волосы его не тронула седина, и они, прямые и жёсткие, густыми прядями падали ему на плечи, иногда закрывая глаза, когда он наклонял голову, – это были всё те же светло-каштановые волосы, разделённые пробором и зачёсанные на левую сторону.
Истекшие годы произвели в нём мало перемен. Он стал немного грузнее на подъём, да черты лица стали резче, тяжелее. А в остальном он остался прежним.
Заметив, что я оглядываю его, разволнованная, с невольно проступившими на глазах слезами, – ведь мы не виделись так давно, и так много воспоминаний проснулось в моей душе и нахлынуло на меня, – он непонятно улыбнулся и прерывисто вздохнул. Глаза его, тёмные и привычно-надменные, блеснули под густыми бровями и на какое-то мгновение смягчились. Видно, он припомнил, что я являлась свидетельницей самых счастливых лет его жизни, и это против воли расположило его ко мне. Нам всегда и сладостно, и горько встречать тех, кто был рядом в счастливую пору, когда она уже давно миновала. Эти встречи словно напоминают, что счастье было, было на самом деле, что оно – не плод воображения; ведь порой, по прошествии долгих лет, кажется, что всё это лишь приснилось, примечталось, потому что в настоящем мы не находим свидетельств и подтверждений реальности прошедшего, если почти ничего не сохранилось оттуда, с тех прекрасных времён.
Когда Смиш’о обратился ко мне, его тяжёлый размеренный голос прозвучал почти ласково, и я вновь растрогалась до глубины души. Он предложил мне присесть у огня, принёс чашку кофе, чтобы я согрелась, и сказал, что ужин через полчаса.
В ожидание ужина мы говорили. Ни о чём. И старательно избегали упоминаний о прошлом. Смиш’о в этот вечер казался не таким угрюмым и мрачным, как всегда, и словно был даже рад, что я приехала, вернулась назад.
Ужин нам подала новая служанка, которую взяли вместо нашей кухарки Оу. Да, это была Марсуа – вы отлично её знаете. Только тогда она была моложе, хоть выглядела в точности так же, как и сейчас – такая же неповоротливая и краснощёкая.
В замке ничего не изменилось. Лишь осыпалась обветшалая стена в одном из дальних чуланов, да старая краска совершенно слетела с подоконников наверху.
В эту ночь я долго не могла уснуть. Я с умилением оглядывала свою комнату, расхаживала по ней взад и вперёд, утирая слёзы радости и счастья, поглаживая рукой прохладные камни, из которых были сложены стены, поднимая и опуская решётку у кровати, и вспоминала всё, что когда-либо происходило здесь на моих глазах. Ксения и Диана Льок, Рустам, мой брат, дядюшка Эб и даже старый Льок – все промелькнули передо мной, все навестили меня в воспоминаниях.
Уснула я на рассвете, усталая, сморённая свалившимися на меня впечатлениями, и сон мой был так сладок, словно я наконец-то вернулась в родной дом, где все меня ждали, словно ничто больше не потревожит светлого покоя, воцарившегося в моей душе.
Я ошиблась.
И в одном, и в другом. В замке меня никто и никогда не ждал с тем нетерпением, как хотелось бы мне и какое я себе вообразила, а дружелюбие (временное дружелюбие!) брата было вызвано лишь тем, что мы давно не виделись, да тем, что я невольно напомнила ему о ней. И покоя в ближайшем будущем явно не предвиделось.
На следующий день я узнала – от Марсуа, потому что Константин вновь замкнулся в себе и стал обращать на меня минимум внимания, – что хозяин отыскал свою дочь и собирается вернуть её домой.
Я не знала о его подлинных намерениях относительно Ди, но сердце моё заныло, предчувствуя недоброе, а душа омрачилась печалью и горечью, что он так и не образумился.
Мне почему-то не приходила в голову мысль, что он может искренне примириться с дочерью и принять её соответственно; было бы нелепо даже предположить такое – я слишком хорошо его знала, я слишком хорошо помнила, какую неукротимую ненависть питал он к матери бедной девочки, к своей жене Ксении.
Думаю, даже если бы ему и захотелось стать примерным отцом и искупить свою вину перед дочерью, его дьявольский характер всё время мешал бы ему...
Не создан он был для добра и прощения, не создан!..

Глава 27

– События, которые я сейчас опишу вам, я тоже знаю со слов самой Ди, но буду продолжать от третьего лица, хотя она, естественно, говорила от первого. Так будет и вам понятнее, и я не запутаюсь и не собьюсь. Надеюсь, вы не осудите мою манеру изложения и не станете привередничать.
Феликс уверил меня, что всем доволен, и сказал, что слушает внимательно, и я продолжала:
– Холодным октябрьским вечером, под проливным дождём, когда размокшая от осенних дождей земля вздыхала и хлюпала под ногами и в сгустившейся тьме нельзя было рассмотреть ни неба, ни земли, Ди села в дилижанс, следующий к морю, и устроилась у окна. Промелькнули жёлтые огни Бредфорда и остались далеко позади, в дождливой завесе.
Попутчиков было мало, да и те следовали путешествию лишь по необходимости – ни дождливый холодный день, ни промозглый и хмурый вечер не располагали к получению удовольствия от подобных прогулок.
Ди нервничала, была напряжена и издёргана. Уткнувшись лбом в холодное и тёмное стекло, за которым стыли во тьме чёрные дороги и тянулись осенние пустоши, унылые и пасмурные, она пыталась представить, что же ожидает её в Нитре.
Она хотела заснуть, откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза, но нервы её были так напряжены, а воображение так взбудоражено, что уснуть этой ночью ей так и не удалось.
Путешествие прошло без приключений, и к десяти часам утра, когда только-только рассвело, дилижанс остановился в захудалом портовом городке, коим тогда был Нитр. Завязав ленты шляпки и застегнув плащ, Ди вышла. Она огляделась по сторонам, напряжённо, растерянно и в то же время ищуще. Крыши, крытые красной черепицей или серым шифером, высокие окна с частыми переплётами, конные экипажи, с грохотом катившие мимо.
И вот какой-то человек, стоявший под навесом у тротуара, отделился от стены, степенно подошёл к девушке и сквозь зубы осведомился о её имени. Услышав ответ, он не переменился в лице, хоть глаза его блеснули жёстче и холоднее, и велел следовать за ним.
Они пересекли улицу, завернули за угол и вышли к постоялому двору. Там их ожидала карета.
Ди вдруг заупрямилась.
– Я с вами не поеду, – заявила она. – Откуда я знаю, куда вы собираетесь везти меня!
Человек, сопровождавший её, громко фыркнул, с презрением взглянул на неё и проговорил:
– Господин Смиш’о прислал за вами.
– Неужели он живёт так далеко, что выслал карету? – спросила она, даже не пытаясь скрыть свои сомнения и нежелание двинуться с места.
– Если не хотите ехать к отцу, если вы трусите этой встречи, возвращайтесь обратно, – бросил провожатый и с тупым видом влез на козлы.
Но так как Ди не собиралась уезжать, не достигнув цели своей неприятной поездки, то ей не оставалось ничего иного, как поверить ему на слово.
Она решительно отворила дверцу кареты, закинула туда сумочку и прыгнула на подножку. Расположившись на старом потёртом сиденье, она захлопнула дверь и сказала:
– Поезжайте.
Карета, пронзительно скрипя и покачиваясь, покатила по булыжной мостовой. Мимо проплывали высокие и низкие дома, чугунные палисадники, мокрые живые изгороди, деревья с облетевшими коричневыми ветвями.
Они свернули на другую улицу, потом на третью, проехали порт и выехали к морю.
Дальше дорога убегала за город, вправо, по высокому берегу, и терялась среди россыпей диких скал, вздымавшихся тёмными громадами то тут, то там. Уже совсем рассвело. Утро наступило серое, пасмурное, промозглое.
Хмурясь и покусывая губы, смотрела Ди за окно. Стёкла запотели и снаружи покрылись мелкими каплями осевшего поутру тумана.
Море, впервые ею виденное, подавило её суровым своим могуществом. Они ехали по краю обрыва, и огромная зелёная морская гладь, раскинувшаяся далеко внизу, не исчезала из виду; волны с накипью белой пены плескали, накатывая на скалы. Ветер налетал сильными порывами, а на свинцовом небе сквозь рваные края тяжёлых туч местами просвечивала холодная и непривычная голубизна.
Дождь, ливший всю ночь, к утру кончился, но тучи не рассеивались, а солнце, видимо, и в этот день не собиралось порадовать обитателей побережья. Воздух здесь был свеж и холоден, по-зимнему резок, и остро пахло морской солью.
Ди вздохнула и, теплее укутавшись в плащ, отодвинулась вглубь экипажа – от окна дуло.
Бессонная ночь и долгое путешествие утомили её, и голова её казалась ей такой же шумной и усталой, как море, плескавшее внизу по камням и прибрежному песку.
Она попыталась сосредоточиться и разобраться в первых впечатлениях, полученных ею по приезде в городок, но понять ничего так и не смогла – слишком они были малы и незначительны, чтобы судить с полным на то основанием. Смиш’о прислал за ней экипаж – по виду его не скажешь, что его владелец очень богат: бока кареты местами поцарапаны, краска облупилась, обшивка кое-где залатана, дверцы скрипели, когда их открывали, а когда закрывали – прилегали неплотно, в образуемые ими щели поддувал холодный морской воздух, заполняя сумрачные углы и оседая туманом на пыльных подушках сиденья. Человек, которому было поручено доставить её в дом отца, выглядел невозмутимым тупицей, обладающим почти аристократической гордостью и непомерным самомнением, о чём свидетельствовало то, что он нисколько не робел перед хозяйской дочкой, чтобы снискать её расположение, не старался ей угодить. Отрешённая замкнутость и пренебрежительное молчание в тех редких случаях, когда ему положено было отвечать на задаваемые ею вопросы, превращали его в надменного истукана. Видимо, он никого и ни во что не ставил; для него существовали только он сам да его вздувшаяся гордыня.
Карета и Йозе – вот всё, что ей удалось увидеть.
Под колёсами тоскливо постукивали камни, которыми была выложена дорога; где-то над морем пронзительно кричали чайки; холод усиливался по мере того, как утро вступало в свои права. На валунах, разбросанных вдоль дороги, теперь поблёскивали белые звёздочки инея, в который превратились капли тумана под действием морозного дыхания осени.
Выглянув в окно, Ди с тревожным удивлением заметила, что берег постепенно повышается, и через четверть часа они уже катили по такому же скалистому обрыву, как и прежний, но только этот был намного выше, и потянулся бесконечно... Дорога здесь слегка отклонялась от края, но шла параллельно, и холодная зеленоватая морская вода не пропадала из вида.
Ди отодвинулась на середину сиденья, с трудом разогнула затёкшие плечи и, подавив зевок, спрятала руки в карманы, уткнулась подбородком в меховой воротник, скреплённый тяжёлыми застёжками, и устало прикрыла глаза.
Всё происходящее казалось ей каким-то сном, она понемногу утрачивала ощущение реальности.
Стоило ей приклонить голову, как всё вокруг загудело, и она не без боя покорилась неизбежной дрёме, тутже вступившей на пост и холодным туманцем сморившей её. И вскоре она уже не смогла бы разомкнуть глаз, даже если бы и хотела. Проснулась она оттого, что кто-то грубо толкнул её в плечо и сказал:
– Приехали... хватит спать!
В открытую дверцу тянуло холодом. Ди поёжилась и с трудом пришла в себя.
Открыв глаза, она увидела кучера, который, ожидая её пробуждения, стоял на земле, поставив одну ногу на подножку кареты и удерживая рукой распахнутую настежь дверцу.
– Отойдите, мне нужно выбраться отсюда, – нелюбезно попросила его она, и когда тот отошёл и хотел было подать ей руку, чтобы помочь спуститься, она брезгливо поморщилась и отпрянула, с замешательством посмотрев на чёрную мозолистую ладонь, и торопливо отказалась от помощи, бормотнув, что справится сама.
Вы уже достаточно изучили вспыльчивый и гордый нрав нашего Йозе и можете представить, как его взбесило и оскорбило поведение юной гордячки. Проследив за её взглядом, он вспыхнул и сделался ещё более агрессивным, хотя внешне стал даже спокойнее, только лицо его побелело и временами подёргивалось, да глаза загорелись недобрым огнём.
– А ну, живее вылазьте, – хрипло, сквозь тяжёлое сопение, процедил он, схватил её за руку, оставляя синяки на смуглом запястье, и резко выдернул её из кареты.
Ди испуганно вскрикнула, пытаясь зацепиться за дверцу, но не удержалась и упала на колени прямо на землю, в кровь поцарапав ладони и содрав кожу на щеке. Слуга, не обращая на это никакого внимания, с грохотом хлопнул дверцей, закрывая её, и снова влез на козлы.
Ди, напуганная и приведённая в ярость болью и видом крови, в изумлении глядела на него, не веря, что он осмелился на такое. А заметив, что он вскинул хлыст, чтобы погнать лошадей, вскочила на ноги, бросилась вперёд и, схватив лошадь за повод, изо всех сил дёрнула его.
Посмотрев на неё взглядом непримиримой ненависти, с шумом переведя дыхание, Йозе замахнулся хлыстом и занёс его над её головой, пригрозив:
– А ну, уберите свои руки, сударыня! И не суйте их куда не следует, хуже будет!
– Ну уж нет! – прерывисто дыша, сверкая синими своими глазами, громко выкрикнула она и ещё крепче сжала узду. – Вы привезли меня неизвестно куда – взгляните, здесь же пустошь! Высадили на этом пустынном берегу, и вот теперь вознамерились покинуть, не выполнив обязательств перед тем, кто называет себя моим отцом, кто велел вам доставить меня до его дома! Куда собрались вы, злодей?! Прежде вы довезёте меня – или, клянусь, пожалеете! Куда вы так спешите, что бросаете меня посреди дороги?..
– Заткнитесь, глупая дура, и не твердите, чего не знаете! – грубо оборвал её Йозе. – Не вам упрекать кого бы то ни было! Не выставляйте себя большей идиоткой, чем вы есть на самом деле! Своё обязательство я выполнил, довёз вас, докуда велено было; обойдите карету, если не верите, и взгляните вон туда – если вы не слепая, то не сможете не увидеть замок. А сейчас я спешу, как вы изволили выразиться, именно туда – поставить экипаж на место да предупредить хозяина о вашем долгожданном прибытии. Он ждал вас уже несколько дней и почти отчаялся увидеть, а он не любит неожиданностей и сюрпризов. Поэтому вы сами дойдёте до ворот – чай, не калека, в то время как я успею предупредить Смиш’о.
Ди опешила и растерялась, но потом вскипела от подобного заявления.
– Никак не ожидала, что мне придётся бродить по берегу! – в негодовании вскричала она, дрожа и закутываясь в плащ, раздуваемый холодным северным ветром, налетавшим порывами. – Неужели вам трудно довезти меня, раз уж вы всё равно едете в замок?!.
– Хозяин велел оставить вас здесь. Сами дойдёте.
– Вот как?
– Вот так! Экипаж старый, его нужно беречь. Вы – не пушинка, – со злой усмешкой ответил он, покосившись на неё мрачно блеснувшим глазом и прищуривая второй. – Да и лошадь устала. Молодая, дойдёте. Прогулка по свежему воздуху ещё никому не приносила вреда.
– Ах, вот как! – Разозлившаяся Ди изо всех сил дёрнула поводья вниз, отчего лошадь заржала и забила копытами по каменистой дороге. – Пешком я не пойду!
– Не надо сердиться! Вы становитесь до одури похожей на свою мать, ему это не понравится! А теперь уберите свои белые ручки, если не хотите, чтобы я их отсёк кнутом, – заявил тупица. – Вы что, оглохли?.. Не слышите меня?
Ди разгоревшимися глазами упрямо блуждала по его лицу, не разжимая побелевших пальцев и не зная, что предпринять.
– Последний раз говорю – уберите руки, иначе можете остаться без них, – без тени шутки процедил слуга, теряя терпение, лицо его перекосилось злобной гримасой; и так как Ди ещё крепче сжала пальцы, без зазрения совести взмахнул хлыстом. Напрасно она посчитала, что он не осмелится выполнить угрозу.
Хлыст, просвистев в холодном воздухе, взвился, распрямился и нестерпимым жаром обжёг запястье девушки. Она вскрикнула, отшвырнула поводья, отскочила в сторону, задохнувшись и уставившись на бесстрастное лицо обидчика.
А тот беспечно нахлестнул лошадь, и карета, скрипя и припадая на левую сторону, покатила дальше.
Ди смотрела ему вслед и никак не могла опомниться, держа перед собой дрожащую руку. Медленно, дюйм за дюймом, перевела она взгляд с пыльного задка кареты на рассечённое запястье, где алела красная полоса, оставленная хлыстом радивого слуги, и выступившая на рваных краях кожи кровь не струилась обильно только из-за холода.
Ди с ужасом глядела на свою руку и мало-помалу слёзы задрожали на её ресницах, и, громко вскрикнув, она решительно подхватила полы плаща, касавшиеся пыльной дороги, развернулась и бросилась бежать в противоположную от замка сторону. Подмёрзшая земля на обочине гулко отдавалась на каждый её шаг, повторяя стук башмаков; твёрдая от ранних морозов, скованная ими, она в своей прочности могла поспорить с камнем, которым была вымощена дорога.
Ди бежала, не вытирая застилавших глаза слёз, глотая их и тяжело дыша, слыша лишь неистовый, заполнивший всё вокруг стук своего сердца, колотившегося где-то у самого горла. Она не видела ни дороги, ни моря, ни расстилавшихся на мили вокруг серых пустошей и местами выступающих над морем утёсов, поросших мхом, диким вереском или зарослями терновника у подножия
Она бежала, но ноги заплетались и не слушались её, всё плыло перед глазами, пустоши проносились вокруг со скоростью ветра; в боку отчаянно кололо; не хватало дыхания. И тут в довершение всех бед под ногу ей подвернулся острый камень. Ди вскрикнула и, спотыкнувшись, упала. Попытавшись встать, она в ужасе убедилась, что не в силах не только бежать, но даже идти дальше. Так ей и за два дня не добраться до Нитра, не вернуться домой...
Отчаяние нахлынуло единой волной, сметая всё на своём пути, и она безудержно разрыдалась. Она отползла на обочину, помогая себе локтями, и без сил упала, уткнувшись лицом в пожухлую траву.
Проклиная весь свет и тех, по чьей милости она находится здесь, опустошённая, разбитая, приниженная, она захлёбывалась жгучими слезами и вырывала ослабевшими пальцами пучки колючих трав, росших вокруг – занятие это и боль, получаемая таким образом, помогали ей кое-как справиться с обидой и несправедливостью, которую допустили по отношению к ней.
Выплакав все слёзы и потеряв последние силы, она накрыла руки и заплаканное лицо полой плаща, чтобы немного отогреть их и защитить от прохватывающего ветра, дувшего с моря, с севера.
Она затихла и долго находилась в полубессознательном оцепенении, ощущая лишь пустоту в душе да саднящую боль в пораненных руках, глотая слёзы, которые текли по замёрзшим щекам.
Ей хотелось одного – умереть.
Но проплакав ещё с четверть часа, она постепенно взяла себя в руки.
На смену отчаянию пришло раздумье, которое всегда приходит к тем, кому ещё рано отбывать в лучший мир, кто оставляет на земле любимых, кто страшится смерти и ещё очень хочет жить.
Она вспомнила о муже. И о дочери.
И её усталый мозг, оживший при мысли об Эннте и Элисон, стал бродить в поисках выхода из положения, но ни один не казался ей реально осуществимым.
Идти дальше она не могла.
Но дорогу знала.
Знала, в какую сторону нужно было двигаться, – нужно держаться моря и не сходить с пути, ведь кучер никуда не сворачивал. Но ехали они больше часа, а сколько придётся пешком? Да и не могла она идти с больной ногой.
Вздохнув поглубже и сжав зубы, она попыталась было встать, но вновь громкий стон и вскрик заставил её опуститься на землю, а вывихнутую ступню словно молнией пронзило.
И снова – Эннт, Элис...
«Что ж, поползу!» – решительно сказала она и, помогая себе согнутыми в локтях руками, подтянулась, больше не обращая внимания ни на боль, прожигавшую ступню при малейшем движении, ни на залитую кровью руку.
Ди продолжала ползти, одержимая одним желанием – продвигаться вперёд, только вперёд, и не важно, каким способом, лишь бы не ждать неизвестно чего, неподвижно лёжа на одном месте и бесцельно уставившись в пепельное небо.
О Смиш’о она больше не думала.
Теперь она панически боялась даже думать о нём.
И желала одного: как можно быстрее добраться до Нитра, сесть в дилижанс и уехать, уехать домой, в Бредфорд, и забыть весь этот кошмар.
Незачем ей встречаться с отцом!
Незачем говорить с ним!
Лучше оставить всё, как есть, и убежать, пока есть возможность бежать.
Теперь она начинала страшиться Смиш’о.
Если слуга позволяет себе такое обращение, то чего остаётся ждать от хозяина... И кто знает, зачем он вызвал её в Нитр, зачем вспомнил о ней после стольких лет?..
Она не знала, сколько прошло времени, и упрямо ползла и ползла, сведя зубы, с побелевшим лицом и горящими глазами, пока наконец боль, заставлявшая её порой вскрикивать, не стала такой сильной, что она не могла больше выдержать её и, вскрикнув в последний раз, уронила отяжелевшую голову на каменистую дорогу, смешав с пылью растрепавшиеся кудри, отчаянно протянула вперёд судорожно сжатую руку в попытке ухватиться за что-нибудь и подтянуться, и потеряла сознание.
Там её и нашли, бездыханную, по прошествии полутора часов.

