Сосед

Дария Кошка
I
Когда освободилась хорошая должность в соседнем городе, я тут же согласился переехать. Снял комнату. С соседом по квартире мне повезло. Мало того, что он почти никогда не выходил из своей комнаты, не стучал в мою дверь и не позвал меня в первый же вечер играть в карты или праздновать мое новоселье, так он был еще и очень приветлив и добр ко мне, несмотря на то, что сам я склонен к уединению и не страдаю чрезмерной общительностью. Кроме того, он был художник, а я очень уважаю деятелей искусства. Я, можно даже сказать, перед ними преклоняюсь, ведь они – непризнанные законодатели мира. Я сам еще в школе мечтал стать художником, да как-то не сложилось – вместо этого мне пришлось закончить юридический, а затем поступить на службу в страховом ведомстве.
В один из первых вечеров сосед пригласил меня в свою комнату. Вся она почти сплошь была устлана набросками. Долго я, затаив дыхание, рассматривал занавешивающий все четыре стены полог из картин и набросков к ним, пытался понять, что чувствую, находясь перед этой святыней. Вот здесь, чувствовал я, здесь творится что-то великое, здесь рождаются новые картины. Осматривая комнату, я молчал, представляя себе, как он работает в этой комнате, часами не шевелясь, как отходит от холста только чтобы увидеть недоработки и вернуться с кистью к нему опять, как развешивает наброски по стенам вечерами, как он смотрит на них, как живет среди них.
Мне очень понравились его наброски, особенно те, на которых были изображены люди. Я для себя разделил его работы на три типа: в первых он как-то так переламывал плоскости, что одна и та же линия могла очерчивать и око мужчины, и часть прически стоящей за ним девушки, но больше в работах этого типа было пространства – зданий, заборов, дверей, городских перспектив. По его словам, он старался ломать пространство так, чтобы выделять самое главное в нем; когда он сказал это, я понял, что мой сосед – настоящий философ, причем философ, ищущий истину не где-то там, за облаками, но единственно в окружающем его мире, к тому же, этот философ, подобно одному из своих предшественников, не писал книг – утомительных томов, которыми пичкают всех студентов без разбору, а показывал чудеса мироздания на практике.
Рисунки, которые я отнес ко второму типу, были выполнены в интересной технике – одной сплошной линией, извивающейся, перекрывающей саму себя, очерчивающий и нос, и брови, и стоящего неподалеку человека – по этой линии можно было проследить целое изображение, иной раз даже портрет нескольких людей.
На рисунках третьего типа были портреты разных людей, причем таких, каких вы никогда не встретите на улице – и все же они окружают нас всегда, мы сами такие. Эти люди были изображены с маленькими, разными глазами, кривыми пальцами, иногда без ртов, и каждый из них был удивительно красив, каждый светился уникальной красотой, удивительным пороком, ломающим его, только так, как может порок изменить лишь именно его – будь то внешний, будь то внутренний порок – всегда его прекрасное страдание.
В рисунках моего художника не было ничего восторженного, они не воспевали мирные, идиллические пейзажи или человеческую красоту – наоборот, в них во всех были подмечены детали, несоразмерности, излишества, каковые обычно не режут глаз, но пробираются в него исподтишка, так как присутствуют тут и там повсеместно и приучают нас к себе годами. Как умудряется он их все подмечать? И, если эстетический вкус его достаточно развит, то он, наверное, видит их всегда!.. Как живет он среди этих горгулий, в этом мире, полном каверз и математически высчитанных провалов? Какие сны ему снятся здесь, в этой комнате, куда так редко заглядывает солнце?

