Жизнь на фронтире

Андрей Ветер Нефёдов
(фрагмент книги)


Мне всегда казалось, что не может быть ничего важнее, чем воспоминания очевидцев, когда речь идёт об истории. Каждый человек даёт случившемуся свою личную оценку, поэтому чем больше частных мнений, тем лучше для нас, изучающих историю. Мнение — это лишь мазок краски на необъятном полотне, и по этому мазку невозможно судить о всей картине. Как ни странно это звучит, полотно истории создаём мы — те, кто не имеет непосредственного отношения к событиям прошлого. Участники прошли через многое, что называется словом «факты», и всё же мало кто из них умеет воссоздать картину прошлого в полном виде. Участники опираются на память своих ощущений, на любовь, боль, ожидание, страдание, ненависть; мало кто из них в состоянии рассуждать объективно. Для объективности, для спокойного и отстранённого взгляда требуются годы.
У каждого из нас есть своя жизнь, насыщенная бесконечными секундами чувств. Я знаю многих людей, рассказывающих о своей жизни лишь в одном ключе — чтобы очернить кого-то и оправдать себя. Разве будет их история подлинной историей ушедших дней? Но и на их рассказы надо опираться. Нет ничего, что не имело бы веса и смысла, всё подчинено какому-то неведомому для нас закону, по которому прокладывается русло истории. Чем больше свидетельств, пусть даже неточных, тем обширнее наши возможности, полнее история.
Но что пробуждало мой интерес?
«Как многие юнцы, вырвавшиеся из колледжа, я тяготился жизнью в отчем доме. Мной овладела жажда путешествий; я мечтал увидеть мир, знакомый мне пока только по книгам. Именно жажда романтических приключений заставила меня покинуть родной дом. Меня увлекало всё яркое и необыкновенное, ибо я был в том возрасте, когда человек больше всего влюблён в романтику. Да я и сейчас не изменился. Теперь я старше, но час разочарования для меня ещё не наступил и, думаю, никогда не наступит. В жизни много романтического — это не иллюзия. Романтика живёт не в светских гостиных с их нелепыми обычаями и глупыми церемониями; она не носит блестящих мундиров и сторонится безвкусных придворных празднеств. Звёзды, ордена и титулы ей чужды. Пурпур и позолота убивают её. Романтику надо искать в других местах — среди великой и могучей при роды, хотя и не только там. Её можно найти среди полей и дубрав, среди скал и озёр, так же как и на людных улицах больших городов. Ибо родина её в человеческих сердцах — сердцах, которые охвачены высокими стремлениями и бьются в груди у людей, жаждущих Свободы и Любви», — писал Майн Рид, один из самых крупных авторов в жанре романтических приключений.
Моё бегство в страну романтического Дикого Запада происходило через книги. Там я встречал индейцев, ковбоев, охотников на бизонов, ездил в крытых фургонах, бродил по пыльным улочкам дощатых посёлков. Мне было лет десять, когда я читал книгу Лизелотты Вельскопф-Генрих «Харка — сын вождя», и до сих пор помню, что меня поразило описание, как она несколькими штрихами создала портрет города:   
«Посёлок на Миссури, который был основан лет восемь тому назад, очень скоро превратился в большой растущий город переселенцев. Всё тут возникало без особого плана, точно из-под земли, но всё имело своё назначение. Чуть не за ночь вырастали одноэтажные бараки, зернохранилища воздвигались на берегу реки, строился водопровод, гостиницы, кабачки. На реке раздавались гудки пароходов, у причалов поскрипывали баржи, мычал у бойни скот. Улицы кишели людьми. Звали раскрытые двери баров, лавки манили своими товарами. Английская, французская, итальянская и немецкая речь раздавалась на улицах. Слышалось и наречие пограничья — смесь европейских языков с индейскими. В потоке людей на замусоренных улицах попадались и чернокожие, изредка — краснокожие. Торговцы громко зазывали покупателей. Тысячи и тысячи людей, которые ехали сюда, чтобы выкарабкаться из нужды, надеясь стать богачами, трудились на бойнях, мельницах, элеваторах, в гостиницах, в торговых рядах, в лавках, в кабачках, в банках, в меняльных лавках. Им было даже не до того, чтобы присмотреться друг к другу».
