"…И не мы – те черные дни и ночи – смотрят нам в душу пронзительными, немигающими фасеточными глазами инопланетного существа.
И в каждой из тысяч граней его всевидящего ока – отражение наших судеб, и истина, которую мы не знаем…"
("ФАСЕТОЧНЫЕ ГЛАЗА НОЧИ", Ольга Ланская)
***
Тянуло, манило, влекло неотвратимо, как судьба и так же иррационально необъяснимо: еще раз пройти по прибрежному песку, глубокому, податливо сыпучему и упругому одновременно, отталкивающему ступни, как толчковая площадка перед прыжком в сальто.
В жизни, как и в спорте, много странного.
Я всегда обожала снаряды, даже те, перед которыми всех наших девчонок трясло так, что вибрировала скамейка, на которой рядком – птички на проводах! – сидела вся наша девчоночья команда.
Меня никогда не трясло. Я любила все снаряды, любила ту возможность, которую они давали приземленному человеческому телу – возможность полета.
Главное, сильно оттолкнуться, войти в ритм с полетом, вращением, с секундами абсолютной свободы от земли и снаряда.
Но есть в спортивной гимнастике одно нудное – вольные.
Там тоже толчок, тоже – сальто, тоже вроде бы полет. Но как тягуче вязко держит земля, как она тянет вниз! Я не любила "вольные". Они для меня были как оброк.
Закончив упражнение, я уходила с гимнастического мата с таким ощущением, будто земля меня опять обманула. Не отпустила. Не дала взлететь.
А зал взрывался аплодисментами. И оценки всегда были высшими…
На снарядах тоже высокие. Иногда очень. Но на нелюбимых вольных упражнениях – высшие. Всегда.
Такое вот несовпадение…
И вот, уже несколько недель мне хотелось на залив.
Молча посидеть в защитных ладонях прибрежных дюн, которые в такие дни, когда пляжи во всех бухтах безлюдны, самозабвенно задумчивы, словно беременная женщина, прислушивающаяся к первому толчку дитя.
Помолчать, поглядеть на бесконечную – до горизонта – рябь залива, на несуетливых чаек.
Послушать, как едва слышно шуршит высокая, согнутая по ветру трава.
Серая, желтая, синеватая.
Колючая даже на вид.
Октябрь в разгаре.
Щедро одаривает красками небо и землю, и все, что растет на ней, а дюны уже беременны близкой зимой. И холоден ветер, и пальцы леденеют от долгого соприкосновения с ним.
Каждую осень мы до снегов успевали попрощаться с заливом. А вот на этот раз – никак.
Тянуло, манило. Словно от того, удастся ли вырваться в дюны, зависела вся моя жизнь.
Глоток. Мне нужен был этот глоток залива.
А дни мелькали, дни неслись, не считаясь ни с какими желаниями, забитые по самую крышку, до донышка неотложным.
Наконец, времечко выкроилось. Хоть и кончается день, а до заката – меньше трех часов.
– Ничего, – утешаю себя. – Посмотрим, как уходит солнце…
И вот, мы в машине – сначала вдоль Фонтанки, затем сквозь людный в эти часы Невский проспект…
Остаются слева белые античные богини Цирка, поворачиваем на мост через Фонтанку, мимо только что восстановленной и освященной самой старой, как говорят, церкви Санкт-Петербурга, сворачиваем на Литейный, а затем на продолжающий его мост, который не так давно испоганили было бесстыдные бабешки из группы "Война", решившие показать великому городу главный символ своего существования – непристойный, как и они сами.
Мелькнул золотой Дацан, волшебные острова остались позади.
И вот, мы едем по бесконечному Приморскому проспекту, поглядывая, не мелькнет ли между рыжих стволов сосен наш Финский залив.
И чтобы успеть до заката и на закат, решаем остановиться на первом же приближении к заливу.
Разлив с шалашиком Ленина, утиные заводи, городок, которого почти не знаем, а зря – там, на его старинном кладбище, хоронили мы в начале нулевых последних мужчин из рода Романовых, никогда не покидавших Россию, – доктора Сашу и его отца Михаила…
И вдруг поредели сосны, мелькнула темная синева моря.
Свернули.
Море в двух шагах. Шлагбаум полосатенький. Остановились. Вышли.
Сказать, что мы попали в рай, – ничего не сказать.
Нас объяла тишина. Мы погрузились в неё. Словно в воду нырнули с высокого откоса.
Оглушило. Одарило свежайшим воздухом. Очаровало невиданным.
По обе стороны дороги, почти тропинки, приведшей нас сюда, ярким золотом, темной зеленью, белым, красным, охряным росчерком стволов сияла роща.
И уютно, ненавязчиво, по-питерски невысоконько, мезонинно, покатыми крышами накрытое, – чтобы ни вода, ни сугробы не скапливались, – жило в золотой роще Берендеево Царство.
А вон, и золотой петушок прилепился на тонкой спице к высокой башенке, шею к морю вытянул, высматривает, нет ли вражеского судна на горизонте…
А чуть пониже, на соседних крышах, еще два таких же волшебных стража – на все стороны глядят…
Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве…
Осталось только колдовскую Шамаханскую царицу узреть – мельком, мимоходом хотя бы…
Оглядываемся, смеемся: куда это мы попали? И море в двух шагах синеет, а нас как приворожило.
Вдруг, напротив нас в красно-золотом кружеве осенних зарослей открывается калиточка.
Женщина выходит.
Высокая, статная. Улыбка на лице мягкая – живая.
Словно счастьем переполнена женщина эта, и оно, счастье-то это через улыбку ее светится.
– Где это мы? – спрашиваем. – Вы извините, куда это мы попали?
Смеется женщина, словно не понимает, о чем мы:
– Как это куда? – говорит.
И улыбается, светлой красотой своей улыбается, приветливо так.
– Где мы? – спрашиваю. – Как это место называется?
– Город это, – отвечает женщина и смотрит на нас, как на привидения.
Только видно по всему, что не боится эта женщина никаких привидений. С такой улыбкой чего можно бояться? Любая нечисть у ног ляжет, скукожится от такого света человеческого и засохнет.
– Город?! – переспрашиваю я.
– Да, – отвечает женщина. – Сестрорецк. Ермолова проспект это.
– Это – проспект?!
– Да. Ермолова.
И в голосе женщины гордость и особое, незамутненное ничем и никаким бедам неподвластное русское достоинство.
Выслушали мы, подивились. И пошли к заливу.
Ходили по упругому, как гимнастический мат, глубокому песку. Смотрели на закатное солнце, которое, приближаясь к горизонту, становилось все больше, все необъятнее…
И ныряли вдоль залива на воздушных волнах парапланы, и ловил черный пес яркую, как радуга, летучую рыбу-птицу, и смеялись дети, глядя, как он дразнит хозяина, заставляя его крепко держать на невидимой леске готовую вырваться рыбу-птицу.
И ветер пробегал по кронам берез и сосен. И стыла в руках кинокамера – так хотелось запечатлеть все это навечно.
И от ветра, и от сознания, что это невозможно, леденели пальцы.
День уходил в воды залива. И мы еще не знали, что до поры настоящего листопада – еще дни и дни…
Сестрорецк - Санкт-Петербург
("Фасеточные глаза ночи")