II
Честно говоря, мне трудно находить контакт с людьми. Там, где другой человек с легкостью заводит беседу, зная, что и как говорить, я не знаю, с чего начать, боюсь сказать глупость или отвлечь человека от его размышлений. Поэтому все выглядит так, будто я молчалив и угрюм. На самом же деле я много говорю, даже когда молчу. Просто мой внутренний разговор сложен и непонятен из-за моих постоянных сомнений в том, что связь между словами и вещами за то долгое время, пока ни я, ни кто-то другой их не произносил, еще не стерлась. Мне постоянно кажется, будто кто-то стремится оторвать значения от вещей и прирастить их к другим вещам, и что если вдруг это ему уже удалось, то речь моя, зазвучав вслух, окончательно меня опозорит. Поэтому среди малознакомых людей я всегда тихий. Раньше, однако, это не было проблемой, так как на других съемных квартирах квартирантов было не меньше четверых, и потому разговор всегда катился сам собой, как снежный ком, почти без моего участия. Нынешняя же наша хозяйка вставала затемно, готовила завтрак и, когда мы завтракали, обычно уже была на работе.
Когда присутствуют только двое, каждый невольно оказывается в центре внимания. И вот моя странность оказалось под взглядом. Не знаю, почему, но вышло так, что кроме обсуждения бытовых вопросов, мы совсем не разговаривали. Я не знал, что спросить, ему было нечего ответить, и так мы прожили несколько недель – в молчаливой договоренности не мешать друг другу и в разделенных, разных мирах. Только я им молчаливо восхищался, а он – он молчал. Постепенно это стало привычкой.
Меня ужасно раздражала и угнетала бессловесность между нами. Мы будто жили в разных мирах или разделенные стеной: никто и не думает ее разрушить, и потому тот, другой выглядит чем-то пустым, косным, неразумным.
Мы ужинаем в молчании. И вдруг на кухню входит хозяйка. Мой сосед начинает оживленно рассказывать ей что-нибудь о себе, о своих успехах в рисовании, и я ощущаю, что меня будто бы обманули: мне казалось, что рядом был маленький человечек, но на месте этого карлика вдруг оказывается великан. Особенно когда он говорит о своих впечатлениях – я вдруг с ужасом открываю для себя, что там, где, как мне казалось, было каменное равнодушное «поскорей бы убраться», на самом деле бушует море жизни. Его мысли вдруг оказываются не далекими и чужими, а здешними, и – внезапно – ничуть не меньше, не хуже моих. Я вспомнил, как восхищался им прежде и что когда-то он показал мне свою комнату и рассказал о своей мечте написать большую картину. Не зная, чт; стоит за его лицом – приветливой маской, я стал думать о том, что это так и надо – видимо, он просто такой человек, ему не нужно много говорить, видимо, он и впрямь дорожит своим покоем и рад, что я ему не мешаю. Так было несколько раз – несколько вспышек его оживленности при хозяйке и умолкания при мне. Но нельзя сказать, что попыток завести с ним дружбу совсем не было.
Однажды, например, был вечер воскресенья, и мы пересеклись в коридоре, вместе собираясь выходить, я сделал ему комплимент, сказав, что его новый пиджак элегантен и что он в нем похож на гордого франта – он посмотрел на меня своим юным, правильным лицом с глазами-углями – и выразительно промолчал, так, что я опустил глаза, ощущая, как теплеют щеки; затем мы толклись в тесном тамбуре, обуваясь, а когда вышли из подъезда – он шел позади меня – я что-то пробормотал невнятное, похожее на извинение, но когда обернулся, увидел, как он уже вдалеке сворачивает за угол. Я стал замечать, как он избегает меня, стараясь поскорее покончить с обедом и уйти в свою комнату. Он больше не улыбался мне и не стремился завести разговор. Прежние наши совместные ужины были еще сносными, разговор, пусть натянутый, вымученный, как-то скрашивал нашу совместность, теперешнее же молчание, воцаряющееся всякий раз, когда мы оставались совсем одни, давило, как каменная плита, как мрачные облака.
Стоит ли говорить о том, как я был опечален, услышав, как сороки, что строили гнездо за моим окном, в неразбериху своего привычного рокота стали примешивать рассказы о том, как художник N. ненавидит и презирает своего соседа, как он ему неприятен в быту и как сам его голос заставляет художника N. беситься от ярости и то, что ему тяжело сдержать свой гнев и трудно меня «пере-варить», что он считает меня плохим, низкопробным человеком. Мне стало обидно за себя и грустно.