Глава 28

Мы с Константином сидели внизу в столовой, когда возвратившийся Йозе вошёл и доложил, что его дочь приехала. Я вздрогнула при этом известии и взглянула на брата: и хоть он сразу же взял себя в руки, от меня не укрылась мрачно-довольная улыбка, на мгновение вспыхнувшая и тутже погасшая в его лице, да торжествующий блеск в глазах, который он пригасил, опустив взгляд. На вопрос – где она? – он получил ответ, что её оставили в миле от замка, как и было велено, пусть добирается дальше сама. Смиш’о похвалил слугу, так точно исполнившего распоряжение, и, выпрямившись, закрыл глаза и откинулся на спинку стула, на котором сидел.
– Иди, – он кивнул на дверь, и Йозе вышел.
...Я сидела на лавке под окном, где света было больше, и читала утреннюю порцию библии, но после того, как услышала слова Йозе о прибытии Ди, всякое чтение вылетело у меня из головы, я разволновалась и, охваченная противоречивыми чувствами, перестала понимать смысл библейских текстов. Я хмурилась, корила себя за несдержанность, пробовала углубиться в молитву и выбросить из головы все мысли о суетном мире, но все мои попытки восстановить душевное равновесие в конце концов свелись к одному – я отодвинула от себя книгу в самый дальний угол подоконника и принялась поглядывать на Константина, надеясь, что он увидит окончание моих занятий и заговорит. Но он молчал и, видно, ничего вокруг не замечал, погружённый в собственные замыслы, и неясные тени скользили по его лицу; взгляд его был устремлён в тёмный угол, губы время от времени передёргивались странной усмешкой, торжественной и в то же время предвещавшей недоброе.
Я поёжилась от неприятного предчувствия, и холодок пробежал по моей спине. Я поняла, что говорить он не намерен и что спрашивать его о чём-то бесполезно – не ответит. Я пробовала намёками выяснить его намерения и день, и два назад, но ничего из этого не получилось. Все три недели моего пребывания под отчей крышей он не заговаривал со мной и вёл себя так, словно меня и вовсе не существовало.
Меня, конечно, обижало и расстраивало такое невнимание, но, с другой стороны, я радовалась, что мне даровано здесь относительное спокойствие, и не очень сердилась на него. Как я уже сказала, я пыталась расспросить его, что он собирается делать в дальнейшем, но на все мои уловки он ограничивался тем, что бросал на меня долгие изучающие взгляды, криво улыбался, словно сфинкс, крепко хранящий свои тайны, да отвечал в таких туманных и скупых выражениях, что мне не много удалось понять.
И хоть я ничего не знала наверняка, сердце моё было неспокойно за племянницу, я словно чувствовала – не к добру всё это, ай, не к добру!
И вот ударил гром. Приехала Ди. Что-то ждёт её в родительском доме? Это и не давало мне покоя, это и заставляло всё с большей и с большей тревогой посматривать в сторону её отца... А тот продолжал пребывать в своей странной задумчивости; тучи, застилавшие его чело, временами прояснялись и уступали место свету. Но нехороший то был свет...
Так мы сидели с четверть часа. И наконец, в тот момент, когда тревога моя и нетерпение достигли предела, когда я почти решилась отважиться и окликнуть Смиш’о и спросить его кое-что, он стряхнул с себя оцепенение, встал, прошёлся по комнате. Остановившись у одного из окон в том конце столовой, он скрестил на груди руки и какое-то время глядел на каменные плиты двора, на мост и уступы за ним, видные сквозь высокую арку ворот, и, видно, решив, что дочь ещё не успела добраться до замка, медленно отвернулся от окна.
Тяжёлый вздох вырвался из его груди, резкие черты вновь подёрнулись тенью раздумья, но не чёрными были на этот раз его мысли, - я видела это по лицу, разгладившемуся, слегка исказившемуся смутным отсветом далёкого воспоминания.
Внезапно подняв глаза, он заметил, что я смотрю на него. Я ожидала, что он, как обычно выскажет мне своё недовольство по этому поводу, и торопливо опустила взгляд. Но последовала совсем иная реакция. И когда я осмелилась вновь взглянуть на него, удивлённая затишьем в то время, как я ожидала бурю, я заметила, что он улыбается – странно так, жалко... И взгляд его вновь был обращён назад, в прошлое, к оставленной там навеки звезде, которая продолжала освещать потёмки его жизни оттуда, из небытия, отойдя в вечность...
И, чего я в тот момент совсем не ожидала, Константин заговорил. Голос его звучал глухо, отрывисто, словно из пустоты, и был необычайно задумчив и казался неживым.
– Странное дело, – пробормотал он, взяв себя одной рукой за локоть и потирая пальцами другой руки подбородок, – эта девчонка лишний раз навела меня на мысли о ней. Тысячи дум я передумал о ней за минувшие девятнадцать лет... Сколько проклятий было послано небу, сколько молитв вознесено в преисподнюю... Слова заставляли меня хрипнуть, слёзы – слепнуть. Но не мог я не думать о ней! Всё вокруг напоминало мне о Диане, всё вокруг овеяно воспоминаниями о ней, только о ней одной! И вересковые пустоши... и прибрежные гроты, в полумраке которых мы прятались детьми, слушая мерный плеск прибоя... и моховые кочки болот, и еловые чащи... садовая ограда в усадьбе старика Льока! И сама эта земля, и воздух над нею! Если я бродил по торфяникам – я видел её рядом... Если смотрел на падающие звёзды – неизменно вставали в памяти картины, как мы с ней когда-то давно смотрели на такие же звёзды  и смеясь загадывали свои дурацкие детские желания, в уверенности, что они исполнятся непременно... Нет ничего, что не говорило бы о Диане и о том, что теперь её нет! Она повсюду, словно растворилась в этих предметах... Она всюду! Нет ничего – только она одна! Первые десять лет я неотступно, каждый вечер и каждое утро, бежал на кладбище. День мой начинался жаркими слезами на её могиле; я не мог уснуть, не проведав её перед сном... Я сидел рядом с ней, я рассыпал цветы на её камень, я тупел от горя и говорил всякий бред, воображая, что она здесь, что отвечает мне, что не вижу я её лишь из-за слёз, застилающих глаза... И я торопился стереть эти слёзы, заслышав голос, звучащий в моём сердце, и вскакивал, и напряжённо оглядывался по сторонам, от души веря, что сейчас, сейчас я её увижу! Эта только вера и держала меня... Но я не видел. Никого. И, постепенно приходя в себя, осознавал, что нет её больше на свете, давно нет, Эрнеста! И такое чувство охватывало меня... такое оцепенение и такой беспредельный ужас, словно медленно и неуклонно разверзается под ногами бездна... Вам не знакомо такое... и никому не знакомо! Тогда... я как подкошенный падал на покрытый редкими стрелками травы или засыпанный снегом, который я всегда счищал, земляной холмик и рыдал в исступлении, желая лишь одного – умереть и быть рядом с нею! Но никто не смилостивился надо мной и моими мучениями, никто не откликнулся, не избавил меня от них! Бог оставил меня здесь, что ж, а потому я буду творить свою волю и гневить его до тех пор, пока он не возмутится моими злодействами и не прекратит их! Я всем буду мстить за тех, кого мне уже не достать. Я ненавижу их... ненавижу!
Последние слова он произнёс ожесточившимся нетерпимым тоном, и руки его дрогнули, сжавшись в кулаки, а тёмные глаза прожигающе вспыхнули. Он перевёл дыхание, вздохнул, помолчал и, взяв себя в руки, так же глухо, но теперь полунасмешливо, продолжал:
– Я столько натерпелся за эти долгие годы... Я столько выстрадал, что не уставал дивиться, как я только ещё жив, не уставал с недоумением спрашивать себя – сколько ещё могут вынести мои волосы и не поседеть?!. Я живу уже целых девятнадцать лет с тех пор, как не стало Дианы... Не значит ли это, что я бессмертен? Мысль эта, вопреки здравому смыслу, всё чаще и чаще зудит в мозгу... и я не могу отделаться от неё, отогнать! Да... да – я никогда не навещал кладбище ночью... ты не поверишь, и никто не поверит... но я боялся идти туда в это время суток. Не потому вовсе, что меня тревожила мысль встретить её призрак, а потому... потому что всё время стоит у меня перед глазами её гроб и она сама – с застывшим лицом, с запорошёнными снегом, отдуваемыми ветром волосами... Той ночью, когда я хоронил её... Воспоминаний этих я боялся и боюсь до сих пор! С ума сойти боюсь, увидев кладбищенскую ночь и представив её – мёртвую, оледеневшую... Она всё время видится мне живой – и я хочу думать, что она – жива! Она должна быть жива, если жив я... Я всё время чувствую её рядом – дыханье, пристальный взгляд, смешок, тепло руки, ложащейся на моё плечо... Знаю, она не оставляет меня, даже когда я сплю! Но я не вижу её! Не вижу совсем! Это ли не высшая мука, это ли не высшее наказание?! А как хочется мне хоть на мгновение вновь увидеть её лицо... как страшно, оно стирается в памяти... видится словно сквозь дымку, туман... Диана... как посмели они забрать тебя у меня?! Но нет... нет! Никто тебя у меня не отобрал! Ты ведь по-прежнему со мной, как и обещала! Ты ждёшь, когда и я смогу прийти к тебе, ты ждешь меня не там, а здесь, на земле! И ты не уйдёшь от меня, чёрт возьми, не уйдёшь, не покинешь меня, пока я сам тебя не отпущу – а я не отпущу никогда!
Горестный полустон-полурык вырвался из самого его сердца, он закрыл ладонями перекосившееся лицо и резко отвернулся. Постояв так какое-то время, он вдруг рывком приподнял голову, прислушался и, смертельно побледнев от волнения, повернулся ко мне. Глаза его горели и вспыхивали, спёкшиеся губы дрожали.
– Вот опять... – проговорил он не своим, странно подрагивающим голосом. – Ты слышала? Слышала? – в жадном нетерпении повторил он, пытливо уставившись в моё лицо, и, думаю, не найдя в нём ничего, кроме страха и удивления (я испугалась этой его вспышки безумия), как-то весь  выпрямился и презрительно усмехнулся, поворачиваясь ко мне спиной. – Ничего ты не слышала и слышать не могла. А я слышал! Она вздохнула – так горько, так печально, как могут только духи... Она здесь, я это чувствую. И она будет здесь, пока я не прогоню её, а я не сделаю этого даже для спасения собственной души! Она нужна мне, необходима, и она будет рядом! Даже смерть не смогла разлучить нас, над нами она бессильна!
Я увидела, как он судорожно порылся в кармане, достал что-то и приложил к губам. Затем проговорил в добавление к сказанному:
– Этот медальон я когда-то подарил Диане. Но в тот день, когда она... когда её не стало... она сорвала его с шеи и вложила в мою руку... с тех пор я не расстаюсь с ним ни днём, ни ночью. Это единственная вещь, оставшаяся у меня на память о ней. Да ещё её письма ко мне... Думаешь, почему я позволяю себе распинаться перед тобой, Эрнеста? Только потому, что знаю: ты во мне не видишь врага, а если боишься – то не врага... Если б не было во мне этой уверенности, я б молчал, как молчу со всеми остальными. Я никогда не снизошёл бы до откровений, зная, что они тотчас же будут переданы всему свету, что над ними посмеются, как над забавной сказкой... И я предпочёл бы разорваться от тяжести своих адских размышлений, чем облегчить душу исповедью... Но тебе я скажу. И ты будешь слушать меня, хочешь ты того или нет!
Он вновь помолчал, отдышался и дрожащими пальцами раскрыл медальон.
– Здесь по-прежнему мой портрет... и её тоже. Ту створку, что я много лет назад взял себе, я теперь прикрепил обратно. Как она здесь красива... Она всегда была красивой... ни у кого не было таких чудных глаз, такой улыбки. А это – её локон... – На ладонь его выпала длинная прядка тонких вьющихся волос, и я вздрогнула, узнав её. – Хочешь знать, как попал он ко мне? (Злобный полувзгляд в мою сторону.) Ведь это ты принесла его моей жене! Ты не смела этого делать! Как могла ты осквернить этот невинный локон, вручив его в грязные руки Ксении Льок?! Как только у тебя ума достало на такое! Молчи! Не смей ничего отрицать! Я ненавижу тебя за этот поступок! И знаешь, если бы это не принадлежало Диане... я бы сжёг его, как бы ни был он мне дорог... Потому что он прошёл через руки этой мерзавки, он опоганен ими! Но эта бесценная прядка – частичка её... а с ней я не могу поступить так жестоко, так подло... Ты помнишь тот вечер, когда я спустился вниз впервые за две недели затворничества? Тогда ещё вы сидели вон в том углу, за тем столиком, а Ксения укачивала... младенца, помнишь? И как я разъярился от её глупых слов? И как я втолкнул её вместе с ребёнком в её комнату и запер? Так вот, возвращаясь ночью к себе по коридору, я увидел на ступеньках лестницы этот локон, завёрнутый в белый платок, который смутно выделялся во тьме... Видно, выпал из кармана Ксении, как я понял после. Но сначала... когда я развернул платок и увидел, что это такое... я чуть не сошёл с ума... Я на миг оцепенел, потом почему-то испугался, потом сердце моё зашлось безумной радостью и волнением – я решил, что Диана здесь, что она подала мне знак своего присутствия, что она... о боже! Я стал метаться по замку, я шептал её имя, не в силах кричать – не хватало дыхания и голоса... Я искал её! Не буду описывать, что происходило со мной. Не могу вспомнить! Прозрение принесло ещё больше боли, а вместе с ней пришло отчаяние. И опустошённость. Вот всё, что осталось добавить. Но от этого мне не стал ненавистен её локон.
Константин замолк. Затем резко скрутил локон, спрятал его в медальон, щёлкнув крышкой закрыл его и ревниво сунул во внутренний карман своего наглухо застёгнутого чёрного сюртука. И прерывисто, со свистом вздохнул.
Стряхнув с себя воспоминания, он быстро вернулся к реальности и, вновь подойдя к окну, нетерпеливо и мрачно выглянул в него.
– Чёрт возьми, где же эта негодница? – процедил он сквозь стиснутые зубы и, рывком взглянув на часы, нахмурился. – Прошёл целый час, а её всё нет! Неужели Йозе разыграл меня?!.
Он ещё раз оглядел видимую часть скалистого берега, затем с досадой пересёк сумрачную комнату и отворил дверь кухни.
– Небо темнеет, ветер порывистый, скоро пойдёт дождь! – загремел он, едва сдерживая охватившее его вдруг бешенство. – Йозе, где ты оставил её, чёрт возьми?! Я теряю терпение, а ты тут греешься у огня! А ну, живо поднимайся! И немедленно отправляйся на поиски! И смотри мне, если её не найдёшь!
Накричав на Йозе в сильнейшем раздражении, он вернулся в столовую, согнал меня с моего места (оттуда лучше просматривался берег) и сел там, тяжело и неровно дыша и вперив горящий взгляд за окно.
Через полминуты он увидел, как Йозе вышел во двор, как оседлал он лошадь и, взметая пыль, проскакал по гнилым доскам моста; и сидел до тех пор, пока через некоторое время посланник не вернулся с безжизненной Ди в седле, которую нашёл в стороне от дороги, в двух милях от замка.

Глава 29

Она пришла в себя лишь под вечер и заплакала с досады и страха, что всё-таки попала в дом своего отца, куда с недавних пор уже не горела желанием попасть. От слёз у неё подскочила температура, а так как она долгое время провела лёжа на холодной земле, то и простуда не замедлила заявить о себе – Ди слегла, у неё начался бред.
Мы поместили её в небольшую комнатку наверху, с окошком, переплёт которого был так част и узок, что невозможно было бы протиснуться сквозь него; к тому же, окно выходило на узкую, отвесно уходящую в бившиеся внизу волны и буруны скалистую площадку, и ни берега, ни внутреннего или внешнего двора замка оттуда невозможно было рассмотреть. Сама комната располагалась на стыке западной и северной стен башни.
– Позовите Марсуа, – приказал Константин, и, заслышав его голос, Ди испуганно вздрогнула, приподнялась на подушке и сделала попытку оглядеться, но ничего не увидела, кроме смутных теней, так как уже совсем стемнело.
Константину никто не ответил, только послышались торопливые шаги – шаги маленькой Гриди, – и быстро хлопнула окованная железом прочная дубовая дверь. Через минуту шаги в коридоре возобновились, и теперь чуткое ухо могло уловить, что идут двое.
Дверь вновь открылась.
Больная встрепенулась и снова раскрыла глаза. В коридоре, видном в открытую дверь, ярко горели сальные светильники, высвечивая сложенные из камня стены и пол, и в дверном проёме, в жёлтом прямоугольнике косого света, она различила силуэт  толстой бабы с раскрасневшимися щеками; белый платок был стянут узлом на её голове и концы его торчали в разные стороны, словно заячьи уши. Марсуа – а это была, конечно, она, – вошла. Дверь захлопнулась, изображение пропало и вновь остались одни голоса, всё остальное провалилось во тьму. Ди уронила голову и, не выдержав напряжения, снова почти потеряла сознание, впав в забытьё.
– Растопи огонь в камине – он погас, да пожарче, – обратился к вошедшей служанке хозяин, – но дрова всё ж поэкономь. И свечи не жги, нечего их тратить, от камина будет достаточно света, а если нет – откроешь дверь в коридор, там светильники. Будешь ухаживать за ней, пока не поправится. Готовить вместо тебя я попрошу Эрнесту. Согласна, Эрнеста? Что? Доктор? Никаких докторов! Ему придётся платить, а я не желаю больше ни гроша потратить на эту дрянь... К тому же, до города почти час езды по скалам, а в темноте можно легко сбиться с дороги, не заметить её и слететь с обрыва в море. А теперь – пошли все отсюда! Я тоже ухожу, а ты, Марсуа, делай, что хочешь: давай ей своих трав, колдуй, но чтобы она в скором времени поправилась.
Он хмуро подтолкнул к двери Гриди, взял меня за локоть, и мы вышли.
После ужина он долго сидел в столовой, не говоря ни слова, потом пробормотал, обращаясь ко мне, и голос его странно дрогнул:
– Чёрт подери, как она похожа на Ксению... Если бы я не был твёрдо уверен в здравости своего рассудка, и если бы я не знал, что это моя дочь, а не покойница-жена, я подумал бы, что схожу с ума, когда б увидел её случайно...
Он помолчал и, прерывисто вздохнув, вдруг усмехнулся, быстро взглянул на меня. Я молча сидела у огня и старалась не смотреть на него, меня беспокоило, что я понятия не имею о его дальнейших намерениях, а кроме того, я не могла не жалеть племянницу, виденную впервые, зная, какое к ней отношение со стороны родного отца.
– Кого ещё я ненавидел с такой силой, как Ксению Льок? – воскликнул вдруг он, стукнув по колену кулаком так, что я вздрогнула. – Только Иля! И если бы его не растерзал тот медведь, я не знаю, что бы я с ним сделал однажды... Я убил бы его! Его или себя! Ты не представляешь, сколько раз хотелось мне это сделать! Ты не знаешь, какую муку мне доставляло даже просто видеть его! Я ненавижу его и сейчас! И буду ненавидеть до конца дней моих! Ведь из-за него погибла моя Диана, он виноват больше всех в её смерти! Никогда я не изгоню её из своих мыслей! Да, да, да! Мною владеет мания! Но я ни в коем случае не хотел бы от этой мании избавиться... Она умерла из-за нас всех: из-за меня, из-за него и из-за Ксении! Ксения не имела права соглашаться на моё предложение, сделанное (и она не могла этого не знать!) сгоряча и по злобе, а Иль... Иль не имел права сдохнуть, когда она нуждалась в его поддержке... О, неужели ты думаешь, я умер бы, когда б она... Быть бы мне на его месте, быть бы мне её мужем! Ты знаешь: я никогда не посмел бы причинить ему вред... но только из-за неё! Если б это было иначе... если б мне отплатить ему за все её страдания... Но теперь мне до него не добраться. Как и до жены. Чертовка, она должна была жить ещё долго! Я рассчитывал, отсылая её, успокоиться, набраться сил и забрать её назад. Она должна была заплатить мне свой долг, она осталась должна мне. Но её уж нет... Легко же она отделалась! Но это не страшно. Я знаю, кто мне заплатит. Её дочь!
– Но она – и твоя дочь! – задрожав от возмущения, попробовала остепенить его я.
– Она – её дочь! И этим всё сказано! Она не похожа на меня – в ней нет ничего моего! – зло осадил он. – Мне безразлично, что в её жилах течёт моя кровь... Она – дочь Ксении и внучка Льока, и носит чужое имя, оскверняя его безвозвратно, и одного этого мне уже достаточно, чтобы возненавидеть её до конца жизни! И я ненавижу! Всем сердцем ненавижу с тех самых пор, как она появилась на свет! А за то, что она – моя... я ненавижу её ещё больше... ненавижу, как самого себя...
– Побойся бога, Константин! Сжалься над бедной девочкой и отпусти её, пусть живёт с миром!
– С миром?! Не смей указывать мне, идиотка! И слушай внимательно: она останется здесь и никто мне не запретит... С миром! Мыслимое ли дело! Она уйдёт отсюда лишь тогда, когда богу наскучит смотреть на её страдания и он решит освободить её от тирана – то бишь от меня... или меня – от неё. Я буду делать то, что мне заблагорассудится, чёрт побери! И буду гневить его до тех пор, пока он не поразит меня за это смертью!
Он злобно рассмеялся, порывисто встал и вышел, громко хлопнув дверью.
Я осталась одна.
«Бедняжка!» – подумала я о Ди и расплакалась, не зная, чем могу помочь; я в который раз обратилась к небу, чтобы оно смягчило сердце Смиш’о и направило нас всех на стезю добра.
На второй день благодаря стараниям Марсуа Ди стало лучше, но она всё ещё была очень слаба; время от времени её прошибал холодный пот и по телу пробегал озноб, она мучилась, то сгорая от жары, то стуча зубами от холода, то сбрасывая одеяло, то кутаясь сразу в несколько.
Меня к ней не пускали. И никого не пускали. Только Марсуа, которая постоянно находилась при ней и которую она не уставала изводить допросами и слезами.
– Когда мне можно уехать? – то и дело с жадным нетерпением повторяла она.
– Выздоровейте сначала, – отвечала служанка. – Вы даже встать не сможете. Поговорите с хозяином, он всё и решит. А покамест выбросьте из головы все мысли, вам лечиться надо... вот, выпейте этот отвар, это ивовая кора, вмиг жар уймёт. Смиш’о позвать? Сейчас? Нет, не зайдёт он сейчас. Не зайдёт – и всё. Выздоравливайте! Да и куда вам ехать? Вы и за ворота выйти не в состоянии.
Ди в сердцах кричала на неё, плакала, молила выпустить её или позвать Смиш’о, от которого зависит длительность её пребывания в доме, она упрашивала служанку, грозила, ярилась и злилась, но всё было напрасно; все её мольбы, просьбы и требования раз за разом неизменно отклонялись, и толстокожая Марсуа, сердито надувая губы, твердила, что хозяин, мол, не желает видеть дочь до поры до времени; под конец пленница пригрозила, что сбежит – на это служанка, позабавившись от души, с усмешкой явного превосходства заявила, что не так-то просто убежать отсюда, замок ведь стоит на высоченной скале, и только перекидной мост может помочь выбраться на дорогу, а его по заказу не опускают. К тому же, уходя на ночь в свою каморку, располагавшуюся за стенкой по соседству, Марсуа заботливо вынимала ключ из двери и ревниво проверяла частые переплёты на узком окне – крепки ли, надёжны ли они?
Ди быстро шла на поправку. Самочувствие её учучшалось, она ещё хромала, наступая на больную ногу, но уже могла самостоятельно передвигаться.
Ди в отчаянии срывала злость на Марсуа, которая для неё прежде всего являлась служанкой Смиш’о, а уж потом – её сиделкой. Верно, думала отыграться хотя бы таким способом, и всякий раз какая-то незнакомая ей свирепая радость рождалась в её душе, когда ей доводилось вывести из себя грубоватую, не умевшую сдерживать свои чувства прислужницу. Слыша очередную злую насмешку или противоречивое приказание, та начинала трястись от возмущения, покрывалась красными пятнами и причитала на весь дом, что её-де хотят совсем замучить и сжить со свету; но так как на жалобы её не следовало никакого отклика со стороны Смиш’о, то она, поголосив какое-то время, замолкала, с сопением пододвигала к огню стул и сидела, надувшись, враждебно уставившись в потрескивающее пламя ветхого камина. Сидела до тех пор, пока трудная пациентка, не перестававшая пилить её исподтишка, не доводила её до такого состояния, когда и стальные нервы не могли выдержать; тогда она вскакивала, хваталась за голову и под торжествующий смех Ди вылетала из её спальни, бранясь во весь голос и крича, что пусть её сожгут заживо, но больше она не появится в комнате, где царит эта дьяволица, хозяйская дочка... А та словно в одержимую превратилась.
