Возвращение блудного сына, ч. II, гл. I Дом

Михаил Забелин
ЧАСТЬ   ВТОРАЯ

 
 
      

 «Оглядываясь на прожитую жизнь – а это со мной иногда
случается, - я больше всего поражаюсь тому, что всё,
некогда казавшееся наиболее важным и привлекательным,
теперь представляется самым нелепым и абсурдным.
Например, успех во всевозможных его проявлениях,
известность и слава, мнимые удовольствия, вроде
зарабатывания денег, обольщения женщин или
путешествий – метаний по всему свету, подобно Сатане,
в стремлении попробовать всё, что предполагает
ярмарка тщеславия.  С позиции сегодняшнего дня все
эти старания ублажить себя кажутся не более чем
мыльным пузырем…»

Малколм Маггеридж «Откровения XX века»






Берег был крутой, обрывистый. Чтобы спуститься к Шаче в этом месте, нужно было обогнуть холм по тропинке, хотя и там она словно торопилась сбежать к реке. Стайка любопытных берез остановилась, замерев на самом краю, а кто-то не удержался и оступился по склону вниз. Зеленая поляна на холме выдыхала летнее тепло земли и располагала к неге. Вид открывался удивительный, привольный, бескрайний. Справа, там, где мелкая Таха вливалась в свою старшую сестру – Шачу, на холмистых склонах разлегся город.
Он казался дремотным и тихим. Он вырастал средь зеленых деревьев огородами и домиками, а над ними, будто охраняя их покой, врезались в голубое небо белая колокольня и золотые купола храма Николая Чудотворца.
Слева, на другом берегу реки, расстилались луга и убегали вдаль до самого горизонта. А на холме, вплотную к поляне, подступал лес, и не было ему ни конца, ни края чуть ли не до самой Костромы.
Шача здесь была не широкая, но быстрая, чистая и рыбная. На берегу отшлифованные валуны сходили в воду. Вода была мягкой и казалась немного прохладной после летней жары. Но что за блаженство нырнуть в нее, смыть с себя пот и грязь уходящего дня, слиться с рекой, раствориться в ней, и с каждым взмахом рук почувствовать, как кровь бежит по жилам, как наливается силой и молодеет тело. А потом плыть на спине, раскинув руки, обнимая небо.
Это место известное, но люди сюда приходят ненадолго: окунутся, посидят на бережку и домой.

В этот длинный солнечный вечер на берегу, кроме Ильи и Даши, не было никого. Даша уже стояла по горло в воде, смеялась, махала рукой и звала:
- Иди же сюда быстрей. Вода – прелесть, чудо.
Илья спустился осторожно по камушкам, попробовал воду ногой, поёжился, вдохнул воздуха и нырнул, наконец. Река приняла его бережно и ласково. Он встал рядом с Дашей, обнял ее и, как и много лет назад, удивился, как красиво она светится вся радостью: губами, глазами, улыбкой.
- Мне только сейчас пришла в голову одна мысль, - сказала вдруг Даша. – Ты никогда не задумывался, из чего складывается слово «счастье»?
И неожиданно в ответ на ее слова в сознании сложились два слова:
- Сейчас есть.
- Да, да, понимаешь: сейчас есть, счастье – это то, что сейчас у нас есть.
- Знаешь, я никогда не думал об этом. Вот ты спросила, и в мозгу что-то включилось, будто настроилось на одну волну с тобой.
Даша радовалась так, будто только что сделала величайшее открытие, будто раскрыла для себя и для Илюши рецепт счастья.
- Мы живем, и это уже счастье, - продолжала она. – Каждый день, каждый миг жизни – счастье. Посмотри, как хорошо: река, трава, солнце, небо, мы с тобой. Вот оно – счастье. Надо только любить жизнь.

- Счастье, сейчас есть. Как всё просто, оказывается.








ГЛАВА  ПЕРВАЯ

ДОМ


I


В то время как Сергей пребывал в Москве, в семье Головиных произошли некоторые перемены.
Строился новый дом. Дом рос на глазах. Кости его обрастали плотью и оживали окнами.
Илья Андреевич собственноручно начертил план. Он представлял себе большой дом в английском стиле, в котором хватило бы места для всех: для них с Дашей, для Саши с Олей и их детей, для Сережи и его будущей жены и детей. Он мечтал о том времени, когда утихнут непонимания, и они с Дашей будут нянчить внуков и гулять с ними в саду, и показывать им, как внизу сливаются две реки, как далеко, красиво и уютно обступают город луга и леса.
Ему казалось, что он не смог, не сумел передать своим детям всё, что видел, понимал, знал и умел сам, всё, что накопилось в голове за прожитую жизнь и осталось недоданным, нерастраченным, как теряющие со временем свой блеск сокровища. Теперь всё, что было в нем хорошего, полезного, нужного, он хотел отдать внукам и научить их тому, что считал важным, нравственным, непреходящим.

На первом этаже дома он планировал разместить картинную галерею. В последние годы он увлекся коллекционированием картин. Более всего его привлекали работы молодых, никому еще неизвестных художников, в которых он угадывал большое будущее. Вместе с его собственными картинами получилась неплохая коллекция.
Из большой прихожей лестница вела на второй этаж. Там должна была разместиться жилая часть дома: многочисленные комнаты, спальни, столовая, большая гостиная, библиотека. На третьем этаже, выполненном в виде мансарды с частично застекленной крышей предполагалось устроить мастерскую. Из нее двери вели на широкий балкон, устроенный с той стороны дома, откуда вид на дальние поля, леса и петляющую по лугам Шачу был особенно красив.
Под домом выложили погреб, где Даша могла бы хранить свои осенние заготовки, к приготовлению которых относилась с особенной любовью: соленые и маринованные грибочки, компоты, соленые огурчики, варенье разных видов, консервированные помидоры, перцы, кабачки, капуста, салаты, кабачковая икра, наливки, настойки и прочее, прочее, прочее.
Сад, высаженный еще дядей Игорем, разросся и белел в яркие майские дни нежными лепестками яблонь и вишен, и как приятно было спрятаться в тени его деревьев от летнего зноя и срывать походя то сливу, то яблоко, то грушу, то вишню, то крыжовник, то жимолость, то смородину, то малину, то клубнику и землянику.