Возможно, портрет города не так уж выразителен с художественной точки зрения и, пожалуй, больше напоминает журналистский очерк, чем детальное описание улиц и людей. Но после той книги я всегда с большим волнением читал все тексты, где изображались посёлки фронтира. Удивительно, но Вельскопф-Генрих схватила основное: суетность и многоликость той жизни. Получилось коротко и правдиво.
Размышляя о том, с чего начать полотно воспоминаний о Дальнем Западе, я всегда возврался к книге Джеймса Шульца «Моя жизнь среди индейцев» (My Life as an Indian), где он просто и точно объяснил причины, завлёкшие его на Дальний Запад:
«Любовь к вольной жизни в лесу и поле, к приключениям у меня в крови от рождения; должно быть, я унаследовал её от какого-то далёкого предка, потому что все мои близкие — верующие люди трезвых взглядов. Как я ненавидел все удовольствия и условности так называемого цивилизованного общества! С ранней юности я чувствовал себя счастливым только в большом лесу, лежавшем к северу от нашего дома, там, где не слышно ни звона церковных колоколов, ни школьного колокольчика, ни паровозных свистков, Я попадал в этот огромный старый лес лишь ненадолго, во время летних и зимних каникул. Но настал день, когда я мог отправиться куда и когда захочу, и однажды тёплым апрельским утром я отплыл из Сент-Луиса на пароходе вверх по реке Миссури, направляясь на Дальний Запад.
Дальний Запад! Страна моей мечты и моих надежд! Я прочёл и не раз перечёл «Дневник» Льюиса и Кларка, “Восемь лет” Кэтлина, “Орегонскую тропу”, книгу об экспедициям Фримонта. Наконец-то я увижу страну и племена, о которых рассказывали эти книги».
Если бы не книги, если бы не воспоминания путешественников, Шульц продолжал бы наслаждаться своей любовью к лесу и рекам, как он делал это и прежде, но книги подсказали ему, направление, в котором двигаться, чтобы мечты обрели плоть. И мечты осуществились.
Книги, о которых упоминает Джеймс Шульц, были для меня в детстве не больше, чем абстрактными названиями. Я не читал их в детстве. Впрочем, названия глубоко врезались в мою память и даже обрели некую форму, пусть и расплывчатую, но наполненную вполне определённым содержанием и качеством. За этими названиями и именами простирались величественные просторы прерий, громоздились скалисты уступы горных кряжей, мчались на лошадях люди в пышных головных уборах из орлиных перьев.
Только лет через двадцать я раздобыл и прочитал эти книги сам. Помню охватившее меня волнение, когда в парижском магазине я увидел два увесистых тома — записки Кэтлина. Я прижимал их к себе дрожащими руками и не мог поверить, что это богатство теперь принадлежит мне. В те минуты я забыл про Париж, про все его красоты, меня интересовал только Дальний Запад, каким его увидел художник Джордж Кэтлин. Месяц или два спустя ко мне пришла и «Орегонская тропа» Паркмэна.
Казалось бы, детское увлечение должно было постепенно остыть, однако воспоминания очевидцев возродили моё страстное влечение к тому миру. И чем больше появлялось у меня тех книг, тем глубже проникало в меня желание познавать мир Дикого Запада, постепенно обдирая с него романтические краски и прикасаясь к его подлинному лицу.    


Фрагмент книги Фрэнсиса Паркмэна «Орегонская тропа». Экспедиция 1846 года.

«Пассажиры “Рандоры” разместились воле своих грузов. В каютах устроились торговцы из Санта-Фе, картёжники, спекулянты, всевозможные искатели приключений. На палубе остались переселенцы в Орегон, “горцы”, негры и немного индейцев из племени Канзас, посещавшие Сент-Луис.
Семь или восемь дней наш пароход боролся с сильным течением Миссури, натыкаясь на коряги и застревая на два-три часа на песчаных отмелях. Мы добрались до устья Миссури во время моросящего дождя, но вскоре погода прояснилась, и мы увидели перед собой широкую мутную реку с множеством водоворотов, песчаными косами, клочковатыми островками и заросшими берегами. Миссури постоянно меняет направление, внезапно будто стирая берег с одной стороны и наращивая его с другой. Острова то появляются, то исчезают, словно смываются. Старые леса на берегу вдруг пропадают, а на противоположной стороне возникает молодая растительность. А вода продолжает наполняться грязью и песком, давно потеряв свою прозрачность…   
Через пять-шесть дней мы стали очевидцами великого переселения на Запад. Отряды мигрантов, в палатках и фургонах, располагались на открытых местах вдоль берега, отдыхая на пути к городку под названием Индепенденс.
