VI. Конвейер

Анатоль Кудласевич
                VI. Конвейер

                1. Наемник
Поговаривали, что он служил наемником. Убивал за деньги. Может быть, убивал даже своих соотечественников. Мы в таких переделках не были, не нам его осуждать. Возможно, ему пришлось пережить нечто такое, что не дай Бог испытать даже нашим врагам. Впрочем, я не знаю, как там получилось. Рассказывали, что генералы продали личный состав полка вместе с вооружением. Дело было в разгар конфликта в Нагорном Карабахе. Полк подняли по тревоге утром. Все выстроились на плацу при полном боекомплекте. Командир полка, сорокалетний генерал-майор, из бывших афганцев, обошел шеренги солдат, прапорщиков и офицеров, сурово оглядел всех и без обиняков объявил:
— Будем воевать на стороне азербайджанцев. Это не приказ — предложение. Кто не хочет, боится или по иным причинам не желает — сдать оружие! Сдайте оружие, и езжайте домой.
Строй не шелохнулся. Легко сказать: «Сдать оружие!» Сдашь, и что потом? Сказать всегда легче, труднее исполнить сказанное, особенно, если в словах прослушивается скрытая угроза да просматривается грань неизвестной опасности. И где гарантия, что, сдав табельное оружие, а это значит, выполнив формальный приказ командира, но, воспротивившись его волевому решению, где гарантия, что, не захотев убивать за деньги, тебя самого не пустят в расход: всадят рожок в грудь из твоего же автомата вон за той казармой — и дело с концом. Нет этой гарантии. А генерал продолжал.
— Да, можете ехать домой. И офицеры и солдаты. Только кто вас там ждет? Союз развален. Ни квартиры, ни денег… Кому нужен солдат без армии и без оружия. Кусок мяса. А здесь будут платить валютой. Хорошо будут платить. Столько вам нигде не заработать. Дело солдата — воевать. Только это мы и умеем исполнять профессионально. Государства, которому мы присягали, больше не существует. Мы освобождены от военной присяги. Своей властью лично я освобождаю вас от бремени этого долга. Я беру на себя такую ответственность.
Где наша родина? Родина далеко. Мы ей не нужны. Она предала нас. Но существует еще одна Родина у любого мужчины — это его дом, его крепость, как говорят: семья, жена, дети… Эта родина никогда не предаст. Ты защитник и кормилец, прежде всего именно этой родины. Но, подумай, солдат, нужен ли ты обузой своей семье? Что тебя ждет на гражданке? И ждут ли там тебя вообще?
Вы вольны поступать так, как вам велит мужская гордость, честь солдата. Бойцы, я не могу приказывать! Это дело каждого. Во все времена мужчина был добытчиком. И нас любят тогда, когда в карманах водятся деньги. Судьба нам дает шанс. От нас зависит, воспользоваться этим шансом, или нет. За пару лет вы обеспечите свои семьи. Обеспечите на всю жизнь. Я клянусь честью офицера, честью русского человека, пока я командую этим полком и пока мы будем служить — с нами будут считаться. За каждый боевой день рассчитаются сполна. Каждое ранение, каждая царапина и пролитая капля крови щедро будет оплачена. Мы боевая единица лучшей в мире армии. Они не посмеют… Они уважают силу. Иначе — вот наш аргумент, — генерал поднял вверх свой АКМ и потряс над головой: — если не дадут, возьмем сами! Пусть только посмеют играть в свои игры? Сыграют на гробах! Это говорю вам я! Бойцы, война — стихия для настоящих мужчин. Кто не желает служить «азерам»: шаг вперед и сдать оружие!