Чем дальше продвигались работы, тем больше времени, сил и воображения отдавал Илья Андреевич дому. Он стал для него не только воплощением мечты, но и его взглядов на жизнь и семью. Он превращался в его размышлениях и фантазиях в некую родовую крепость, и понятие «дом» приобретало более широкое, моральное и философское значение, в которое входили и семейные узы, и патриархальные обычаи совместных забот, трапез и решений, и уют, и комфорт, и возможность уединиться у себя, и взаимопомощь, и взаимная любовь. Он представлял его родовым гнездом, в котором росли бы внуки, из которого они вылетали бы потом, но обязательно возвращались назад.
Когда Илья рассказывал о своих планах Даше, она не спорила, соглашалась и помогала ему, но в глубине души называла своего любимого последним романтиком.
Работы подходили к концу, Илья Андреевич дневал и ночевал на стройке. Когда пришло время отделки, Даша почувствовала, что дом и для нее сделался ближе и роднее, и теперь вместе с мужем бегала, изобретала, что-то в уме прикидывала, придумывала, подсказывала, сердилась, радовалась и колдовала над этим разгорающимся очагом. В выборе мебели, обоев, штор, цветовой гаммы комнат – то есть в устройстве уюта на втором этаже, ее слово стало решающим. Про новый дом она говорила с оттенком гордости: «В стороне и в людях.»

Весь последний год они были вдвоем и неразлучны. Саша не навещал их, но звонил иногда, Сережа был в Москве и звонил еще реже. Илья больше никуда не уезжал: ни в Москву, ни на выставки, ни за границу. Даша стала спокойнее и увереннее в себе, и всё чаще улыбалась каким-то своим мыслям, несомненно, приятным и радостным. Что-то на время потерянное, что притягивало их в молодости, вернулось. Может быть, этот дом, как надежда на будущее, на долгую, тихую жизнь, или общие заботы и планы сблизили их, но когда они поднимались по новой лестнице или открывали дверь в только что отделанную, пахнущую деревом и краской комнату, они так тонко и нежно чувствовали друг друга, будто им снова было по двадцать, и жизнь только начиналась.
Илья вспоминал, как здесь, на этом месте, он писал Дашин портрет, и они слушали рассказы дяди Игоря про войну и историю про Акулину. А Даша пересказывала со смехом их первый Новый год в старом доме Игоря Васильевича. 
- Ты не представляешь, с каким трудом я нашла эти подарки для тебя и дяди Игоря. Я так волновалась, понравятся ли.
- А я чуть не умер со стыда, когда вспомнил, что не приготовил ему подарок. Слава Богу, ты выручила. Наверное, тогда я и подумал, что ты будешь хорошей женой.
- А я всегда знала, что ты у меня один на всю жизнь.
- Успеем мы всё закончить или нет, давай этот Новый год встретим в новом доме. В этом есть что-то символическое, правда?
- Да, да. Пригласим всех: Сашу с семьей, может быть, Сережа сможет приехать на праздники.
- Правильно.
- И Наталью Андреевну тоже. Как-то неладно, нехорошо, что у нас такие отношения с ней. Ведь она твоя сестра.
- Я не против. Всех позовем.


* * *


Уже зима прихватила холодом землю. Вьюги намели сугробы в старом саду. По замерзшей Тахе катались на коньках дети. Шача стала белой и тихой. Ночи посветлели от снега, а дни посерели от туч.
Снежинки, как Дашины мысли, кружились, носились, таяли и стучались в окно, как в темечко.

Для Ильи эти предновогодние дни всегда представлялись зыбкими и расплывчатыми, как предрассветные сумерки, когда сереет долгая тьма и робкий бледный день тихонько крадется в окно. Накопившаяся за год душевная усталость разветривалась, и ожидание нового года, как нового чуда, окрашивалось в голубые, зеленые, красные огоньки гирлянд на Мухином мосту через Таху и на праздничной елке в центре города. Оживление, предвестник праздника, гнало прочь постылые будни, невидимо передавалось от человека к человеку, разносилось по городу, и уже в самом воздухе звенела музыка, легкая, как эльф, веселая, как дитя, жизнеутверждающая, как ода к радости. Сотканная из тысяч добрых мыслей атмосфера скорого праздника накрывала волшебным покрывалом людей, заряжала энергией сердца и с удвоенной силой разлеталась от человека к человеку.

Дней до Нового года оставалось всё меньше, и его приближение словно подстегивало и работников, и хозяев дома, и как-то само собой выходило, что всё успевалось и близилось к завершению.
Илья развешивал картины в галерее на первом этаже. Даша придирчиво выбирала место для каждой, и им опять казалось, что всё возвращается. Даша говорила ему: «Чего-то здесь не хватает», - и он соглашался, и тогда получалось как надо, наилучшим образом. А может быть, и не казалось этого вовсе, а в самом деле так и было, потому что и раньше, и сейчас они всегда понимали друг друга.
Илья всю жизнь восхищался Дашиной энергией и не переставал удивляться ею, будто существовала в ней тугая пружина, мощная батарея, которая все эти годы заряжала ее саму и подзаряжала его. По натуре своей человек ленивый, он был благодарен Даше за жизненную силу, которая передавалась ему от нее и торопила шаг, и укрепляла волю.

Перед Новым годом они обзвонили всех. Саша ответил: «Ну, не знаю. Вряд ли.» Наталья Андреевна сказала: «Спасибо, я привыкла дома встречать Новый год.» У Сережи голос был радостный: «Нет, мама, празднуйте без меня. Поздравляю вас», - и по его тону Дарья Степановна почувствовала, что всё у него в порядке, и ощущение, что всё, наконец, у него налаживается, стало для нее лучшим новогодним подарком.
Они нарядили елку в новом доме, Илья разжег камин, Даша наготовила его любимых блюд, и дом ожил. Им не было грустно от того, что никто не придет, а наоборот: «Значит всё у них хорошо», - и от этих мыслей, и от ожидания завтрашнего дня, и от того, что они вместе, делалось спокойно и уютно. Счастье – оно в них и с ними. Оно сейчас есть. И главное, чтобы это сейчас длилось как можно дольше.
Старый год уходил тихо, прощался навсегда, уменьшился до одного дня и стал прошлым.

