Идеальное детство

Пессимист
Что такое жизнь? Дружба, вражда, наивность, незнание, беспокойство, соперничество… Холод, мокрые ноги, болезни. В этой битве, из которой нельзя выйти и сложно победить, лишь семья оказывается на твоей стороне, мать, отец, бабка с дедом, жена (если повезет). Я знал понятие «дед» лишь теоретически: оба моих деда не дожили до сорока лет. Но в стране, где я родился, это было нормой. Эти люди, в отличие от нас, свершали свой стратегический полет во времена героев, и долгая (и счастливая) жизнь им не пристала.
В том мире все было проникнуто недавней войной, она была живым и страшным соседом. Страна войны была где-то рядом, и там постоянно убивали или были убиты. Книги, фильмы (особенно) – все повествовало о путешествии через эту страну, нас кормили концентратами геройства, отовсюду на нас смотрели иконы мученичества. Вера в то, за что пролили столько крови – была еще свежа и питала саму себя жертвенным пафосом.
Именно поэтому я не считал жизнь проклятием, изощренной пыткой или мелкой подлостью. Наоборот! Считать жизнь, добытую такой ценой, мелкой?..
И еще была свобода. Буквальная, – как я себя помню. Я покидал квартиру – и попадал в нее, как зверь в свой лес. На нашей окраине никто не беспокоился, что с детьми что-то может случиться. Лишь уходить надо было не далее места, откуда можно было услышать сакраментальный крик из окна: «Обедать!» Ну, хотя бы на третий-пятый раз. Нам можно было доверять. По-своему мы были надежными. И правильными. Неправильные и ненадежные жили в другом конце нашего длинного дома, тайные враги, шпана.
Тогда я не сомневался, что живу в лучшем из миров: панельном, почти  у кольцевой, – без дачи, машины, даже стиральной. Магнитофон, проигрыватель отсутствовали, как класс. Но был холодильник «Юрюзань». Велосипед появился примерно тогда же, когда и телевизор, то есть уже о-го-го когда: как раз разразилась война с Китаем. Первая война, которую я смотрел в прямом эфире. Как и Вьетнамскую, разумеется. Не было нормальных клюшек и нормальных коньков, хотя потом и они появились. Много чего не было, жвачки например.
Но ведь не умерли! И я плохо понимал бы себя без этого детства.
По улицам ездила телега, запряженная лошадью, и это был или старьевщик, или молочник, или мужик, привезший воблу, на запах которой собирались отцы семейств из ближайших домов, серьезные, видавшие жизнь мужчины. И я помню инвалидов на самодельных досках с подшипниками вместо колес, с медяшками медалей на грязном пиджаке, стрелявших деньги у магазинов. Им было под пятьдесят, и они были стариками. А настоящие старики были из XIX века.
В том простом, ясном мире мы легко обходились без ярких иностранных игрушек. У всего было название и почти все годилось для игры: мебель, помойка, стройка, заполненный водой котлован, любой куст. Мы сами мастерили приспособления, необходимые для жизни (ибо наша легкая промышленность не снисходила до нормальных игрушек, тем более в нормальных количествах): ножами (часто так же самодельными) вырезали лапту, делали духовые трубки, луки с опасным полетом стрел, самострелы на венгерке, невероятной убойной силы, кораблики из коры, змеев и пр. Мы были снабжены всем: от брызгалок из-под бутылок с шампунем и телефонов на нитке – до самодельных бомб. Существовали вообще уникальные игры, вроде пуговичного хоккея. А нарисованная своими руками «Монополия» оказалась раза в два сложнее и интереснее настоящей (как потом выяснилось). Мы многое умели и с завистью смотрели на тех, кто умел еще больше. Как дикари, мы учились мастерить магические предметы, делавшие жизнь интереснее.
Мы ездили купаться на Левый Берег (напротив Химок), дальше на выбор был широкий перечень игр, признанной вершиной которых был футбол. Была и специальная игра в «индейцев». И даже суровые зимние морозы, более суровые, чем теперь, ничуть нас не пугали: мы были смелы и неизбалованы. Энтузиазм зашкаливал, Маресьев полз через заснеженный лес – и мы вместе с ним, и заледеневшие ноги отмачивались в горячей воде – и, о, как это было больно! Нас, выросших на постоянных рассказах о героизме, это, разумеется, не пугало.