Опять мертвая тишина. Никто не дернулся, не вышел из строя — все молчали. Так с молчаливого согласия полк в мгновение ока оказался наемным. Целый мотострелковый полк, с бронетранспортерами и «бээмпэшками», со всем автопарком, табельным оружием и личным составом принял в конфликте сторону азербайджанцев. Это потом, одумавшись, начали рвать когти…
Первые месяцы действительно рассчитывались долларами и в срок. Затем в дело пошли отговорки, задержки и отсрочки. Потом начали пропадать люди. Поначалу исчезали одиночки, после стали недосчитываться целых групп и отделений. Многие заподозрили худое. Без вести пропадали как раз те, кто собирался получить полный расчет. Начали уходить в одиночку, группами и отделениями, а затем и взводами. Со своим оружием, иногда на машинах. Они ушли целой ротой: вырвались в разгар боевых действий на четырех «Уралах». Уже в Абхазии обменяли машины на гражданскую одежду и продукты. Оружие продавали в Краснодарском крае, в основном горцам, реже бандитам и еще реже — казакам. А тогда на плацу все кожей почувствовали: сдай оружие сейчас и — живым не уйдешь. Даже если и выпустят целым за пределы части, дойдешь разве до какого-нибудь Брянска, или Сыктывкара, если земля взбунтовалась, встала на дыбы и народ вспомнил старые обиды да развередил затянувшиеся раны?
Было так, или немного иначе — никто не знает. Так говорили в бригаде. Но факт остается фактом: целый полк Советской Армии воевал на стороне мусульман.

             2. Кому нужна твоя правда?
Он, мой теперешний заводской мастер, служил в том полку то ли лейтенантом, то ли капитаном. Он же ушел тогда вместе со своей ротой, после бегства которой, русский полк разоружили, и он перестал существовать как боевая единица. Как-то в курилке, оставшись с ним один на один, я попробовал завести откровенный разговор.
— Аркадий! Есть у меня к тебе дело.
— Ну? — недовольно буркнул он.
 Угрюмость и отчужденность — черта его характера: всегда ли он был таким, или таковым сделали его карабахские события, не известно.
— Дело щепетильное, можно сказать, тонкое.
— Что ты хочешь? Не пойму никак, — недобро сверкнул в мою сторону глазами.
— Ты служил в Нагорном Карабахе?
— Ну и что? Служил! — процедил с вызовом и раздражением.
— Понимаешь, надо как-то встретиться с тобой после работы. Взять пару бутылочек. Сходим ко мне в гости… Посидим…
— Зачем? — спросил односложно.
Чувствовалось: разговор ему не нравится и он не хочет его продолжать.
— Я тоже служил в Закавказье, Ахалкалаки. Не слышал? Посидим, поговорим по душам. Расскажешь, что-нибудь интересное.
— Зачем тебе это?
— Ты, наверное, слышал, что я пишу. Мне интересен сам материал.
— Это не материал, это жизнь.
— Вот я и говорю, расскажешь о своей жизни.
— Кому это надо? — неодобрительно чеканил он односложные вопросы.
— Мне надо.
— А мне не надо, — отрезал он, — а тебе-то это зачем?
— Повесть напишу. Если ты думаешь, что-нибудь такое, то не бойся, мне нужны только факты, которые ты знаешь. Я могу изменить имя, номер части, фамилии… Даже не столько факты, их и в газетах можно прочесть, важнее — суть происходящего, внутреннее состояние человека, его переживания. Правда нужна.
— Ишь, чего захотел: правды! Все хотят правды, но где она?
— Сейчас все так изолгались, столько брехни вокруг. А люди-то уходят. Вот ты свидетель тех событий. У вас, говорят, целый полк продали.
— Ну, продали… Ну и что?
— Люди уходят, а правда должна оставаться. Ведь литература — это, можно сказать, квинтэссенция жизненной правды. В жизни есть и то и другое, вперемешку, а в настоящей литературе — остается одна правда. По этим книгам наши дети будут учиться жить. Они должны знать: как все было. Чтобы не повторять наших ошибок.
— Кому нужна твоя правда? — затушил он сигарету в пустой банке от кофе. — У каждого она своя. Был Советский Союз — одна была правда. Теперь другая. И никто тебе правды не скажет. Ты чего сидишь? Работать иди!