Новый год они встречали скромно, в тепле и уюте. Потом вышли на мороз, в сад. Над городом вспыхивали фейерверки.
Даша взяла его под руку и прижалась к нему:
- Не обижайся на них, они хорошие. Они уже взрослые, а мы всё стараемся переделать их под себя. Не надо. Ведь даже если что-то в них нам не нравится, они наши дети. Этим всё сказано.
«Беспокойная Дашина душа, - думал Илья, - беспокойная и любящая.»
Сердце его кольнула щемящая нежность, будто комок снега растаял в груди, и бессильная жалость перехватила горло, как бывает, когда заболел любимый человек, а ты не знаешь, как и чем ему помочь. Стало обидно не за детей, не за себя – за Дашу, словно она оправдывалась перед ним в том, за что перед ней надо было встать на колени.
- О Сереже я постоянно думаю. Сердце болит за него, а в последний раз голос по телефону был веселый, глядишь, всё сбудется. Дай-то Бог. Может быть, мы с ним были неправы. Чтобы быть понятым, надо сначала понять. А мы не умели его выслушать.
Илья обнял жену и поцеловал в морозные, сладкие губы.
- Саша придет скоро к нам, я уверена. Ему захочется увидеть дом и поговорить с тобой. Ты сам не знаешь, как он любит с тобой говорить. Ему не хватает общения с тобой, мне кажется. Я приготовлю что-нибудь и оставлю вас, не буду мешать. Вам обоим это больше надо.









II


Иногда Даша оказывалась провидицей. В крещенские снежные дни неожиданно приехал Саша.

Всю последнюю неделю мело белой метелью и засыпало пуховым снегом с утра расчищенные дорожки. Прилепившиеся по склону Тахи бревенчатые домики укутались в белые тулупы, насупились под бараньими мохнатыми шапками и, казалось, примерзли к земле. Сугробы белой паранджой до самых окон прикрыли лица домов, заиндевевшие серебром кусты и деревья занавесили мелкие заборы, и всё замерло, будто это была картина, выложенная белой мраморной крошкой.
Они еще жили в старом доме, но гостиная, кухня и несколько спален в новом доме были уже готовы к долгожданному приезду Сережи или Саши с семейством. Иногда Илья оставался ночевать в доме один. Он как бы приверивался* к новому жилищу и обживал его. Такие вечера, когда хотелось побыть одному, случались и раньше. Тогда Даша закрывалась в своей комнате, чтобы не беспокоить мужа, или тихонько хлопотала на кухне.
В такие задумчивые вечера Илья бродил по новому дому, останавливался перед картинами, подолгу стоял на одном месте и смотрел перед собой, будто видел не пейзажи, а целую жизнь в отражении своих мыслей. Эти мысли были несуетливы и неторопливы и перескакивали, как птица с ветки на ветку.
Саша и Сережа виделись маленькими и были похожи друг на друга. Даша, совсем девчонка, светилась в солнечном отражении на высоком берегу Шачи, смеялась и говорила: «А вон ту птицу можешь нарисовать?» Дядя Игорь, большой, как медведь, обнимал их с Дашей и всё повторял: «Будьте счастливы».

• Привериться – привыкнуть (Ивановский диалект)

Отец в их старой московской квартире играл на пианино, а потом оборачивался к нему: «Я так рад за тебя». Мама сидела на диване, смотрела на него и плакала. Крохотная Анечка прильнула к плечу: «Папа, расскажи сказку.»
Мысли, как обрывки жизни, были радостны и спокойны. Его раздумья не давали никаких плодов, но приносили душевный покой и удовлетворение и незаметно перекликались друг с другом, пересекая время и пространство. Сердцу было приятно с тихой болью вспоминать и задумываться.

В день, когда приехал Саша, они были у себя, там, где прожили жизнь. Почему-то они всё собирались переехать, торопились перевезти вещи, но никак не могли решиться. Старый дом, как память, не отпускал их.
Саша распахнул дверь, и словно вьюга ворвалась вместе с ним на террасу, закружилась снежной пылью, студеным воздухом и стихла.
- Здравствуйте! Можно? Соскучился я по вам.
- Сашенька! – всплеснула руками Дарья Степановна. – Проходи, садись, сейчас я на стол накрою.

Дарья Степановна обладала удивительной особенностью: у нее всегда находились какие-то припасы или заготовки, и кто бы ни пришел без предупреждения из соседей, подруг, а уж тем паче родных, ей хватало совсем немного времени, чтобы всё приготовить и усадить гостя за стол.
Илья Андреевич вскочил как-то неловко и сделал шаг навстречу. Саша обнял его и надолго прижался к матери. Дарья Степановна сдерживала слезы.
Пока она суетилась на кухне, отец с сыном сидели в гостиной, и Илья Андреевич делал вид, что нисколько не взволнован этой встречей, будто Сашин приезд был делом обычным, но у него плохо получалось.
Обед был готов и ждал дорогого гостя. На плите дымилась кастрюлька с кислыми щами, аппетитно пахло жареным мясом, на столе были разложены по тарелочкам маринованные опята, перчики, соленые огурчики, селедочка и домашняя кабачковая икра.
- Саша, ты останешься или домой сегодня поедешь?
- Останусь, останусь.
Тогда Дарья Степановна торжественно водрузила на стол красивую бутылку, наполненную переливающейся янтарем домашней настойкой. Она улыбалась беспрестанно, будто Саша своим приездом сделал ей такой подарок, о котором она мечтала всю жизнь. «Вот ведь, Саша прилетел. Илюша-то как рад. Может быть, и вправду соберутся они все под нашей крышей», - думала она.
Илья Андреевич, поначалу как-то осторожно, расспрашивал о внуках. Но за обедом, после третьей рюмочки, немного отмяк, оттаял сердцем и сделался совсем добродушен.