Смиш’о ни разу не навестил её. На все жалобы Марсуа он лишь кривил губы и нетерпеливо отгонял её, предоставляя ей самой мстить за свои обиды. Однажды, услышав её вопли на лестнице, он презрительно рассмеялся.
– О, возопила! – сказал он. – Видно, задала ей жару девчонка! Позор! Мне очень не хочется вмешиваться в их междоусобицу, но, кажется, придётся... когда-нибудь.
Все эти дни он ходил погружённый в себя и о чём-то усердно размышлял, что-то прикидывая в уме. Я как-то спросилась у него, можно ли мне проведать племянницу, но он ответил с раздражением и заявил, что выгонит меня прочь, если я это сделаю. Я не хотела лишиться крыши над головой и сочла за лучшее покориться его воле, хоть это далось мне нелегко. Но в конце концов, хозяин здесь – он, и Ди – его дочь. И он вправе ставить свои условия, какими бы варварскими ни казались они окружающим.
А Ди забеспокоилась, а потом и вовсе запаниковала. Дни проходили за днями, время шло, а она всё под замком, и никто не спешит освободить её. Отец не подавал признаков жизни, её запирали, как узницу, все её требования и мольбы раз за разом отклонялись. Она металась с каждым часом всё сильнее, и стала с удвоенной дотошностью изводить сиделку вопросами о хозяине замка и о том, когда же её наконец отсюда выпустят. Туманные ответы служанки только усугубляли её смятение. Сколько бы она ни спрашивала, не могла добиться ничего, кроме уклончивых отговорок, выводивших её из себя и тревоживших до затмения разума. Прежнее дикарство проснулось в душе, и ей отчаянно захотелось убежать, вырваться на свободу, спрятаться, укрыться в надёжном пристанище.
Если она осведомлялась о том, где сейчас Смиш’о и не может ли он принять её (она была уверена в том, что после разговора с ней он её отпустит, раз она твёрдо заявит о своём желании вернуться в Бредфорд немедленно), то в ответ слышала:
– Он занят и велел не тревожить его.
Если она пыталась дознаться, чем же он таким занят, что нельзя его потревожить, получала неизменное:
– Знать не знаю, ведать не ведаю, я в дела хозяйские не мешаюсь.
Однажды она попробовала написать письмо Эннту, где намёком давала понять, в каком затруднительном положении оказалась, но Марсуа, даже не прочитав её полуграмотные каракули, решительно отклонила её слёзную просьбу отправить его куда следует.
– Вот куда я его отправлю! – сердито заявила она и швырнула листок в огонь.
Ди испустила странный возглас и, оправившись от неожиданности, вскочила. Затем, повинуясь внезапному порыву, подбежала к неповоротливой служанке и, верно, желая напугать её и отомстить, схватила сзади за горло, сдавив пальцы и не позволяя ей дыхнуть.
Марсуа испуганно закричала, замахала сжавшимися в кулаки руками, но Ди ловко уворачивалась от беспорядочных ударов и с злобным сопением всё крепче впивалась крепкими пальцами в дряблую, напрягшуюся шею Марсуа, которая совсем обезумела и продолжала – уже почти бессознательно – вырываться, вскрикивать и молотить руками по воздуху, хрипя и задыхаясь.
И только через полминуты Ди расслабила хватку и, отпустив её, толкнула на пол. Служанка, дрожащая, с выпученными глазами, упала на колени и, упершись трясущимися руками в каменные плиты серого пола, высунув язык, шумно задышала, с огромным трудом приходя в себя.
– Я хотела лишь напугать тебя, милая моя Марсуа, – с дрожащей ухмылкой проговорила Ди, затем аккуратно подобрала подол и присела рядом на корточки, заглядывая ей в глаза кротким ненавидящим взглядом. – Но в следующий раз... если посмеешь явиться сюда без хозяина... то пощады не жди! Я устала сидеть взаперти и ожидать неизвестно чего, слышишь? Марсуа, а у меня здесь есть нож... – Она вкрадчиво понизила голос и возбуждённо, тихо засмеялась, по-дурацки закивав головой и не отрывая глаз от полуобезумевшей старухи.
– Да, да, нож... Острый кухонный нож... Я сейчас найду его и покажу... хочешь посмотреть? Он очень хороший... но нет! Отвернись! – вдруг решительно потребовала она. – Отвернись, кому говорю! Не то увидишь, где я его прячу, и вытащишь, когда я усну! А он мне нужен... он мне ещё очень нужен!
Марсуа, трясясь, как в лихорадке, на коленях отползла к двери, да с такой скоростью и прытью, и с таким выражением на побелевшем, исказившемся от ужаса лице, что Ди захотелось запугать её ещё больше – что-то отцовское, жестокое проснулось в её сердце, и, дико сверкнув глазами, она зашептала прерывающимся голосом, медленно подбираясь к ней и не отрывая от неё горящего взора:
– Марсуа... видишь мои глаза? Да? Это не глаза, Марсуа, а болотные огни... и они заманивают в трясину. Иди сюда, иди же... я тебе нож покажу... Обещаю, что не причиню тебе больше зла, если будешь себя хорошо вести и немедленно приведёшь Смиш’о! Приведёшь ведь? Марсуа! Куда же ты?! Куда?.. – вскричала она, увидев, что служанка вскочила с колен и опрометью бросилась в коридор, громко завопив вперемежку со всхлипываниями; слёзы градом катились по её лицу.
Ди кинулась к двери в надежде, что Марсуа забыла закрыть её, но надеждам её не суждено было оправдаться. Дверь, хлопнувшая под сильной рукой служанки, защёлкнула замок сама.
– Ах, чёрт возьми! Чёрт возьми! Чёрт возьми! – в сильнейшем отчаянии закричала узница и залилась слезами, пиная дверь.
На этот раз поведение её не проигнорировалось и не осталось незамеченным.
Выслушав сбивчивый рассказ Марсуа, я осмелилась нарушить запрет брата и поднялась к мятежнице, чтобы успокоить её и водворить порядок.
Ди, рыдавшая на кровати, вскочила, заслышав скрип отворяемой двери, и отбежала к окну, не сводя с меня враждебных глаз (она впервые видела меня и не знала, кто я такая и зачем пришла); взгляд её заблестел, дыхание перехватило.
Но не успела я перешагнуть порог её комнаты и слово молвить, как в коридоре послышались гулкие тяжёлые шаги – и я с похолодевшим сердцем отступила в угол, узнав поступь Константина.
Он приближался.
Забыв обо мне, Ди с неослабеваемым вниманием напряжённо вслушивалась, а в воображении её теснились образ за образом, возникающие на основе тех малых подробностей, что ей были известны об отце.
Щёлкнул ключ, дверь распахнулась.
Она, чуть дыша, впилась испуганным и взволнованным взглядом в показавшийся за дверью высокий тёмный силуэт.
Константин выступил из тени, представ перед нами во всей своей красе – злой, с перекошенным от ярости и досады лицом и с мрачно вспыхивающим из-под густых бровей взглядом.
В течение какого-то времени они молча стояли в разных концах комнаты и лишь смотрели друг на друга, затем Смиш’о заговорил – глухо, отрывисто, с трудом.
– То, что вы – моя дочь, не даёт вам никакого права кричать на моих слуг, издеваться над ними, угрожать им и их запугивать. Мне было бы всё равно, что бы вы с ними ни сделали, если бы они не являлись моей собственностью. Ими распоряжаюсь я, безраздельно. И перестаньте смотреть на меня так, словно я какое-то редкое, гадкое и очень страшное чудовище!
Ди молчала, но смотреть на него она не перестала. Глаза её по-прежнему были широко раскрыты. Любопытство, страх, смертельная обида, отвращение – всё смешалось в этом её взоре, который так раздражал Константина.
Не ожидая ответа, тот хмыкнул и прошёлся по комнате, стараясь не смотреть на неё. Я видела – в душе его всё переворачивалось, когда он видел обращённые в его сторону глаза – синие глаза Ксении Льок, и выражение их было почти таким же испуганно-оцепенелым, вызывавшим у него неудержимое желание ударить, запугать ещё больше, раздавить. Конечно, он предполагал найти в чертах дочери сходство с её матерью, но такое полное сходство убивало его, будоражило и бесило – Ди оказалась копией покойной; это вносило в его душу смятение, кошмарное ощущение, что всё повторяется...
Заложив руки за спину, он снова прошёлся по комнате, стараясь успокоиться и бросая по временам угрюмые взгляды в багровое пламя, пляшущее за решёткой камина.
Был вечер.
За окном клубился седой туман, оттуда же доносился плеск волн, тревожно бивших внизу о скалы. Вокруг царил полумрак, который рассеивался лишь огнём в очаге. Красноватые отблески играли на широкой и гладкой спинке кровати, выступающей из тьмы, и на немногочисленной мебели, находившейся здесь. На стенах не было ни ковров, ни зеркал, в углах пауки сплели паутину, пыльные клоки которой сейчас благородно скрывал сумрак, залегший в отдалённых частях комнаты. Серые плиты пола никогда не знали половиков, не имели даже намёка на коврик и были холодны, как лёд; и тем не менее Ди стояла на них босиком и была одета лишь в длинную ночную рубашку и халат – всё это раньше принадлежало её матери, некоторые вещи которой были убраны подальше на чердак, а большей частью – сожжены или выброшены в море. Тапочки ей не выделили, а своей обуви она найти не могла, как ни старалась.
– Почему не привезла мою внучку? – последовал после долгого молчания холодный вопрос.
Смиш’о остановился и резко повернулся к ней. В его глазах на мгновение вспыхнула жгучая ненависть, но он с невероятным усилием пригасил её, взяв себя в руки и сжав зубы; в тоне его голоса зазвучало что-то похожее на раздражение.
При упоминании о девочке Ди встрепенулась и вмиг пришла в себя, приготовившись защищать всех, кто ей дорог.
– Незачем ей встречаться с вами, – воскликнула она. – Вы нам – никто!
– Вот как?
– Да, никто! И я не собираюсь оставаться здесь надолго!
– Утихомирься, ты...
– Кстати, кто работает на вас? Кто? Я хочу знать имя негодяя, посмевшего выдать меня вам, чтобы при встрече выцарапать ему глаза! Кто выдал меня?
Смиш’о смерил её, разгорячённую и раскрасневшуюся, одним из своих тяжёлых взглядов и покривил губы в усмешке.
– Неудивительно, что вы не признаёте меня тем, кем я являюсь для вас. Но это меня не волнует нисколько. Меня вообще не волнуют ни мысли ваши, ни ваши желания, ни намерения. А про доброжелателей, помогавших мне разыскивать вас, не скажу ни слова. Я всё-таки опасаюсь за их зрение, вы – тигрица и вполне способны лишить их этого уникального дара природы!
– Я приехала, чтобы взглянуть в ваши бесстыжие глаза... А не затем вовсе, чтобы с вами породниться! – с горячностью вскричала Ди, потеряв последний страх; щёки её загорелись, глаза заискрились. – Даже если бы Элисон была при смерти и просила есть, а мне нечем было бы её накормить, никогда бы я не унизилась до того, чтобы принять помощь от вас! И не позволила бы своей дочери брать хлеб из рук человека, который не вспоминал обо мне двадцать лет! О нет, хуже – вспоминал, и наблюдал за моим рабским существованием, и радовался моим бедам! Я никогда не забуду, что на протяжении стольких лет вы знали, где искать меня, но сознательно пренебрегали мной! И я предпочла бы тысячу раз умереть, но избавиться от позора носить фамилию, которую вы против воли мне дали! Я рада, что не останусь здесь! Целых четыре дня я провела здесь! Такая бездна потерянного времени! Но теперь... теперь я хочу как можно скорее покинуть эти мрачные стены! Сейчас же! И вы не сможете запретить мне вернуться в Бредфорд, потому что там мой дом, а не тут! Не запретите! Не откажете мне в единственной просьбе, которую... нет, это даже не просьба, это приказ!
– Ну-ну, разошлась! – осадил её отец, сверкнув глазами.
– Нет, и слушать вас не хочу! – запальчиво крикнула она, вновь перебивая его. – Ничего не хочу слушать, не хочу ещё больше возненавидеть вас – потому что больше уже некуда! Как подумаю о том, что моему отцу – отцу! – было известно обо всех несчастьях и мытарствах, которые пришлось вынести мне, тогда ещё беспомощному одинокому ребёнку, – меня оторопь берёт! Нет, молчите! Молчите лучше! Не травите моё сердце ужасными словами, себе их оставьте! Я не желаю выслушивать вас и отпускать грехи, вы не на исповеди, а я не священник и не обязана прощать!
– Никто не намерен исповедоваться перед тобой, дерзкая девчонка, ведьма! – Лицо Константина вспыхнуло, голос взвился. – И никому твоё прощение не требуется! Что ты возомнила о себе?! Да кто ты такая, чтобы так разговаривать со мной?
– Нет, кто вы такой?! – прервала его безрассудная упрямица, выступая вперёд и дрожа от возмущения и обиды.
Смиш’о задохнулся от её напора и наглости – не привык он к такому обращению.
Подойдя к дочери, он замахнулся, словно для удара. Его сузившиеся чёрные глаза загорелись злобным огнём, лицо побледнело и вытянулось, а выбившаяся надо лбом прядь волос дрожала в такт его напрягшейся руке, взлетевшей и остановившейся в полуфуте от её щеки. Ди инстиктивно съёжилась и отшатнулась, загородившись ладонью, опасаясь его испепеляющего взгляда и испугавшись того, что могло последовать дальше – по поведению Йозе там, на берегу, она давно поняла, что за нравы царят среди обитателей этого мрачного места, покинутого людьми и богом и населённого несколькими одичавшими затворниками, которые не церемонятся со своими противниками, расправляясь с ними грубой силой, которой наделила их природа, и не сомневалась, что ещё слово – и рука Смиш’о не дрогнет и ударит, а потому благоразумно примолкла и отступила к подоконнику, подальше от его тяжёлой ладони.
Константин, поглядев на неё в течение нескольких секунд, кое-как сладил со жгучим желанием надавать ей пощёчин и, резко повернувшись, отошёл к камину, где встал, прерывисто дыша и сжимая руки в кулаки.
А она осталась на прежнем месте, выпрямившись и прислонившись к стене – там, где начиналась  оконная ниша; едва сдерживая слёзы, она дрожала с головы до ног от непростительной грубости, страха и бессилия отплатить обидчику той же монетой. И молчала, не решаясь произнести ни слова, боясь навлечь на себя ещё больше неприятностей: ещё слишком свежа была в её памяти боль от удара хлыстом, запястье её ещё не зажило и ныло в моменты, когда угроза оживить боль представлялась наиболее реальной.
Ди закусила губу и невольно взглянула на свою руку, и увидела, что после схватки с Марсуа рана открылась и на ней запеклись сгустки крови. Раньше она этого не заметила, потому что была доведена до крайности старой служанкой. Сейчас, когда она снова увидела свою рассечённую руку, она почувствовала себя такой несчастной, беспомощной и беззащитной перед всеми жизненными невзгодами, что сердце её сжалось, а на глаза навернулись горькие слёзы – до того ей стало жалко себя – пленницу в чужом доме, окружённую бесчувственными людьми, не знающими жалости и снисхождения.
Ди не удержалась и тихонько всхлипнула, но, не желая, чтобы её услышал отец, стоявший у камина спиной к ней, стихла и тайком отёрла слёзы.
А тот долго молчал и не оборачивался. Затем так же молча придвинул к огню стул и сел, не отрывая глаз от пляшущего в камине пламени. Ди затравленно следила за ним из своего угла, отчаянно желая, чтобы он заговорил, и не смея подтолкнуть его, начав разговор первой. Теперь ко всем противоречивым чувствам, что испытывала она по отношению к этому грубому жестокому человеку, примешивался безотчётный страх, почти доходящий до дикарского суеверия, языческого ужаса. Теперь она не сомневалась: он не остановится ни перед каким препятствием, он сметёт все преграды на своём пути и никогда совесть не упрекнёт его за бессердечие.
Она не знала, сколько прошло времени, как вдруг Константин резко повернулся к ней вместе со стулом, на котором сидел, и, устало взглянув на неё, произнёс:
– Напиши тем, у кого оставила девочку, чтобы привезли её сюда. Или нет... чтобы отдали её Йозе, которого я пошлю специально за ней.
Сердце бедняжки оборвалось, она пошатнулась, но не упала, а собрав последние силы, возразила, и голос её дрожал неудержимо:
– Элисон здесь делать нечего! И незачем везти её сюда, когда я немедленно возвращаюсь домой.
– Ты уже дома, – с мрачным спокойствием прервал её он, и ни один мускул не дрогнул на угрюмом его лице. – К тому же, если хочешь жить без дочери – живи. Для неё найдётся в этом доме уголок, где она могла бы не сталкиваться с тобой.
– Я здесь не останусь! – в паническом отчаянии повторила Ди, но Смиш’о снова оборвал её.
– Не будь идиоткой, как твоя мать! Я не переношу истерик! Её я выгнал, потому что больше не мог терпеть... Тебя я тоже не могу терпеть... но тебя я оставлю здесь. Не думай, что мне доставляет радость видеть тебя! О нет! Это – мука для меня... но я буду терпеть эту муку! Чтобы окончательно возненавидеть и её, и тебя, и этот свет, и бога, и дьявола... Как ты похожа на неё! Одно меж вами различие – она боялась меня, но вроде любила... а ты боишься и ненавидишь.
– Я хочу домой! – тупо твердила его дочь, глотая слёзы, судорожно пытаясь сдержаться, однако лихорадочное смятение и отчаяние всё нарастало в её душе.
– Чем тебе не нравится замок?
Он злобно сверкнул глазами в её сторону.
– Что, тепла недостаточно? Или шум волн и ветра спать мешает? Ты будешь жить здесь! Поскольку теперь я желаю, чтобы моя дочь жила при мне! Я слишком много усилий потратил, чтобы отыскать тебя, негодница, а потому раз и навсегда забудь свои бредовые затеи относительно отъезда – его не будет. И отсюда тебя никто не выпустит, здесь все подчиняются исключительно моим приказам! А с Марсуа обходись повежливее, она – единственная, кто будет общаться с тобой, пока я вынужден держать тебя в заточении. Надеюсь, со временем мы поладим, моя дорогая, и я разрешу тебе выходить из комнаты, мне тоже странно и до нелепости смешно видеть дочь пленницей в доме отца!
Ди разрыдалась и бросилась за ним. Гнев её испарился, гордость исчезла, остался один лишь страх да отчаяние. Она стала просить и умолять, чтоб он отпустил её; она кричала, плакала, она захлёбывалась слезами, приводя самые разные доводы за то, что им никогда не ужиться под одной крышей, твердила, что нервы её такого не выдержат.
Константин молча слушал. Затем мельком взглянул на неё и, сцепив зубы, произнёс:
– Нет. Ты не уйдёшь. Ты заплатишь мне за мать, она осталась должна мне... мне не с кого взыскать долг, кроме тебя. И ты сполна мне заплатишь. В чём ты провинилась? Да в том, что родилась на свет! И в том, что ты – её дочь! И в том, что слишком сильно напоминаешь Ксению Льок! А я ненавижу её так же, как, видимо, она ненавидит меня сейчас там! Если, конечно, там она способна что-либо чувствовать... но там я ничего не смогу ей сделать, ведь я-то ещё жив... к сожалению! Она от меня скрылась... но за неё ты ответишь! За всё с тебя станется! Ты проклянёшь её так же, как я проклинаю! Проклянёшь за всё, что будешь претерпевать по её милости! И заточение здесь – первое твоё наказание! – Он перевёл дыхание. – А за Элис я всё-таки пошлю. Её я не обижу. И видя мою к ней расположенность, ты ещё больше возненавидишь меня... а заодно и своего ребёнка, который будет любить меня, но не тебя. И останешься одна. Со своими мечтами о мести и неспособностью воплотить их в реальность! Ах, выдержу ли я эту пытку – видеть тебя каждый миг, каждый час?!. Будь ты проклята... будьте вы все прокляты! Эрнеста... а ты что здесь делаешь?.. Прочь! Прочь отсюда!
Он скривился, словно от непереносимой боли, рванул дверь, пропустил меня и вышел, поспешно закрывая её за собой и с грохотом задвигая засовы. Пока он возился с замками, я быстро юркнула в коридор и убежала, чтобы не получить выволочку за то, что имела дерзость ослушаться его и нарушить его запрет, посетив племянницу. Но он уже не вспоминал обо мне.
В этот вечер никто больше не заглядывал в комнату Ди. Константин не спустился вниз даже к ужину, и сидел, запершись, у себя; Марсуа – и напуганная, и глубоко оскорблённая поведением своей подопечной, целый вечер плакала на кухне, поверяла мне свои обиды, возмущалась и клялась, что больше и близко к ней не подойдёт; я же не могла снова ослушаться брата и навестить его дочь, но не раз подходила тайком к её двери и слушала – внутри было тихо, и я успокаивалась, думая, что она уснула.
Прошла томительно долгая ночь, утро, настал следующий день.
Смиш’о появился в столовой только к пяти часам пополудни. Бледный, опухший, с тяжёлым взглядом. Увидев его, я подумала грешным делом, что он пьян, – но нет, он никогда не пил дома, а если и случалось выпить, то в разумных количествах.
Узнав, что Марсуа наотрез отказывается заходить к Ди, он отругал её и пригрозил увольнением за то, что она не хочет выполнять свои обязанности. Угроза подействовала. Страх очутиться на улице оказался сильнее страха, внушённого сумасбродством хозяйской дочери.
Служанка появилась в комнате Дианы под вечер, когда стемнело. Дверь она открыла со смертельно разобиженным видом и, не глядя по сторонам, прошла к остывшему камину – он успел угаснуть с тех пор, как она в последний раз была здесь.
Марсуа долго возилась у очага, с пыхтеньем разводя огонь. Вокруг неё клубами летали разворошённые пепел и сажа; она чихала, отмахивалась и отворачивалась, пытаясь избавиться от неприятного щекотания в носу. В низкой тёмной комнате царил адский холод, от которого она вскоре начала дрожать, и, как только в очаге затрещало весёлое красное пламя, протянула к решётке озябшие пальцы и мысленно возблагодарила Ббога за то, что есть на свете огонь, способный согреть нуждающегося в нём. Однако, согревшись и перестав дрожать, Марсуа понемногу стала способна думать о чём-то, кроме себя самой, и мало-помалу любопытство одержало верх над оскорблённым самолюбием. Несколько раз порывалась она оглядеться по сторонам, желая узнать, где же Ди. Когда она вошла, в комнате было темно, но теперь золотистое пламя камина высвечивало какое-то пространство и давало возможность рассмотреть скудное убранство комнаты.
Затаив дыхание, Марсуа стала прислушиваться. Любопытство всё сильнее распирало её, и наконец, отбросив уязвлённое тщеславие, она неуклюже повернулась. И в следующий момент вздрогнула и кулаком зажала рот, встретившись с недобрым взглядом, поблёскивающим из темноты.
– О господи, – пробормотала она и попыталась взять себя в руки.
Она вгляделась в пронизанную красными бликами тьму, и стояла, сжимая дрожащими пальцами края старого передника.
Ди, обхватив себя за плечи, не переставая трястись от пронизывающего холода, неподвижно полулежала на кровати и, вжавшись в угол, полным ненависти, горечи и презрения взглядом смотрела на оторопевшую служанку. Магическая сила усталой ненависти, сквозившая в глазах молодой госпожи, зачаровывала служанку, не давая ей сдвинуться с места.
– Что, соизволила наконец появиться? – прозвучал в наступившей тишине глухой голос, показавшийся чужим даже самой говорившей. – Вспомнили наконец-то  и о бесправной дочери старого тирана? Лучше б забыли... насовсем! Не обиделась бы я больше, чем сейчас... Ты что, Марсуа, думала, что я и в самом деле способна убить тебя? Неужели ты меня боишься? Убить... Слишком большая честь для столь ничтожного существа, как ты!
Она нервно передёрнула плечами, пошевелилась, с трудом встала с постели и, шатаясь, нетвёрдой походкой подошла к жарко пылающему камину.
– Отойди отсюда, – с жестокой обидой сказала она, отталкивая в сторону служанку и подвигаясь ближе к живительному огню. – Я и так замёрзла до костей... никогда, верно, не отогреюсь...
Она остановилась в опасной близости огня и, неудержимо дрожа, склонилась к нему, протягивая негнущиеся руки сквозь узорную решётку.
Марсуа посматривала на неё, выронив фартук из рук и отступив на порядочное расстояние.
Ди с раздражением обернулась и устало прикрикнула:
– Чего стоишь, глаза таращишь?
– Я поесть вам сейчас принесу.
– Не надо. Ничего не надо! И вообще... всем передай и сама запомни: больше я с вами не разговариваю! Ни с кем из вас! Никогда! А отсюда я всё равно выйду! Эннт приедет и вызволит меня. Вызволит! Вот увидите! Что бы ни делал этот Мефистофель, это исчадие ада! И он не сможет помешать нам... А я... я и с ним, и с тобой, и со всеми вами больше не разговариваю!