Разговора не получилось. Мастер был моложе меня на лет семь. Но уже с каким-то серьезным надломом по становому хребту. Этот надлом чувствовался во всем. Даже радость, редко овладевающая им, была какой-то взрывной, необузданной и противоестественной. Весь какой-то издерганный, нервный и озлобленный. За глаза его в бригаде так и звали: «душман дерганый». Налетит на человека, не разобравшись, наорет, накричит без причины и, даже убедившись, что оказался не прав, поступил не справедливо — никогда не признает своей вины. Видимо, у тех, кого однажды продали — своя правда, не похожая, не родственная правде большинства. Свою правоту он отстаивал всегда. Доказать ему было ничего невозможно. Гнул свою волю через колено, и дело с концом: «Я начальник — ты дурак!», — вот и весь сказ. А если чересчур умный, то почувствуешь его превосходство в конце месяца, когда получишь на руки «цетлик», распечатку заработной платы. Иди и доказывай, что не слон. Он все равно не услышит: как сделал, так и сделал, и дело с концом: он начальник, а ты…

                3. «На круг!»
Больше к теме «наемников» я не возвращался. Только изредка, да и то под хмельком, в мастере чувствовалась теплота человеческой души. Чаще он был просто машиной, выполняющей нехитрые распоряжения начальства и распределяющей работу бригады.
— На круг! — злобно объявил мне сегодня утром, словно это не кто-то, а именно я продал его вместе с полком нахичеванцам. — На целый месяц. Конвейер пошел!
«На круг» — это значит, на конвейер. Целый месяц не будешь принадлежать себе, а станешь придатком огромного механизма. На круг — это значит, немного больше зарплаты в конце месяца, больше усталости в конце рабочего дня, меньше выкуренных сигарет и ни минуты свободного времени в течение смены. Все это соображаю на ходу, выворачивая большие пальцы спецовок и натягивая их на ладони. Без спецовок руки до крови изрежешь об острые кромки деталей.
Стал к тележке. Несколько минут бешеного темпа работы. Лицо покрывается потом. Я запоздал к началу движения секунд на тридцать, теперь приходится наверстывать упущенное время. Наконец, нагнал, выровнял темп. Можно вздохнуть и перевести дух.
Работа примитивно проста: конвейер идет по кругу. К моему рабочему месту подходит с пустыми подвесками. Сюда же подкатывают из механического цеха тележки, заставленные только что сделанными на линии панелями (будущими стенками холодильника). Моя задача — брать из тележки панели и цеплять их на пустые подвески. Дальше конвейер идет в камеру покраски, проходит камеру увядания, сушило, оттуда выходят уже готовые к сборке покрашенные панели.
Достаешь из телеги спаренную панель, (они идут сложенными по две: правая и левая), ставишь на резиновый коврик, расчленяешь рывком сдвоенные детали, подхватываешь одну и навешиваешь, переворачиваешь подвеску, вешаешь другую панель. Следующая пара… Нудная однообразная работа. И так целый час.
На круг ставится одновременно четыре человека, передающих, как по эстафете, свои рабочие места. Второй час я перейду «на приемку», — там главное не пропустить брак, составить его в отдельную тележку и отвезти на доработку. Третий час, «на съеме» — делаешь то же самое, что и на «навеске», только в обратной последовательности: снимаешь покрашенные детали, паруешь и составляешь в тележку. Тележка подается на линию сборки четвертым человеком. Через час стану этим четвертым, буду «на подаче».
Четыре часа, полчаса на обед. Конвейер запускается минута в минуту. Четыре часа после обеда, опять в той же последовательности: навеска, проверка, съем, подача... Четыре часа — и конец смены. Все идет по кругу. Завтра все повториться. Так двадцать два или двадцать три рабочих дня.
До обеда еще далеко, но обед тоже тебе не принадлежит: за полчаса умыть руки, сходить в столовую, отстоять очередь, взяв первое, второе и третье, рассчитаться в кассе, поесть, поставить посуду на место… Главное — успеть курнуть перед работой.