После обеда, когда Дарья Степановна уже и всплакнула тихонько, и вдоволь порасспросила Сашу и об Ольге, и о Ване с Варей, и о Ксюше, и о его работе, Саша спросил:
- Дом-то покажете?
Илья Андреевич и сам уже нетерпеливо ждал паузы в разговоре, чтобы предложить посмотреть дом.
- Конечно, конечно, пойдем.
- Вы уж одни идите, да и оставайтесь там. А я тут пока приберусь, - сказала Дарья Степановна. – Посидите, поговорите спокойно. Не буду вам мешать. Илюша, там есть кое-какая закуска. Ты уж сам приготовь.
И прихватив еще одну бутылочку домашнего напитка, Илья Андреевич и его старший сын вышли в морозный вечер. До дома было недалеко. Ветер пропал, улеглась вьюга. Стало удивительно светло и тихо, то ли от полной луны, то ли от чистого снега, как бывает только в белые летние ночи.

Дом поразил Сашу своей огромностью, рациональностью и законченностью. Никогда раньше даже свои картины Илья Андреевич не показывал с таким воодушевлением и любовью, как этот дом. Когда они переступали порог очередной комнаты, он особенно привлекал Сашино внимание к каким-то мелочам, будто боясь, что тот пройдет мимо и не заметит их.
Саша высказывался односложно:
- Здорово. Какой вид красивый. Отлично.
Перешли, наконец, в картинную галерею. Илья Андреевич намеренно приберег ее напоследок, чтобы усилить впечатление.
- Здесь не только мои картины. Многие из них ты не видел.
И он остановился в стороне, чтобы не мешать Саше прочувствовать спокойно и основательно то, что для самого себя давно считал главным в своей жизни.
Саша медленно, долго, очень тщательно и придирчиво, как показалось Илье Андреевичу, обходил картины. Он останавливался у каждой из них, подходил ближе, отходил, качал головой и молчал. Это затянувшееся молчание понемногу стало угнетать и раздражать. Илья Андреевич пытался сдерживать себя, и лишь когда Саша, не говоря ни слова, отступил на несколько шагов от последней из картин и обвел взглядом большой зал, он не выдержал и спросил довольно сухо, даже с каким-то вызовом:
- Ну, что скажешь?
- Хорошо. Некоторые так себе, ты уж не обижайся. А вот эти мне очень понравились.
И он показал на две картины, висевшие рядом. Они были совершенно разными и по тематике, и по манере письма. Даша посоветовала разместить их так, может быть, для контраста, и выбор оказался удачным. Обе картины были написаны им самим, но различались и по времени, и по ощущениям. Одна называлась «Туннель», другая – «Рассвет на Волге». Первую он писал более двадцати лет назад, в дни, когда настоящее давило безысходностью, будущее было беспросветно, и лишь Дашина беззаветная любовь и тайная надежда освещали путь. В центре полотна стоял сгорбленный, обессилевший человек. Выпавший из рук, догорающий факел высвечивал его искаженное мукой и страхом лицо и отбрасывал на стену утопающего во мраке туннеля расплывшуюся каким-то черным колпаком тень. В скрюченных пальцах был зажат увядший букетик цветов, а под ногами копошились крысы.
- Это твоя? – Илья Андреевич утвердительно кивнул. – Никогда ничего подобного у тебя не видел. Это же сюр. Кафка в живописи. Ты ее выставлял когда-нибудь?
- Нет.
- Это гениально. Почему ты больше не писал в этой манере?
Илье Андреевичу были приятны эти слова. Как объяснить, что эта картина – кусочек другой жизни? Как рассказать, что лишь тогда, давно, он испытал чувство отчаяния, будто оказался на дне, запертым в туннеле, из которого не видел выхода? Слава Богу, тот период жизни позади, и не стоит о нем говорить Саше.
- Потому что больше я этого не ощущал.
- Жаль. А вот вторую картину я бы назвал «Божья любовь».

«Рассвет на Волге» Илья Андреевич написал совсем недавно и никому еще не показывал. В этой работе он попытался выразить себя теперешнего, умудренного жизнью и спокойного в душе, немного философа, немного созерцателя. Хотя картина и была написана в русской классической манере пейзажа - рассвет над Плесом, - чуткий зритель угадал бы в ней большее, чем пейзаж: целое мироощущение – равновесие добра и зла в душе и в восприятии мира. В своем творчестве он не раз пытался передать этот неуловимый, мимолетный миг восхода солнца, но все эти пейзажи, в зависимости от восприятия, времени года, настроения, возраста, разительно отличались друг от друга. Последнюю картину можно было бы назвать философским эссе.
Для Ильи Андреевича было особенно важно, что Саша оценил ее, понял и выделил среди других.
- А почему «Божья любовь»? – спросил он.
- Свет восходящего солнца рассыпается по картине, хотя часть ее, вместе с храмами, домами, березовой рощей, тонет еще во мраке. Но там, где светло, солнечный свет, как божья любовь, обнимает и любит всё живое: и людей, и реку, и церкви, и поля, и стадо коров на другом берегу. Бог, как на твоей картине, не различает, кого любить, а кого нет, он дарит свою любовь всем, на кого падает этот свет. Жаль, что люди не умеют так любить. Никто или почти никто. Может быть, святые.