Глава 30

В последующие дни Константин не появлялся в комнате дочери и, как и обещал, допускал к ней только верную, испытанную долгим сроком службы, Марсуа, по вечерам выслушивая её доклады.
А Ди, как явствовало из этих докладов, больше не металась, не плакала, не молила, не бросалась в ноги с жаркими слезами, не грозилась и не клялась, как раньше, что не встанет с колен до тех пор, пока та не пообещает выпустить её.
И только один раз, когда сиделка принесла чернила и листок бумаги, чтобы она написала письмо с требованием привезти свою дочь, Ди не выдержала и попробовала было воззвать к её милосердию, но Марсуа быстро заставила её замолчать, пригрозив, что немедленно позовёт её отца, а уж он-то ей задаст!
Ди не сказала ни слова, лишь побледнела и подобралась, и с этого момента вновь замкнулась в себе.
Она не противилась и написала письмо, но писала лишь то, что диктовали ей, зная, что ничего о себе сообщить не удастся – письмо непременно проверит Смиш’о, прежде чем отослать, а его цензорское око лучше и не пытаться обмануть – даже самый тонкий намёк не останется не замеченным им.
Письмо не содержало ничего, касающегося самой Ди. Написано оно было сжато и коротко (я сама его видела): скупое приветствие, просьба отдать Элисон сопровождающему и извещение о том, что она останется в доме своего отца, – вот и всё, что в нём содержалось.
Не дожидаясь, пока высохнут чернила, Ди поставила внизу своё имя, молча сбросила с колен книгу, служившую ей письменным столом, и поднялась, не говоря ни слова. Затем так же молча сунула листок в руки Марсуа и с прежним отстранённым высокомерием отвернулась, усевшись в самом дальнем и тёмном углу.
Марсуа тщательно проглядела написанное (на это ей понадобилось около получаса, ведь она едва умеет различать буквы), сверяя письмо Ди с запиской, которую держала в руках и автором которой был Смиш’о, и наконец подняла голову, закончив эту трудную, но обязательную процедуру, причём лицо её покраснело и вспотело от прилагаемых усилий, а дыханье походило на пыхтение и никак не могло прийти в норму, выровняться.
Она одобрительно взглянула на Ди, к чему молодая хозяйка отнеслась совершенно равнодушно, потом заботливо перегнула листок пополам и, сказав, что сейчас же отнесёт его хозяину, вышла, предусмотрительно заперев за собою дверь.
Ди написала письмо, но надежда не покинула её – надежда на освобождение. Ведь Эннт, когда возвратится и узнает, что они с Элисон в Нитре, ни за что не отступится, пока не заберёт их обратно.
Минуло ещё несколько дней.
...Рассветало. Сумерки не спешили рассеиваться, хоть понемногу небо на востоке светлело, как-то размывалось, и тьма медленно отступала.
Ди сидела одна. Она проснулась среди ночи и больше не уснула. Глухая тревога томила её, но причины этой тревоги были неясны ей самой.
И тут, в рассветной тишине, откуда-то со стороны берега донёсся тихий, едва различимый скрип, заглушаемый плеском волн да стонавшим в корявых ветвях терновника ветром. Ди поначалу не обратила на этот звук внимания, но тут другой, более отчётливый, заставил её вздрогнуть и насторожиться.
Тяжело заскрипели опускавшие мост ржавые цепи... Кусая от волнения губы, она вновь прильнула к окну, но ничего не увидела, кроме тёмной морской глади и низкого неба над ней.
Она чертыхнулась с досады и в отчаянии ударила по окну. Стекло задрожало и вмиг изошло тонкими серебряными трещинками, но устояло в переплёте рам и не осыпалось вниз осколками.
Она заметалась по комнате, томимая предчувствиями и надеждами. Кто-то приехал! А вдруг Эннт? Хоть две недели со дня его отплытия ещё не истекли... но кто знает!
Лишь много позже ей удалось узнать, что произошло. В это её посвятила Марсуа, когда принесла завтрак. Оставив поднос на каминной полке, она, спеша куда-то, хотела уже выйти, как Ди, не в силах и дальше выносить неизвестность, нарушила обет молчания и приступила к ней с расспросами, преградив ей дорогу и закрыв собою дверь, чтобы Марсуа не пробилась к выходу и не ускользнула раньше времени.
– Что случилось? – задыхаясь от нетерпения, выпалила она со всем жаром своей пылкой натуры.
– Маленькую привезли, вот и всё, – сурово сказала служанка, сдвинув брови, и снова замолчала, пытаясь протиснуться к двери.
– Кто привёз, скажи? – лихорадочно засверкала глазами пленница и руки её дрогнули, сжавшись в кулаки. – Отвечай быстрее, не томи меня! Я слышала скрип колёс – они приехали в экипаже? Но он потом уехал? Уехал, уехал, я слышала... Марсуа, немедленно отвечай, кто привёз Элис?
Марсуа посматривала на неё с недовольством и норовила поскорее уйти.
– Откуда мне знать – кто? – сердито прикрикнула она и поджала губы. – Йозе и Эрнеста, вот кто! В замок пустили только их и девочку! Вот и всё! А карета наёмная была, не нашенская, потому и укатила! Больше ничего я не знаю и знать не хочу! А теперь отойдите-ка от двери, мне нужно идти... Кому говорю – отойдите!
Ди сникла; она уже не слышала последних слов служанки, продолжая стоять на том же месте. Марсуа не составило труда оттолкнуть растерянную, убитую горем хозяйку, и, отворив дверь, она быстро покинула мрачную комнату.
Обед и ужин Ди принёс кучер, и ничего узнать у него она не смогла, хоть ей очень хотелось повидать девочку или расспросить про неё.
Марсуа не появилась и к ночи. И тогда она возмутилась. На какое-то время мысли о дочери заглушили тревогу о собственной доле, и решив во что бы то ни стало повидать её перед сном, она яростно заколотила в дверь.
В коридоре хлопнула дверь, послышались быстрые переваливающиеся шаги. Снаружи загремели засовы, и на пороге возникла Марсуа с трясущимися от гнева губами.
– Ишь, расшумелись! Чего стучите, словно пожар приключился?! Ну, чего нужно-то? – запыхавшись, выговорила она, сжимая ручку двери побелевшими от натуги толстыми пальцами. – Чего нужно, спрашиваю?
– Когда мне позволят увидеться с Элис? – гневно осадила её Ди, подбегая к ней.
– Потерпите до завтрева, потому как поздно уже! Барышня утомилась с дороги и спит давно, нечего её тревожить! А ещё раз поднимете такой шум, хозяин сам придёт разбираться, и уж тогда пощады не ждите! Он изобьёт вас до полусмерти, и правильно сделает! Тогда-то вы точно замолчите!
Она ушла.
И Ди, как ни была она расстроена, разгневана и унижена этими замечаниями и предостережениями, вынуждена была подчиниться. Она слишком хорошо знала, что рука у Смиш’о тяжёлая, и испытать эту тяжесть ей не хотелось.
В Бредфорд за Элисон ездили мы с Йозе. Нам повезло – Эннт ещё не вернулся, и нам удалось беспрепятственно забрать малышку.
Это была прелестная пухлая девчушка с вьющимися тёмными волосами и ямочками на щеках. Увидев чужих людей, она разревелась с испугу и не хотела никуда с нами ехать. Пришлось подождать, пока она немного успокоится. Я всё время сидела с ней, забавляла как могла, задаривала маленькими пустячками, угощала печеньем, я пела ей песенки и рассказывала сказки, и вскоре она более-менее привыкла ко мне. Спустя какое-то время мы уехали. В дороге она стала капризничать, и я совсем извелась от её бесконечных прихотей, и обрадовалась, когда она наконец уснула.
В Нитр мы прибыли с утренним дилижансом на два часа раньше расписания, а потому и в замок – тоже.
Но Смиш’о уже встал. Он ждал нас, и вышел во двор встречать. Увидев ребёнка, которого я вынесла из экипажа, он непонятно улыбнулся; правда, поначалу смешался, не зная, что ему делать – толи улыбнуться, толи поморщиться. Он окинул меня пронзительным взглядом, затем, что-то решив, отобрал у меня Элисон, ничего не понимающую спросонок. Увидев высокого угрюмого незнакомца, взявшего её на руки, она испугалась и принялась вырываться и всхлипывать.
– Ну-ну, детка, теперь ты дома, – бормотал Смиш’о, пытаясь удержать её. – Знаешь, кто я такой? Ну, ничего... ты ещё будешь меня любить... и намного больше, чем свою мамочку... все силы на это положу...
Элисон заплакала и стала брыкаться; её отчаянный рёв раздражил Константина, и, разозлившись, он спустил её с рук и подтолкнул ко мне.
– Иди! Иди отсюда! – с досадой воскликнул он; Элис не нужно было подгонять, она подбежала ко мне и со слезами спряталась за мою юбку.
– Пойдём, милая, не бойся, – принялась успокаивающе бормотать я, подхватив её на руки и унося в дом. Смиш’о хмуро последовал за нами.
Я накормила девочку пирожком с подогретым молоком и отнесла её в детскую, которую заранее устроили в одной из комнат верхнего этажа.
Константин остался в столовой и велел мне спускаться, как только девочка уснёт, потому что близилось время завтрака.
За завтраком он объявил мне, что назначает мне новую обязанность – ухаживать за малышкой. Я замялась, не зная, что сказать, и предложила лучше взять ей няньку – ведь я совсем не умею обращаться с маленькими детьми, не знаю, что и когда им необходимо и понятия не имею, как их успокаивать, когда они плачут.
На это он ответил, что новые люди в доме ему ни к чему, что он не намерен платить жалованье ещё и няньке, и заявил, что если я захочу, то без труда научусь ухаживать за девчонкой.
– По крайней мере, к тебе она привыкла и не ревёт, когда ты рядом. А потому бесполезны все твои возражения, ты будешь делать то, что скажу я.
И я смирилась. А пораздумав, улыбнулась – Элисон оказалась премилым ребёнком, и, быть может, именно детского смеха и недоставало в нашем мрачном замке... За её судьбу я не очень тревожилась. Смиш’о, как видно, был намерен завоевать расположение малютки. И неважно, какие причины двигали им: желание досадить Ди и отобрать у неё последнее утешение, жажда ли мести – всё равно Элис светило довольно сносное существование.
В течение этого дня Константин несколько раз заходил в детскую и оставался там подолгу.
Сначала Элисон дичилась его, пряталась за меня и только испуганно на него косилась. Тогда он стал действовать хитрее – принёс ей кусочек рыбного пирога, стал мило улыбаться и корчить рожицы, принялся смешить её, и девочка поддалась на уловку. Вечером он сидел у её кроватки, пока она не уснула, и на её требование о том, чтобы завтра ей что-нибудь подарили, он удивлённо вскинул вверх брови, усмехнулся и спросил, чего именно ей хочется.
– Книжку с картинками, – подумав, серьёзно заявила она и строго на него посмотрела своими сонными глазками, – и большую куклу, как была у меня дома... и орешки в сахаре... и сладкие-сладкие конфеты!
– Избаловали они тебя, – незло проворчал Смиш’о, посмеиваясь, – но, видно, придётся тебе потакать. Дедушка будет щедрее матери, и ты это оценишь.
Следующим утром он послал Йозе в город и велел купить подарки, затребованные малышкой.
В то же утро Ди упросила Марсуа провести её на минутку к дочери. Константин разрешил дочери выходить из своей комнаты, и только потому служанка указала, где комната девочки.
Когда Ди появилась в детской, Смиш’о там не было. В комнате были лишь я да Элисон, причём последняя ещё спала. За окном только-только начало рассветать.
Мельком взглянув на меня, Ди присела перед кроваткой.
И не успела я предупредить, чтобы она не будила малышку, как скрипнула дверь, и в полутьме на пороге возник Константин. Ди вздрогнула и резко выпрямилась, завидев его.
Несколько секунд продолжался поединок взглядами. И чем больше отчаяния сквозило в одном, тем больше самоуверенности и холодного могущества – в другом.
– Вы не приветствуете своего отца? – с ледяной насмешкой поинтересовался он, небрежно притворяя за собой дверь. – Вы не ответили мне. Это уже достижение. Меня радует такое отношение, оно говорит о том, что ваши истинные чувства, для которых вы были созданы, начинают пробуждаться. Ваша мать так и не смогла по-настоящему возненавидеть меня, что весьма прискорбно. Надеюсь, вам это удастся. Марсуа, а ну выйди из комнаты, нечего тебе тут околачиваться, иди распорядись насчёт завтрака. На четверых. Так как сегодня с нами будут завтракать моя дочь и внучка.
Марсуа, сопровождавшая молодую хозяйку, торопливо удалилась.
– Сегодня вы будете завтракать с нами, моя дорогая, – не без язвительности повторил он, с отвращением глядя на оцепеневшую Ди, – вы не ослышались. Но чем молчать в глупом страхе, лучше бы поинтересовались, откуда столь щедрые милости. С сегодняшнего дня заточение ваше кончается, и вы можете свободно передвигаться по замку – но не более. Мост всегда будет поднят, так что вы в любом случае не сможете сбежать – ведь летать же вы не умеете! Я подумал и решил, что теперь, когда вся наша семья в сборе, нет надобности держать вас взаперти. С Элис будете видеться только в столовой. С этих пор она забудет свою мать. Я внушу ей такое жгучее отвращение к вам, что раз и навсегда покончу и с её к вам, и с вашей к ней привязанностью. Я научу её бояться вас, и вы сами мне в этом поможете. Видя, как её мать ненавидит её деда, которого она станет обожать, она сама же вас и возненавидит.
Этого Ди уже не смогла вынести. Закрыв лицо руками, она расплакалась.
– А теперь уходи, ты разбудишь её своей дурацкой истерикой!
Константин подошёл к дочери, схватил её за руку и повёл к двери. Она вцепилась ногтями в его пальцы, пытаясь разжать их. Но в следующий миг затрещина оглушила её, заставив испуганно вскрикнуть.
– За что вы терзаете меня?!. – со слезами в сдавленном голосе выкрикнула она, глядя на него в исступлении.
Он пронзил её таким безжалостным, злостным взглядом, что она сразу примолкла.
– За что, спрашиваешь? – дрожащим голосом выговорил он, крепко сжимая её руку выше локтя. – За то, что ты ненавидишь меня. За то, что не могу выносить твоё присутствие в доме. За то, что видеть тебя само по себе доставляет мне адскую муку! За то, что ты – её дочь!
– Но я – и ваша дочь! – выкрикнула она, но обезумевший от ярости Смиш’о так затряс её, что зубы её застучали и голова закачалась из стороны в сторону.
Не дав ей опомниться, он швырнул её к двери и в злобном остервенении выкрикнул:
– Ты – её дочь! И одного этого уже достаточно, чтобы убить тебя на месте!
Ди засверкала глазами и неистово выкрикнула, забыв всё и вся и видя перед собой только врага, жестокого и беспощадного:
– Клянусь, что ненавижу вас с тем же пылом! И ненависть моя иссякнет только с жизнью! Только с жизнью!
Она проворно отскочила – и вовремя, – в тот же момент тяжёлый стеклянный графин ударился о стену, у которой она стояла секунду назад, и со звоном разлетелся вдребезги, осыпая всё вокруг осколками – самые мелкие из них больно ударили по рукам говорившей, которыми она прикрыла лицо. Не дожидаясь ещё более бурной сцены, она выскочила за дверь.
Проснувшаяся Элисон, услышав грохот, увидев искажённое лицо матери, её дикие глаза и спутанные волосы, рассыпавшиеся по плечам, так испугалась, что стала громко кричать. Смиш’о вмиг преобразившимся голосом принялся утешать её, присев у кроватки и сетуя на плохую мамку, которая сошла с ума, обратилась в страшную ведьму и приходила, чтобы причинить ей зло.
– Но я не дам тебя в обиду, – успокоил он девочку, ласково погладив её кудри, и страхи её постепенно отступили.
Через час Ди было велено спускаться вниз, в столовую. Она впервые оказалась здесь, а потому украдкой озиралась по сторонам. Взгляд её воровато скользил то по низкому сводчатому потолку, то по окнам, и подолгу задерживался на видном сквозь оконное стекло дворе, со всех сторон обнесённом высокими зубчатыми стенами, арками и полукруглыми выступами башенных углов.
В комнате было холодно и сумрачно. Огонь не горел, пустой очаг выглядел унылым и негостеприимным, создавая впечатление заброшенности нежилого помещения. Из кухни, примыкавшей к столовой и ярко освещённой, сновали туда-сюда слуги: запыхавшаяся Марсуа и Гриди, девчонка лет одиннадцати, принятая вместо старухи – горничной. Они накрывали стол к завтраку.
Ди плотнее закуталась в накидку, враждебно взглянула на служанок и, сделав вид, что не замечает их, холодно отвернулась к окну, решив, что если её не пригласят, она не сядет за стол.
Она окинула изучающим взглядом свинцовые переплёты оконницы, сквозь которую невозможно было протиснуться, не сломав частых решёток, отметила про себя высоту стен во дворе, вспомнила лабиринт ходов, коридоров и лестниц, которыми провела её Марсуа, прежде чем они попали в нужную комнату. Тяжёлый подъёмный мост был, по обыкновению, поднят; две огромные сторожевые башни, высившиеся по обеим сторонам от полукруглой арки ворот, казались угрожающими в свете серого осеннего утра; массивные зубчатые барьеры, которыми они были увенчаны сверху, казалось, поддерживали низкое, неприветливое небо севера. И постаралась сдержать нараставшее в душе отчаяние при виде неприступных бастионов, из которых просто не было выхода. Нахмурившись и прикусив губу, она принялась попеременно глядеть то за окно, то в комнату, осматривая новое своё жилище.
Спустя четверть часа в столовой появился наш кучер, который прошёл на кухню, а ещё через некоторое время пожаловал Константин с Элис на руках. Элис весело смеялась и что-то щебетала, то и дело цепляясь за его длинные волосы и болтая в воздухе ножками. Смиш’о кивал ей, поддакивал и усмехался, однако жестокости в этой усмешке было не меньше, чем добродушия.
Войдя в столовую, он остановился и покривил губы, увидев стоявшую у окна и обернувшуюся на стук двери и голос дочки Ди.
Изменившееся лицо её, исполненное муки и боли, ясно говорило о том, какое страдание доставляет ей такое взаимопонимание внучки и деда.
Она закусила губу и торопливо, чуть не плача, отвернулась к окну. Я встала из своего уголка и уселась на своё место за столом. Смиш’о велел Марсуа позвать Ди, так как сам обращаться к ней считал ниже своего достоинства. Марсуа подошла к хозяйке и что-то пробормотала, но та не пошевелилась; тогда служанка взяла метлу на длинной ручке и стала тыкать ею под башмаки Ди, пыхтя и отдуваясь, в намерении сдвинуть её с места. Разозлившись, та отпихнула её и, едва удерживая слёзы, пошла к столу.
Я наблюдала за ними во время трапезы, и сердце моё томилось, не зная, чем разрядить обстановку.
Я не могла одобрять отношение Константина к собственной дочери, мне было жаль бедняжку Ди, мне было невыносимо смотреть на тайные её мучения; я осуждала брата... но молчала. Да и кто не молчал бы на моём месте? Я понимала – ни к чему хорошему моё заступничество не приведёт, только ухудшит её и без того шаткое положение в этом доме.
Элисон сидела рядом со Смиш’о. Она заметила мать и хотела было кинуться к ней. А Смиш’о что-то зашептал ей на ушко, и она притихла, не зная, как теперь вести себя с ней, напуганная недавней сценой и наущениями деда о том, что мать её лишилась рассудка и стала злой ведьмой. «Как в сказках?» «Да, золотко, как в сказках. Берегись её!» – усмехнулся довольный тиран.
А Ди, взглядывая на девочку, страдальчески кривила губы, незаметно смахивала слёзы и всё больше бледнела. Но держала себя в руках, памятуя о своей надежде, что приедет Эннт и всё переменится.
Завтрак кончился.
– Мне можно походить по двору? – набрав в лёгкие побольше воздуха, через силу осведомилась Ди, заставив себя обратиться к отцу, но не глядя на него.
Смиш’о не было никакого дела до того, чем она займёт своё свободное время – бесцельными прогулками по свежему воздуху или одиноким сидением в комнатах наверху. И, не удостоив её и взглядом, он досадливо взмахнул рукой и проговорил:
– Ступайте хоть к чёрту, мне безразлично. Я предоставил вам свободу – пользуйтесь ею по своему усмотрению, пока я вновь не ограничил её. И не докучайте мне своими глупыми вопросами!
Помедлив, Ди нерешительно направилась к выходу в коридор.
– Идите через кухню, через кухню! – грубо повелел Смиш’о, схватив её за плечо и нетерпеливо подталкивая к приоткрытой кухонной двери. – Возвращаться будете тем же путём! И не смейте маячить у меня перед глазами; по крайней мере, пока я сам вас не позову!
Высвободившись из его крепких пальцев, которые жгли ей руку калёным железом, Ди пересекла кухню, отбежала к полуотворенной двери чёрного хода, откуда пробивались слабые солнечные лучи, ложившиеся на серый каменный пол бледной полоской. Константин резко хлопнул кухонной дверью с той стороны, так что Ди вздрогнула и, обернувшись, увидела, что с полки, тянувшейся над дверью, посыпались опилки – от сильного удара.
Кухня пустовала.
Ди огляделась по сторонам, потом толкнула дверь, которая была приоткрыта, и потянула её на себя – отворяясь, та надсадно заскрипела и рывком отъехала в сторону.
Холодный ветер пахнул в лицо, и она, почти неделю проведшая в закрытом непроветриваемом помещении, чуть не задохнулась – таким одуряюще свежим показался ей осенний ветер. Ухватившись руками за косяк, она запрокинула голову и закрыла глаза, глубоко вдыхая воздух, проникнутый беспощадным дыханием севера; это ноябрьское утро выдалось серым и пасмурным.
Солнце, тускло светившее несколько минут назад, теперь скрылось за набежавшими облаками, их туманные и косматые пряди, подгоняемые порывистым ветром и постоянно меняющие очертания, загромоздили собою всё небо.
Ди понемногу пришла в себя, запахнула полы накидки, переступила порог, затворила за собой дверь и оказалась на пыльных серых плитах широкого двора; меж этих плит местами пробивались жухлые пучки трав – корявых, дрожащих при порывах ветра, овевающего берег.
Я видела, как она медленно прошла мимо высоких окон столовой. Она не заметила мою тень, мелькнувшую за стеклом, и продолжала идти, осматриваясь кругом. Я опасалась, как бы она чего не выкинула, и решила потихоньку выбраться во двор, и сделав вид, что занимаюсь каким-нибудь делом, проследить за нею.
...В то время большее пространство двора было свободно и не так захламлено, как это было, когда мы только приехали в замок.
Из окна я увидела, что Ди остановилась и долгим взглядом окидывает огромную арку тёмных ворот, которую закрывал поднятый мост, и ряд закрытых дверей, тянувшихся за левой сторожевой башней, – там были старые кладовые; в то время они были покрыты неровным навесом шиферных крыш, это сейчас их починили и заменили черепицей.
Побродив четверть часа среди холодного безмолвия осеннего утра, нарушаемого лишь грохотом невидимых волн, плескавших далеко внизу, порывистым ветром да криками ворон в облачной вышине, она продрогла и стала кутать озябшие руки в насквозь продуваемую ветром накидку. Возвращаться в полуобитаемый дом не хотелось, ей казался предпочтительнее лёд ветра, чем нетающий лёд ядовитого человеческого присутствия.
Увидев, что я вышла во двор и принялась подметать у крыльца (снег ещё не выпал), гордячка отшатнулась и, нахмурившись, вскинув голову, направилась в противоположную от меня сторону, к сараям, откуда доносилось мычание голодной коровы, которой Марсуа опять опоздала задать корма, откуда временами долетало из курятника возмущённое кудахтанье кур, ссорившихся из-за крошек, оставшихся с хозяйского стола. Я проводила племянницу взглядом – она постепенно замедляла шаги, следуя прихотливым извивам дорожки, шершавые и неровные булыжники которой уныло цепляли подошвы старых полуразвалившихся башмаков, выданных ей для прогулок.
Она неуверенно обогнула барельефный выступ главного корпуса, этого единственного обитаемого места в обезлюдевшем замке, и скрылась, исчезла из моего поля зрения.
Я вернулась в дом через чёрный ход и, взяв ведро с помоями, отправилась кормить корову. Издали я увидела Ди. Она стояла посреди дорожки на заднем дворе, за массивным углом дома, выступающим далеко вперёд. Ветра там почти не было, ему преграждали путь высокие строения.
Ди прошла ещё несколько шагов и увидела, что центр огромной стены, тянувшейся справа, оцеплен невысоким парапетом, и с этого довольно-таки большого балкона, выходившего на восток, открывался вид на неспокойную морскую гладь, подёрнутую косматыми гребнями, которые ветер нагонял на прибрежные скалы и безжалостно разбивал на тысячи ледяных брызг. По одну сторону от стены с балконом теснились полуразвалившиеся от времени сараи, загоны для овец и коровник, за ними, чуть в отдалении, громоздились конюшня и птичник. Во внутреннем дворе углы были завалены мусором, заставлены прохудившимися вёдрами, поломанными осями и сваленными в кучу ржавыми железками. По другую сторону балкона вставали круглые башни, тоже сложенные из серого камня; на одном из их зубцов расположилась пара чёрных птиц, временами хрипло, простуженно издававших надсадно-громкое, полунасмешливое и полупрезрительное «ка-ар!», они оглядывали двор и выжидали, должно быть, не просыплет ли кто-нибудь зерна или крошек.
Около башни чернели двери коптильни, прачечной и погребов.
Дорожка подбегала к каждому из строений и терялась между ними.
Ди огляделась вокруг и остановила тоскующе-завистливый взгляд на чёрной тени на башне. Та снова издала пронзительное карканье и, бесшумно соскользнув с зубца, принялась медленно и плавно кружить на фоне облачного неба, на которое всё так же наползали унылые тучи.
Племянница меня не замечала. Я быстро вошла в коровник, вывалила корм в кормушку, сунула корове сена и торопливо вышла, держа в руках пустую бадейку – мне не хотелось терять из виду Диану; я считала, что сейчас она немного не в себе и способна на всякое.
И я не ошиблась. Когда я вышла, она стояла у парапета и, вцепившись в него руками, в оцепенении смотрела вниз.
Сердце моё упало. Я побоялась окликнуть её, чтобы не напугать и не сделать хуже, да так и замерла, не отрывая от неё глаз и прижимая к себе пустую бадейку. Я знала, что там такое, за парапетом – высокая, отвесно уходящая в буруны скала и тёмно-зелёное море далеко внизу.
Ди застыла. Один взгляд за перила – и голова её закружилась, и ей, бесстрашной, вдруг открылось, что она стоит на самом краю этого высочайшего обрыва, отделённая от пропасти только каменным барьером... А если бы не было этой хрупкой преграды?
Она содрогнулась и отпрянула от парапета, поспешив отойти вглубь двора. И лишь оказавшись на безопасном расстоянии, почувствовала пресловутую дрожь в руках и слабость в коленях.
В тот же миг и у меня словно камень с души свалился.
– Вот и нечего там делать, – послышался вдруг откуда-то сбоку ухмыляющийся голос, нараспев произносивший слова.
И я, и Ди повернулись в сторону говорившего.
На низенькой скамейке у курятника, только вот пустовавшей, сидел Йозе. Занятые каждая своим, мы не заметили его появления. Очевидно, всё это время он находился в курятнике, дверь которого была приоткрыта. Он старательно рассматривал новенькую рогатку, прищурив один глаз и придирчиво вертя её в крепких, загрубевших руках. Не глядя по сторонам, он продолжал своё дело, а несколько минут спустя, всё так же не отрывая глаз от примитивного своего оружия, небрежно добавил, крякнув и ухмыльнувшись:
– Зрелище не для слабонервных. Одно неловкое движение – и может случиться непоправимое. Нет, не пугайтесь, я не собираюсь быть тому посредником, хоть и презираю вас! Но всё ж... не подходите больше к парапету – вы представляете великое искушение, когда стоите там... так и хочется подтолкнуть, избавить от колебаний!
От его слов, произнесённых самым будничным тоном, кровь застыла в жилах Ди, а её расстроенное воображение вновь блокировалось всепоглощающим ужасом, который она испытала, стоя на краю бурлящей вспененной бездны.
Йозе ухмыльнулся, перекосив своё тёмное лицо в непонятной гримасе, блеснув глазами в сторону хозяйки и тутже снова отводя их на свою рогатку. Ди этот мимолётный знак внимания поверг в растерянность, и неприятная дрожь прошла по её телу от бездушных реплик выжившего из ума старого слуги. А он, безразлично пригнув свою косматую седую голову, вновь предался созерцанию безделушки, рассматривая её со всех сторон и ревностно выискивая изъяны, которых, впрочем, не было.
Ди повернулась, желая удалиться, но и на этот раз её остановил тот же голос.
– Не хотите ли посмотреть, как метко стреляет моё оружие? Я как раз собирался его испробовать.
Ди оглянулась, не зная, что он задумал, и затравленно взглянула на него, ожидая подвоха. Однако, старик, видимо, и не помышлял об обмане. Он с кряхтением поднялся со скамейки, набрал с земли мелких камешков, сунул их в карман, где уже было полно всякой дряни; затем приложил один из голышей к резинке и, оттянув её до предела, устремил ищущий взгляд на небо, по которому неслись быстрые, постоянно меняющие форму облака.
И тут прямо над ним, распластав по небу крылья, похожие на чёрные пальцы, плавно пролетела всё та же ворона, и снова презрительное: «Ка-а-ар!» прозвучало в вышине. Ей отозвалась другая, по-прежнему осматривавшая окрестности с высокой башни.
Йозе заметил их и удовлетворённо крякнул, глаза его заблестели животным азартом, выдавая беспощадную силу и огромное наслаждение, получаемое путём использования этой силы.
Птица, пренебрегая опасностью или не замечая её, проделала ещё один круг над головой Йозе, он натянул резинку и прицелился. Ди, догадавшись о его замысле, протестующе вскрикнула и хотела было броситься вперёд, чтобы выбить из его рук смертоносное оружие и помешать свершению чёрного замысла, но было слишком поздно. Не дожидаясь, пока на него нападут, Йозе с коротким: «Оп-ля!» отпустил резинку, камешек просвистел вверх и в ту же минуту раздался пронзительный, вовсе не похожий на птичий, вопль, ворона подскочила в воздухе, перекувырнулась и, роняя перья и капли крови, камнем упала на серые плиты у самого парапета. Ди вскрикнула и закрыла глаза рукой, а птица, ударившись о землю с коротким тяжёлым стуком, затихла неподвижно и больше уже не шевелилась.
Йозе подошёл к поверженной мишени, наклонился, присел, и довольная улыбка перекосила его обветренное лицо.
– Прямо в цель, – пробормотал он, поднялся и, пнув ногой распластавшуюся на земле мёртвую птицу, направился к своей скамье и уселся как ни в чём ни бывало, устремив на оцепеневшую Диану издевательски – вызывающий взгляд, словно спрашивая: «Не нравится? Как хотите! А мне очень даже по душе и я буду делать то, что угодно мне!»
А Ди, поражённая его бессмысленной жестокостью, бледная и дрожащая, стояла в нескольких шагах и безмолвно глядела на мёртвую ворону, за полётом которой недавно следила.
И тут другой, полный горя, вопль нарушил воцарившуюся было тишину.
Большой чёрный ворон, сорвавшись с края башни, с пронзительным криком взмыл над замком и закружил над бездыханной кучкой чёрных перьев, которые тихонько шевелил налетающий ветерок. Крики его становились всё слабее, по мере того как он поднимался выше, летая длинными кругами.
Йозе, заметив назойливого крикуна, с досадой сплюнул, занёс было свою рогатку и стал шарить в карманах в поисках камешка, как вдруг Ди молнией метнулась к нему, выхватила рогатку, подбежала к парапету... Секунда – и оружие, изломанное на куски, полетело в море... Развернувшись в неописуемой ярости и отчаянии, она с кулаками налетела на Йозе, а тот, опешив от неожиданности, лишь закрывал лицо руками и переминался с ноги на ногу; но боль ударов, градом посыпавшихся на него, быстро вернула его к реальности, он схватил Ди за локти и встряхнул так, что чуть не выдернул её руки.
Я предупреждающе закричала, выронила свою бадейку и, чуть не упав через неё, бросилась разнимать дерущихся, сама задрожав от страха при мысли, чем всё это может кончиться.
Ди в неуправляемом, полуистерическом исступлении бешено сверкала глазами, выкрикивала проклятья и вырывалась из его рук, но сильный удар в скулу заставил её задохнуться. От второго она больно прикусила губу и щёку изнутри и поневоле замолчала, хоть слёзы всё ещё лились по её щекам.
– Йозе! Перестань сейчас же! Йозе! – в отчаянии восклицала я, пытаясь оттащить его жертву, за что она, неловко повернувшись, попала мне плечом в подбородок.
Битва длилась недолго.
Йозе посмотрел на молодую хозяйку полуобезумевшим взглядом и, весь трясясь, отшвырнул её так резко, что она не удержалась на ногах и ничком упала на дорожку. Я, превозмогая боль от незаслуженного удара, подбежала и присела около неё, с благим намерением помочь ей подняться, но она, рыдая, оттолкнула меня.
Слуга, считая свою миссию оконченной, всё ещё тяжело дышал, но больше уже не обращал на нас внимания. Взгляд его упал на мёртвую ворону, потом взлетел вверх, туда, где с тоскливыми криками кружил осиротевший ворон, и, свистнув, он подозвал большую жёлтую собаку, тотчас выползшую из закута под крылечком. Подняв птицу за окоченевшую лапку, он швырнул её псу со словами:
– Угощайся, Охотник! Это как раз для тебя!
Пёс с жадным урчанием набросился на подачку, довольно взглянул на благодетеля, затем отошёл в сторону, притянул к себе добычу и, улёгшись в какой-то дыре, принялся с наслаждением терзать её, хрустя костями и брызгая кровью...
Ди, в ужасе и отвращении глядевшая на всё происходящее, отвернулась. К горлу её подкатил горький ком, её чуть не стошнило. Слёзы снова застлали её взгляд; неукрощённая ярость всё ещё бунтовала в её сердце, но она, не в силах смотреть дальше на такое преступное безобразие, заставила себя подняться. И не глядя больше ни на меня, ни на Йозе, шатаясь, побрела по дорожке назад.
Я последовала за ней, возмущённо и растерянно оглядываясь на Йозе, вернувшегося к своим повседневным занятиям.