               4. Почему идут на конвейер?
Сантехники, электрики, слесаря и прочая «обслуга», так называемая рабочая интеллигенция, — зовут нас «обезьянами». Мол, не нужно никаких интеллектуальных усилий для работы, никакой специальной подготовки. Бери и вешай, и снова хватай да навешивай. Думать ничего не надо. Всё уже продумали и додумали за тебя. Каждое движение просчитали до десятых долей секунды. Потому на конвейере движения у всех одинаковы. Импровизации и нововведения не приветствуются, так что творческое начало можешь на конвейере на время отключить. Оно здесь лишнее. Не нужно никакой специализации, никаких специальных знаний, тупой физический труд: «Взял человека с улицы, объяснил за пять минут, что нужно делать, и готовый специалист». Так думают сантехники. Это они напрасно. Ошибаются. Как раз на «кругу», один на один с конвейером, под однообразную музыку монотонного позвякивания, постукивания да поскрипывания очень хорошо думается. Я-то знаю. Три года работал сантехником. Они до сего времени понять не могут: почему ушел? Все бегут с конвейера, а я — на конвейер. «В чем дело? — думают они, — что-то здесь не так!» Хотя их абсолютно не удивляет, почему я вообще оказался на заводе? Они считают это в порядке вещей, завод кажется им самым удобным местом на земле, считай, теплое местечко у Бога за пазухой в центре райских кущей. Большинство и не пробовали другой работы, не жили другой жизнью. Пришли сюда юнцами, здесь учились, женились, теперь детей пристраивают. Менялось только начальство, а с ним и порядки на заводе, заменяли изношенное оборудование да устаревшие станки, а люди неизменно оставались.
Я люблю думать. А у сантехников из восьми рабочих часов шесть приходилось не работать, а только имитировать бурную деятельность и чрезмерную занятость, загруженность работой. От такой имитации морально и физически устаешь больше, чем от самой работы. Да, мышечная нагрузка у них меньше, но больше засасывает гиблое болото, не в смысле канализации, а в смысле привычки ничегонеделания. После такой работы человек уже ни на что не способен. Приходишь с работы и на диван. Утром снова на работу. Так и проходит жизнь.
Однообразно и медленно сунется конвейер. Плывут навстречу подвески: повизгивают да подергиваются: ко мне пустые, от меня — увешанные черными панелями. Это только кажется, что конвейер движется медленно. Зазеваешься несколько секунд, выбьешься из размеренного ритма — ох, как быстро наезжают на тебя эти подвески. Как тяжело наверстывать упущенное! Сем потов сойдет: только успевай хватать да вешать, хватать да вешать… Лихорадочно догоняешь время, чтобы войти в спокойный ритм работы. Догонять всегда удушливо: сердце в горле стучит, можешь и выплюнуть ненароком это сердце, которое на конвейере тебе уже и не принадлежит.

               5. Кому нужны твои знания?
А в размеренном ритме думается хорошо. «Почему я здесь?». Говорят, каждый человек проецирует место существования порожденными мыслями. Итог настоящего положения — результат всей предыдущей мыслительной деятельности, результат твоих же помышлений и действий.
Правдивый и справедливый порядок вещей. Каждый заслуживает своей участи. Каждый кузнец своего счастья. Но очень часто пробуем ковать свое счастье по чужим кузницам, вот и получаем: вместо золотой подковы удачи, одну окалину разочарований. «Но всё же, почему я, имея два высших образования, сгодился только на примитивную обезьянью работу?». Выходит, вся моя учеба — мартышкин труд? Нет, я не согласен с такой постановкой вопроса. Я многое знаю, и многое умею, доказал это. Я заслуживаю лучшей участи. «Ну и что? — слышу чей-то возражающий голос, — а работаешь, как и я, на конвейере». Кому нужны твои знания и твое умение? Никому! Загнешься здесь, и спасибо не скажут. Таскаешь железо вместе со мной, и будешь таскать до пенсии. И никакого проку от твоих дипломов. «Нет, не буду до пенсии. Не буду!!!» — возражаю я. Кому? Да, наверное, самому себе: «Ты человек подневольный, а я сюда пришел по собственному желанию. Захочу и уйду. А ты — не уйдешь! Не сможешь уйти: не умеешь ничего, потому что боишься… Да и платят, вроде бы, хорошо. Прикормили».