Саша отошел от картины в задумчивости. Последние слова были не очень понятны и то ли обращены к отцу, то ли он сам себе отвечал на какой-то невысказанный вопрос.
- Пап, давай еще выпьем и покурим.
Они вышли на террасу и сели в кресла.
Саша спросил неожиданно:
- Папа, а зачем ты этот дом построил?
Илья Андреевич даже растерялся.
- Как это зачем?
- Ну да, для чего?
- Не для чего, а для кого. Для вас, для нас всех.
- Нет, говори конкретнее. Для вас с мамой, для меня и для Оли, для наших детей, для кого?
- Ты забыл про Сергея. И для вас, и для ваших детей, и для Сережи. Мы с мамой уже и не знаем, переедем ли, всё никак не можем решиться. Ну, картинная галерея, конечно, и моя мастерская останутся. А в остальном дом ваш и Сергея. Места всем хватит.
- Папа, ты витаешь в облаках или живешь в каком-то своем мире, над землей, что ли. Я не пойму: этот дом для меня или для Сергея?
- Вы оба мои дети. Для тебя и для Сережи, - уже с нажимом повторил Илья Андреевич.
- Пустой этот дом, никчемный. Для меня он хорош, но рядом с Сергеем я не буду жить никогда.
Илья Андреевич оторопел от этих слов, которые не просто не совпадали с его надеждами и планами, а полностью перечеркивали их.
- Почему ты так не любишь Сережу? Ведь он твой брат.
- А за что его любить? Что он сделал хорошего? Он отнял у меня вашу любовь. Вы с мамой вели его всю жизнь за ручку и потакали ему. А я сам всего добился. Он – бездельник, но вы всю жизнь любили его, а не меня.
- Зачем ты так? Мы всегда любили тебя и любим. Мы вас обоих любим.
- Да ладно. Он всегда был младший и любимый. И я за ним присматривал, и вы за ним ухаживали. Всё вертелось только вокруг него. А я с детства чувствовал себя обделенным теплом.
- Конечно, люди так устроены, что всегда находят вину в своем ближнем, чтобы тем самым оправдать себя.
- Не в чем мне оправдываться. Перед кем? Перед ним? Он и мизинца моего не стоит.
- Гордыня в тебе сидит, Саша, гордыня.
- Не обижайся, но я говорю так, как есть: и про картины твои, и про то, что вы с мамой недолюбили меня.
Илья Андреевич, видимо, хотел что-то ответить и захлебнулся словами.
- Помнишь, когда мне было двенадцать лет, я сбежал в монастырь? Потом меня вернули. Если бы я чувствовал вашу любовь, этого, наверное, не случилось.
Илья Андреевич помнил те беспросветные, нищенские годы перестройки, то смутное время, когда всё рушилось, и на обломках бродили люди: одни в поисках пропитания для семьи, другие, собирая богатства уничтоженной страны. Он тогда ездил в Москву на заработки. Наверное, Саша прав: любви и внимания ему не хватало.
- Не обижайся, папа. Я люблю и тебя, и маму. И картины твои хорошие.

Что-то треснуло в душе и в памяти. Вечер был скомкан. По комнатам они разошлись с ощущением недоговоренности. Илья Андреевич долго не мог заснуть и, наконец, окончательно решив, что ни о чем из сегодняшнего разговора Даше рассказывать не будет, он забылся в дрёме и в воспоминаниях. 
Сон был дерганый и тревожный.

Илья Андреевич видел себя в застрявшем на Владимирской дороге автобусе. Снежная позёмка прихватила шоссе льдом. Машины встали, и время будто остановилось. За окном было темно, и нельзя было понять, где они. Мысли спали после долгого стояния на морозе на московской продажной ярмарке, рядом со своими выстуженными, никому не нужными картинами.
Обрывки сна пропускали время и события. Он словно вырвался из снежного плена вместе с автобусом и сразу увидел огромные, непонимающие, красные от слез Дашины глаза:
- Саша пропал! Ушел и пропал!
Какие-то бесполезные звонки, ненужные утешения, паника, неизвестность.
И наставительный голос сестры:
- Я догадываюсь, где он. Мальчик устал от ваших забот и вашего невнимания. Он мне говорил, что хочет уйти в монастырь.
Наталья неожиданно оборачивалась большой, хищной птицей. Она кружила над их домом, держа в лапах маленького Сашу. Потом отпускала его и возвращала в гнездо.
Саша вернулся. Всё хорошо. Он умный, способный мальчик.

Сон, как калейдоскоп, сотканный из предчувствий, видений и воспоминаний, будоражил мозг.
Приснился домашний вечер. Сережа уснул в кроватке. Саша делал уроки. Даша вязала, Илья читал. Будто гром в ясный день, эту семейную идиллию прорезал крик.
- Не хочу! Ничего не хочу! Видеть вас не хочу! Ненавижу всех!
Саша вскочил из-за стола, красный, с перекошенным, исказившимся лицом и сжатыми кулаками. Он скрипел зубами и рыдал. Было страшно.
На каникулы его забрала к себе в свой плесской дом Наталья. Домой Саша вернулся спокойным, послушным, будто и не было ничего. И опять всё забылось и вошло в прежнюю колею.

Илья Андреевич уже не спал. Странно и зыбко его сон перетекал в явь, и утонувшие в прошлом картины жизни оживали в голове. Он разглядывал их отстраненно, пытаясь понять, в чем же была его вина, как, почему они тогда недолюбили Сашу. А Сережу? А Аню он тоже недолюбил? Как такое могло случиться, что чем сильнее он их всех любил, тем меньше они получали? Что же в нем самом не так, что чем ярче и самозабвеннее была его любовь к детям, тем меньше тепла и света доходило до них, будто этот свет тускнел и бледнел по пути и приходил к ним блеклым, сереньким отблеском.
Всё, что у него есть, дадено будет детям. Туда нажитое не возьмешь, да оно и не нужно там никому. Детям воздастся от его трудов. Всё останется Сергею и Саше: дом, картины. А Анечке он купит квартиру в Москве.
Может быть, тогда они, наконец, поймут, как он их любит? Но разве любовь можно купить?
Как так произошло, что в бедности, когда скудость подрезала крылья, он недодал своим детям подарков, потому что не хватало денег, а в сытости и достатке, когда дарил всё, что только ни просили, недодал им любви?
Незыблемая середина – вот добродетель наивысшая из всех. Чрезмерное богатство рождает ненасытность и равнодушие. Бедность ведет к бессильной зависти и злобе. Одно развращает, другое унижает. Лишь благородство духа позволит удержать равновесие.

В таких невеселых раздумьях Илья Андреевич встретил новый день.