Глава 31

Узнав об этом инциденте, Константин и не подумал вступиться за обиженную. Он лишь заметил небрежно и с раздражением:
– Просто так Йозе никогда и никому не причинит вреда, а если она сама его злит и нарывается на неприятности – пусть терпит. Я здесь не при чём. И не буду вмешиваться в их дела. Пусть сами расхлёбывают кашу, которую заварили. А его кулаки, даст бог, научат её уму-разуму.
Я попробовала смягчить его, но только нарвалась на грубости и угрозу вышвырнуть меня из замка. И как ни раздиралось моё сердце жалостью к Ди, ничем облегчить её участь я не могла.
Минула ещё неделя.
Как и обещал Смиш’о, свою дочь Ди стала видеть только за столом, три раза в день. Ни заходить к ней, ни разговаривать с ней Ди не разрешалось совсем. А малышка под воздействием нареканий деда, измышлявшего всё новые и новые истории о том, какие страшные перемены произошли с её матерью, постепенно начала сторониться её и не на шутку бояться. Видя такие успехи, Константин становился всё более и более оптимистичным: планы его сбывались как нельзя лучше.
Он во всём потакал Элисон и никогда не отчитывал её за непослушание и проказы, к которым она вернулась, пообвыкнув в новой обстановке; а когда ему надоедали её шалости, молча уходил, бросая её на моё попечение. Никто и ни в чём не отказывал ей, Смиш’о всем настрого запретил даже словом грубым её задевать, хоть никто из нас и не думал её обижать: я от души привязалась к ней, Марсуа тоже старательно исполняла распоряжение хозяина, потому что Элис пришлась ей очень по сердцу, Гриди вообще никогда и никого не обижала, а Йозе, чтобы не нарушать волю хозяина, отсиживался на кухне или у себя, в то время как мы с Элис играли в столовой. Йозе не одобрял новой причуды своего хозяина. Он и теперь считал, что хозяин испортился, выказав человеческую свою сущность. Старик и уважал-то Смиш’о исключительно за то, что тот мало походил на обыкновенного человека.
За столом девочка неизменно сидела рядом с Константином. Но так как в этой же комнате находилась и Ди, то большей частью Элисон была тихой и присмиревшей, не зная, как вести себя в присутствии матери и не поднимая головы от тарелки. Время от времени она, непоседливая по природе своей, забывала о её присутствии и начинала весело улыбаться, лукаво пихать Смиш’о или брать кусочки с его тарелки, но в следующий же миг случайно брошенный на мать взгляд заставлял её вздрагивать, быстро отводить глаза и замолкать. Девочка росла очень чуткой и ответственной, несмотря на внешнее легкомыслие.
Я видела, какую муку испытывала Ди всякий раз, как глядела на дочку. Она с трудом проглатывала пищу, неизменно застревавшую в горле, когда ловила на себе насторожённый, немного испуганный её взгляд.
Константин бросал мимолётные взгляды то на дочь, которая ела через силу, то на внучку, и в его тёмных глазах медленным спокойным огнём разгоралось мрачное торжество. Ди, едва дотягивая до конца трапезы, быстро вставала из-за стола и со слезами на глазах, со жгучим румянцем, выходила из столовой, где сияло багровое пламя в камине и от сумрачных стен тянуло холодком.
А вечерами, когда к ней заходила Марсуа, она, вновь и вновь нарушая молчание, начинала по привычке, уже безо всякой надежды, брюзжать и грозиться, что если она не выпустит её, то здорово пожалеет об этом, когда приедет Эннт и её освободит, а приедет он обязательно, во что бы то ни стало... И так как служанка неизменно отказывалась идти против воли хозяина, свирепо отдуваясь и тряся красными щеками в ответ на все её требования, то Ди принималась зло описывать, что она с ними со всеми сделает, когда приедет Эннт, и упивалась своими мечтами и предвкушала грядущую вседозволенность, не допуская и мысли, что планы её могут не состояться.
Ди стала угрюмой и ядовитой, так что даже мне, её единственной союзнице в доме, становилось всё труднее жалеть её, и я временами озлоблялась против неё, испытывая смешанное чувство раздражения и сочувствия, причём, основой для последнего служило теперь, когда я её лучше узнала, только сознание того, что к ней несправедлив и жесток собственный отец и во всём мире некому пожалеть её...
А Константин, при котором она молчала как рыба, совершенно перестал обращать на неё внимание, занятый «воспитанием» Элисон. Он по-своему привязался к милой девочке, но вряд ли любил её. Это я понимала ясно. Ведь так часто он с хмурым пренебрежением кривил губы, слушая её болтовню, или молча выходил из детской, предоставляя Элис моим заботам и не обращая никакого внимания на её протестующий плач или оклик. Он вообще никого не любил.
Элис была нужна ему лишь как орудие мести и забавное домашнее животное – котёнок, к примеру.
...Как вы понимаете, долго продолжаться без перемен не могло: Эннт, вернувшийся из плавания и не нашедший дома ни любимой жены, ни дочки, поначалу растерялся... а затем словно сбесился.
Допросив старушку-соседку, он узнал, что Элисон увезли в замок, а Ди так и не появилась и в записке объяснила, что остаётся в Нитре.
Не поверив, что Ди вот так, ни слова ему не сказав, решает бросить его и уехать на край света, он смекнул, что не всё здесь гладко, и не медля ни минуты отправился в Нитр. Там он навёл кое-какие справки и узнал, где живёт Смиш’о (слава о котором давно достигла северной столицы) и как к нему добраться, и, не теряя времени, взял на постоялом дворе лошадь, уплатив за неё вдвое против её истинной стоимости.
Через полчаса (как раз пробило одиннадцать утра), истомив лошадь, он остановился среди утёсов на берегу, напротив замка; мост был поднят, как повелось у нас в ту пору, и беспрепятственно попасть в замок  было невозможно.
В это время все мы, то есть Константин, я, Ди и малышка Элисон, находились в столовой. Я забавляла Элисон, показывая ей кукольные представления; Ди молча стояла у дальнего окна и, ни на кого не глядя, водила пальцем по заиндевевшему стеклу – уже наступили морозы, хоть снег ещё не выпал; и временами я подмечала, как она быстро и незаметно смахивала что-то со щеки и прерывисто переводила дыхание. Константин был не в духе; он сидел на своей скамейке угрюмый, опустив плечи, сцепив между колен руки и устремив погасший взор в яркое пламя камина, которое весело и почти празднично потрескивало перед ним. Ни на Ди, ни на меня, ни на Элисон он не обращал ни малейшего внимания и лишь тяжело вздыхал, хмуря свои густые брови, да всё больше темнел с лица.
Элис несколько раз порывалась обратиться к нему, но я всякий раз окорачивала её и велела сидеть смирно – я догадывалась, что и всеобщей любимице может не поздоровиться, если сейчас она осмелится приставать к нему со своими глупостями. Присутствие матери также сдерживало её порывы, и, хоть трудно ей было усидеть на месте, девочка, со вздохами и печальными взглядами, оставалась в своём уголке и вела себя тихо. Гнетущая атмосфера, витавшая в то утро в сумрачной нашей столовой, не ускользнула от неё и на её чувствительное сердечко подействовала так же, как и на всех окружающих.
На кухне о чём-то ссорилась с Йозе Марсуа, и их перебранка долетала сквозь неплотно закрытую дверь. Константин в сильном раздражении оборвал служанку и приказал ей «заткнуться и молча заниматься своими делами», то есть в данном случае – мытьём посуды. Всё сразу стихло, и стало слышно, как тихонько стрекочет сверчок за подставками для дров у камина.
Смиш’о тяжело вздохнул, с досадой сплюнул в огонь и вновь вернулся к своим думам, которые, видно, одолевали его с самого пробуждения.
В комнатах воцарилась нерушимая тишина, и, поддавшись ей, я невольно понизила голос до шёпота, бормоча сказки Элисон.
...И вдруг в ворота ударился увесистый булыжник, и вслед за этим с берега донёсся пронзительный свист и чьи-то громкие крики – слов разобрать было невозможно.
Свист повторился – громче, настойчивее и требовательнее.
– Ох... – выдохнула Ди, побледнев и судорожно ухватившись за рамы, чтобы не упасть; глаза её запылали безудержной радостью, по щекам покатились слёзы, и, плача и смеясь, вся дрожа, будто вдруг лишилась разума, она застучала, заколотила по стеклу кулаками, подпрыгивая от нетерпения на месте и восклицая: – Это он! Эннт! Эннт! Он приехал! Он за мной!
Затем резко обернулась к поднявшемуся Константину и потребовала:
– Впустите его немедленно! – И, не удержавшись, со злорадством добавила: – Я же говорила, я же говорила, что он придёт!
– Как пришёл, так и уйдёт, – сквозь зубы процедил её отец, уже оправившийся от первой неожиданности и сменивший хмурое настроение на привычную откровенную жестокость и цинизм.
И всё же, я поняла, появление Эннта неприятно отразилось в его душе. Конечно, он предполагал, что рано или поздно ему придётся столкнуться с неведомым зятем, но всё-таки этим утром он его не ждал.
Кивнув мне, он коротко приказал увести Ди и запереть её наверху, а сам через кухню вышел во двор. Собираясь выполнить его распоряжение, я торопливо подошла к Ди, схватила её за плечи и попыталась было отвести от окна, но меня с такой силой и яростью оттолкнули и так ласково обозвали, что я, не видя никакой возможности сладить с упрямицей, в конце концов отступила, растерянная и рассерженная, не зная, как объяснить это брату, когда тот вернётся.
– Ди, будьте благоразумны... – попробовала ещё раз уговорить её я, но она лишь досадливо отмахнулась и притопнула.
– Отвяжись, отвяжись, старая ведьма! – возбуждённо воскликнула она, отбегая к другому окну, подальше от меня, и выглядывая во двор с такой жадностью и нетерпением, словно жизнь её решалась.
Поняв, что ничего сделать мне не удастся, я велела Гриди увести хотя бы Элисон и тоже выглянула в окно, желая узнать, что происходит за пределами столовой.
Смиш’о опустил мост и вышел к воротам. Его длинные волосы и складки накинутого на плечи плаща развевал ветер. Он стоял спиной к окну, выпрямившись и гордо откинув голову, по-хозяйски твёрдо и самоуверенно.
По мосту проскакал молодой всадник, наружность которого я вам уже описала. Соскочив с седла, схватив коня под уздцы, он остановился в воротах. Лицо его пылало негодованием, глаза гневно сверкали под тёмным беретом.
– Эннт! – услышала я голос Ди, тихий, спёртый, прерывающийся от невыразимого волнения и радости - её самые смелые ожидания сбывались...
Он что-то спросил у Смиш’о, едва разжимая губы, и кивнул в сторону замка. Смиш’о ответил, но я, лишённая возможности слышать их разговор, уловила лишь смутные отголоски.
Эннт сделал движение, чтобы направиться к замку, хозяин удержал его за плечо и принялся со злостью выговаривать ему, но Эннт, вдруг услышав, как кто-то сильно заколотил в одно из окон нижнего этажа, увидел за переплётом оконницы свою жену и, рванувшись из рук тестя, бегом бросился во двор. Причём, он так толкнул Константина, что тот пошатнулся и едва устоял на месте. Опомнившись от удара, Смиш’о злобно сжал зубы и последовал за непрошеным гостем, который уже отыскал дверь, ведшую на кухню и в столовую, да это было и несложно – Марсуа стояла на пороге, настежь распахнув дверь чёрного хода, и в недоумении таращилась на пришельца.
Растолкав слуг и помешкав, чтобы оглядеться по сторонам и сообразить, куда двигаться дальше, Эннт распахнул дверь в столовую, и тутже на шею ему бросилась растрёпанная Ди, плача и бормоча что-то, чего невозможно было разобрать. Он привлёк её к себе и глаза его влажно заблистали.
Из кухни выступил Константин и мрачно остановился, скрестив руки на груди и широко расставив ноги.
Он со смешанной гримасой презрения и замешательства созерцал эту волнующую сцену, и, быть может, в сердце его шевельнулась злая горечь. Может быть, ему припомнилась покойная подруга; и может быть, он позавидовал этим двум счастливцам, ведь им несказанно повезло, что они нашли друг друга, и что Ди, в отличие от Дианы Льок, вышла замуж за любимого и бедного, отказавшись от богатого, но нелюбимого. Диана же Льок выбрала респектабельного и во всех отношениях достойного Рустама, предпочтя его Константину. Выбрала пустое светское блистание и прочное положение в обществе. И погубила всех троих: и его, и себя, и Смиш’о.
Мучительная усмешка тронула губы Константина, и, невероятным усилием воли отогнав воспоминания, озлобившись от них ещё больше, он решительно шагнул на свет, и глаза его засветились – жёстко, безжалостно.
Завидев его на пороге, Эннт загородил собой жену и обернулся к нему, готовый защищать её до последнего.
– Чего распетушился? – кое-как обуздав свою злобу, со всем презрением, на которое только был способен, выговорил Константин. – Драться я с тобой не собираюсь, хотя очень хотелось бы врезать тебе пару раз, чтобы знал, с кем разговариваешь... Ну, чего замолчали?
– Я приехал за своей женой и дочерью, – дрожащим от гнева голосом, сквозь крепко стиснутые зубы, проговорил гость, сжимая руки Ди, обхватившей его сзади за шею и с победным торжеством выглядывавшей на Смиш’о из-за его плеча, – и без них не уеду!
– Вы можете вообще не уехать, – непонятно перебил Эннта Смиш’о и ухмыльнулся. – Вы слишком наглый и самоуверенный, мой юный друг, а потому заслуживаете хорошей порки! И, видно, придётся вам её устроить!
– Нечего мне грозить! – вспылил «его юный друг». – Вы сейчас же отдаёте мне Диану и Элис и мы уезжаем. Где Элис? Где моя дочь?
– Элис я вам не отдам, как и... Диану, – с раздражением заявил Константин, запустив пятерню в волосы и пройдясь по комнате. – Вы требуете свою дочь, я – свою. И моя, и ваша останутся здесь!
– Это мы ещё посмотрим! – усмехнулся Эннт.
– Не хвастайтесь, или вам плохо придётся! – оборвал его тесть и, остановившись, взглянул ему прямо в глаза. – Вы смелый, знаю, но нечего выказывать эту свою смелость при мне!
– Не смейте говорить так с моим Эннтом, вы! – вдруг в сильнейшем негодовании, с вызовом вскричала Ди, чем окончательно вывела из себя отца.
– Ещё ты будешь мне указывать, чёртова идиотка?! – закричал он, схватив её за шиворот и оттолкнув на середину комнаты. Эннт, воспылав яростью, коршуном налетел на Константина, ударив его сначала по лицу, затем в грудь. Тот задохнулся на мгновение и оцепенел, но тутже взвился. Такого унижения, оскорбления он не стерпел и так сильно ударил Эннта под дых, что тот согнулся, разом перестав дышать.
Ди испуганно вскрикнула и метнулась к мужу.
– Убирайся вон! – взревел Смиш’о, яростно скрипя зубами и тяжело дыша. – Йозе, Эрнеста, немедленно уведите её наверх и заприте, пока я не позволю её выпустить... Немедленно!
Он отпинул дочь, присевшую перед Эннтом, и помог доволочь её до двери в коридор. Она рыдала, кричала и билась, она упиралась и ругала нас на чём свет стоит, пытаясь вырваться, и вдвоём с Йозе мы еле сладили с её безумием. А Смиш’о, багровый от гнева, вернулся обратно в столовую, где сидевший на полу Эннт понемногу приходил в себя.
– А нам с вами, гадёныш, предстоит крупный разговор, – услышала я его дрожащий от напряжения голос, прежде чем мы успели удалиться. – И, видит бог, если вы тотчас же не уберётесь, вам будет худо! Я не постеснялся ударить – я не побоюсь и предпринять что-нибудь в том же роде, но гораздо более существенное, а уж тогда – держитесь! И не жалуйтесь!
Вернуться в столовую для меня уже не было возможности – Ди находилась в почти невменяемом состоянии. Она рыдала, трясла решётки на окне, перебила все стёкла в рамах, бросалась на дверь, пытаясь отворить её, грозилась и молила, чтобы её выпустили. Я не решалась оставить её одну, и всяческими способами  утихомиривала её, но ни слова мои, ни утешения, ни брань не помогали и проходили мимо её сознания, не задевая его.
Целых два часа она не умолкала, и я совсем измучилась с ней за это время, показавшееся мне вечностью. Нервы и терпение моё были на пределе, и наконец, я не выдержала, в сердцах накричала на несчастную и сердито вышла из комнаты. Не вышла, а выбежала, и тутже опустила тяжеленные засовы, потому что она, поняв, что я открою дверь, чтобы выйти, вскочила с пола и стремительно бросилась вслед за мной, так что я едва успела захлопнуть перед её носом дверь. В следующий миг она яростно заколотила по двери с той стороны и осыпала меня такой руганью, такими отборными проклятиями, что я поспешила удалиться, бормоча молитвы.
На лестнице я встретила перепуганную Марсуа – она вся дрожала и была сама не своя.
– Хозяин велел всем убраться из кухни и из столовой, – кое-как смогла ответить она на мой вопрос о том, что случилось.
– А что гость? – Тревога сжигала меня с того самого момента, как я вынуждена была покинуть подмостки, на которых разыгрывалось главное действие. – Что Эннт?
– Не знаю, не знаю я ничего! Хозяин хотел выгнать его, а он упёрся, что, мол, не уйдёт без жены своей и дочки... – залепетала старая служанка. – И сказал ещё, что вызволит их всенепременно, и что убьёт хозяина, если тот... Да господи, господи! Что ж делается-то, а? А ну как его и вправду убьют?
– Не болтай глупостей! – прервала её я, озабоченно хмурясь.
Сердце моё было не на месте, и оно подсказывало мне, что по-хорошему это дело никак не кончится. Если Эннт не намерен отступаться от своего требования, то уж Смиш’о и подавно от своего не отступится. А встретив сопротивление, только озвереет ещё больше.
– Ох, лучше б отпустить ему девчонку-то! – запричитала Марсуа, утирая трясущимися кулаками подступившие слёзы и кое-как усаживаясь на ступеньки. – Наделает он беды! Лучше б отпустил, как оно и должно быть! Жене при муже надобно жить...
Она высказала вслух мои собственные мысли, те, в которых я сама себе не признавалась из опасений, что душа моя растравится против брата, а ведь толку от этого не было бы никакого: ни помочь Ди, ни облегчить её участь я не смогла бы при всём своём желании.
Не говоря ни слова, я стала спускаться с твёрдым намерением выяснить, что там произошло.
– Куда вы? – спохватилась Марсуа и, заикаясь от волнения и страха, стала останавливать меня, твердя, что Константин очень зол и никому не велел появляться внизу. Я успокоила её, сказав, что мне ничего не грозит (в чём совсем не была уверена), и храбро скрылась в коридоре нижнего этажа.
Однако около закрытых дверей столовой храбрость моя несколько поугасла и я понемногу замедлила шаги. Пытаясь унять сердцебиение и овладеть собой, я остановилась и невольно прислушалась, ловя каждый еле различимый шорох, доносившийся из-за двери...
Ничего существенного расслышать мне не удалось. Гробовая тишина царила повсюду.
Мало-помалу, ободренная этой тишиной, я приоткрыла дверь, почти уверенная в том, что комната предстанет моему взору пустой, и потихоньку скользнула внутрь. И замерла, растерянная, у порога: около огня сидел Константин.
Страх и паника вдруг нахлынули на меня, я отступила в тень и сделала попытку уйти, пока он меня не заметил (он сидел ко мне спиной), но скрип двери, когда мои дрожащие пальцы дотронулись до неё, заставил его вздрогнуть и обернуться.
– Чего тебе? – злобно осведомился он, едва сдерживая себя, чтобы не закричать.
– Я... я лишь... я хотела спросить, где Эннт... и не причинил ли он какого вреда... – запинаясь, пробормотала я, холодея и ища рукой ручку двери – на всякий случай.
– Он уехал. Образумился и уехал! Так и передай этой... – он задышал неровно и часто, перекосив тёмное своё лицо в непонятной гримасе, и глаза его вспыхнули адским отсветом. – Слышала стук копыт? Я ещё даже мост не поднял... Йозе! – крикнул он, и в дверях кухни возник преданный старик-слуга, причём, он снова смотрел на хозяина с негласным одобрением, словно гордился им как раньше, до его «слюнтяйства» над внучкой. – Поднимай мост. К нам никто больше не приедет... и никто от нас не уедет. Поднимай мост.
Йозе кивнул, обменялся со Смиш’о взглядом, значения которого я не поняла, но от которого мне стало жутко не по себе, и вышел. Константин вновь обернулся ко мне и уже спокойнее улыбнулся:
– Не бойся, Эрнеста... ты испугалась, я же вижу. Нечего меня бояться, я никого не трону, если мне не будут ставить палки в колёса.
Не знаю, что толкнуло меня на следующий вопрос, как я на него отважилась, но я вдруг неожиданно для себя самой выпалила, с внезапной тревогой и недоверием взглянув на брата:
– Но с ним ничего не случилось? Он в самом деле цел и невредим? И нам ничего не грозит с его стороны?..
Константин смерил меня усталым презрительным взглядом, усмехнулся и перевёл разговор на другую тему:
– Найди Марсуа и проводи её на кухню. Я голоден. Пусть поскорее приготовит обед. А эту... дрянь не смей выпускать! По крайней мере, до тех пор, пока она не угомонится.
Он отвернулся и больше не обращал на меня внимания. А так как его слова успокоили меня немного, я повернулась и вышла.

Глава 32

Передав приказание Марсуа, я долго мучилась тем, как сообщить Диане об отъезде её мужа, и наконец решила отложить это до вечера, когда она поутихнет и обессилит, так как ничего хорошего ей это известие принести не могло. А потому обедали мы и ужинали без неё. Я не заглядывала к ней днём, но, опасаясь, как бы она чего не сделала с собой от отчаяния, я подходила время от времени к её двери и слушала: она то расхаживала или металась по комнате, то трясла прочную дверь в тщетной надежде пробить себе выход, то кричала, то плакала... К вечеру она постепенно затихла, выбившись из сил, и лишь сдавленные рыдания порой доносились до меня, заглушаемые толщей каменных стен.
Я дотянула чуть не до ночи; и только тогда осмелилась войти в её спальню с дурными для неё вестями, когда оставалось всего полчаса до сна.
Я вошла, загремев ключами. Из темноты ко мне бросилась бледная, заплаканная Ди. Я укрепила свою свечу на каминной полке и при её свете взглянула на пленницу – она была сама не своя и вдруг так схуднула с лица, что стала на себя не похожей. Лишь глаза светились на её лице каким-то странным, полубезумным синим огнём.
Я отшатнулась, увидев её такой, и быстро проговорила, отвечая на невысказанный вопрос, горевший в обращённом на меня взоре:
– Уехал он и больше не вернётся. Бог вразумил-таки его не перечить! Уехал ваш Эннт!
Какое-то время Ди стояла, тупо уставившись на меня, словно суть услышанного не доходила до её сознания, затем вдруг резко вздрогнула, и глаза её забегали, дыхание пресеклось.
– Нет, он не мог так поступить! – задохнувшись, в сильнейшем удивлении и возмущении закричала она, как подкошенная падая на пол. – Не мог! Не мог! И вы не убедите меня в вашей злой клевете! Это вздор, что вы тут сказали! Обман... Обман!
Она вскочила и приступила ко мне с таким рьяным допросом, что я стала защищать лицо руками, боясь, что она ударит. На все вопросы я твердила одно: уехал.
Не буду описывать, что она выделывала. Скажу лишь, что отчаяние её достигло предела и мне пришлось позвать Марсуа, чтобы хоть как-то успокоить её. Вдвоём мы еле сладили с ней; она не хотела оставаться в комнате, требовала немедленно открыть дверь, пускала в ход кулаки, ногти и зубы и рвалась вниз, отказываясь верить «наговорам», одержимая идеей самой во всём разобраться.
Признаться, я испугалась за её рассудок. Мы силком заставили её выпить сильного снотворного, и только после этого она постепенно затихла, а потом и вовсе заснула, позволив нам вздохнуть с облегчением.
Мы ушли, заперев за собой двери. Прежде чем отправиться спать, я строго наказала Марсуа следить за молодой госпожой и время от времени к ней заглядывать, ведь каморка Марсуа примыкала к комнате Ди, и ей было легче проследить за ней.
На следующий день я зашла к племяннице, чтобы позвать её к завтраку, но она молча отвернулась к стене. Я встретила едва слышное и злое: «Нет!» и уже повернулась было, чтобы уйти, как вдруг у самой двери меня остановил её дрожащий голос. Я обернулась. Ди, приподнявшись на кровати, посмотрела на меня ненавидящим взглядом и твёрдо заявила:
– Он не отступится, вот увидите! Вы все ещё увидите! Если он уехал... то лишь затем, чтобы вернуться снова! Эннт придумает план... ради того он и уехал! Сейчас силы неравны, но скоро, очень скоро всё изменится! Мой Эннт никогда меня не покинет! Никогда! И я буду ждать его! Нет, и не говорите мне ничего! Уходите! Прочь отсюда... Видеть вас не могу! Вы все погибели моей ждёте... не дождётесь! Чего стоишь?! Пошла прочь!
Она почти кричала. И я, разгневанная такой грубой неучтивостью, спешно покинула комнату и, памятуя наказ брата, тщательно её заперла.
Прошла неделя.
Ди неуклонно ждала своего Эннта, не допуская и мысли, что он может не приехать; она вновь замкнулась в себе, окончательно перестала разговаривать со всеми, даже с Марсуа, вниз спускалась только к столу, да и то ела совсем мало, и превратилась в надменную и ядовитую особу – подстать новому своему дому и его обитателям.
А Эннт не только не приезжал, но и не подавал о себе никаких вестей.
Должна признаться, в течение этой недели я стала подмечать странные вещи, творившиеся в замке, но тогда я никак не связывала их между собой и считала странными – но не более. Однажды я услышала, как поздно ночью кто-то поднимается по лестнице наверх – по шагам я узнала Константина, то же подтвердила и хлопнувшая надо мной дверь. Было это на второй или на третий день после посещения Эннта. Сначала это меня удивило, но потом я подумала, что Смиш’о имеет право расхаживать по замку по ночам, если ему так нравится, и выбросила из головы мысли о его причудах. Я забыла бы этот случай совсем, если бы следующим вечером шаги не повторились в то же время. Так продолжалось раза четыре подряд.
Несколько дней спустя я услышала звон разбившегося стекла – я тогда во дворе находилась, и какие-то приглушённые крики. Встревожившись, я обошла главный корпус, прошлась по всем комнатам, но везде стёкла были совершенно целыми. Я захотела проверить и второй корпус, но дверь оказалась на запоре и я не смогла туда попасть – ни один из моих ключей не подходил к замку, как я ни старалась. То обстоятельство, что Константин счёл нужным запереть второй корпус, невольно насторожило меня и чуть-чуть обеспокоило. Спросить о причине, подвигшей его на это, я так и не осмелилась – он всё время ходил мрачный и неприступный, и я боялась подходить к нему со столь глупыми вопросами. В конце концов я решила, что ему виднее, как поступать в собственном доме, и заставила себя задавить необоснованное, казалось бы, беспокойство.
Всё бы ничего, когда б однажды, на исходе второй недели, я в поисках Йозе не заглянула на конюшню и не увидела среди наших лошадей чужую – тонконогую гнедую кобылку с тёмной гривой. Я растерялась. А вспомнив, что на такой же точно приехал Эннт, ужаснулась и чуть не упала от  страшной догадки – ведь если лошадь, на которой он приехал, в замке, то он не мог уехать отсюда! А в замке его нет, в этом я готова была поклясться! Мучимая недобрым предчувствием, я не могла смолчать и немедленно отправилась к Константину, чтобы выяснить всё, как есть. Увидев моё бледное лицо и трясущиеся руки, он напрягся и посмотрел на меня свысока одним из своих вызывающих ледяных взглядов, и осведомился, что за вид у меня и почему я вся дрожу. Я выложила всё, что увидела, и спросила напрямик, не случилось ли чего худого с мальчишкой. Он несколько свободнее усмехнулся и, став естественнее, ответил, что лошадь эту сегодня утром поймал Йозе. Она скакала со стороны Нитра без седока...
– Я послал его обследовать окрестности, – добавил он медленно, прищурившись и глядя куда-то мимо меня.
На какое-то мгновение мне показалось, что он забыл о моём присутствии, но вскоре спохватился и, бросив на меня взгляд, странно улыбнулся, вернее, осклабился.
– Хотел бы я, чтобы его нашли мёртвым в какой-нибудь канаве!
– Побойся бога! – испуганно воскликнула я, не сдержавшись. – Нельзя желать смерти ближнему... тем более, подумай, какой трагедией, каким горем был бы такой исход для бедной Дианы...
– Не смей называть её этим именем! – вдруг яростно оборвал меня Константин. И в великом раздражении вскричал: – Она не смеет носить это имя! И не будет носить его! За одно только имя её нужно удушить! Она не достойна, и никто не достоин этого имени! Никто!
Резко развернувшись, он выбежал в коридор, с такой силой хлопнув дверью, что стёкла в расшатанных рамах задребезжали и чуть не осыпались.
А к вечеру, часам к пяти, вернулся Йозе. К огромному моему ужасу, пророчество Константина сбылось – он привёз окоченевший труп.
Эннт отошёл в мир иной.
Я едва взглянула на покойника и сразу вышла – дурнота подкатила к горлу и слёзы застлали взгляд. А подумав о бедняжке Ди, которая в последнее время нередко бесила и выводила меня из себя, я заплакала, трудно мне было не жалеть её! Единственная надежда на спасение и счастье должна была покинуть её вместе с ним.
Ей я ничего не сказала – не смогла. Лишь вывела её в коридор и молча проводила в столовую, где на лавке лежало тело её мужа. Поначалу она ничего не поняла, и стояла, жалко и потерянно глядя на него. Затем вдруг громко и горестно вскрикнула, как смертельно раненая птица, и, подбежав к лавке, упала перед нею на колени и с жуткими воплями принялась наглаживать его лицо, спутанные волосы, сжимать его застывшие руки. И так истошно она голосила, так горячо его оплакивала, что я не сдержалась и снова уткнулась в передник и затряслась от беззвучных рыданий, желая скрыться, сбежать хоть на край света, лишь бы не слышать, как она зовёт его очнуться, открыть глаза...
Не знаю, как долго сидела она перед ним и плакала, уронив голову на его грудь и сжимая его шею... Но тут я заметила, что в столовую зашёл Константин. Зашёл и остановился, мрачно глянув на убивающуюся дочь. Затем подозвал меня и шепнул, чтобы я увела её. Но только я дотронулась до её плеча, как она ещё крепче вцепилась в Эннта и закричала, что никуда не пойдёт и пусть оставят её в покое. Тогда Смиш’о, который поначалу не хотел проявлять жестокости, вспылил и, подойдя к ней, схватил её за плечи и поставил на ноги. Она замолкла на сотую долю секунды, силясь понять, кто перед нею, а потом вдруг дико, мстительно вспыхнула и принялась с остервенением бить его кулаками, злобно и с отчаянием выкрикивая вперемежку со слезами:
– Ах, это вы! Вы! Убийца! Это вы его убили!
Он схватил её за руки, прекратив избиение, и процедил:
– Никто вашего дурака не убивал, сударыня! Я не стал бы пачкать руки об эту падаль! Его нашли мёртвым в кустах у дороги. Видно, ехал за вами – да вот не доехал. Йозе нашёл его, он вам и подтвердит.
– Не верю! Не верю! Убийца! – на весь дом вопила Ди, захлёбываясь слезами, не помня себя от жесточайшего горя.
У неё явно начиналась истерика.
Константин не стал церемониться с ней и отвёл её наверх, велев Марсуа не отходить от неё ни на шаг. Служанка, напуганная не меньше меня, поспешила за своей госпожой.
А к ночи она спустилась вниз, бледная, взволнованная, и объявила, что надо бы позвать доктора: хозяйке-де совсем плохо, бредит, вся горячая, словно в огне горит, вот-вот богу душу отдаст...
Смиш’о сначала даже слушать ничего не хотел, но встревоженный вид Марсуа и её настойчивые мольбы сделали своё дело, постепенно подействовали на него, и скрепя сердце он послал за деревенским лекарем. Затем с лампой в руках поднялся к дочери. Вышел он озадаченный и раздосадованный. На мой вопрос, что с ней, он ответил, что всё, кажется, серьёзнее, чем он думал.
Прибывший доктор объявил, что у Ди сильнейшая горячка, и выразил опасение за её жизнь...
Все заботы о похоронах Эннта Константин взял на себя – да больше и некому было. Я помогала по мере сил своих и возможностей. И лишь теперь, когда я смогла спокойнее смотреть на умершего, я с недоумением подметила, что он слишком уж худ, и лицо совсем осунувшееся, а руки – одни кости... Не таким он был, когда приезжал сюда две недели назад! Но вслух я ничего не высказала – мало ли что могло с ним случиться за это долгое время...
Похоронили мы его на нашем деревенском кладбище. За гробом шли только я да мой брат, не считая могильщика, гроб его несли совершенно чужие ему люди. Он умер, как и жил – без родни, без друзей. Только бедная Ди была ему другом, но проводить его она не могла – она сама была при смерти.
Но она выкарабкалась. С трудом, нехотя, измучив всех и вся, выжила. Ей становилось то хуже, то лучше; она упорно не желала возвращаться к жизни, но жизнь сама возвращалась к ней.
И вот, одним солнечным и морозным январским утром, я заглянула к ней и поняла, что опасность потерять её нам больше не грозит. Я спросила, как она себя чувствует; я присела у её кровати и с наигранной бодростью заговорила о том, какая чудная погода на улице и как блестит и сверкает снег на холмах, но она не слышала ничего из того, что я ей говорила, и думала о своём. Когда же я завела речь о завтраке и обо всех вкусных блюдах, что приготовила специально для неё, она вдруг вздохнула, лицо её перекосилось, в глазах блеснули слёзы, и она слабым, ко всему безразличным голосом проговорила:
– Нет мне теперь жизни, и не будет никогда... Я умру... но когда я умру? Мир пуст... В нём нет больше света. Лишь ветер... и снег – словно саван. И я так же пуста. Ну что ж... Зато теперь я не боюсь умереть, мне осталось только одно – ждать своего часа...
И она заплакала – тихо, горько... Как плакали бы высохшие мёртвые деревья, если бы способны были плакать.

