Девятнадцать берез

Владимир Липилин
Ездили мы тут, ездили на великах по карте лета. Отяжелевшие колосья ржи нам по кедам хлестали. Меж колеями - ромашки. Поля, как впервые забеременевшие жёны, испуганно прислушивались к себе. Шевелится ли что-то там внутри? Живёт ли?

А если дождик – две плащ-палатки между собой сцепим, посерёдке палку воткнем. Сидим, в карты режемся. Я, дурак, туза козырного всегда до последнего берегу.

После дождя вылезем – кони-радуги из далеких невидимых рек воду пьют. Молнии ушли далеко-далеко, в сливовых тучах видны только слабые всполохи. И начинают спектакль перепелки.

Ездили мы, ездили, окунались в давно забытые запахи и явления. И как будто возвращались туда, где было только хорошее.

Такое например, когда катишь вечером по просёлку, и вдруг попадаешь в теплую область, как в остывающую баньку, как в душистый, набитый скошенной теплой травой мешок или облако. И можно в месте таком остановиться, опереться на раму задницей, постоять, поболтать.

А дороги подсовывают, выталкивают тебе после дождей то подкову кривенькую, то щеколду от чужих сеней, то свечу от ГАЗ-53, то медальку «За доблестный труд».

Ездили мы так ездили и решили навестить Егорыча – волшебного человека.
Егорыч – мущщина с распростёртыми объятьями. Когда за стол садится – кулаки как нечто от организма отдельное кладёт. Помеченные глубокими шрамами на костяшках, кулаки эти сизые, словно обожравшиеся на элеваторе голуби.

Егорыч настоящий мордвин. Который ни в коем случае не туп, но твердолоб. Втемяшит чего себе под лобную кору – обязательно сделает. А потом уж только подумает: зачем?

Он из тех, кто всегда готов и к драке, и к нежности. Причём, с одного на другое переключаться даже не надо.

У Егорыча, шеститонный состав здоровья. В лютую стужу зачитается в сенях, бывает, в домашней котельной какой-нибудь книгой (очень жалует про Древнюю Грецию и такой же Рим) и совершенно трезвый может покинуть эти сени, и пойти в раздумьях в магазин за папиросками. Без ватника, фуфайки или как там у них говорят, душегрейки. И только в магазине спохватится нецензурно, когда продавец укажет.

Егорыч из поколения, чья молодость пришлась на 80-е. Он страшно хотел попасть в Афган.Ну чтоб, утверждает, дури поубавилось. А то в одиночку мог уделать целый клуб юношей в соседнем селе. Они на него со штакетинами от забора, а он на мотоцикле Иже 3-м, подъедет, газ сбросит и цитата «изящненько в рыло». Потом, говорит, заеду на ижаке том прям на сцену и сам себе си-си кэтч втыкаю. Тащусь, аж плачу. На мотоцикле всякие па танцую. Как участковый приедет и турнет - еду домой.

Дури после Афгана меньше не стало. Напротив. В плену был, бежал, легкое пробито. И теперь раз в год в репертуаре, как о нем говорят печника от бога, присутствует действо под названием «оглушительный запой».

Впрочем, печи он кладет зачастую в нерабочее от пилорамы время. Вечерами или в отпуске. В его блокнотике всё чётко расписано.
Приезжают к нему на большой чёрной машине. Егорыч палец слюнявит, листочки перелистывает.

- Не, в августе я не могу.

- Да ты скажи, сколько надо? Я в пять-шесть раз дороже дам.

Егорыч смотрит на лысую голову, торчащую из авто (« чо за мода, если черное большое авто, то харя, если харя, то лысая?», - думает он).

- Я тебя услышал, - произносит вслух в окно машины, - а ты не понял. Неделю мне надо вот на эту работу, вот у этого человека.

- Ну а потом?

- Потом у меня копка картошки.

- А дальше.

- А дальше, бля, я в запой.

Когда у Егорыча запой, то всё подчиняется только этому. Работа, семья, прочее.

Подчиняется как болезни, которую надо просто переждать.

Жена знает: прятать от него спиртное - бестолку. Поэтому выставляет на стол трехлитровую банку самогона и уходит в школу, учить детей физической географии. После обеда возвращается – пуста банка.

- Когда уж ты только постареешь?- говорит всякий раз она.
Егорыч плечами пожимает, сам вот хотел бы знать…

***

Казалось бы, от такого Егорыча надо держаться подальше. Мы и держимся. Такие дела, другие. А Егорыч раз в год всего и пьёт-то. Ну, неделю. От силы две. Остальное время всем рад. Работает день и ночь на пилораме, в часы досуга печки складывает. То ромашек накосит целую люльку-коляску от Ижака своего доармейского жене, то кольцо ей купит, на свой мизинец примерив. Все равно получается великО.

Приезжаешь к нему. И вроде бы ничего особенного не происходит. Разговоры сбивчивые, слова простые, как трава. Но минут через пять ловишь себя на мысли, как же ты нечеловечески соскучился по этому медленному наслаждению беседой.
Если бы слова имели запахи, то наши беседы пахли бы теплым хлебом, копченым бобром, летним вечером после дождя, болотными травами в лощинах, солидолом, пылью, прибитой дождем и прочими прелестями.