Ничто так не деморализует, как скромный, но постоянный доход. Тебе некуда идти, ты даже пробовать не будешь. Нет у тебя ни опыта, ни знаний соответствующих, ни умения делать еще что-нибудь, кроме этой примитивной работы. Ты всем доволен, и ничего тебе больше не нужно. Если человеку ничего не надо, значит, у него чего-то не хватает. Ты догадался, чего именно не хватает? «Какая разница, — не унимается внутренний спорщик, — и ты с институтом, и я с десятью классами делаем одинаковую работу. И платят нам одинаково, мне еще и за выработку, за стаж доплачивают, а тебе — шиш! Твое образование не выбито золотыми буквами на лбу, не повышают за диплом коэффициент трудового участия. Одинаково ворочаем железо: ты с двумя дипломами в кармане и я с десятью классами».
Нет, разные мы. Разные!!! Земля с небом не сходятся. Огонь не дружит с водой. Я, например, могу стихи читать про себя, могу песни петь, которые сам сложил, а могу рассуждать о «категорическом императиве» Канта.
Бред сивой кобылы. Вон идет конвейер — он всех равняет. Я понимаю, что гусь свинье не товарищ, но здесь мы даже не люди. Все перед конвейером одинаковы. Для него не важны образования, не видит он дипломов и диссертаций, знания и таланты ему только мешают, отвлекают от основного. Грубая физическая сила да сноровка — вот и все, что ему необходимо. Мы просто придатки машины, самодвижущиеся и самовосстанавливающиеся агрегаты, биороботы и зомби…. Без души и сердца, без проблеска мысли. Какое там, к черту, звездное небо над головой, какой там к рогатому да копытному, моральный закон в сердце? Нет ничего!
О, нет! Нет!!! Я — Человек! Я создан для счастья, как птица для полета. Кто сказал? Ты не знаешь, а я знаю: и кто, и где, и по какому поводу. Я мыслю, следовательно, существую... Мыслью своей всю вселенную могу объять. Не в силах этому бездушному механизму убить мою животрепещущую мысль.

   Все мысль, да мысль, художник бедный слова.
   О, жрец ее, тебе забвенья нет:
   Тот тут, то там, то человек, то свет,
   И жизнь, и смерь, и правда без покрова…
 
   Резец, орган, иль кисть…
   Счастлив, кто влеком
   К ним чувствами,
   За грань их не ступая.
   Есть хмель ему на празднике мирском.
   Но мысль, острый луч, перед тобой,
   Как пред нагим мечом, бледнеет жизнь земная.

Так почему не дается мне лучшая участь, лучшая работа? Сгодился только на это механическое действие? Где применение моих способностей и талантов? Взял, поставил, повесил… И это все? Снова взял, снова поставил, — повесил… И больше ничего? Да, ничегошеньки! До меня подвески пустые, после меня — навешенные. Все на что я сгодился здесь. На что решился, на то и пригодился, так, кажется, говорят?
Сам выбрал такой путь. Сам пришел сюда, потому что захотел. А теперь вот надоело, рвать скоро начнет от такой работы, а все равно не выплевываю, заглатываю свою блевотину. Было такое желание: одеться в грязную робу и делать тяжелую физическую работу. Чтоб пот сочился через каждую пору, чтобы результаты своего труда можно было пощупать мозолистыми руками. Захотел, и сделал! Силен был тогда захотеть и делать, а теперь вот — не хочу, а все равно приходится делать. Тяжело вырваться, когда желание не возгорается. Засасывает. Так и гибнет человек.