Дождливым днём, ближе к закату, мы добрались до пристани, в нескольких милях от которой лежал Индепенденс. Там обреталось множество выразительных персонажей, типичных для этого дикого и предприимчивого региона. На глинистом берегу толпились человек тридцать или сорок тёмнокожих испанцев, угрюмо смотревших на нас из-под своих широкополых шляп. Они работали на одну из компаний Санта-Фе, чьи фургоны стояли чуть выше по склону. В гуще повозок, сгрудившись возле тлеющего костра, сидели мексиканские индейцы. Один или два французских охотника с гор, длинноволосые, в замшевых одеждах, изучали причаливший пароход. Три человека пристроились на бревне, положив ружья на колени. Ближайшиё из них, высокий, с сильным телом, со светло-голубыми глазами и открытым умным лицом, вполне мог бы олицетворять собой эту расу беспокойных и бесстрашных пионеров, чьи топоры и ружья проложили тропу от Аллеганских гор до западных прерий. Он тоже направлялся в Орегон, наиболее благоприятные для него земли, чем любые другие по эту сторону великих равнин…
Вестпорт заполняли индейцы, маленькие косматые лошадки которых стояли десятками у коновязей вдоль заборов и домов. Бритоголовые Sacs and Foxes с раскрашенными лицами, Шаваны и Делавары, щеголявшие в тюрбанах и ситцевых рубашках, Вьяндоты, одетые на манер белых людей, и немного Канзасов, укутавшихся в старые одеяла, бродили по улицам, шныряли по торговым лавкам… 
Стоя в дверях таверны, я обратил внимание на выразительную личность, шагавшую верх по улице. Рыжая борода и усы обрамляли его румяное лицо, круглая шапка, похожая на ту, что носят шотландцы, сидела набекрень. Невозможно описать словами силуэт его куртки, пошитой из серого шотландского пледа и с болтающейся по всем краям бахромой. Он носил штаны из грубой домотканой материи и подбитые гвоздями башмаки. Заключительным штрихом его портрета являлась маленькая чёрная трубка, зажатая в углу его рта. В этом удивительном персонаже я признал капитана С, который, как и его брат, мистер Р, английский джентльмен, отправился через весь континент в охотничью экспедицию. Мне довелось познакомиться с капитаном и его компаньонами в Сент-Луисе. Они уже некоторое время находились в Вестпорте, готовясь к отъезду  дожидаясь пополнения, поскольку их было слишком мало, чтобы рискнуть выдвинуться самостоятельно. Они могли бы присоединиться к каким-нибудь переселенцам в Орегон или Калифорнию, но они почему-то провозглашали неприятие любого сотрудничества с “ребятами из Кентакки”. И капитан обратился к нам, предложив объединиться…» 

 
Фрагмент книги Майн Рида «Квартеронка».

«Та часть набережной, которая была у меня перед глазами, именовалась портом. Штук двадцать или тридцать судов стояло у деревянных причалов. Некоторые пароходы только что пришли с верховьев реки и выгружали свои товары и пассажиров, очень немногочисленных в это время года. Другие, осаждаемые суетящейся толпой, разводили пары, тогда как остальные, казалось, были покинуты своими экипажами и капитанами, которые, наверно, в это время веселились в шумных ресторанах и кабачках. Изредка показывался франтоватый конторщик в синих хлопчатобумажных брюках, белом полотняном пиджаке, дорогой панаме, в батистовой рубашке с пышным жабо и брильянтовыми запонками. Такой расфранченный джентльмен появлялся на несколько минут у одного из опустевших судов, вероятно, чтобы заключить какую-нибудь сделку, и спешил обратно в город, где его ждали более интересные занятия.
Особое оживление на берегу было заметно против двух крупных пароходов. Один из них был тот, на котором я собирался отплыть. Второй, как я прочел на штурвальной рубке, назывался “Магнолия”. Это судно также готовилось к отплытию, о чём говорили суета на палубе, яркий огонь в топках и клубы вырывающегося со свистом пара.