На этом я временно закончила свой рассказ. Незаметно стемнело и подошла пора ужинать. Феликс хотел было взять с меня слово, что после я доскажу свою повесть до конца – ведь осталось совсем немного, но я решила ничего не обещать – толи от каминного жара, толи оттого, что я недавно немного простыла и ещё толком не выздоровела, у меня вновь разболелась голова.
А утром следующего дня я велела кучеру заложить экипаж и отправилась навестить Элисон.
Она по-прежнему находилась в подавленном состоянии духа и поначалу не желала разговаривать со мной, памятуя, что я пришла в церковь с Феликсом, и потому считая меня предательницей.
– Вы должны были гнать его в шею! – сварливо упрекнула она меня и недовольно поджала губы. – Он у нас слишком уж загостился... Чего доброго, вы признаете его своим наследником и оставите в замке! Когда он уедет? Я домой хочу!
Я обрадовала её, известив о том, что Феликс ни в коем случае не останется в Нитре надолго и уедет через три дня.
– Через три дня? – в волнении воскликнула она, и щёки её вспыхнули. – Уедет! Не верю, что скоро я смогу вернуться домой... О, неужели?..
Я внимательно взглянула в её лицо и сквозь радость по случаю отъезда Феликса увидела на нём растерянность и замешательство. Да и слова её прозвучали как-то странно... Но ничего я ей не сказала, лишь вздохнула украдкой и покачала головой, чувствуя, что нелегко ей будет совсем позабыть о нём.
Едва я вернулась, во дворе меня встретил Феликс. Как видно, он очень ждал моего возвращения.
– Давайте я вам помогу, – торопливо проговорил он, открывая передо мной дверь и услужливо принимая из моих рук пальто, зонтик и шляпку.
Я разгадала его ухищрения и усмехнулась про себя. Он явно желал выпытать у меня подробности моей встречи с Элисон, порасспросить о ней, но не решался начать разговор и мялся, то краснея, то бледнея, поглядывая на меня и тщетно порываясь что-то сказать. Я замечала его борьбу с самим собой, но не подавала и виду – не хотела я облегчать ему задачу; пусть сам спрашивает, если имеет что спросить, помогать ему я не стану.
И он спросил. Отвернувшись, сделав вид, что старательно рассматривает пустой тёмный угол. Его дрожащий голос прозвучал быстро, с мнимым безразличием.
– Ну, и как она?
– Нормально.
– Да не о том я... Вы всё понимаете!
– Элисон вполне здорова, но очень утомлена капризами старика Льока.
– И не об этом!
– О чём же тогда?
– Она... она вспоминала меня?
– Это спросите у неё самой, ей лучше знать. При мне она упомянула вас только раз – спросила, когда же вы наконец нас покинете. И очень обрадовалась, узнав, что скоро. Но я не желаю больше говорить об этом. Я устала и хочу выпить чаю.
Я кликнула Марсуа и попросила её подать чай в библиотеку, где я хотела немного отдохнуть и почитать, и ушла из кухни, оставив Феликса в печали и растерянности.
В этот день он часто заговаривал со мной о своей фее, но я отвечала уклончиво и сухо и, не желая ничего рассказывать, норовила уйти или находила себе какое-нибудь срочное дело, не терпящее отлагательств. Феликс ворчал, досадовал, хмурился – но покорялся моей воле.
В одном из ящиков наверху он каким-то непостижимым для меня образом разыскал миниатюру, изображавшую Элисон – портрет был сделан прошедшей весной заезжим художником. Феликс не выпускал портрет из рук, а когда я возмутилась его дерзостью и захотела отобрать, быстро сунул его в карман и с воодушевлением принялся убеждать, что ему эта вещь нужнее, чем всем нам, и наотрез отказался отдать портрет обратно.
Поначалу я сильно разозлилась, но потом стала снисходительнее, и в душе даже пожалела его немного, хоть решила и вида не показывать, что простила его выходку.
Весь вечер мы не разговаривали друг с другом и разошлись по своим комнатам врагами.
Но если я способна была выдержать эту холодную войну до конца и не сдать ни одной позиции, то Феликсу такое было не под силу, и уже на следующее утро, во вторник, он начал тяготиться создавшимся отчуждением, затем принялся ходить за мной по пятам и говорить всё, что приходило в голову – лишь бы не молчать. Такое его поведение забавляло меня, мне приятно было видеть, как он старается вернуть моё расположение, и к вечеру я смилостивилась над ним и мы помирились.
Миниатюру я разрешила ему оставить у себя. Ведь всё равно ему не суждено было завладеть оригиналом.

Глава 33

Прошла неделя.
За это время я успела довести свою повесть до конца, и Феликс, унылый и печальный, с видом побитого щенка принялся укладывать вещи.
Всё свободное время проводил он вне замка – бродил по пустошам, по деревне, около усадьбы старика, и всё ждал случайной встречи с Элисон. Помня своё обещание, я не вмешивалась. К тому же, я знала заранее, что ничего из этих его прогулок не получится – Элис жила затворницей и не стремилась выходить из дома, а после столкновения с Феликсом в церкви даже в сад не выходила проветриться, заявив мне, что не переступит порога прадедовского дома и не выйдет на улицу, пока он не уедет совсем.
Феликс маялся и страдал. Я сочувствовала ему, но лишь пожимала плечами и возвращалась к домашним делам, предоставляя ему размышлять о своих несчастьях и самому разбираться с ними.
Что ж, а пока он мучился и всё ещё мучается, должно быть, в Оинбурге своими тяжёлыми раздумьями, приведу здесь окончание той невесёлой истории, изложение которой затеяла.
– Ди выздоровела, поправилась совсем. Если говорить о физическом здоровье, так как духовное оставляло желать много лучшего.
В феврале она окрепла настолько, что могла передвигаться по дому без посторонней помощи, могла спускаться вниз и подниматься в свою комнату самостоятельно.
Но я заметила, что в ней самой произошёл коренной перелом. Смерть любимого человека повергла её в беспросветное уныние. Казалось, она живёт только по принуждению, только потому, что не может умереть. Часто я заставала её тихо плачущей, часто встречала её угасший, неживой взор, смотрящий сквозь меня и ничего не видящий, устремлённый куда-то за предел земных страданий... Она позабыла все свои стремления и стала безразличной ко всему на свете. Ни на кого не обращала она внимания и жила какими-то своими мыслями, если они были... Думается, права она была, сказав, что жизнь её кончилась. Всякий, кто взглянул бы на неё в то время, с сожалением заключил бы то же самое.
Единственный луч света освещал её жизнь – Эннт. А когда он умер, мир потерял для неё значение и стал ненужным довеском к страшной пустоте, разверзшейся внутри. Всё рухнуло для неё, и она, оказавшись под обломками собственной жизни, смирилась с тем, что жизнь для неё кончена – и это в девятнадцать лет! – и с мёртвым равнодушием стала ждать, когда упадёт последний камень и навсегда избавит её от земных страданий.
Ни Константина, ни собственную дочь (которая, впрочем, была для неё потеряна навечно, и она это знала, ведь её и близко не подпускали к матери) Ди уже не замечала. Она жила одним ожиданием – ожиданием неизбежного конца.
Смиш’о тоже перестал её замечать, словно она  не существовала вовсе. Словно, исполнив свой дьявольский замысел и лишив её жажды жизни, потерял всякий интерес к ней, предоставив ей делать, что угодно, и доживать, как ей вздумается. Он знал, что она никогда уже не будет счастлива; он знал, что она не убежит – теперь ей некуда было бежать и незачем. Он дал ей пищу и кров. А всё остальное его уже не касалось.
Своё внимание он делил между двумя своими любимцами – псом Охотником и малюткой Элисон, которая всем сердцем привязалась к нему. Она боготворила его, да, прямо-таки боготворила: восхищалась им и любила его, хотя совершенно непонятно – за что.
Он обращался с внучкой, как ленивый лев – пока его не злят, пока ему не перечат, пока его не кусают, не дёргают за усы и не лезут ему в пасть пересчитывать зубы, он со снисходительной улыбкой следил за её проделками; выслушивал её, забавлял рассказами о всяких ужасах, и добродушно, с лёгким презрением хохотал, глядя на то, как она бледнеет от страха перед вампирами и привидениями, которыми он зачастую её пугал... Но он умел и успокаивать в таких случаях – брал её на руки и говорил, что вампиры устрашатся его и в замок не полезут, пока в нём обитает Константин Смиш’о. Девочка мгновенно успокаивалась, начинала вертеться и смело оглядываться по сторонам, с вызовом повторяя, что, конечно, вампиры всегда будут бояться её деда.
Слишком избалованная, она тем не менее обладала глубокой, верной и пылкой натурой. Она завоевала бы сердце всякого, кто смотрел на неё. Это было прелестное пухленькое создание с ясными серыми глазами, с пушистыми тёмными ресницами, с очень милым личиком.
Я забавляла её старинными сказками, легендами, балладами, учила песням, которые ей очень нравились, и наиболее полюбившиеся из них я повторяла по многу раз. Она жила в этом маленьком сказочном мирке, и от души верила, что есть на свете и русалки, с их длинными густыми волосами, зелёными, как тина морская, и с тоскливыми, протяжными, жалобными песнями, и домовые, с их лёгким топотком на потолке, и эльфы, прячущиеся в зелени листвы и под землёй при приближении человека, и косматые ведьмы, злобные и коварные, летающие на метле или гадающие по стеклянному шару. В манерах моей маленькой питомицы проявлялись мягкость и кротость, чем никогда не отличалась её диковатая мать; впрочем, если бы Элис воспитывалась как Диана Смиш’о, вряд ли она выросла бы такой утончённой да милой...
Если она смеялась – то искренне и легко, без задорного безрассудства, если сердилась – никогда в своём гневе не доходила до истерик и всегда готова была выслушать противника.
В обществе матери Элисон стихала и становилась грустной и насторожённой, старалась вести себя незаметно. Она жалела мать, считая её неизлечимо больной, но ещё больше боялась её. Затаив дыхание, поглядывала Элис на неё таким взглядом, словно старалась понять, не стало ли мамочке лучше. Но нет, лучше ей не становилось. Ди позволено было спускаться вниз только к столу; появляясь в столовой, она ни на что вокруг не смотрела, ни на что не реагировала, ничего и никого не замечала. Даже Элисон.
А Смиш’о тщательно следил, чтобы девочка к ней не подходила и не заговаривала с ней – да Элис и сама бы не отважилась на такой шаг; после всех безжалостных, но правдивых теперь, наговоров Константина, после всего того, что видела сама, она стала страшиться матери.
Один лишь раз Ди осмысленно взглянула на Элисон – это было как-то под вечер.
Она несколько секунд не сводила с дочери замершего, напряжённо-удивлённого, непонимающе-испуганного взгляда, затем вдруг вскочила, подбежала к ней и, присев рядом, схватив её за подбородок и не дыша, широко раскрытыми глазами уставилась ей в лицо. Девочка, помню, сильно перепугалась и, вырвавшись, отбежала ко мне. Мать проследила за ней диким взглядом и медленно выпрямилась. Затем вновь сникла, нечеловеческое напряжение её спало, сменившись привычной апатией, лицо её исказилось плаксиво, жалко и горестно, и, прерывающимся от слёз голосом, она едва вымолвила:
– У неё глаза Эннта... Серые глаза Эннта!
В это время из кухни вышел Константин, и, увидев его, Ди быстро выбежала через другую дверь и скрылась в коридоре. Перепуганная Элисон тутже бросилась к нему с жалобами, а я отвернулась, чтобы скрыть невольно проступившие на глазах слёзы. Сердце моё сжалось горько и безнадёжно при этом проблеске сознания в поведении бедной страдалицы; до самой смерти уж не будет ей на этом свете радости – вот что я подумала.
С этого дня Смиш’о приказал ей есть наверху во избежание подобных эксцессов – как она смеет травмировать психику ребёнка и своими безумствами пугать его! Ди с прежней своей безразличной покорностью приняла его волю, не возражая и не считая нужным сохранить хоть эти ничтожные привилегии. Ей было всё равно, что с нею будет дальше. Ей вновь стало неважно, что за неё всё решают другие. Так ей даже было проще... не приходилось прилагать никаких усилий, чтобы жить, не приходилось хоть таким образом связывать себя с внешним миром, обращать внимание на то, что происходит вокруг...
Живой труп! Самое подходящее для неё определение...
Жалея её, я поначалу подолгу просиживала у неё наверху, пробовала развлечь её чтением или разговорами, но она была слишком вялой и равнодушной и не слушала, а порой на неё находило что-то и она раздражалась и твердила, чтоб оставили её все в покое. Я уходила, не желая нервировать её ещё больше. И уносила с собой тяжесть в сердце и гнетущее настроение, которое неизменно появлялось после встречи с ней.
С того случая Элисон стала бояться её не на шутку.
Смиш’о принял строгие меры, чтобы девочка даже случайно не смогла встретиться с помешанной.
Ему, должно быть, по душе пришёлся такой оборот событий, хоть часто теперь и сам он выглядел утомлённым, озлобленным, усталым. В такие неблагоприятные моменты он швырял всех и вся и никого к себе не подпускал, даже Элис и Охотнику доставалось, и все мы вели себя тихо, стараясь ничем не вызвать ещё больший гнев и ещё большее раздражение. Он часто собирался и, в дождь, в слякоть или в хорошую погоду, утром или поздним вечером, уходил и подолгу пропадал где-то. Я догадывалась, что он снова зачастил к месту своего паломничества на деревенском кладбище. Впрочем, когда он его забывал?
Догадок моих он ни подтверждал, ни опровергал. Да я и не спрашивала. Все эти годы он редко обращался ко мне, да и то – если что и спрашивал, то лишь о хозяйственных хлопотах или о моей подопечной, Элисон. Сама же я словно перестала существовать для него. Как и слуги. Как собственная дочь. Удивляюсь, как при таком обращении она протянула в отчем доме целых десять с половиной лет!
Все эти долгие годы она оставалась такой же отрешённой и замкнутой, медленно, но неуклонно угасая. Внешние обстоятельства оказались куда сильнее её духа и он отступил, отказался от борьбы, сдался на милость победителя.
Горько мне было смотреть на неё. Я против воли чувствовала себя виноватой перед этой несчастной, всеми покинутой, всеми забытой. А в чём виноватой? В чём – я не знала и сама. Но смутное ощущение вины тревожило мою совесть, не давало покоя... И я старалась искупить эту вину, удваивая заботы об Элис.
Когда она немножко подросла, я научила её читать и писать. Надо признать, она всегда тянулась к книгам – сначала бессчётное число раз просила меня показывать ей картинки, рассказывать, кто и почему изображён на них, затем требовала, чтобы я читала ей на память стихи, да не как-нибудь, а выразительно и интересно, соблюдая все ударения и знаки препинания. А как она радовалась, когда и сама научилась различать буквы! Она тогда бегом побежала к Смиш’о, влезла к нему на колени и, потребовав внимания, взахлёб поведала ему о своих успехах. Он проверил её скромные познания, одобрительно усмехнулся и вызвался несколько раз в неделю уделять время на проверку наших занятий.
Много позже я обучила её шитью и, как могла, рисованию. Она оказалась очень способной ученицей, но немного своенравной и нетерпеливой. Новые уроки сначала вызывали в ней рвение и желание преуспеть. Но затем, когда она привыкала к ним, надоедали, и она старалась уклониться, так и не достигнув ни в чём совершенства. Меня очень огорчали эти черты её характера, но они, слава богу, компенсировались другими, куда более ценными: мягкостью, незлобивостью и доброжелательностью ко всем на свете, искренним стремлением всех уважить и помочь, кому только возможно.
Она росла доброй и отзывчивой девочкой, за что и Марсуа, и Гриди искренне любили её и старались почаще баловать её маленькими подарочками или чем-нибудь вкусненьким – она была ужасной сластёной.
Так и жили мы, пока душевная болезнь Ди, до сих пор протекавшая скрыто и словно бы в стороне, не стала прогрессировать, быстро набирая обороты; она словно пыталась наверстать упущенное за долгие годы, когда подкрадывалась медленно и осторожно.
Однажды к ужину Ди не спустилась вниз (когда мы с Элисон ужинали рано, ей позволялось спускаться). Недоумевая, что с ней такое, я подождала ещё с четверть часа и, так как она не появилась, поднялась в её комнату.
В комнате её было темно и холодно. Очаг погас, угли в нём подёрнулись пеплом и застыли. В открытую форточку тянуло ветром, выстуживавшим всё живое. Я вошла и, с тревогой закрыв за собой дверь, огляделась. Свеча, которую я держала в руке, погасла от порыва влетевшего в окно ветра.
– Ди, где же вы? – воскликнула я, бросившись к кровати и отодвигая впотьмах занавески.
Что-то белое шевельнулось в углу среди подушек, и я услышала дрожащий голос, искажённый ужасом:
– Он ушёл? Он был здесь или нет? Был или нет?
И такой трепет прозвучал в её тоне, что мороз продрал меня по коже.
– Кто? Кто? О ком вы говорите? – в испуге повторяла я, оглядываясь вокруг.
Она гневно и с досадой прервала меня.
– Не прикидывайтесь! Вы знаете, что он приходил! И говорите нарочно, чтобы убедить меня, будто я схожу с ума! Но я не схожу с ума! Я видела его, Эннт сидел здесь, рядом со мной... Он звал меня... куда вот только, не помню... я испугалась... а потом он ушёл, потому что пришли вы, Эрнеста...
Я решила, что она бредит, и принялась говорить с ней, как с малым ребёнком, избегая перечить, переубеждать, и во всём ей потакая. Она разрешила мне потрогать её лоб, и я, к своему недоумению, убедилась, что жара у неё нет.
– Но – Эннт! – не отставала она, горячась и волнуясь всё больше. – Был он здесь или нет, вот что я хочу узнать! Видели вы его?!
– Нет, моя дорогая; наверное, он ушёл раньше, чем я пришла, – пробормотала я, пытаясь уложить её в кровать.
– Какого дьявола! – вдруг в раздражении и отчаянии вскричала она, вырываясь из моих рук и зло сверкая глазами. – Вы говорите так спокойно, словно он жив! Но его нет! Он мёртв! Это вы понимаете? Мёртв он! А мёртвые не могут ходить по земле и навещать живых!
Она высказала мне всё это с таким возмущением, с таким негодованием, точно это я, а не она, нагородила тут весь предыдущий вздор о мнимом визите Эннта; и я не сдержалась, посчитав, что она вполне в своём уме, если прекрасно осознаёт, что его нет в живых.
– Что вы мне голову морочите! – нетерпеливо оборвала её я. – Раз вы сами знаете, что его нет, то никто к вам не приходил и прийти не мог!
Мои слова заставили её опешить. Она замолчала, уставившись в одну точку, потом тихо, нерешительно вымолвила:
– Но я же видела... И свет... его окружал странный свет... Да вот же этот свет!..
Она вскочила и, шатаясь, подошла к окну. Я глянула в открытую форточку и закрыла её.
– Напустили холоду, простынете...
– Да вон этот свет, видите? – взбудораженно повторила она, затаив дыхание и бессмысленно тыча пальцем куда-то в стекло. – Ой, ужас... а если он снова придёт, что мне делать?..
Я посмотрела в ту сторону, куда указывала Ди, но не увидела ничего, кроме мерцающей на тёмном небе голубоватой звёздочки.
– Это всего лишь звезда, – попробовала разуверить её я.
– Ну да, – начиная сердиться, подтвердила она, – звезда! Я знаю, я про неё и говорю!
– Но как может этот бледный свет...
– Вы что, не верите мне, не верите? – она порывисто развернулась и, трепеща от гнева, взглянула на меня горящим взором. И вновь увидев её воодушевлённой, я испытала страх и удивление, будто рядом со мной находилось существо нечеловеческого рода – такого страха я не испытывала, наблюдая за ней все эти десять с лишним лет, когда она была как в полусне, словно неживая.
Постояв какое-то время в странном оцепенении, она понемногу пришла в себя, медленно подняла задрожавшие руки и, сжав ими голову, испустила тихий болезненный стон.
– Я вся горю, Эрнеста, – еле слышно прошептала она, закрывая глаза, – у меня внутри, вот здесь, где сердце – всё горит... дайте воды... Может, она приведёт меня в чувство...
Я торопливо исполнила её просьбу, затем уложила её в постель, укрыла одеялом, задёрнула шторы, разожгла камин. Она понемногу угомонилась и притихла. Я подошла к ней и с беспокойством осведомилась:
– Ну как, лучше вам?
Она ничего не ответила. Но через несколько минут сказала ломающимся голосом:
– Я чую, дальше некуда...
И, помолчав немного, добавила в изнеможении:
– Всему есть предел... Силы мои на исходе... Я скоро умру... я думала, я не буду бояться... но как это, оказывается, страшно – умереть... Но пусть. Жить тоже страшно. Творец не может так долго измываться над своим созданием. Он сжалится надо мной и заберёт к себе... Эннт приходил сказать мне об этом... Будет ли кто вспоминать обо мне на этой земле? Будет ли кто плакать... О, вряд ли! Страшно, страшно!
Она затрепетала, слёзы покатились по её впалым щекам, она уткнулась лицом в подушку и натянула на голову одеяло, прогоняя меня, но я не ушла.
Доктора вызывать мы не стали, потому что больной на этот раз стало лучше; но всю эту ночь в её комнате дежурили мы с Марсуа – по очереди. Ди вела себя тихо и словно вновь стала прежней – полностью погружённой в себя, безразличной ко всему на свете. Однако ж, я поняла, что это не так, как только рано утром (ещё не рассвело)  собралась потихоньку покинуть её комнату и хоть немного поспать – я переутомилась и очень устала от выпавшей на мою долю мороки.
Едва я поднялась и подошла к двери, как Ди, подрёмывавшая в кровати, вздрогнула, приподнялась на подушках и с беспокойством посмотрела на меня, подозрительно и с замиранием осведомившись, куда это я.
– К себе, очень устала, – ответила я, но она и договорить мне не позволила, вся побелев и задрожав.
– Нет, вы останетесь здесь! – с невыразимым страхом заявила она, пытаясь сдержать нахлынувшие чувства и говорить спокойно, но это ей удалось куда как плохо; волнение её всё усиливалось, паника возрастала. – Я никогда и ничего не просила и не требовала, но сейчас требую – ради бога, останьтесь!
Я попробовала успокоить её, сказала, что пришлю взамен себя Марсуа или Гриди, но она упёрлась и стояла на своём, слушать ничего не желая, а потом и вовсе расплакалась, в ужасе повторяя, что если я уйду, она меня никогда не простит, и что я должна непременно пожалеть её и остаться, потому что ей уже недолго осталось жить.
У меня не было выхода. Я вернулась и села в кресло возле её кровати.
...Несколько долгих недель изводила она меня своими слезами, жалея себя и без конца твердя, какая она несчастная; несколько долгих недель изо дня в день повторяла истории о своём трудном детстве, юности, о жизни с Эннтом. Видимо, тысячи раз за эти долгие годы прокручивала она их в памяти, а вот теперь вытаскивала наружу, поверяя всем и каждому выпавшие на её долю непомерные тяготы и оплакивая свою загубленную жизнь...
Невыносимо было смотреть на неё и слушать её! Я стала нервной и раздражительной; я похудела и осунулась; я измучилась, я совершенно извелась, ухаживая за Дианой, становившейся день ото дня всё беспокойнее, и... может, кому-то покажется кощунством, жестокостью... но в то время я начала молиться, чтобы скорее всё кончилось. Чувствовала: ещё немного – и сама сойду с ума... Плохая из меня вышла сиделка, что и говорить. Но я уже не могла иначе – я была на грани помешательства.
И в конце концов стала использовать любую возможность, чтобы отлучиться из её комнаты, переложив большую часть забот на Марсуа, которая была более толстокожа в таких делах. Совесть упрекала меня, но ничего с собой поделать я не могла, как ни старалась.
На известие о болезни дочери Константин отреагировал странным молчанием. Затем медленно поднял на меня непроницаемый взгляд и из-под упавшей на глаза жёсткой пряди взглянул на меня.
– Я должен был бы испытывать торжество, радость, как и положено книжному злодею... ведь всё вышло так, как хотелось мне, всё вышло по-моему, я дождался-таки её конца... – устало и тяжело вымолвил он. – Я завершил ещё один этап, уничтожил ещё одну веху в этой жизни... Девчонка заплатила и свой долг, и долг Ксении Льок, все мои враги повержены... А я устал! Я не чувствую ничего, кроме этой жуткой придавленности к земле, в которую все мы уйдём рано или поздно... Осточертел этот свет... И единственное, чего мне ещё хочется, так это успокоиться под могильной плитой... под её плитой, Эрн. И забыть всё и всех!
Он с трудом перевёл дыхание и быстро отвернулся к огню. Затем, кое-как сладив с собой, махнул рукой и хрипло сказал мне, не оборачиваясь:
– Иди! И делайте с этой сумасшедшей, что хотите. Больна она или здорова – какое мне дело!
И я ушла, не осмеливаясь больше ему докучать.
...Однажды, тёмной апрельской ночью, ко мне постучала Марсуа и, не дожидаясь, пока я открою, испуганно попросила выйти скорее. Я спросонок ничего не поняла, но вскочила с постели, оделась и выбежала в коридор.
Марсуа была бледна и встревожена. Горящая свеча оплывала ей на пальцы.
– Госпожа-то совсем плоха, – дрожащим голосом известила она, – поди, помирает. Доложить бы хозяину...
Я побежала наверх, к Константину, но в комнате его не оказалось. Я глянула вниз из окна во двор и при свете дворового фонаря увидела, что мост спущен. Значит, Смиш’о ушёл. Не теряя ни минуты и не раздумывая, куда он мог податься, – слишком взволнованная и напуганная для таких раздумий, я миновала коридор и лестницу и вошла в комнату Дианы.
...Она находилась в бреду, ничего не слышала, ничего не понимала; только металась, уставясь широко раскрытыми синими и словно помутившимися глазами в потолок или шаря ими по тёмным углам, да повторяя что-то, чего невозможно было разобрать.
Умерла она на рассвете, ни разу не придя в себя и не просветлев памятью.
Лишь когда всё для неё осталось позади, я увидела, как спокойны стали наконец-то её разгладившиеся черты, какой светлый покой снизошёл на неё, изменив до неузнаваемости внешний образ... Величавая, непоколебимая уверенность в конечной победе доброты – вот единственное, что оставила смерть после себя. Никогда не ощущала я облегчения, когда видела покойника, но теперь ничего другого и не чувствовала, разве что тихую скорбь и грусть и опустошённую усталость от долгой борьбы за её тщетное спасение...
И, вглядываясь в её изменившиеся черты, я против воли утёрла слёзы и пожелала, чтобы всем нам выпал такой же свет в конце пути... Поистине, смерть для иных – единственный путь к спасению.
«Творец не может забыть своё творение», – подумала я с горьким умилением и просветлённостью во взоре, припоминая услышанные когда-то слова самой Ди.