III


С тех пор Саша стал бывать у них часто.
Однажды Дарья Степановна сказала мужу:
- Ты только Саше ничего не говори, но у меня такое ощущение возникает, будто Саше тесно в своем доме. И время от времени ему хочется вырваться оттуда, глотнуть свободы, оторваться и напиться с тобой. Дома-то он не пьет. Вы бы уж поменьше с ним выпивали.

В последнее время стало привычным, что Саша наезжал к ним неожиданно, один. Они обедали вместе, а потом отправлялись вдвоем с Ильей Андреевичем в новый дом и долго беседовали за бутылочкой настойки на разные темы. И чем больше они виделись и разговаривали, тем острее и болезненнее отзывалось и оседало в душе чувство вины перед сыном. Илья Андреевич никогда не говорил об этом Дарье Степановне, боясь ее расстроить и даже обидеть. Но всё чаще после этих встреч он запирался у себя в кабинете мрачный, неразговорчивый, закрытый, усталый.

Эти разговоры с сыном были приятны, как выпитое вино, но долго кололи сердце. Боясь его обидеть, Илья Андреевич не высказывал Саше всего, что скапливалось на душе, но часто думал: «Как же человек, настолько гордый, настолько пренебрежительный к другим людям, настолько обиженный на родителей и на брата, может считать себя истинно верующим и воцерковленным? Как может гордыня, обида и ранившее сердце Ильи Андреевича неблагодарность быть совместима с набожностью?»
Он этого не мог понять, и непонимание тревожило его и требовало найти разъяснение.
Как-то он спросил Сашу об этом:
- Вот ты называешь себя человеком воцерковленным, а меня и маму нет. В чем же между нами разница? Чем плоха или неправильна моя вера?
- Есть церковные таинства, которых я придерживаюсь, а ты нет.
- Разве в этом главное? Разве не душа важнее? Разве не она говорит с Богом и Им же вложена в человека? Разве, если нет в сердце человеколюбия и доброты, но при этом человек истово молится в церкви и соблюдает церковные правила, разве такой человек ближе Богу, нежели тот, кто открыт душой и молится тихо и искренне, не выпячивая свою веру наружу и напоказ?
- Дух дан от Бога, а не душа, - возражал Александр. – Душа – это чувства, настроение, печаль и радость, то есть те же химические процессы, что происходят во всем человеческом организме.
- Нет, не согласен, - отвечал Илья Андреевич. – Говорить так о душе – это всё равно, что выдавать копию за произведение мастера.
А в чем же заключается дух?
- В любви. Не в той обычной человеческой любви, когда любишь одних и ненавидишь других. Любовь, о которой я говорю, граничит с юродством, это любовь к всему живому, жертвенная любовь, непонятная для обычного человека. Такая, как у князя Мышкина в «Идиоте», или как у Христа.
- Ты опять говоришь об избранных. А я думаю, что Бог вложил кусочек Себя в каждого человека.

Илья Андреевич будто заново знакомился со своим старшим сыном, и этот новый человек, сложный, противоречивый, порой язвительный и раздраженный, но мыслящий и неординарный, был ему близок, интересен и всё более нравился ему.
- Ты никогда не задумывался, что это за древо познания, с которого Ева сорвала яблоко? – как-то спросил его Саша.
- Древо познания добра и зла.
- На самом деле, это человеческая совесть. От своей совести не спрячешься и не обманешь ее. Не Бог судит человека, не другие люди, а его совесть.
- А твоя совесть чиста? – неожиданно спросил Александр.
- Нет, не во всем.
- Вот видишь. Совесть человека – это его крест на всю жизнь. Даже люди бессовестные, даже убийцы, то есть люди, выбросившие себя за человеческие рамки, знают, что они убийцы, потому что у них есть совесть.

Почему-то после каких-то Сашиных размышлений или намеков Илье Андреевичу начинало казаться, что его слова обращены именно к нему и имеют под собой некий скрытый смысл, непосредственно его касающийся.

Однажды в разговоре он снова обратился к тревожащей, не оставляющей его теме отношений между братьями.
- Разве не спросил Петр у Христа: «Сколько раз прощать брату, согрешившему против меня? До семи ли раз?» А Иисус ответил: «Не говорю тебе до семи, а до седмижды семидесяти раз.»
Как ты, человек воцерковленный, можешь не любить своего родного брата?
- За это с меня спросится больше.

Илье Андреевичу неожиданно представилось, что он разговаривает с человеком, относящим себя к какой-то особой касте, настолько замкнувшимся в своих догматах и настолько гордящимся самой этой принадлежностью, что он уже не слышит, а главное, не любит других, обычных людей.
Казалось, что сверху, оттуда, куда он сам себя вознес, ему виднее, и оттуда он, улыбаясь снисходительно, провозглашает свое жизненное кредо: «Я знаю всем вам меру. Но и вы принимайте меня таким, какой я есть. А не хотите, не надо.»
«Путаница у него какая-то в голове», - думал Илья Андреевич.

- Меня не оставляет ощущение, что ты осуждаешь и брата своего, и меня с мамой, чтобы тем самым возвысить себя в собственных глазах. Сказано ведь: «Не судите, и не судимы будете. Ибо каким судом судите, таким будете судимы, и какою мерой мерите, такою и вам будут мерить.»
Мама твоя жизнь за тебя готова отдать, а ты говоришь о недолюбленности. И молится за тебя от души, а не по канонам.

Александр молчал, но чувствовалось, что он еле сдерживается, чтобы не взорваться.
- Твоя мать ходит в церковь, но больше любит молиться и разговаривать с Богом в тиши, одна, а не в толпе. При народе люди чаще собираются показать свою веру, нежели верят на самом деле. Мне так кажется.
- Вот поэтому и ты, и мама – люди невоцерковленные.