Вот к такому Егорчу мы и прирулили. Перед околицей из цельных высоких сосен качели. Если постараться, раскачаться, можно коснуться носком ботинка какого-нибудь облака.

Жена Егорыча сообщает, что нету барина дома. У него постзапойный синдром. И машет ладонью в сторону заходящего солнца.

Мы-туда. Приезжаем – а там и без нас гостей уйма.

Режиссер Сергей Аркадич командует костром. Егорыч разворачивает из мешковины отбитую косу. Бородатый поэт Шура Б. щиплет в алюминиевую кастрюлю петуха на крыльце. Перья улетают. Еще какие-то люди хлещут пиво за уличным столом в березках.

Картинка эта могла бы выглядеть идиллической, если б не место действия. Если б не антитеза пейзажа. Дом бревенчатый, пятистенный стоит аккурат посередке кладбища.

Дымок от костра витает, блуждает меж берез и крестов, отекает их, как молчаливый сигаретный. Кое-где словно в мареве открываются и пропадают опять в сумерках кафельные овалы, с фотографическими отпечатками лиц. Каких не будет на этой планете больше уже никогда.

Чиж надрывается, поет про 18 берез. Я тоже посчитал те, что вокруг. Вышло на одну больше. Время идет...

***

Дом на кладбище, на погост Егорыч перевез лет 15 назад. Отцовский. Когда не стало того. А он не смог в нем жить тогда. Об отце Егорыч всегда рассказывал, как о герое. Отец помер, и он привез дом к могилке поближе. Отдал деревне, мол, чините тут поминки, храните орудия для копки могил, молитесь. А потом построили храм в селе, и дом стал вроде как ни к чему. Егорыч начал использовать его в минуты кручины, чтоб перегаситься. Одному побыть. Но одному не дают. Егорыч тянет к себе людей. Даже на кладбище.

Он обнимает нас с дороги, наваливает в алюминиевые, огромные чашки щей, берет велик и отчаливает за червяками. Утром все планируют двинуть за карпом.

Сергей Аркадич говорит ему вслед.

- А чё ты за червём-то этим куда-то прешься? Здесь копай. Тут жирный.

***

К ночи все перепиваются. Кто-то уезжает. Поэт в избе ухлестывает за дамой, у которой грудь как будто она себе туда разных тряпок насовала. Муж ее храпит мирно на печке. Поэт всех нас зовет исключительно по имени отчеству, к барышням только на «вы».

Он приглашает усугубившую, путающую окончание глаголов фею,на танец. Она норовисто пятится, спотыкается об порог, и падает внушительным задом в заднюю, между прочим, избу. Раздается нехилый грохот, кукушка вываливается из часов и молча балансирует на тонкой на пружине. Сергей Аркадич, между тем, только-только задремал сладко, слюна в уголке рта затаилась. А у Сергей Аркадича, строго говоря, бессоница. И еще на почве различных воздержаний нервы ни в п…ду, как он формулирует.

-Да что ж вы, суки такие, не угомонитесь никак, - гневается он.

А поэт уже подал даме, обнажившей при падении красивые колени из-под платья, ручку.

Опять увлек в кухню.

-Ну, не хотите танцев, - мурлычет гнусаво, - тогда пожалуйте мороженку. И ставит ей под нос целый таз. Та бежит в сени, прикрывая рот. Он за ней.

В это время Сергей Аркадич лезет за образ и ворчит, нащупывая там что-то:

-Щас я вам устрою мороженку.

Идет на кухню, ширкает зажигалкой и возвращается в постель.
Когда парочка приходит, раздается смачный хлопок-взрыв.

Я вскакиваю и бегу туда. Приятели сидят облепленные тем мороженым, будто мокрым снегом.

Режиссер, оказывается, сунул им в мороженку маленькую петарду.

***

Утром Егорыч является. С удочками и червяками. Идём с ним через поле в сторону деревни и пруда. Все погружено в туман. И так мягко прорисовано, что местность кажется чужой, нездешней. Егорыч закидывает. Он уважает только самодельные, гусиные, с крашеным кончиком, поплавки. Тут же на них усаживаются стрекозы. Гладь на малиновой воде. Левее нас окунь гоняет уклеечную мелюзгу, она выпрыгивает из воды и серебрится, светится.

У меня – не успеешь закинуть –поплавок топит. Стрекоза взлетает. Егорыч рыбоудит в метре, но ни единой не ощущает поклёвки.

-Признайся, что ты колдун, - говорит он через полчаса, когда худой пакет с карасями время от времени шуршит, трепыхается под ногами.
Я веду плечом, сам в недоумении.
 
Солнце поднимается выше, и высвечивает, делает четкими бани на другом берегу.

Мужик ведет по бугру серого жеребца. Кричит нам, впрочем, вполголоса:

-Кому не спится в ночь глухую?

- Литератору Липилину и еще одному х..ю, - как в игре, где ответ обязателен бубнит Егорыч.

И вдруг начинает ржать.