Глупость! Какая несусветная глупость. Мог бы ходить по цеху, вот как этот начальник, что сейчас прошел мимо — в белой рубашке, при галстуке, ручки чистые… Одеколоном пахнуло. А от меня потом да краской за три версты разит. Грязная спецовка лосниться от солидола, рукавицы за смену в клочья. Руки в кровавых мозолях, изранены. Но нет, не хочу как этот начальник. Он недалеко ушел, еще горше порабощен системой. Внешний лоск — только видимость. Ему еще и пресмыкаться нужно перед другим начальством, угождать, подсиживать… Без этого на заводе карьера не делается. Так, во всяком случае, считают такие как я, работяги. И для него та же проходная: восемь часов оставь за территорией. И получает не многим больше моих двухсот долларов.
А ведь у меня же была иная, культурная и интеллигентская работа. Кабинет, телефон, чистый костюм. Ненормированный рабочий день. Сам планировал и исполнял планы, свои же замыслы в жизнь претворял. Больше сделал — больше получил. О такой работе только мечтать. И все это оставил, ради чего? Ради отупляющего и оскотинивающего занятия. Да, и бытие порождает сознание… Как бы там ни мудрили философы о первичности того или иного. Мысль творящая воссоздает породившее ее бытие. Яблоко от яблони… Да это так. Но и сознание предопределяет бытие. Находясь по уши в дерьме, не услышать утонченных ароматов. Все взаимосвязано. Где эта тонкая грань, балансируя на которой, еще можно делать выбор и влиять на действительность? Ведь я уже почти все имел, можно сказать, был счастлив. Обладал свободой для мышления… Но пресытился этим, устал держать ответственность, — захотелось неволи и рабства, чтоб потом еще сильнее взалкать свободы, ответственности за весь зримый и не зримый мир.

          6. Вся наша жизнь – конвейер!
Всего четыре года назад, имея работу, о которой многие и мечтать не смеют, мне захотелось вдруг этого примитивно ползущего навстречу монстра. Теперь наелся досыта, — из горла лезет! От своего дела отказался, теперь чужим до смерти давиться? Белой вороной чувствовать себя, ловить косые взгляды, да покручивание пальца у виска, вот, дескать, ищет, где хуже. Ненавижу тебя, завод! Кормилец и спаситель ты мой! О, как я тебя порой ненавижу! Ты убиваешь человека. Распинаешь его на конвейере, прибиваешь к позорному столбу у станка. Прикармливаешь людей, словно поросят, чтоб они жир нагуляли, а потом — на убой их, на убой… Одна туша и осталась, без души и мысли: конвейерное мясо. Выпотрошишь из них живую душу — теперь они твои навечно. Медленно по капле выдавливаешь из них сок жизни, железной рукой достаешь сердце, вот так же методично, как движется конвейер, или так же однообразно, как работает пресс, раз за разом, достаешь по кусочкам и умерщвляешь живое. Удар за ударом, удар каждую секунду, и человеческого естества становится меньше. И так все восемь часов подряд. Год, два, три… Был человек и нет его. Один придаток к механизмам остался.
Ради чего такая жертва? Ради жизни, ради необходимости существования, ответите вы. «Но разве это жизнь, когда в цепях, но разве это выбор, если скован?»