И в согласии с главной идеей мы все детство что-то защищали: снежную крепость от соседских пацанов, гору (Грецию) – от персов, двор – от фрицев, знакомых девчонок – от бледнолицых бандитов (знали бы они об угрожающей им опасности!). И еще была зависть… – сильное чувство, язвительное и страшное (как все сильное и действенное), отравлявшее детство, но и дававшее пафос быть лучше других. Зависть к чужим игрушкам, к чужой красоте, к чужой яркой (книжно-экранной) судьбе, к чужой силе и смелости, наконец. Причем мы сами были не из трусов: тому было много подтверждений в виде синяков и собачьих укусов. Мы гуляли по крышам шестнадцатиэтажных домов, лазили с лоджии на лоджию на десятом или даже тринадцатом этаже, запрыгивали на проходящие мимо дома товарные поезда и катались «на буферах», спрыгивая потом с них на ходу, на полном серьезе дрались на самодельных шпагах… При этом настоящих драк, во всяком случае, во дворе, было мало. Так делала шпана, мы же презирали шпану: дети сравнительно простых родителей, мы, тем не менее, видели в шпане своего принципиального врага. Шпана была тупа, подла, некрасива, с цинизмом предавала ценности – и, конечно, была очень опасна (поэтому, попав в свою первую «бандитскую» школу, я оказался плохо подготовлен к тамошним нравам).
Я жил на девственной земле нашей окраины, где все мы были неразличимы и росли наравне с деревьями и домами. Помню время, когда рядом с домом не было ни одного магазина, и за продуктами, даже мы, абсолютные дети, ходили аж на Ленинградское шоссе, в так называемый «Серый дом» (здоровая сталинка). Там же на Ленинградском шоссе вскоре открылся и первый «супермаркет», универсам «Ленинградский», поражавший своим изобилием. Детсад строился на моих глазах, напротив окон – под «бутерброды» из черного хлеба с белыми ломтиками сала, что делала бабушка (это сало связало куски воспоминаний, словно саламандра у Челлини или мадленка у Пруста). И в этом же саду я и оказался, лишь только он был доведен до своего трехэтажного совершенства. И за исключением небольших неприятностей, вызванных моим пятилетним нонконформизмом – не помню, чтобы я о чем-то пожалел. Там были кубики, из которых можно было построить свой первый дом! Запах этого места я вспоминаю до сих пор, как запах счастья. 
Этот запах, как и это место – были моими первыми осознанными потерями – в череде многих и очень скорых – когда в силу возраста, первый раз показавшего свои зубы, я был вынужден поменять его слабо огражденную, но такую, по-своему, сакральную территорию – на школу.
Хотя эта школа была совсем не тем, из-за чего можно было бы переживать. Ибо мне все еще везло. Как и сад, она так же строилась монументально и близко – словно специально для нас, чтобы я и мое дворовое (здоровое) поколение пошли в нее первым «призывом». Она была столь велика, что классы в ней не оканчивались на банальных «В, а продолжались до неожиданных «Е» и чуть ли не «З» (сам я учился в «Г»!). Моя первая учительница была такой, какой ей и полагалось быть согласно парадигме времени: молодой, милой, обожавшей нас, свой первый класс. Там же случилась и первая любовь – к соседке по парте, черноволосой Кате… Была и другая любовь, к соседке по подъезду светловолосой Наташе. С ней мы даже решили жениться, огорошив родителей. Друзья, «банда» из пяти человек, включая автора этих правдивейших строк, – были самыми лучшими, то есть относительно верными, изобретательными, создающими нужное количество надежных игроков при любой игре. Радио целый день крутило неплохие песни (и зимой от метро я шел, твердя: «Просто я работаю волшебником…»), кинотеатр «Ленинград» и телевизор показывали фильмы, равных которым, как потом стало ясно, мировой кинематограф не мог снять никогда, даже в самых исключительных случаях.