На набережной разгружали последние подводы; пассажиры, боясь опоздать, спешили с шляпными картонками в руках; по сходням тащили ящики, сундуки, тюки, катили бочки; конторщики, вооружившись блокнотами и карандашами, считали и записывали груз; всё это свидетельствовало о скором отплытии парохода. Совершенно такая же сцена происходила и перед “Красавицей Запада”…
Это чисто речные пароходы, они не могут выходить в открытое море, хотя некоторые из них и осмеливаются плавать вдоль техасского берега от Мобила до Галвестона.
Корпус у них построен так же, как и у морских судов, но значительно отличается глубиной трюма. У этих судов такая мелкая осадка, что остаётся очень мало места для груза, а палуба поднимается всего на несколько дюймов над ватерлинией. Когда же судно тяжело загружено, вода доходит до самого фальшборта. Машинное отделение находится на нижней палубе; там же установлены и большие чугунные паровые котлы с широкими топками, так как эти суда ходят на дровах. Там же из-за тесноты трюма размещают и большую часть груза; по всей палубе вокруг машин и котлов навалены кипы хлопка, бочки с табаком и мешки с зерном…
На корме отведено место для беднейшей части путешественников, так называемых палубных пассажиров. Здесь вы никогда не увидите американцев. Некоторые пассажиры — ирландские подёнщики, другие — бедные немецкие эмигранты, направляющиеся на отдаленный Северо-Запад, а в основном — негры, иногда свободные, а чаще всего рабы…
Если у парохода на Миссисипи лишь очень небольшая часть скрыта под водой, то можно сказать обратное о его надводной части. Представьте себе двухэтажный дощатый дом длиною около двухсот футов, выкрашенный в ослепительно белый цвет; представьте вдоль второго этажа ряд окошек с зелёными переплётами, или, вернее, дверей, открывающихся на узкий балкон; представьте себе плоскую или полукруглую крышу, покрытую просмолённым брезентом, а на ней ряд люков для верхнего света, словно стёкла в парнике; представьте себе два огромных чёрных цилиндра из листового железа, каждый десяти футов в диаметре и чуть ли не ста футов высотой, возвышающихся, как башни, — это дымовые трубы парохода; сбоку — цилиндр поменьше, или труба для выпускания пара, а впереди, на самом носу корабля, длинный флагшток с развевающимся звёздным флагом, — представьте себе всё это, и вы будете иметь некоторое понятие о том, что такое пароход на Миссисипи.
Войдите внутрь — и в первую минуту вас поразит неожиданное зрелище. Вы увидите роскошный салон длиной около ста футов, украшенный богатыми коврами и красиво обставленный. Вы отметите изящество обстановки, дорогие кресла, диваны, столы и кушетки; красоту расписанных и отделанных позолотой стен; хрустальные люстры, спускающиеся с потолка; по обеим сторонам салона десятки дверей, ведущих в отдельные каюты, и громадные раздвижные двери из цветного или узорчатого стекла, за которыми находится запретное святилище — дамский салон. Короче говоря, вы увидите вокруг богатство и роскошь, к которым вы совершенно не привыкли, путешествуя по Европе. Вы только читали о подобной обстановке в какой-нибудь волшебной сказке или в “Тысяча и одной ночи”.
И всё это великолепие порой находится в досадном противоречии с поведением того общества, которое тут расположилось, ибо в этом роскошном салоне встречаются грубые невежи наравне с изысканными джентльменами. Вы можете с удивлением увидеть сапог из свиной кожи, положенный на столик красного дерева, или чёрный от никотина плевок, измазавший узор на дорогом ковре. Но это случается редко, и теперь — ещё реже, чем в описанные мною дни.
Осмотрев внутреннее помещение “Красавицы Запада”, я вышел на палубу. Здесь, на носу корабля, было оставлено свободное пространство, обычно называемое тентом, — прекрасное место для отдыха мужской части пассажиров. Верхняя палуба, на которой расположены каюты, выдается тут вперёд; её поддерживают колонки, опирающиеся на нижнюю палубу. Крышей ей служит штормовой мостик, выдвинутый вперёд, как и палуба, и укрепленный на тонких деревянных стойках; он защищает эту площадку от солнца и дождя, а небольшие перила делают её совершенно безопасной. Спереди и с боков она открыта, что даёт возможность пассажирам осматривать окрестности, а лёгкий ветерок во время хода судна навевает прохладу; вот почему тент — излюбленное место пассажиров. Для их удобства здесь стоят кресла и разрешается курить».