Я смотрю на него.

- Просто понял, почему у меня не клюёт. Я лупанул с утра стопку. А самогон не мой. Жени Никишина самогон. Вонючий. Ты-то вон на червя не плюёшь, а я с детства так привык. Насадил – плюнь. А какой, скажи, рыбе понравится Жени Никикшина самогон? Бормотуха. Вот и не клюёт у меня.

Идем тем же полем с рыбалки – почти полный пакетик у нас. Припекает.

Егорыч рассуждает:

-Можно же не жить в ваших питерах-москвах, а страну чувствовать, хоть вон по маленькой букашке, по колорадскому жуку. Шутю, конечно. Но ты понял. И зря говорят про народ. Что он скурвился. Не. Напустил только этих, как их, понтов. Где-то вычитал, если б понты светились, Россию было б из космоса ночью очень хорошо видно.

Он подобрал с колоска божью коровку, посадил на палец и подождал, когда взлетит.

- Заблудились люди. Каждый делает вид, что боженьку за яйца схватил. И вот это еще: я хочу. Я круче всех. Но, ты знаешь, изящный боковой с левой в челюсть, почти всегда выявляет истинное положение вещей. Раскрывает, так сказать, личность. Двинешь, он очнется и человек вроде простой, и добрым потом оказывается, и отзывчивым. Просто вот игра такая - понты.

Он молчит, потом заворачивает махру в листик бумажки, закуривает с помощью спички, ароматный дымок относит в сторону.

-Я-то вот советский еще. Привык к человеку сразу, изначально хорошо относится, пока он это мое отношение не опровергнет. А так и надо. Как же? А вдруг этот пока еще незнакомый тебе человек председатель колхоза!!!Неудобно будет. Ты сперва узнай, чо он, да как.

Он опять задумывается, усмехается.

- Девка недавно ко мне прибегла. Ага, прям на кладбище.
Голая, тряпкой прикрылась, рыдает, рыдает, прям захлёбывается, от всхлипов слова произнести не может. Пацаны, значит, из соседней деревни у неё одежу спрятали и троем пялили ее в доме одном два дня. Она вырвалась и убегла. Ко мне почему-то приперлась. Я воды согрел, отмыл её. Хотел им ебла начистить, но она на колени встала, опять рыдать, глупая, начала. Не надо и не надо.

- И че ты сделал?

-Ну, слушай. Скреативел я. Поехал в Саранск, нашел там магазин этот… интим. Я стока всего повидал, а туда че-то стремно было заходить. Потом сказал себе: да х..ли. Купил этот, наподобие старпома называется, плетку сам сделал. Приехал, время выждал. Сижу один раз на пруду, они едут. Слово за слово, я чё-то у них спросил. Говорю, у меня тут с собою три литра смогона и закусь, будете? А им же надо выпендрится, чо нет-то. Ну, напоил их в хлам. Говорю, давайте купаться голяком. Они, идиоты, пошли. А весна ранняя ещё, вышли - зуб на зуб не попадает. Я им еще накапал. И говорю, идите пока в машину, погрейтесь, они пошли и прям голые уснули там. Я старпом этот на заднее сиденье с плеткой кинул, их запер, ключи в пруд. Уехал. Мужикам деревенским говорю потом: че-то давно на пруду 14-я вон стоит. И людей не видать. Может, утонули нахрен. Они подъехали, все голые спят. Ментов вызвали.

- А с девушкой что?

- Да я ее сразу в город отвёз, одежду нашел в доме том. И отвёз. Спрашиваю: чо ж ты, дуреха, сюда-то прибежала? Может, я по сравнению с этими вообще извращенец. Да не, говорит, вас-то я знаю. И про вас кое-что знаю. Мы однажды с отцом останавливались у вашего дома, вы курили на скамейке. Отец потом и про кладбище, и про вас рассказал. Он, правда, до сих пор не понимает, зачем вы туда этот дом перетащили. И вот вы курили, а рядом лежал толстый том. Александр Блок. Стихи. Я подумала, что вы просто не можете быть плохим человеком.

- Ха, - не выдерживаю я.

- Угу. А вышло-то как… Печку клал в одном селе. Там библиотеку рушили. Я и взял несколько томов со стихами. Бумага тонкая, рыхлая. Букв мало. Полоски широкие получаются. Но с тех пор думаю, надо и правда, Блока начать читать. А то в школе-то ни хера толком не учился.

Потом мы жарили карасей в манке, на костре в огромной чугунной сковородке.

И побродили между могил. И Егорыч рассказал разные смешные истории про тех, кто упокоен. И сразу проступили люди. Как будто живые еще.

А вечером мы отправились дальше по лету. Остановились между деревней и кладбищем. Постояли.

Трактор проехал по плотине, цапля пролетела, роса высыпала такая обильная, аж белая. Как на бутылке запотевшей водки. Но мы и без водки были дико счастливые. И не страшно умирать. Потому что смерть – это только, когда тебя нет. А вот это же вот – перья облаков в озере, запахи луговые, бани, велосипеды, лошади, люди удивительные; это-то пока еще поживёт, останется.