В своих играх мы путешествовали в будущее и прошлое так легко, как на собственную кухню, словно реальный мир был еще жидок, щедр, открыт во всех направлениях и полон скрытых возможностей. Он был книгой, на каждой странице которой нас ждало отличное приключение, стоило лишь немного ее полистать. Ракета воображения была столь могуча, что пробила «риманову складку» обыденности, того, что, наверное, было предназначено мне в жизни – и открыла миры, к которым я не уставал стремиться. С тех пор и велась эта игра в убегание от реальности к чему-то ее превышающему. Фантазия и сны оттачивали мечту, пыль событий, поступков, случаев, сюжетов постепенно сгущалась, уплотняясь, чтобы сделать из нас то, чем мы стали…
Полагаю, года в четыре мы выбираем роль, которую хотим играть, и дальше подгоняем опыт под эту роль. Роль выбираем, естественно, из представленного списка: герой или ложный герой, о которых мы узнаем из книжек, сказок, фильмов. Много лет мы уточняем эту роль, проверяем, оправдываем. К 18-20 годам она уже, как наш внешний скелет – неподвижна и определена, пусть и не в ясных словах. Теперь мы живем согласно роли, а не согласно реальности. Она – такая неотчетливая философская система, набор идей, с помощью которых мы понимаем мир и действуем в нем. Мы громко называем это нашим «Я», внутренним лицом, за которым мы и сами не знаем, что находится. Этим мы обязаны детству, поэтому оно так важно, поэтому я пишу об этом…
Тогда все было другим: длиннее, ярче, загадочнее. Лето казалось бесконечным и жарким, иногда в него даже вклинивалось Черное море, Платановая аллея, «Хмуриться не надо, Лада», ресторан «Парус», цветные фонарики в кустах самшита, разлапистые пальмы, восклицательные знаки кипарисов, кидавших в знойный воздух странный аромат. А за набережной набегающая волна убегала с шуршащей и клацающей галькой обратно. Этот незабываемый звук – за которым таился крах суровой утопии, к которой я привык! Мне не требовалось многого, чтобы заразиться любовью к экзотике, да так сильно, что спустя много лет я завел дом – в видимости этого моря. 
Все детство я рисовал, срисовывая и шлифуя технику, не зная, что существуют художественные школы. Мы не были информированы и не были богаты, но не знали об этом. Диафильмы на белой простыне много лет заменяли нам мультфильмы по телевизору. Большие книжки вызывали уважение, Детская энциклопедия, как поставленные на попа кирпичи, подпирала Мессину доверия к миру. Мы смело смотрели в будущее, мы сходили с ума от космоса, мы были фанатиками науки, которую воспринимали религиозно, веря, что однажды уже она совсем раздвинет рамки и сделает мир еще совершеннее.
Отец, инженер, спортсмен, с дерзким вьющимся чубом и поплавком техвуза на лацкане пиджака, с охотничьим ружьем и гитарой, красавица-мама, тоже, само собой, инженер, новейшее, нежнейшее и преданейшее существо, похожая, по уверению друзей, на Мэрилин Монро, – стояли несокрушимыми колоннами здания, которое я возвел (как мне казалось) вокруг себя… Никто не орал матом, не бил посуду, не приходил на бровях, – поэтому нашу семью можно было считать интеллигентской. Мир был молод, весел и полон надежд. Была, впрочем, строгая бабушка, вдова офицера (моего деда), с которой я оставался, когда родители были на работе, вырастившая двух детей посреди войны и не смирившаяся, пока они не получили высшее образование (сама была из полурабочих-полукрестьян). Были родственники-соседи, любви с которыми не получилось, в основном из-за жены моего дяди, женщины отрицательного обаяния и редкой стервозности. Впрочем, моя бабушка, рывшая окопы под Москвой и собиравшая в раскисшем поле мерзлую картошку – кормить детей, – в те годы могла скрутить в бараний рог любого. Даже я ее боялся, не уставая провоцировать. Под широким родительским диваном у меня была безопасная щель, где она не могла достать меня ремнем. Однажды, улучив момент, она отлупила меня выбивалкой для ковров, сильным оружием, и вечером я показал маме – с гордым видом жертвы садизма – лиловые отпечатки петель на своей нежной коже. Чем породил некоторое столкновение сторон, впрочем, меньшее, чем я рассчитывал.
И школа была тогда нормальной школой, где мы почти не дрались и совсем не терзались. «Pharaoh, let my people go», то бишь «Teacher, leave those kids alone» – это было не про нас. Гимнастика, куда я случайно попал, была дополнительным бонусом в помешанном на спорте поколении. Тренировки продолжались и дома, под присмотром строгого отца. Именно тогда я впервые столкнулся с фактом, что человеческие силы ограничены, мои, во всяком случае…
Вещи, которым нас учили – были правильные и достойные: не лги, не кради, будь мужественен, трудолюбив… Хороший поступок не пропадет даром, плохой – будет наказан. Кем? Ответа не было. Царящей в мире справедливостью, вероятно. Иное дело: внушался ли кто-нибудь этим внушениям? Не завышены ли были ожидания – при всей их естественности?