Глава 34

Константин отсутствовал весь день и вернулся только под вечер.
Я встретила его в коридоре.
– Она умерла, – проговорила я.
Он нахмурился, спросил – когда, и прошёл к себе, ни словом больше не обмолвившись со мной. Я догнала его у лестницы и, запыхавшись, осведомилась, как быть с похоронами. Он тупо, словно не понимая о чём это я, взглянул на меня, потом сказал, что не в состоянии ничего сделать.
– Мне всё равно, кто этим займётся, и займётся ли вообще, – проговорил он и поспешно удалился.
Пришлось мне взять на себя все хлопоты, связанные с погребением.
Константин целых три дня не спускался вниз, но когда выносили гроб, появился, немножко растерянный, хмурый, с бегающим взглядом. Испуганная Элисон, одетая в чёрное траурное платьице, скользнула к нему и схватила его за руку, ни слова не говоря. Он мрачно взглянул на неё и, нетерпеливо вырвав свою руку, потихоньку подтолкнул девочку ко мне. Я поняла, что он хочет быть один, и торопливо прошептала Элис, что сейчас ей лучше идти со мной. Она согласилась без капризов, послушно и кротко. Бедная девочка, которой летом сровнялось двенадцать, по-своему переживала смерть матери; хоть никогда она не была особенно к ней привязана, хоть боялась её зачастую, но мать есть мать, и она привыкла видеть её в замке, привыкла, что мать всегда дома... Горе её не было глубоким, но угнетало и давило её, и вызывало на глаза слёзы. Я как могла, словами ли, лаской, утешала её, говоря, что Ди теперь – светлый ангел на небе, что боль и страх навсегда оставили её... что нельзя плакать об ангелах.
Элис слушала меня и успокаивалась, но стоило ей взглянуть на покойницу – и глаза её начинали блестеть.
В день, когда мы хоронили её, ярко светило солнце, весело чирикали птицы. Снег уже весь сошёл, и земля, освободившаяся от него, ещё не просохшая, чавкала и вздыхала под ногами. Солнце пригревало, вдоль каменистой дороги зеленела пробивающаяся трава, мелькали воробьи в мокрых коричневых ветвях терновника, а свежий и тёплый весенний ветер так же весело скакал по лужам...
Я настояла на том, чтобы Ди похоронили вместе с Эннтом. Смиш’о не возражал. Ему, я думаю, было всё равно.
Несколько минут мы молча постояли над свежей могилой, затем Константин впервые огляделся вокруг  и, заметив Марсуа, Йозе и Элисон, кивнул, чтобы они удалились. Служанка взяла за руку Элис, Йозе поплёлся сзади них. Я тоже сделала шаг  вслед за ними, посчитав, что и мне сейчас лучше уйти, но меня остановил вмиг озлобившийся голос брата.
– Ты что же, хочешь оставить меня одного? С той, что только вот успокоилась под этой землёй? – проговорил он, быстро взглянув на меня. – Подожди...
Он замолчал, словно ему не хватало дыхания. И я уж было подумала, что он понял, как дурно поступал с дочерью, и теперь скорбит об её утрате, но когда он заговорил вновь, хоть голос его и стал отрешённым и незлым, предположения мои рассеялись в дым. Константин Смиш’о если и способен был о ком скорбеть, то только о себе самом.
– Вы все жалеете её... а я ей завидую. Да, и не смотри на меня так! Я завидую ей! Она не заслужила столь лёгкой участи... Все, все они избавились от жизни... нашли наилучший выход! Когда же и я избавлюсь от неё?!.
Он с досадой смолк и отвернулся совсем.
– Не говори так. Если умрёшь ты, что станется с Элисон? Она так привязана...
– Мне плевать, что станется с вами со всеми! – вскричал вдруг он и пнул ногой свежий холмик; несколько комьев скатилось из-под его башмака и упало в грязь. – Живите, как хотите! Я никому ничего не должен! Потому что никто в этом мире ничего и никому не должен! Кто поспорит со мной? Жизнь бьёт тебя – ты бьёшь её... Бьёшь, чтобы удержаться на плаву... Но когда-нибудь силы кончаются, и ты начинаешь понимать, что тонешь... Ты, верно, считаешь, что это моя покаянная исповедь? Что я терплю муки совести и говорю тебе всё это, лишь бы как-нибудь облегчить собственную душу? Зря ты так считаешь! Совесть моя спокойна, и жил я в согласии с нею... Зато душа не на месте, когда я оглядываюсь вокруг! Когда оглядываюсь и с ненавистью вижу везде лишь страх и лицемерие! Таковой была Ксения, таковой была её дочь... И этот чёртов Льок! Ну, его-то я оставил в покое лишь потому, что ему предстоит умереть собственной смертью, в терзаниях и страхах, в галлюцинациях! Его болезни ломают его сильнее, чем мог бы ломать я. Он до того отвратителен мне, что мне даже не хочется раздавить его. Как противного жирного розового червяка, которого вместо того, чтобы разом растоптать, выставляешь на мороз – пусть медленно замерзает, пусть корчится от холода, пусть посинеет! Так же и Льок! Сдохнет сам... Жизнь ему не в радость благодаря мне. Я постарался... он до сих пор меня боится и вспоминает время от времени... Пусть трепещет, мерзавец! Странно... Похоже, из той истории в живых остались только мы со стариком... он пережил всех – и дочь, и племянницу, и внучку... и, уверен, переживёт и меня. Но мне уже нет до него дела. Мне нечего больше делать здесь, Эрнеста, моя миссия окончена. Я совершил всё, что мог... Эта могила – последнее, что мне суждено оставить здесь. Я рассчитался со всеми... Все заплатили мне сполна... Но мне почему-то всё равно! – Помолчав, он криво усмехнулся сам себе. – Диана... единственная, кого я не могу себе простить! Если бы не я, если б не моё дьявольское самолюбие, она, может быть, и сейчас жила бы... И я мог бы видеть её каждый день... Пусть бы вышла за Иля! Мне нужно было смириться и принять её волю, забыв о своей собственной! Не женись я на Ксении, и она была бы жива. О чёрт! Из-за меня она погибла! Она! Многих я довёл до могилы, но никого мне не жаль, кроме неё! Самая горькая, самая невыносимая моя потеря! Сердце моё! Жизнь моя!
Он сжал руки в кулаки так, что они побелели. Затем резко отошёл от меня, прошёлся по дорожке. Я проводила его взглядом, не двигаясь с места. Ветер трепал его волосы и полы плаща. Он вернулся через некоторое время. Успокоившийся, вновь безупречно владеющий собой. Улыбнувшись нагло и непонятно, он подошёл к могиле, наклонился к камню, поскрёб ногтём надпись, возглашавшую имя Эннта, и произнёс:
– А ведь его я убил. Что вздрогнула? Что побледнела? Только не говори, будто ни о чём не подозревала, ни о чём не догадывалась... Я убил его. Потому что ненавидел. Очень сильно. За то, что он любил мою дочь. И за то, что осмелился бросить мне вызов. В тот день, когда он приехал, я запер его в одной из комнат второго корпуса. Я не хотел этого делать, и бог и дьявол не посмеют опровергнуть мои слова! Не хотел! Я предложил ему убираться, я выгонял его, я уговаривал его и грозил – он не понял. Требовал своего! Я предупредил, что ему здесь – конец, я честно предупредил! Но он заявил, что не тронется с места без них. Я запер его. Лошадь поставил в конюшню. Странно, что ты не обнаружила её раньше. Дверь корпуса я тоже запер, чтобы никто не проник туда и случайно не наткнулся на узника, а оба ключа взял себе. Я запер его! Но никто не посмеет упрекнуть меня в том, что я сгубил мальчишку! Он сам себя сгубил! Сам! Я не давал ему есть и пить – это правда. Но я каждый день, когда все ложились спать, наведывался к нему и спрашивал, не хочет ли он уйти отсюда подобру-поздорову! Я хотел быть милосердным, справедливым... Я был честен со всеми! Целую неделю я упрашивал его, как телёнок! Он как бешеный бросался на меня, готовый убить, растерзать... Отказывался покинуть замок без этой дряни и девчонки! В конце концов, мне всё это надоело. Был бы умнее, он бы согласился на моё предложение и уехал, хотя бы для того, чтобы придумать что-нибудь и вызволить их. Но нет! Упёрся – и всё тут! А я не выношу, когда меня злят! Он испытывал моё терпение – оно у меня небольшое, и оно истощилось наконец. Больше я к нему не заглядывал. Совесть не упрекнула меня ни разу, не тревожит и сейчас. Я сделал всё возможное, чтобы спасти ему жизнь. Он, он этого не захотел! В каморке быстро истощился запас имевшейся там воды... Ещё через неделю я открыл дверь. Эннт был уже мёртв. Переколол все стёкла, пробовал крушить ставни, искромсал старым гвоздём обшивку двери. Йозе был в курсе. Он помог мне в рассветных сумерках перевезти тело на дорогу и бросить его в придорожных кустах, а к вечеру, просидев весь день в кабаке, он привёз его обратно, с милейшей байкой для его супруги. Остальное тебе известно.
– Но... но как! Ты же видел, как счастлива она была, когда он приехал... – потрясённо пробормотала я, ошеломлённая, не верящая собственным ушам. – Ты видел, что он для неё значит... и решился на такое...
– Отпустить её я не мог! – резко оборвал он, снова отворачиваясь. – Не мог, и не тверди мне обратного! Двадцать лет я того только и выжидал, чтобы забрать её домой, а не затем вовсе, чтобы простить, благословить и отпустить на все четыре стороны!
– Они любили друг друга!
– Так сильно, что она чертовски боялась умереть, чтобы быть с ним вместе? Ты думаешь, я боялся бы на её месте?.. Тьфу! Да, я знал, что Эннт что-то там для неё значит... И знает бог, когда я увидел их вместе... я отпустил бы их и прослезился, умилившись собственному благородству, если б это были не они, а другие... неважно кто! Но она! И он... Эннт тоже попортил мне немало крови. Их любовь стоила гроши! Гроши, гроши! И не смей спорить со мной! Два ничтожных существа, не сумевших защитить себя от одного-единственного человека... Они заслужили то, что получили!
И тут я не выдержала. Всё осуждение, тайно копившееся во мне все эти годы, всё возмущение нахлынуло разом, и, потеряв над собой власть, я высказала, прокричала то, что захотелось мне сказать этому умалишённому извергу, который смеет стоять и открыто издеваться над могилой собственной дочери.
– Когда же бог обернётся и покарает тебя, Константин! Мучитель! Зверь! Ты и Ксению довёл, и дочь свою! Нет в тебе сердца, жалости в тебе нет!
– Сердце во мне есть, – горько покривил он губы, устремив остановившийся взор в сияющую чистую синеву над головой, и голос его прозвучал как-то непривычно и странно, – есть, если я до сих пор помню и люблю мою Диану.
Я хотела было что-то сказать, но замолчала, прерывисто дыша и с трудом приходя в себя. Он тоже помолчал, затем встрепенулся, сделав над собой усилие и, схватив меня за локоть, повёл к выходу с кладбища, выговаривая на ходу:
– А ты ведь всегда думала обо мне так плохо, только молчала, лебезила и всячески угождала. Ни разу ты не высказывала мне того, что я услышал сейчас. Я удивлён. Но это приятное удивление. Теперь я знаю, что наша тихоня способна иметь своё, личное мнение и отстаивать его. Но хватит ссориться. Пора домой. Я проголодался на свежем воздухе. Надеюсь, Марсуа успела заварить чай.
Он решительно поволок меня к замку, а я и не сопротивлялась. Больше я никогда не говорила с ним в таком тоне. Привычка бояться его, видеть в нём главного, сказалась, и я, пораздумав, пришла к выводу, что он по-своему прав, что он был волен распоряжаться и своей женой, и дочерью, если они сами не противоречили ему и покорялись. Конечно, с Ди он поступил дурно, дико, жестоко...
Но кто я такая, чтобы судить его?