Наверное, по мне это было видно, ведь в те дни на службе стали спрашивать, не случилось ли у меня чего, как поживает моя жена, ведь у такого ответственного человека, несомненно, должна быть жена. Я, конечно, отвечал, что все в порядке и что жены у меня нет, что ничего, в общем-то, не случилось, отшучивался. Вечерами по пути домой я стал думать о том, что живу с настоящим художником и что он мог бы быть моим другом, но не стал им по моей вине, и все исправлять уже поздно, и затем долго и безысходно размышлял – будто блуждал в лабиринте – о том, как это у него вдруг появились такие мысли. Ну, правда ведь, не могли же они появиться «вдруг», должна же быть какая-то причина, чтобы один человек начал презирать и ненавидеть другого, должен же быть хоть какой-то повод. Вновь и вновь перебирая те немногие и короткие разговоры, которые у нас были, я не находил ни причины ни повода, от этого мне становилось все тягостнее. Я не понимал, чем задел этого человека, который, хоть был мне в тягость излишней пространственной близостью, но так сильно нравился мне.
Как-то раз утром ко мне постучалась хозяйка. Ей было за пятьдесят, ее муж и сын погибли, но она была доброй женщиной и все водила к себе подруг, выслушивала вечерами их жалобы на мужчин и утешала на кухне. На ней сейчас было ее шерстяное платье.
– Вы поругались с N.? – спросила она меня, прикрыв за собою дверь. – Он почему-то вчера не пришел на ужин, когда я его позвала. Перед этим он спросил, не будете ли и вы тогда же на кухне.
– Нет, – ответил я, – мы не ругались.
– Тогда что же? – спросила хозяйка. Бедная женщина, она до смерти боится непогоды. Ее не смущает то, что любой человек – непогода и туман, подумал я, вот почему ей так нравится быть окруженной людьми.
– Сороки за моим окном, – я жестом указал в сторону окна, – вон те сороки, они последнее время щебечут вся-кое… Будто N. меня ненавидит и презирает. Вы, если хотите, можете вслушаться, но не тратьте своего времени на этот конфликт. Он не должен вас смущать. Можете быть уверены, мы с N. – воспитанные интеллигентные люди, так что в вашей квартире до драки или попойки дело не дойдет.
– Но я… – начала было она и осеклась.
Внезапно пробудившаяся уверенность человека обиженного и раздраженного побудила меня сказать эти грубые слова:
– Оставьте меня в покое. Мне все равно, что там думает N. Пусть он что хочет, то и думает себе. В конце концов, я плачу вам в срок, а уж какие там разногласия у ваших квартирантов, вас не касается. Оставьте меня, пожалуйста, в покое.
Пока я говорил это, бедная женщина вся бледнела и уменьшалась, она будто сжалась и высохла за несколько секунд, стала похожей на засохшую на ветке сливу, с таким же морщинистым лицом. Не говоря ни слова, она вышла, и когда она выходила, я заметил, какие у нее опущенные худые плечи, широковатые для женщины ее роста и будто свернутые вперед, как углы листа бумаги, который был свернут в трубочку, но теперь его развернули и форма его неправильная – правда, ее плечи уже не станут другими. Мне было жаль ее и я, не умеющий просить прощения, сказал:
– Уже осень, еще немного и будет время, когда все заклеивают окна, вот тогда я заклею окно, и больше не буду слышать сорок.
На это она, обернувшись, сказала:
– Я поговорю с N. – и затворила за собой дверь.
Днем я гулял по набережной и размышлял о том, как же все-таки я ошибаюсь, всякий раз находя в человеке красоту: малая ее толика перекрывается большим уродством. Я был зол.

