Мордовка Анякай

Надежда Евстигнеева
Привезли его под вечер. И вроде бы все, как и прежде, был такой же день, как и сотни других, ничем непримечательных, обыденных, мелькающих словно шустрые, июльские мухи перед глазами. С вечера поставила опару ближе к печи, а утром испекла толстых, желтых от примеси пшена, блинов. Подоила Зорьку, согнала к миске парного молока котят с забора, громко лязгнув о входную, избяную дверь эмалированным подойником. Днем много хлопотала по дому, подоткнув вокруг пояса широкую, выцветшую на солнце, когда-то пеструю юбку, ходила помочь свекрови с огородом. Проверила, не подошла ли брага, легонько коснувшись ладошкой тела здоровой, алюминиевой фляги, как почти неслышно, возле дома, остановился небольшой УАЗик, словно везли что-то ценное, очень хрупкое.

Спешно окинув себя взглядом, в зеркале, висевшем над обеденным столом, поспешила во двор. Около крытой, пыльной с дороги машины, встав полукругом, курили парни. Легкий ветерок нес запах табака, попутно смешивая его с луговым разнотравьем.

 — Что там у вас, ребята, в кузове? Что молчите?

 Ринулась было вперед. Да вдруг оторопела, прильнув щекой к брезенту кузова, скатилась вниз слезой. Сыночек там мой... Беда пришла... острой косой по не вызревшей пшенице, выкорчеванным садом побежала, покачнулась, еле на ногах держится. Пьяным мужиком в дом завалилась, намытыми половицами заскрипела, цапнула за сердце, выпорхнула из горла серой подстреленной, болотной кряквой.

Долго слушала, как не заметил сын шума электрички. Что смерть была неожиданной, а значит не мучился, не метался в агонии. Как устроился работать на хлебозавод. Как показал себя только с хорошей стороны, каким верным другом был... Кто-то успел схватить сзади за плечи, окончательно очнулась уже в прохладных сенях лежащей поверх заправленной, скрипящей железными пружинами, кровати. Глаза были отрыты и мертво смотрели в потрескавшийся, покрашенный синей краской потолок. Чувствовалась странная легкость в теле, будто выпотрошили все внутренности, а с ними и душу.

Скоро обмыли его. На вторые сутки, перед самыми похоронами, в доме пахло щами и гороховой кашей, что готовили в печи к поминальному столу. К вечеру люди разошлись, осталась только глухая, набожная бабка читавшая Псалтырь над покойным, да и та, склонив голову набок, к утру уснула, издав тихий, чуть посвистывающий храп. Анякай на цыпочках прокралась в переднюю, луна бледным светом освещала лоб умершего. Лицо возвышалось из гроба и казалось восковым, доселе незнакомым. Присев на большой, старинный, обитый железными скобами сундук, стоявший у двери Анякай, будто увидела всю свою нехитрую, крестьянскую жизнь со стороны. Незаметно пронеслась она, голубенькими, невзрачными незабудками на фаянсовом сервизе, подаренном к свадьбе, рисованными, детскими картинками, что вклеивала внутрь большого, с толстыми, кривыми ножками, комода, не разродившейся по весне коровой, что пришлось забить, первым снегом в начале декабря, всегда таким чистым и новым.

Тут, показалось, что елозит кто-то внутри сундука. Еле открыла тяжелую крышку. Сколько же лет туда не заглядывала? От прабабки сундук еще этот достался. Как в новый дом въехали с мужем, так и не лазили в него, стоял он у двери и стоял себе. Карминовым цветом ударило в глаза от женской, просторной рубахи лежавшей поверх всего остального. К ней прилагался пояс с кисточками, расшитый бисером, медными пуговицами и мелкими ракушками, треугольный, красный чепец и мягкие, востроносые, обшитые сафьяном сапожки. Еще полосатые, вязаные наколенники, чуть истлевшие от времени и звонкий гайтан на шею из серебряных монет.

Мы уйдем с тобой сынок отсюда, в края, где ковыль на ветру дрожит, где выпь, высоко вытянув змеиную шею, громко ухает, пугая эхом случайных путников. Но мы не испугаемся, мы пройдем дальше, в самую мшистую и сосновую глубь леса, где щедрая кукушка, нам посчитает много долгих лет жизни.

Мягко ступают по земле сафьяновые сапожки, перешептываются на шее серебряные монисты. Идет Анякай с сыном за спиной. Тяжел он стал, в детстве с ним легче было управляться.

Всем мамам посвящается.