Какими цепями приковал я себя к заводу? Что меня удерживает здесь? Цепи долга, узы страха бедности, или еще что-нибудь? Неужели надломилось нечто внутри, не хватает духа отважиться и принять быстрое и бесповоротное решение, как раньше принималось? Разучился сжигать мосты за собой, и жечь корабли перед решительным штурмом. Что-то сломалось. Никто не предал меня, я сам себя продал в рабство на четыре года. С какой целью? С чего это вдруг примерещилось, что только через осознание рабства добывают истинную свободу. Через тернии — к звездам…
Наверное, потому, что там, где я был раньше, тоже не было свободы. Одна кажущаяся видимость. Здесь и сейчас, стоя у конвейера, я волен думать и чувствовать то, что хочу, жить тем, что волнует. А там, где был прежде, даже это было невозможно. Там было более беспросветное рабство, хотя и неприметное — подневольность мысли. По долгу службы в мои обязанности входило думать и чувствовать так, как того хотят и ожидают от меня работодатели. А это противно, хуже некуда: быть холопом, лакеем, угодником, не сметь даже, свое суждение иметь, и это после нескольких лет действительной свободы. Не известно еще, что страшнее? Тамошнее рабство мысли, или же теперешнее физическое временное порабощение, которое не властно над моей мыслью, а только пытается предопределить, навязать свой стиль помышлений и поведения. То состояние можно назвать «духовным концлагерем», а нынешнее именовать «внутренней эмиграцией». Трудно сказать, что лучше. Да, хрен редьки не слаще, но эмиграция предполагает хоть какое-то движение.
Мы удовлетворены своим положением, когда достигаем целей. Одной из целей моего перехода на завод, а в последствии на конвейер было — снять финансовую напряженность, разрешить материальную проблему и освободить личное время для творчества. Я не добился ни того, ни другого, ни третьего. Вопрос денег встал еще острее: жена осталась без работы. Утратился интерес к творчеству: сначала пропало желание брать в руки гитару, потом стихи престали писаться, и, наконец, вся словесная эквилибристика, так называемое писательство и поэтическое творчество увиделась мне бессмысленной тратой времени и сил. Пропало желание — это уже серьезно. Зачем? Ради чего ломать копья? Ведь столько всего написано, а мир не стал лучше? Стоит ли плодить словесный блуд? Зачем, если сам уже исписал горы макулатуры, можно издать десятки книг, но почему-то никто не вырывает из рук рукописей и не спешит издавать? Причина этого «почему-то» хорошо известна: осатаневший, подлый по сути своей и изолгавшийся мир никогда не принимал того, что не его сущности, что является свидетельством его падения, укором и страхом перед возмездием высшего суда. Он подавится единственным глотком правды, солнце истины его ослепляет. «Ах, так?! Накось, выкуси меня! Зубы сломаешь, но я все равно добьюсь своей цели! Сделаю, что задумал, и что должен сделать!».
Завод засасывает в трясину обыденности, усталости и хоронит заживо. Я понимаю, что иду на дно, но заживо меня никто не похоронит. Потому и начал судорожно искать новые возможности реализации старых целей. Целей, из достижения которых, складывается дело моей жизни.
Кто ищет, тот находит. Главное, чтобы у человека было желание…
Конвейер дернулся, как в агонии, предсмертно взвизгнул подшипниками и остановился. Смена окончилась. Пора переодеваться.
Вся наша жизнь — непрерывный конвейер. Он идет по кругу. Нет ни начала, ни конца. Замкнутый круг. Вся история человечества — конвейер, перемалывающий судьбы народов и государств, в труху растирающий человеческие души. Странно, что изобрели конвейер только несколько столетий назад. Ведь он всегда был. Сдается мне, его запустили миллионы лет до нашей эры, и ползет он с тех пор по кругу, ползет из века в век. Ползет, не останавливаясь ни на секунду. Этот конвейер — наша жизнь. Рождение, жизнь, смерть… День, ночь, день… Опять рождение и снова смерть. Сохранить себя, свою душу живую, выжить в этой беспрестанной и бесперебойной мясорубке носящей имя «Левиафан», и не просто выжить и сохранить, а вырваться из вечного коловращения, вернуться туда, откуда были посеяны в эту землю. И принести в извечную святую святых искру живого опыта, взращенного именно твоей жизнью, выстраданного твоей душой, обожженного, как в горниле, твоим духом, даже если твоя жизнь и напоминает движением примитивный конвейер. Это и есть, по-видимому, — наивысшая наша цель.