III
Вечером за ужином мой сосед спросил, как я провел выходной, и как идут дела на службе. Я опешил, удивившись, что он вдруг, как ни в чем не бывало, живо интересуется делами того, кого ненавидит. Наверное, за этим что-нибудь стоит, подумал я, не может не стоять. Отвечал я, почти уже, кажется, не беспокоясь о том, чтобы не задеть собеседника. Все струны были задеты и порваны, добрососедские отношения построить уже было невозможно. Даже если хозяйка и поговорила с ним – он лишь делает вид, что ему приятно мое общество, так делают все лицемеры. Может быть, она пообещала ему снизить плату за квартиру за этот театр? Я знал, как тяжело меняться, знал, что мгновенно отношение к человеку с резко негативного до сдержанно приветливого или даже приятельского измениться не может – разве что в результате дли-тельного процесса, после переоценки критериев оценки других людей, а этими критериями является не что иное, как понимание того, каким должен быть человек, чтобы его можно было назвать «хорошим», то есть, после глубинных изменений в самой личности.
Не закончив ужинать, я вышел в одной рубашке, без пиджака, на улицу, только, чтобы не пересечься с ним и не участвовать в его театре снова. Вернулся домой поздно и всю следующую неделю провел в постели, хозяйка заходила проведать меня по вечерам; однажды зашел N. Он спросил, не нужно ли мне чего – я ответил: «Не нужно, спасибо», – и он вышел, аккуратно прикрывая дверь, стараясь не шуметь. Когда вошла хозяйка, я попросил ее приносить пищу ко мне в комнату, добавив, что буду доплачивать ей за это. Через четыре дня поправился. Утром, выходя на службу, я был в прекрасном, даже веселом расположении духа и даже думать забыл о своих проблемах с соседом. Я пересекся с N. и он спросил меня о чем-то, но я не расслышал – мне было наплевать, о чем он спрашивает, да и вообще он стал каким-то прозрачным и маленьким, будто где-то вдалеке, на самом краю поля зрения. Он был, если честно, меньше крохотной мыши, мне было трудно понять, то ли это человек, то ли целлофановый кулек – таким прозрачным он стал. Я только испугался: вот сейчас он выйдет, и его сдует ветром, как целлофановый кулек за пять копеек, унесет выше, выше, а потом размажет по высотному зданию – никто и не заметит его крохотного тельца. Но потом подумал: ну и ладно. И так легко мне стало, совсем легко…
Просветленный, летел я по улице, над тротуаром, и насвистывал себе под нос какую-то песенку, щурясь от солнца, подставляя ему щеки. Думал я в тот момент о том, что, в общем-то, я успешный человек, получаю приличную зарплату и даже посылаю ее часть родителям, и работа у меня хорошая, интересная. То ли дело мой сосед – сидит у себя в келье и мечтает стать великим авангардистом. Сидит и сидит, словно глупая женщина, плодит свои фантазии, живет в них и страдает от них, еще и о людях себе что-то выдумывает, сплетни с сороками разводит. Ну и пусть катится к черту! – подумал я, улыбаясь, и в тот момент забыл его окончательно. В крайнем случае, подумал, если будет слишком уж докучать, съеду отсюда вместе с хозяйкой – сниму свои накопления в банке и куплю себе маленькую квартирку где-нибудь на окраине. Она будет для меня готовить, а я ей – платить. Так думал я – словно стихи слагал: морозы-розы, сороки-боки, любовь-морковь.
А вечером, когда мы ужинали, N. сказал, что утром сделал мне комплимент по поводу моего нового пиджака, и предложил мне в нем попробовать себя в роли натурщика – я, видимо, не расслышал. Я рассмеялся.
– Нет, – говорил я, смеясь, – ну уж нет.
Мне было недосуг тратить время на такого мелочного человека. Да и художников, подумал я, я давно ненавижу. Глупые это люди, оторванные от реальности, фантазеры. Да и то, что они творят, в общем-то, никому не нужная ерунда. Смешно это все.

октябрь 2015