То, о чем не думали, о чем думали несчастные жители капиталистических стран: курсе валют, кризисах, безработице, прибыли, не рвали жилы, чтобы разбогатеть. О Боге тоже не думали, мы и без Библии знали, что такое добро и зло, честь, подвиги. Вопрос религии – это вопрос авторитета, а авторитеты у нас были, и иных нам не требовалось. Наш «советский» опыт как бы доказал, что добро никак не связано с богами, и что добрым можно быть и так, было бы желание. Но можно и не быть! И вокруг было множество не очень добрых людей, обожженных и поломанных. Но ведь их было много всегда, в любой стране. В «лучшей» стране моего детства их было мало, почти совсем не было, потом они появились и год от года их становилось все больше и больше… Откуда они все взялись?!
Мы не прятались от жизни в пластмассовые коробочки с вай-фаем, школа, секции, двор – поглощали все наше время и желания. Мы были полудикими зверьками в живом, настоящем мире, из которого знали лишь свой лес, принимая его за образец. В этом лесу у нас были свои кумиры и предметы обожания. У взрослых особым спросом пользовались байдарки и летающие тарелки, у подростков – джинсы и рок-н-ролл. Переживали о чемпионате по хоккею или фигурному катанию. Из окон звучали Высоцкий и Битлз. Думали, наверное, и о каком-нибудь импортном серванте, и проводили время в очередях, но в моей жизни и памяти это не отразилось ни Сциллой, ни Харибдой. Я жил в оранжерее, не роскошной, не богатой, но вполне комфортной. Мы многого не знали, о чем-то думали превратно или наивно, восторгались ерундой, но в целом я не мог предъявить той действительности серьезных претензий. Было очень много солнца.
Жизни надо было сильно постараться, чтобы сломать все это.
Я не знал, не чувствовал тех подземных толчков, которые скоро разрушат мой хрупкий рай, всю структуру этой невинной жизни. Не я был творцом этого рая, и не в моих силах было его спасти.
Что было бы со мной, если бы этот рай уцелел? Возможно ли, чтобы что-то идеальное было долго? Нужно ли это?
Изгнанник из рая – я должен был увидеть другую реальность. Чтобы справиться с ней – мне пришлось ковать другого себя. И тут я, конечно, расстарался!

Шестидесятые, в которых я гордо родился и вырос, были вершиной советской эффективности. Советский Союз, конечно, был застенком, но таким специфическим, размером с мир. Тогда действительно казалось, что после всех жертв социализм построил мощную работающую машину прогресса – и дальше все будет лучше и лучше! Но именно тогда все вдруг застопорилось – и могучая машина пошла вразнос, пожирая саму себя. Советский Союз был богом, создавшим камень, который он не смог поднять. То есть создавшим население с завышенными ожиданиями, чьи запросы он не смог удовлетворить.
Появилось поколение, мое поколение, которое он не смог не только удовлетворить, но просто найти ему какое-нибудь применение. Он мог предложить ему лишь класть шпалы на БАМе или сражаться за кишлаки в Афганистане. Лицемерие стало флагом времени, фасад ветшал, как халтурно сделанная работа, на пейзаж, города опустилась непроницаемая серость, обида на кого-то, раздражение висели в воздухе. И лишь водка пилась легко.
Все детство я свято верил в социализм – и верил бы в него до сих пор, повстречайся мне хоть один человек, с которым можно было бы строить социализм и жить при нем. Вместо «социалистов» я нашел ребят с неправильной прической, которые, хоть и смотрели во все глаза на Запад, но были гораздо более прямыми – не то что социалистами, но уже сразу коммунистами, – чем окружавшие их «социалистические» массы. Массы ни во что не верили, они просто томились, ловчили, завидовали – и боялись. Уже не лагерей, не расстрела, а просто за свое благополучие. Они были ловчилы и конформисты, и до коммунизма им было не ближе, чем любому западному обывателю. Как среднестатистическому христианину до Царства Божьего.
Так что мое поколение могло заняться лишь одним: ненавидеть этот социальный проект. Мы видели строго черно-белую реальность – и верили в нее до фанатизма, который можно было сравнить лишь с незыблемостью проекта. С ним мы связывали все свои неудачи. Проект казался вечным, застывшим и тем более ужасным. Великий проект, великий замах, который просрали те, кто все это начал.
Мой мир созрел до восстания. И получил его. 
Увы: восстание отражает истину, но не порождает ее. Оно вырастает из старого плохого, но не создает нового хорошего. Собственно – оно само все сколочено из старого и продолжает старый проект, протягивая ему кинжал для самоубийства. И умирает вместе с ним.
Поэтому описанное мной – не ностальгия по светлому советскому прошлому, но ностальгия лишь по определенному периоду, когда это прошлое под видом настоящего и правда казалось светлым.

2016