«Какой же он все-таки упертый и нетерпимый», - опять подумал Илья Андреевич. Почему-то ему в голову пришел старенький профессор Вяземский. Он называл себя атеистом, но любил и людей, и зверей, так любил, что был, наверное, ближе к Богу, чем эти воцерковленные.
С сыном больше спорить не хотелось. Разговор вдруг показался скучным, бестолковым, и он поспешил переменить тему.
- Как поживает тетя Наташа?
Почему-то этот простой вопрос Саша воспринял враждебно.
- Она-то уж точно человек воцерковленный в отличие от вас. Но она больной человек. Не трогай ее.
- Да я ее и не трогаю. Я так просто спросил.

О приступах нервной возбужденности, которые повторялись в последние годы у Натальи Андреевны весной и осенью, Илья Андреевич, конечно, знал. Он старался избегать этой болезненной темы и не хотел обсуждать ее, тем более, с Сашей, чья привязанность к тете с каждым годом только увеличивалась.
Какую-то агрессивность, особенно, в вопросах веры, он стал теперь замечать и у Саши. «Вера не может быть ни агрессивна, ни навязчива, ни фанатична, а только милосердна, как и Бог», - думал Илья Андреевич.

С этого времени он старался не вести с Сашей теологических споров, в которых сам был не силен, потому что воспринимал Бога неосознанно, сердцем, чувством.
Зато всё сильнее и явственнее в разговорах с сыном стала проскальзывать сдержанная нотка детской недолюбленности. Иногда Илье Андреевичу начинало казаться, что Саша делает это намеренно, чтобы причинить ему боль, но тут же отгонял от себя, как осенних мух, эти странные, неприятные мысли.
Эта тема недолюбленности постепенно превратилась у Саши в некую идею фикс, к которой он возвращался всё чаще и чаще. Казалось, что этот груз давит его всю жизнь, а он уже привык к нему, и ему нравится напоминать себе об этой душевной боли, которую он никак не может сбросить с груди. Словно это была давно зарубцевавшаяся и забывшаяся рана, но рука всё еще непроизвольно трогала старый шрам.
- Почему тебе нравится разговаривать со мной? – говорил Саша. – Ты таким образом восполняешь пустоту, которая у тебя была ко мне. Почему мне нравится видеть тебя и маму? Мне не хватало вашего тепла, и теперь я хочу нашими встречами растопить лед, образовавшийся внутри меня. Я люблю вас, конечно. Это мой сыновий долг. Но ведь каждый из нас при этом думает только о себе.
- Неправда. Твоя мама радуется просто потому, что ты есть, потому что теперь она чаще тебя видит.
- Она не задумывается о природе своих чувств, она живет чувствами. Но ты и я, мы можем рассуждать и отделять эмоции от истинной их подоплеки. Знаешь, что еще сближает нас с тобой? Мы оба – эгоисты, возможно, поэтому мы понимаем друг друга.
Илья Андреевич не знал, что ответить и как возразить. Александр подавлял своей безапелляционной логикой. Это мучило, как похмелье, но проходили дни, и снова хотелось видеть его и говорить с ним.






IV


Однажды вместе с Сашей приехала Наталья Андреевна. С Дашей она поздоровалась покровительственно, с братом расцеловалась, отказалась от обеда и в сопровождении Ильи Андреевича и Александра отправилась смотреть дом.
Картинную галерею она оглядела мельком, но дом осматривала тщательно, открывала каждую дверь и то и дело спрашивала:
- А здесь что? А эта лестница куда ведет?
Оформление гостиной ей не понравилось.
- Илья, выкинь эти маски, идолы какие-то. Лучше бы иконы повесил.

Тем не менее, расположились в гостиной. Илья затопил камин. Наталья Андреевна утонула в глубоком кресле и напоминала в свои шестьдесят пять лет несколько увядшим, но строгим лицом и горделивой позой великосветскую даму дореволюционных времен. Особенно выразительные черты ее характера с возрастом сделались заметнее и отчетливо проступали в ее взоре: надменном и властном.
- Поговорим о доме. Как ты собираешься им распорядиться?
Илья Андреевич сдержался, чтобы не сказать грубость. Потому, наверное, что, хотя у него никогда не было доверительных отношений с сестрой, но чувствовал он всегда себя рядом с ней младшим братом и тушевался перед ее напором. Не хотелось и было стыдно перед ней отчитываться, но так получалось.
- Если тебе это интересно, я написал завещание на дом в пользу Саши и Сережи в равных долях.
- Сергей один, а у Саши трое детей – твоих внуков. Вообще, при чем тут Сергей?
- Он когда-нибудь женится, и у него тоже будут дети.
- Кому ты хочешь это всё оставить? Кто он, этот твой Сережа? Пьяница и, скорее всего, наркоман. Он всё пропьет, прогуляет, проиграет, промотает, разбазарит. Он – никчемный человек. Я не верю, что он может измениться.
Наталья Андреевна старалась говорить спокойно и убедительно. Даже несмотря на свою безграничную любовь к Саше, сейчас она пыталась искренне и честно понять, зачем оставлять что-то человеку, который этого никогда не оценит, а просто возьмет, как должное, поиграет и выбросит в мусор.
- Его не исправишь и не переделаешь. Подумай хорошенько. Если Сергей и женится, то на такой же, как он сам. Они только в два раза быстрее всё спустят.

Илья Андреевич хорошо помнил свою последнюю поездку в Москву и разговор о Сергее со Славой Ермолиным. В словах сестры была большая доля правды, и сам для себя он не мог этого не признавать.
- Он такой же мне сын.
- Я не о себе беспокоюсь и даже не об Александре. Ваня и Варя уже большие. Не успеешь оглянуться, как у них свои дети пойдут. Ты ведь хотел родовое гнездо построить? А теперь представь. Твой любимый Сережа продаст свою половину дома. А так и будет: он же нигде не работает и работать не собирается. А деньги нужны, жить надо на что-то. И твои внуки будут квартировать уже не в своем доме, а в коммунальной квартире, рядом с чужими людьми. Ты этого хочешь?