Глава 35

Так и стали мы жить втроём: Смиш’о, Элис и я.
Постепенно жизнь наладилась и всё пошло по-прежнему: я занималась с Элисон, выслушивала её рассказы о прочитанных книгах или о мелких шалостях, которые она неустанно измышляла и проделывала над Гриди и Марсуа, я одобряла или порицала её, выговаривала ей, если она была не права; я водила её в церковь по воскресеньям – благо, Смиш’о здесь не препятствовал мне. В-общем, я заменила ей и мать, и няньку, и наставницу, и подругу. Она была милым ребёнком, очаровательной крошкой, и я от всего сердца любила её. Она отвечала мне той же горячей привязанностью и, хоть проявляла порой своеволие, всегда слушалась моих советов, зная, что я никогда не пожелаю ей плохого.
Константин теперь уделял ей не так много внимания, но по-прежнему она относилась к нему с огромной любовью и неким благоговением. Она тревожилась и не находила себе места, если он уходил, не предупредив; она сидела грустная, если он был невесел; она выглядывала в окна и терзала меня предположениями, если он задерживался на своих прогулках, о которых никогда и никому не рассказывал. И радость ей была не в радость, если он не радовался вместе с ней.
На её тринадцатилетие Смиш’о подарил ей две большие клетки с разноцветными певчими птицами, и восторгу её и благодарностям не было конца. Она так и бегала в свою комнату посмотреть, как там её маленькие питомцы, не нужно ли их покормить или сменить им подстилку, и, глядя на её весёлую суету, Константин сказал, словно про себя:
– Какой непонятный ребёнок. Странный ребёнок. Разве не видит она, что я – чудовище? Это видно всем, но не заметно ей одной. Я почти не привязался к ней... А порой она мне только мешает... Но ни закричать на неё, ни швырнуть её я почему-то не могу. Элисон одна от души меня любит. Это льстит моему больному тщеславию, но, ей-богу, я не могу быть с ней по-настоящему добрым и ласковым, как и подобает заботливому деду! Она заслуживает больше, чем подарки да скупое хмурое сопровождение... Но большее пусть ей дают другие. Я не могу ни измениться ради неё, ни ради неё стать лучше. Не могу? Да. И не хочу.
В этот момент в столовую вновь вбежала радостная Элис. Её каштановые кудри разметались, серые глаза сверкали. Она подлетела к стульчику у огня, где сидел Смиш’о, и присела рядом на пол, у его ног, засмеявшись и глядя на него снизу вверх.
– Как чудно они поют! – воскликнула она, не сдержавшись. – Как чудно! Можно, я принесу их сюда? Пусть все слушают – и тётушка, и Марсуа, и Гриди! Йозе, конечно, не станет... А он не передушит моих птичек?.. – Глаза её вдруг стали серьёзными, испуганными. – Ой, он так не любит птиц... Он не передушит, нет?..
Услышав такое, Константин невольно рассмеялся. Увидев его улыбку, просияла и Элис.
– Он ничего не сделает с твоим пернатым оркестром, – уверил он её, настроившись благодушнее обычного, – я за этим прослежу. А птиц можешь принести сюда. Но вечером унеси обратно, им здесь не место.
С довольным смехом девочка вскочила, чмокнула его в щёку и умчалась – веселее не бывает. Этот вечер – вечер её именин, – был последним лёгким и тёплым для нас.
Ночью я услышала неспокойные шаги наверху, над своей комнатой, глухие ругательства, услышала, как кто-то с грохотом распахивает окна и что-то невнятно бормочет в ветреную тьму... Я приоткрыла форточку у себя, чтобы лучше слышать, и поняла, что он опять разговаривает сам с собой, обращаясь при этом далеко не к себе самому.
– Что ты сделал со мной, боже? Во что ты меня превратил? – взывал этот безумный полуночник. – Как устал я жить, день за днём, год за годом! Когда ты сжалишься надо мной?! Когда прекратишь мои мучения?! Хватит манить меня миражами и призраками!
В другой раз он обращался непосредственно к одному из этих призраков:
– Перестань, перестань сводить меня с ума, слышишь?.. Ты где-то здесь! Ты здесь, но я не вижу тебя! Я чувствую – ты здесь... И тебе так же плохо, как мне! Так забери меня, не испытывай больше! Я сойду с ума, пытаясь догнать тебя, жестокая!
Несколько недель подряд продолжалось это идолопоклонство. Несколько ночей подряд не давал он мне спать спокойно. Несколько дней ходил мрачный, бледный, осунувшийся и никого вокруг не замечал.
Элисон стала унылой и тихой. С тревогой и страхом вглядывалась она в черты Смиш’о, когда он появлялся внизу, а после шёпотом делилась со мной своими переживаниями и искала утешения в моих словах о том, что он скоро станет прежним, что скоро ему полегчает.
Но легче ему не становилось.
Он приходил, уходил, возвращался, он бродил по округе до темноты; обходил все коридоры и комнаты в замке и оглядывал их странным взглядом беспокойных запавших глаз, словно искал что-то. Он плохо ел и почти совсем не спал. И как-то сдал, опустился в плечах, словно постарел вдруг, сразу. И хоть ни одной лишней морщинки не появилось на его лице, ни один седой лучик не засеребрился в каштановых волосах, он прибавил в возрасте лет на десять.
Чуяло моё сердце, что не к добру все эти перемены.
И так оно и случилось.
Как-то он обмолвился:
– Когда я умру, ты знаешь, где меня положить. С ней. И камень будет у нас один, и могила... одна. Этот чёртов Рустам останется в одиночестве, обманутый. Он хотел занять моё место... наивный глупец, слюнтяй! Он его не занял! И никогда не займёт! Пусть же тело моё будет всегда рядом с её телом, так же, как душа – с её душой... Она ждёт меня, Эрн, я это чувствую, я это знаю! Она не здесь, – он приложил руку к сердцу, затем ко лбу, – и не здесь. Она вокруг меня, она со мной... Как и обещала... Она – не воспоминание! Когда я умру, похорони меня с ней.
Я сказала, что исполню его желание... ибо что ещё я могла сказать ему?..
Закончилось лето, затем прошла томительно долгая осень. Подходила к концу вторая неделя декабря... Как-то Смиш’о, ушедший куда-то после обеда, не вернулся домой и ночевать. Элис все глаза проглядела у окна; я тоже беспокоилась – начиналась пурга. Кое-как мне удалось уговорить девочку лечь в постель и поспать. «Наверняка он остался в деревне, – стараясь казаться беспечной, говорила я, подтыкая одеяло под перинку. – Увидел, что поднимается метель, и решил заночевать там. К утру вернётся. И посмеётся ещё над нашими глупыми страхами!» Элисон внимала моим убеждениям, а всё ж продолжала думать о своём, и если бы не усталость, сморившая её под конец, она бы так и не уснула.
А я, несмотря на то, что всячески успокаивала воспитанницу, стараясь её ободрить, сама терялась в догадках. До часу ночи просидела я со свечой в столовой, то выходя во двор, то просиживая у окна, глядя на бешеные закрути, проносившиеся за дребезжащим стеклом. Два раза я выходила за ворота и стояла на ветру, кутаясь в шаль и кусая от тревоги губы; я дрожала от ледяного холода и вглядывалась в теряющиеся во тьме и снеге очертания берега; я стояла, ухватившись за ржавые цепи опущенного моста, рискуя быть снесённой с него порывами ветра. Но он не приходил. И я, замёрзнув, окоченев, всякий раз возвращалась в столовую – там хоть было тепло и тихо.
Когда часы пробили четверть второго, я заставила себя подняться в свою комнату и лечь. Но спала плохо, то и дело просыпалась и прислушивалась.
Смиш’о своими частыми отлучками, конечно, приучил нас не волноваться за него, но в тот вечер я почему-то не находила себе места.
Утром я поднялась раньше всех, около четырёх часов, и первым делом побежала наверх – узнать, может, он уже там, – но комната его была пуста и заперта на ключ. Одолеваемая нехорошими предчувствиями, я спустилась вниз, прошла на кухню, но и там не было никого, только Йозе похрапывал на лавке у догоревшего очага. Я прикрыла рукой свечу, чтобы не будить его, тихонько оделась и отворила дверь чёрного хода. В рассветной мгле я кое-как разглядела, что мост всё так же спущен – значит, он точно не вернулся...
Опасаясь, как бы ветер не загасил свечу, я снова отступила в кухню и притворила дверь, затем прошла в столовую и, чтобы чем-то занять себя и отвлечься от тяжких раздумий, стала выгребать золу, чтобы потом разжечь огонь в камине.
«А может, он и вправду заночевал в деревне, – стараясь успокоиться, повторяла я про себя. – Такая была метель, света белого не видно. Но теперь понемногу стихает, и часика через два, когда снег уляжется, он наверняка заявится домой. Да и чего я разволновалась, в самом-то деле? Это уже не раз с ним бывало!»
Скоро проснулась Марсуа; мы растолкали Йозе и послали его чистить занесённый снегом двор – нужно было кормить корову и лошадей, а по сугробам, наметённым за ночь, добраться до сараев было невозможно; сами же, выпроводив старика, принялись готовить завтрак.
Я раздумывала, что скажу Элисон, когда она встанет и прибежит спросить о Смиш’о, как вдруг во дворе послышались тяжёлые неровные шаги и злобный голос Константина, который что-то выговаривал Йозе. Затем распахнулась входная дверь, и, опухший, с одутловатым бледным лицом, с мутным взглядом вспыхивающих глаз, с плотно сжатыми посиневшими губами, в кухню ввалился Смиш’о. Обрадованная вначале его появлением, я ужаснулась, увидев его таким. Он обвёл нас невидящим взглядом и быстро прошёл в столовую, оттуда – в коридор и в свою комнату.
Я нахмурила брови, пытаясь догадаться, что с ним случилось, но ни одна мысль не приходила мне в голову.
И всё-таки мне стало куда легче – ведь он жив и невредим.
За завтраком я успокоила Элис, сказав, что он вернулся, однако в плохом настроении. Ни к обеду, ни к ужину Смиш’о не спустился. Элисон умолила меня сходить вечером наверх и спросить, как он себя чувствует.
– Потому что я не усну сегодня, если не узнаю... вдруг он болен! А сама я пойти не могу, духа не хватает, – добавила она, виновато и просительно на меня поглядев.
И я пошла.
Будто бы у меня духа хватало!
Константин сидел на пороге своей комнаты, дверь была раскрыта настежь. Он сидел, прислонившись головой к косяку, и курил. Кольца табачного дыма плавали над ним в полутьме, окутывали его странным туманом.
Он не сразу увидел меня в конце коридора и не спускал с меня глаз, пока я не подошла совсем близко. Я набралась твёрдости и выдержала его взгляд – непонятный, насмешливо-исступлённый.
– Чего молчишь? – хрипло спросил он, неловко оскалившись, и плечи его затряслись, словно от озноба или беззвучного смеха. – Знаю, зачем пришла. Хочешь узнать, что со мной. Ну, разве я не проницателен?..
Тон его голоса был таким неестественным, что я растерялась и не нашлась с ответом. А он и не заметил моей заминки и заговорил вновь, старательно разглядывая каменные стены, тонувшие во тьме прямо перед ним.
– Плохо мне, Эрнеста, и уже никогда не будет хорошо. О дьявол! Сейчас я уже не сидел бы здесь со всеми вами, не видел бы никого из вас! Вчера я был близок к ней, как никогда! Я выпил вечером в кабаке... и вспомнил её. И так ясно представилась она моему воображению, словно была жива... Я выбежал на улицу, так как мне почудилось, что она прильнула к окну с той стороны и смотрит на меня. Я выбежал – но её уже не было. Я озирался по сторонам, но ничего не видел, кроме снега и снежной пыли, летевшей с земли. Мне почудился её голос, затем смех... и я бросился наугад вниз по улице... Не знаю как, но я добрался до кладбища. Я ничего уже не помнил, ничего не понимал, одна мысль терзала меня – мысль о Диане, о том, что она где-то рядом, что я должен увидеть её, прежде чем она снова исчезнет... Сгущались сумерки. Я, как сумасшедший, метался между могил, пока совсем случайно не упал. На её могиле, Эрн! Случайно... И тут понемногу ко мне пришло прозрение. И я постепенно понял, что нет её больше в мире, давно нет, что она – под той землёй, на которой лежал я... И что никогда я не увижу её, пока жив... Я словно оцепенел. Мало-помалу силы покинули меня, глаза закрылись. Я слышал бешеные порывы ветра, снег засыпал меня... Я погружался в сон. Я отчётливо сознавал, что замерзаю... и радовался этому... И мне чудилось, что Диана рядом, что она что-то говорит мне... что это её руки гладят мои спутанные, запорошённые снегом волосы, а не ветер треплет их! Я был на вершине блаженства. Единственное, чего мне хотелось – чтобы никогда не кончался этот сон. Он бы и не кончился, если бы не один мерзавец, шлявшийся возле погоста – не сиделось ему дома в такую пургу, гаду! Он наткнулся на меня и приволок в кабак! Зачем?! Зачем он не дал умереть мне?! Теперь я уже был бы с ней... Но и сейчас уже недолго осталось. Чую, совсем недолго. Не подпускай ко мне Элис, не хочу никого видеть. Пусть все убираются и не лезут ко мне! Я – развалина, я – не человек! Уже целых тридцать лет – развалина...
Он вскочил и, пошатнувшись, едва не упал. Удержавшись за косяк, метнул на меня злобный взгляд, вошёл в комнату и захлопнул за собой дверь.
– И не смейте мне больше докучать! – донёсся оттуда его глухой рык, и я, испытывая суеверный страх, поспешила покинуть его.
Ещё две недели не спускался он вниз. Две недели слышала я его приглушённые молебствия наверху. Бедняжка Элис совсем извелась. Она ходила как тень, потеряла сон и аппетит. Часто я видела, что глаза её красны от пролитых втихомолку слёз, что бледное лицо слегка опухло. Тихая и незаметная, сидела она вечерами рядом со мной, вздыхала и иногда ломающимся голосом говорила, что если он умрёт, она не представляет, что с нею станется. Я утешала её, как могла, твердила, что он вполне крепкий и здоров так же, как мы с ней, но чуткое сердце обмануть было невозможно. Она чувствовала не хуже меня, чем всё это обернётся...
Ни Рождества, ни Нового года мы и не вспомнили за своими тревогами и опасениями. Какие уж нам могли быть праздники!
...Тридцать первого декабря Константин впервые за долгие дни появился в столовой.
Был вечер, тихий и морозный. На тёмном небе мерцали ясные новогодние звёзды и заглядывали в нашу невесёлую столовую сквозь частые переплёты рам.
Мы с Элисон сидели на лавке и при свете свечей разбирали старые книги, принесённые из библиотеки. Марсуа тихонько напевала рождественские гимны, подшивая отпоровшийся рукав суконной куртки Йозе; сам старик был где-то во дворе.
Заслышав шаги в коридоре, все мы вздрогнули и разом развернулись в сторону двери. Элисон выронила толстую книгу из ослабевших рук.
Прошло несколько секунд, показавшихся нам веком, и дверь отворилась. В комнату вошёл Константин. Как изменился он за истекшие две недели, как похудел и осунулся, и словно даже стал меньше ростом.
Весь этот вечер он провёл с нами – непривычно тихий и добрый, но рассеянный, полностью погружённый в себя...
Элис не отходила от него ни на шаг и сидела, взглядывая на меня и словно говоря этими взглядами, что все наши чёрные предположения были ошибочны, что он совершенно поправился. А он нас почти не замечал, хоть на все вопросы отвечал вразумительно и терпеливо.
Марсуа, обрадованная, что хозяину стало лучше, принесла чай и пироги. К пирогам он не прикоснулся, а вот чай жадно выпил, словно его мучила жажда.
Просидев с нами часа два, он сослался на усталость и удалился к себе.
А Элис, пока не легла спать, находилась в радостном, приподнятом расположении духа, и веселилась, и смеялась, и смешила нас, как раньше. И мы с Марсуа были не менее оживлённы и радостны.
Но радости нашей вскоре пришлось уступить место сильнейшей тревоге.
Когда я уложила Элис и уже возвращалась к себе, я встретила на лестнице брата. Он был какой-то странный: его губы кривились в непонятной усмешке, глаза лихорадочно вспыхивали и смотрели куда-то сквозь меня. Я испугалась. Я хотела было что-то спросить, но он нетерпеливо оборвал меня и заставил молчать.
– Знаешь, я передумал. Несколько недель назад я решил: не хороните меня на общем кладбище, вместе со всеми. Закопайте посреди пустоши. Так будет лучше. И не ухаживайте за могилой. Пусть зарастает вереском.
Он спустился вниз, затем вернулся обратно и скрылся в своей комнате. Я, напуганная его непонятным видом и неуместными речами – ведь все мы видели, что ему стало лучше, я дождалась, пока щёлкнет ключ в замке его двери, и побежала в столовую в надежде отыскать Марсуа.
Она была там. И была испугана не меньше меня.
– Он сказал, что скоро умрёт, – дрожа, сообщила она. – Я... я хотела послать за священником или хоть за доктором... так он расхохотался и заявил, что они ему не нужны!
Она расплакалась и в ужасе закрыла лицо руками. Затем опустилась на лавку и долго не могла успокоиться.
– Не знаю, что он там думает, – вдруг рассердилась я. – Но он совершенно здоров! Это видно – здоров! И зря мы тут убиваемся, вот увидишь! Он напугал нас и рад! И спит сейчас спокойно!
Раззадорив таким образом и её, и себя, я решила больше не обращать ни на что внимания и отправилась спать. Однако, у себя в комнате я невольно прислушалась – но сверху не доносилось ни звука.
«Спит», – решила я и стала укладываться.
Около полуночи меня разбудил странный шум наверху – как будто что-то тяжёлое упало на пол. Но я, не проснувшись до конца, уснула снова и лишь утром вспомнила это странное происшествие.
Я забеспокоилась, недобрые предчувствия снова закрались в душу, и, оставив Марсуа готовить завтрак, я поднялась к брату и постучала. Мне никто не ответил. Дверь подалась под моей рукой и открылась – я осторожно вошла.
В комнате его было темно. Я окликнула – никто мне не отозвался.
Я подождала и стала потихоньку пробираться к кровати. Вдруг я споткнулась обо что-то большое и тёмное и упала. Свеча выпала из моих рук и отлетела на лоскутный коврик – тот вспыхнул...
– Ах, боже мой, нужно загасить пламя, – засуетилась я, вставая, и тут при свете разгоревшегося огня увидела то, обо что споткнулась, и в ужасе вскрикнула. Это был Константин. Он лежал на полу, распростёртый, в чёрном своём костюме, и волосы его закрывали лицо спутанными прядями.
Не знаю, как затоптала я пламя, не знаю, как выбежала на лестницу, как созвала слуг. Опомнилась я только тогда, когда в комнате покойного собрались все, и Элисон, в длинной ночной рубашке, вскочившая из-за поднявшегося шума, с безутешными рыданиями бросилась на колени перед телом Смиш’о.
Я обхватила её за плечи, подняла, отвела в сторону. Она плакала навзрыд, судорожно сжимая мою шею, и ничего не могла сказать толком. Я увела её.
Все четыре дня, что покойник лежал дома, она не отходила от гроба, сидела над ним, молчаливая, убитая, совершенно раздавленная свалившимся горем. Она больше не плакала – не хватало ни слёз, ни сил.
Глядя на его лицо, бледное, непроницаемое, я невольно вспомнила другое лицо – лицо Дианы Льок. Думается мне, они, эти лица, чем-то были похожи в своём последнем выражении – тот же лёд, та же непроницаемость. Только в отличие от Дианы лицо Константина носило какой-то отсвет невыразимого облегчения, словно всё, чего ему не хватало при жизни, пришло к нему после смерти.
Когда я смотрела на него, мне захотелось узнать, встретились  ли эти двое там, за пределом? И почему-то в душе моей поселилась странная уверенность – встретились. Достигли всего, чего не смогли достичь при жизни. «Так лучше! Так лучше!» – прошептала я, и скорбь уступила место усталой грусти, граничащей со светлым покоем. И, глядя на Элис, я невольно удивилась, как может она жалеть того, кто наконец-то обрёл мир, кто наконец-то обрёл свой покой... И поняла: не его она жалеет в глубине души, а себя. И все мы жалеем прежде всего себя, теряя близких людей. Малодушно твердим, что нам без них плохо, что мы не сможем жить без них...
Волю Константина Смиш’о мы выполнили. Похоронили его на пустоши, где он покоится и сейчас.
Горе Элисон было беспредельным.
Она больше не смеялась, не шутила. А однажды подошла ко мне, тихая, и сообщила, потупив глаза, что птиц, которых подарил ей как-то Смиш’о, она выпустила. Я побранила её, но не сильно.
– Пусть летят. Я не могу на них смотреть. Они навевают мне невыносимые мысли...
– Но сейчас январь! Они погибнут на холоде!
– Я не могу смотреть на них! А они хотели улететь... Может, и не погибнут. Всё, Эрнеста, не говори мне больше о них!
И она убежала.
В другой раз она как-то разоткровенничалась. Расстроенная своими мыслями, она сказала мне следующее:
– Бог есть, Эрнеста. Но он не слушает молитв. Я это знаю. Хочешь скажу, почему?
Я удивлённо взглянула на неё, а она отвела глаза в сторону и прерывисто договорила:
– Я всегда думала, что станется со мной, если вы – ты и Смиш’о, умрёте. Смерть мамы заставила меня об этом думать. Ведь она была моложе вас и должна была жить дольше... Когда её не стало, я растерялась, впервые поняв, что все мы смертны и что в любой момент могут исчезнуть люди, которые меня окружают. Я представила, что и вы... что и вас не стало и я осталась совершенно одна на этом свете... А тут ещё странная перемена в Смиш’о – он словно заболел! Я испугалась того, что могло случиться... И каждый вечер, прежде чем лечь спать, я стала горячо молиться, чтобы бог не забирал его у нас. Но я не просто просила, а предлагала сделку: ведь я молода, мне жить дольше... И я просила забрать у меня хоть по десять лет для каждого из вас, ведь богу всё равно, кто проживёт эти годы – я или вы... Я согласна была отдать тебе и Смиш’о все оставшиеся свои годы, только бы вам не умереть раньше меня! И я предлагала за это плату – справедливую плату! Но только в сказках все живут долго и счастливо и умирают в один день, в жизни так не бывает! Бог не стал меня слушать, Он всегда и всё делает по-своему!
Она всхлипнула и заплакала. Поплакала и я, растроганная её словами. Я и не подозревала в тринадцатилетней девочке такой силы чувств, такой готовности жертвовать и такой философичности рассуждений. Я кое-как постаралась утешить её, хоть сама не очень переживала смерть брата, считая, что так оно лучше для всех, и для него – в первую очередь.
– Ты не права, Элис, – говорила я, утирая слёзы и силясь улыбнуться. – Бог слышит всё и всё знает. Не гневи его своими словами, ты сейчас озлоблена и несчастна из-за гибели Константина. Но ты не права. Ты не знаешь, как тяжело было ему жить, как он жаждал избавления... Бог слышал тебя – но слышал он и его. А единственным желанием Константина все последние тридцать лет было одно – умереть! Ему не нужны были твои годы, он свои-то не знал, куда деть... он свои-то не знал, как дожить. Ему в тягость была эта жизнь! Не плачь, девочка, и поверь мне, уж я-то знаю, что говорю. Он теперь успокоился, да и как может быть иначе? А ты должна принять всё, как есть, раз ему так лучше. И, как ни горько это сознавать, но всё к лучшему, всё образуется!
– Ох, Эрнеста, хоть ты у меня ещё осталась, – тяжело вздохнула она, укладывая голову ко мне на колени и замолкая.
После этого случая я ещё больше к ней привязалась и стала ещё нежнее относиться к ней, предупреждая каждое её желание. И она отвечала мне тем же.
Но грусть поселилась в осиротевшем нашем доме. Временами я сильно досадовала на это – ведь и с Константином здесь не было никакого житья, и после его смерти он словно не даёт нам жить так, как подобало бы жить людям, из дома которых ушло зло...
В такие минуты я старалась приободриться, приободрить других. Я пробовала устраивать маленькие семейные чаепития на свежем воздухе, позволяя присоединяться к нам с Элис Марсуа и Гриди; Йозе непременно отказывался от приглашений и игнорировал нас по-прежнему, став ещё более нелюдимым и угрюмым. Я читала вечерами вслух увлекательные романы, придумывала по утрам недалёкие прогулки.
И мало-помалу всё налаживалось. Элисон постепенно оттаивала и начала привыкать к новой жизни. Я радовалась, замечая такие перемены, и исподтишка, тайно, продолжала действовать. Раза два мы совершали пешую прогулку в Нитр – за бумагой, за материей на платье, за новыми книгами и безделушками. Один раз переночевали в городской гостинице, что вызвало приподнятое настроение моей воспитанницы, ведь она никогда не видела гостиниц.
Жизнь вошла в новое русло – русло светлое, спокойное, беззаботно-доброе...
Но целый год со смерти Константина Элисон не позволяла мне прятать его вещи и категорично требовала, чтобы за столом всегда была на месте его тарелка, чтобы я наполняла её так же, как наши. Обедали, ужинали и завтракали мы с ней вдвоём, но всегда стол был накрыт на троих... И перед третьим прибором всегда стоял пустой стул – стул Константина Смиш’о, который ему уже никогда не суждено было занять.

Глава 36

На этом я окончила свой рассказ.
А через несколько дней Феликс, сдержав своё обещание, уехал, отбыл в Оинбург. Он так и не повидался с Элисон. Но уехал он вовсе не расстроенный, чего следовало ожидать, а скорее взволнованный. Словно предпринял какие-то серьёзные шаги для достижения поставленной цели и надеялся, что они принесут определённые плоды. Это его настроение не ускользнуло от меня, а необычный блеск глаз насторожил. Я подозревала, что неспроста это всё, но конкретного объяснения я, как ни старалась, не нашла.
В тот же день я послала деревенского мальчонку, приносившего нам грибы и ягоды, сунув ему леденец и лишнюю монетку, чтобы он известил Элис об отъезде Феликса, и через час, считая, что она уже успела, должно быть, собрать свои вещички, я велела Йозе запрячь лошадей и отправилась за своей любимицей.
Ах, как она радовалась, переступив наконец-то порог родного дома! У неё даже дыхание перехватило и слёзы проступили на глазах.
Мы устроили пир в честь её долгожданного возвращения. Счастливая Марсуа, изрядно соскучившаяся по девочке, не знала, чем только ей угодить, Гриди помогала по мере сил, и даже Йозе не был таким хмурым, как всегда. Видно, понял, что Феликс гораздо несноснее Элис и что из двух зол, несомненно, всегда лучше выбрать меньшее.
Наша старая добрая Марсуа напекла сладких ватрушек и пирогов, заварила свежего чаю с травами.
Вечером мы вчетвером (Йозе предпочёл своё кухонное уединение) расположились в столовой, у дальнего камина, в красном уголке, за стеклянным столиком, где, бывало, любили сиживать мы с Ксенией; пили чай и говорили, говорили, говорили чуть ли ни за полночь.
– Как я счастлива, что больше не надо терпеть старого Льока, – вздохнула Элис, и глаза её засияли, обводя милые её сердцу замшелые стены замка. – Хоть и бесчувственно это, и не по-христиански, но если я скажу иначе, я покривлю душой, а это ещё хуже; лицемерие, по-моему, куда более тяжкий грех. Он только мучит всех и никого не любит. И меня не любит. И себя не любит. Он – параноик. Лишь крайняя необходимость загнала меня в его дом, но больше я туда – ни ногой...
– Вот и правильно, – одобрила её я, мне никогда не нравился Льок, и защищать его я была не намерена ни при каких условиях. – Недаром его не уважают даже односельчане. Параноик и есть. Хоть и доводится вам родственником.
– Знаешь, Эрнеста... не нужны мне никакие родственники, – подумав и помолчав, прерывисто произнесла она и перевела разговор на другую тему.
О чём мы только ни говорили в этот прекрасный тихий осенний вечер!
Единственное, чего мы не касались, это разговоров о Феликсе Смиш’о. Словно незримый запрет был наложен на это проклятое имя, поминать которое, я думала, никогда больше не придётся в стенах нашего замка. Но я оказалась слишком наивной и легковерной, делая такое заключение.
Не мог он уйти просто так и сдаться без борьбы! Ну никак не мог!
И в этом я убедилась следующим же утром.
Элисон спустилась к завтраку какая-то растерянная, притихшая, а когда я спросила, уж не заболела ли она, она помялась немного, затем выложила начистоту:
– Эрнеста, я сегодня утром нашла на своём столике у кровати... нет, я не скажу, что именно нашла! Вчера я поздно поднялась наверх, и было уже слишком темно к тому же, потому я и не смогла ничего рассмотреть. Но сейчас... взгляни!
И она протянула мне распечатанный конверт.
Письмо!
Письмо, оставленное Феликсом! Так вот что он задумал! Вот что затеял, потому и уехал без привычного своего нытья и недовольства!
Я вынула из конверта листок и с согласия Элис пробежала его глазами.
Хитрец! Он покаялся во всех своих выпадах против Смиш’о, повторял, что очень изменился, слёзно просил простить ему все его прегрешения, клялся в любви и преданности. И самое главное: теперь он знает подлинную историю Смиш’о и, хоть по-прежнему не может одобрять его, но больше и не порицает, не осуждает его, ведь ему пришлось так много пережить... Не знаю, насколько искренен он был в этих своих словах, но написаны они были просто и убедительно – это-то и обескуражило Элис...
– А ещё – вот...
Элис положила передо мной небольшой свёрток.
– Что это? – удивилась я.
– Я не знаю. Я не открывала. Откройте лучше вы.
– Но оставлено это не мне!
– Откройте вы!
Я развернула плотную бумагу и вынула знакомую мне книжку в твёрдом переплёте... Феликс оставил ей свой дневник.
– Что это? – не поняла она.
– Дневник. Дневник Феликса Смиш’о. Видимо, он хочет, чтобы вы прочитали его.
Я протянула ей книжку. Она колебалась, пряча руки за спину, и не решалась взять её.
– Зачем? Мне не надо... я не буду ничего читать... отошлите ему обратно.
– Элис, дорогая, возьми и оставь у себя. Раз он решил отдать это тебе, значит, зачем-то ему это нужно. Может, прочитаешь когда.
– Я не хочу ничего читать. Я хочу о нём забыть.
– И забудешь. Прочитаешь, поймёшь, простишь и забудешь. Чтобы обиды за душу не тянули.
Она с сомнениями взяла книжку.
– Эрнеста, и вы на самом деле считаете... верно ли будет?
– Ну да. Он всё ж таки человек. Честно будет дать ему шанс оправдаться. Или ты боишься, что его записки могут расстроить тебя или поколебать в принятом решении?
– Вот уж нисколько!
– Ну и читай себе на здоровье.
– Но как он проник в мою комнату? Ведь чтобы оставить послание, нужно было как-то войти туда, – проговорила она, в недоумении уставившись на меня. И тут я вспомнила, что однажды хватилась связки ключей, которые всегда висели в кухне на гвозде, вбитом в стену; тогда я подумала, что её взял кто-то из слуг, и забыла, тем более, что связка вскоре вернулась на своё место. Я с негодованием выложила свои догадки Элисон и стала отчитывать Феликса на чём свет стоит, наблюдая исподтишка за её реакцией. Она вроде соглашалась со мной, но я видела – письмо, и, главное, его содержание, произвело на неё большое впечатление.
...А спустя неделю из Оинбурга посыпались бесконечные письма – письма, письма и письма. И почти каждый раз к ним прилагался маленький пустячок - засушенная роза, музыкальная шкатулочка, томик стихов...
Я гневалась, старалась настроить свою воспитанницу против щедрого поклонника; но, хоть она и не ответила ни на одно его письмо, отсылая обратно подарки, я стала замечать, как светлеет её лицо при виде почтальона, как старательно она прячет улыбку. Однажды, когда я в очередной раз ей высказала, что она должна вернуть всю корреспонденцию и окоротить ретивого поклонника, запретив ему донимать её письмами, она вдруг засмеялась и, тряхнув головой, проговорила:
– Я ответила на его последнее письмо, Эрнеста. Так что вы опоздали. А подарки... мне они нравятся. Зря я отправляла их обратно, больше не буду. Мне они нравятся! Так почему же я должна лишать себя удовольствия?
– Потому что Константину Смиш’о это очень не понравилось бы, – сердито заявила я, отчаявшись вразумить упрямицу.
– Неправда, – возразила та, – ведь Феликс исправился... он совершенно изменился... да и я не сделала ничего плохого...
– Как сделаете – поздно будет! – злясь или волнуясь, я всегда перехожу на «вы».
– Не будет. Да что вы ко мне привязались, Эрнеста? – она засмеялась. Потом посерьёзнела и добавила: – А Смиш’о желал мне лишь добра. Я уверена, он одобрил бы и мой выбор. Феликс искренне переменил своё мнение о нём. И я счастлива, что он оказался способным признать свою неправоту и раскаяться. Я простила его! К тому же, я не собираюсь знаться с остальными его родственниками, так что не говори, что Константин не понял бы меня! Он понял бы! Понял! Я уверена, Эрнеста!
– Вы-то с чего так переменились к Феликсу? Подарками прельстились?
– Ничуть! Просто... просто... я сейчас!
Она убежала к себе и через минуту вернулась. В руках она сжимала дневник Феликса. Вручив мне его, она сказала:
– Если вы ещё сомневаетесь в нём, прочтите вот это. И убедитесь, что он не лжёт. Я это чувствую. Я это знаю!
Она поцеловала меня в щёку и упорхнула к себе наверх.
А я против воли улыбнулась. Полистав дневник, я увидела, что мальчишка старательно конспектировал всё, что я рассказывала ему о Константине. Не так подробно, не так детально, но всё же... Записал всё, от начала и до конца. Он оставил ей свои записи, чтобы она узнала подлинную историю жизни и своего деда, и своих родителей, ведь она не знала и третьей её части. Последняя запись в его дневнике гласила: «Дорогая Элис! Я оставляю тебе свой дневник, потому что ты должна знать всю правду о тех, кого ты любила и любишь. Не к тому вовсе, чтобы очернить в твоих глазах Константина Смиш’о. Я не смею ни судить, ни осуждать его, не был я на его месте и не знаю, как бы сам поступал, окажись я в таком же положении. Любишь его – и люби. Люби, должен же хоть кто-то плакать и по нему на этом свете. Честно сказать, он и мне стал в какой-то степени дорог. Я не лгу, и ты это знаешь. Просто мне кажется, что Смиш’о понял бы тебя, если бы ты позволила себе научиться вновь радоваться жизни. Люби его, но не забывай о себе. О своей жизни. А я всегда буду тебе другом – можно?»
Понял бы Смиш’о её или не понял – какая разница... Его больше нет. Ему больше нет дела до земных проблем и до тех, кого он оставил здесь. Он никогда не был привязан к нам настолько, чтобы тревожить наш покой и после смерти. Он никогда не был привязан ни к нам, ни к пустошам, ни к этому древнему замку, одиноко высящемуся в море на скале. Единственное дорогое ему существо было теперь там, рядом с ним. Так неужели он стал бы смотреть вниз, когда она – с ним?
Он обрёл свой покой, я это чувствовала.
Значит, ничто не мешало и нам обрести свой, обустроить свою жизнь, как только захочется.
И, честно признаться, я привыкла к Феликсу Смиш’о, привыкла подстрекать его к ссорам, привыкла выслушивать его жалобы и посмеиваться над ним и его замашками, от которых он начал благополучно избавляться под действием жизни в Нитре. И если уж Элис он пришёлся по душе, я не хотела становиться помехой их счастью.
С тех пор прошёл почти год. Сейчас лето, тёплое и солнечное. Феликс скоро вновь собирается приехать в замок – мы пригласили их с матерью недельки на две-три; Элисон с нетерпением ждёт их прибытия. Она по-прежнему навещает могилу Константина, но теперь мы с ней старательно выпалываем сорняки, хоть он и воспретил делать это, и, думаю, она не раз делилась с ним своими надеждами и мечтами, не забывая просить прощения за это маленькое предательство, которое она невольно против него совершила, простив Феликса.
А ещё остаётся добавить, что теперь на надгробии Смиш’о две таблички.
И вот почему.
Совсем недавно я узнала от старого деревенского могильщика то, чего никак не предполагала. Константин незадолго до своей кончины навестил старика и щедро приплатил ему, чтобы, когда его не станет, тот откопал гроб Дианы Льок и поставил его в могилу, где похоронят его самого.
– Я не хочу лежать вместе со всеми, – объявил он, странно разоткровенничавшись, и глаза его бегали, руки дрожали, а губы кривились в болезненной ухмылке. – Ненавижу этот мир – он изуродовал меня, искалечил, насмеялся надо мною... Отнял всё, что у меня было! И заставил целых тридцать лет страдать от невозможности изменить окружающее к лучшему! Я не хочу гнить с ними... я ненавижу их! Но и без неё я тоже не уйду. Я не оставлю её здесь, им! Она так же под конец возненавидела этот свет, и я заберу её с собой!
Мне стало жутко не по себе, когда я услышала это откровение; ведь он второй раз тревожил покойницу! Зато последняя загадка, которая меня обескураживала, загадка – почему он передумал и не захотел покоиться под её плитой, рядом с ней, – теперь была решена. Просто он вознамерился уйти из этого мира без следа, оставив лишь неприметный холмик близ верескового поля, холмик, которому со временем суждено было исчезнуть с лица земли. Вдали от церкви и от кладбища. Один на двоих. Смиш’о ушёл, но только вместе с Дианой. Думаю, она не была бы против.
Но хватит о печальном. Хватит о прошлом. Я уверена, всё, что ни случается, только к лучшему. И я счастлива. Впервые за свою долгую жизнь я абсолютно счастлива.
Молодёжь моя скоро поженится. Элис не покинет замка, она твёрдо заявила об этом, но Феликс переедет сюда – на горе старому Йозе, тот вне себя от подобной перспективы и грозится взять расчёт. Деспотичный отец Феликса недавно скоропостижно скончался, а его матушка и сёстры оказались весьма приятными людьми, и мы не против приглашать их время от времени к себе или принимать их приглашения и изредка навещать их в Оинбурге.
Жизнь продолжается.
И, быть может, со дня свадьбы в нашем старом обветшалом замке поселятся, наконец, мир и радость, которые долгих четверть века обходили его стороной.


6 апреля 1998 – 22октября 1998 гг.