Отрывки из книги Фрэнсиса Паркмэна «Орегонская тропа». Экспедиция 1846 года.

«Появилась группа всадников. Впереди скакал Генри Шатильон, наш проводник и охотник, атлетического сложения, он ехал на выносливой серой лошадке Вьяндотов. На нём была белая куртка, сшитая из одеяла, широкополая шляпа, мокасины, штаны из оленьей кожи, украшенные вдоль швов длинной бахромой. За поясом торчал нож. Пороховой рог и сумка с пулями висели у него на боку. Его ружьё лежало перед ним на луке седла, которое, как и все его вещи, изрядно поизносилось. Следом за ним, очень близко, на маленькой коричневой лошадке ехал Шоу, ведя на поводу кобылу покрупнее. Он был одет и оснащён почти так, как я. Простое чёрное испанское седло, две кобуры с тяжёлыми пистолетами, скатанное позади седла одеяло. В отличие от меня он пользовался гладкоствольной двустволкой, а я приобрёл пятнадцатифунтовую винтовку. В то время мы были одеты далеко не элегантно, но всё-таки в нас ещё чувствовалось некое присутствие цивилизации, от которого не осталось и следа, когда мы  возвращались из нашего путешествия. Красные фланелевые рубашки будут вздуваться на нас, как платья, мокасины заменят пришедшие в негодность сапоги, всё остальное будет сделано руками индейских женщин из прокоптившейся кожи. Делорье, наш погонщик мулов, замыкал шествие на своей повозке, попыхивая трубкой. Повозку такого типа можно часто увидеть в Монреале, она покрыта сверху белым полотном, дабы закрывать груз. Там находились палатка, провизия, патроны, а также одеяла для подарков индейцам… 
Делорье был канадец. Ни тяжкий труд, ни усталость не могли убрать с его лица довольное выражение. Когда наступала ночь, он усаживался возле костра, курил трубку и рассказывал невероятные истории. Прерия была для него самой подходящей средой.
Генри Шатильон был другой. Когда мы были в Сент-Луисе, несколько джентльменов из Пушной Компании вызвалось найти нам охотника и проводника, отвечающего нашим запросам. Вернувшись в полдень в офис, мы увидели высокого и чрезвычайно хорошо одетого мужчину, лицо которого отличалось такой открытостью и искренностью, что мы сразу обратили на него внимание. Нас немало удивило, что он сам вызвался сопровождать нас в горы.
Он родился в крохотном французском городке неподалёку от Сент-Луиса. Лет с пятнадцати он постоянно был неподалёку от Скалистых Гор, нанятый Компанией для снабжения их фортов бизоньим мясом. Он приехал в Сент-Луис всего за день до нас. Вернулся из гор, где он провёл четыре года. Он просил у нас только один день, чтобы навестить матушку. Ему было около тридцати. Ростом он был шесть футов, очень крепкого, но грациозного сложения. Прерия служила ему школой. Он не умел ни читать, ни писать, но обладал врождённой деликатностью, какую редко встретишь, даже среди женщин. Его мужественное лицо было отражением непорочности, простоты и добросердечности. Он отличался тонким восприятием и тактом, что ограждало его от любых ошибок в любом обществе. Генри не был наделён безудержной энергией англо-американцев. Он принимал мир таким, каким находил его. О нём часто говорили, что он мог делать что угодно со своими вещами, но любая чужая вещь, оставленная ему на хранение, всегда оставалась в неприкосновенности. О его храбрости знали все в горах, равно как и о его непревзойдённых охотничьих навыках, но при этом в стране, где оружие часто становится главным арбитром в спорах между мужчинами, он редко ввязывался в ссоры. Раз или два наглецы принимали его добродушие за слабость, но последствия их ошибки были таковы, что никто больше не пытался повторить их. Тридцать убитых им медведей-гризли лучше всего скажут о его характере… Нигде — ни в городах, ни в пустыне — не встречался мне более благородный и более надёжный друг, чем Генри Шатильон…»