В здравом смысле Наталье Андреевне нельзя было отказать. Если бы Илья хоть немного ни верил в Сергея, он бы согласился с этими доводами. Но он верил, что не зря послал его в Москву, дал ему это испытание, верил, может быть, наивно, что человек может и измениться, и преобразиться. Эта наивная, далекая от реальной жизни, вера в людей всю жизнь поддерживала и вдохновляла его. И сейчас он не мог предать ни Сергея, ни свою веру.
- Поживем-увидим. Когда Сергей вернется, я решу окончательно. Но пока ничего менять не буду.
- Хорошо. Подождем. Но ты еще пожалеешь об этом.

Во время всего этого разговора Саша молчал, будто это его никак не касалось. Так же молча он встал и вышел вслед за Натальей Андреевной.

В этот раз Илья в подробностях передал состоявшийся разговор Даше.
- Правильно ты всё сказал. Как так можно: одному сыну отдать всё, а другого оставить на улице?
Даша разгорячилась и разволновалась. Это было на нее непохоже.
- Знаешь, Дашенька. Я вот что решил. Я подарю этот дом тебе. Ты лучше меня и справедливее всё рассудишь. За себя я боюсь. Не знаю, каким вернется Сергей, надеюсь, всё с ним хорошо будет, но в любом случае лишать его нашей поддержки и оставлять всё Саше я не хочу. Ты лучше разбираешься в жизни. Никому я так не доверяю, как тебе.
- Илюша, любимый. Давай сегодня останемся ночевать в нашем новом доме. Наша спаленка нас давно ждет. А о детях не волнуйся. Всё наладится.






V


Оставалось еще одно неотложное дело: выбрать и купить квартиру Ане. К ним он заезжать не собирался, а Даше сказал, что ему надо быть в Москве на несколько дней по делу и остановится он у Вячеслава Ивановича Ермолина.
В этот раз Даша почему-то не сомневалась, что он говорит правду, проводила его и перекрестила в спину.

Вячеслав Иванович встретил его радостно.
- У меня для тебя хорошие новости, Илья. Не хотел говорить по телефону, думал, лучше при встрече.
- Про Сережу?
- Да.

За это время они разговаривали по телефону только один раз: когда объявился Сергей. Не хотелось ни расстраивать, ни обнадеживать старого друга, и тогда Вячеслав Иванович говорил весьма сдержанно.

- Как он? Где он? Рассказывай.
- С ним всё отлично. Ты не узнаешь его, настолько он изменился. Я бы даже сказал: преобразился. А сейчас он в Троице-Сергиевой Лавре, готовится поступать в Школу иконописи. Там и живет. Но мне кажется, не стоит его сейчас навещать. Пусть один пройдет свой путь до конца.

Будто камень скатился с груди. Захотелось остаться одному, молиться, верить и плакать.
- Спасибо, Слава. Спасибо тебе за Сережу, за всё спасибо.
Илья Андреевич немедленно позвонил Даше и сказал просто:
- Не волнуйся. С Сережей всё в порядке.

Остальные дни Илья посвятил Аниной квартире. Она жила с матерью в Измайлово и любила гулять по Измайловскому парку. Он решил выбрать квартиру в новом доме недалеко от парка. Ему самому нравилось бродить по его аллеям, сидеть на берегу пруда под причудливыми ветвями ивы и смотреть на проплывающие стайки уток. Ему казалось, что в этом Аня похожа на него, и ей будет приятно выбранное место.

Дела были закончены, бумаги оформлены. Даша ждала его.






VI


Саша больше не звонил и не приезжал. От Сережи тоже не было известий, но теперь они были спокойны за него.
Растаял снег и забрал с собой зиму. Весна промелькнула ярким солнцем, и жаркий май объявил, что скоро лето.

В новый дом Даша с Ильей так и не переехали. Но Илья всё чаще оставался в нем один. В последние несколько месяцев он сильно переменился и выглядел усталым, спокойным и каким-то опустошенным, будто выпитым до дна. Как-то он сказал Даше:
- Мне иногда кажется, что ни этот дом, ни моя картинная галерея никому не нужны.
Даша всегда была чуткой, и резкие перемены в настроении и душевном состоянии мужа не могли быть незамеченными и всё сильнее тревожили и пугали ее. Она понимала, что не стоит утешать или расспрашивать, а просто быть рядом, быть нужной, держать за руку и слушать. И в самом деле, лицо его разглаживалось, хмурые мысли убегали, и вроде бы всё налаживалось. А потом он уходил в новый дом, который, казалось, притягивал его, звонил, просил оставить одного и избегал встреч. Даша страдала, не понимая, что с ним, не зная, как, чем ему помочь. Он не был груб с ней, он стал отрешенным и будто выжатым изнутри.

Мысль о новой картине пришла к Илье в ту ночь, когда он впервые увидел Акулину. В последнее время обход огромного, пустого дома сделался для него чем-то вроде церемониала. В тот вечер, как обычно, он медленно обходил картинную галерею, останавливаясь надолго перед каждой картиной и вспоминая, когда и где, и при каких обстоятельствах, и в каком настроении он писал ее или у кого купил и почему. Затем он, тяжело и гулко ступая по лестничным маршам, поднимался на второй этаж и шел из комнаты в комнату. Вечер догорал, и сумерки наливались темнотой. Он открывал дверь в одну спальню, зажигал свет, долго оглядывал комнату, тушил свет, выходил и шел в другую. Издалека, наверное, казалось странным, как в темном доме, похожем на замок, поочередно загорается и гаснет свет то в одном, то в другом окне.

Обойдя поочередно все комнаты, библиотеку, столовую, кухню, даже ванную, он входил в гостиную, разжигал камин, садился в кресло и долго-долго смотрел на огонь. Пламя глодало дерево, растекалось лавой, шипело и выбрасывало вверх свои языки. Было тепло, и ни о чем не хотелось думать, только глядеть, не отрываясь, на этот вечный огонь, как на древнее языческое капище. Он завораживал, он притягивал, он смотрел в глаза и отражался в глазах, будто между ними издревле существовала тайная, непонятная, могучая связь.

Неизвестно, сколько времени он так проводил перед камином, но уже глубокой ночью с трудом отрывался от зрелища огненной пляски, вставал и поднимался в свою мастерскую на третьем этаже. Он давно ничего не писал, ничего после «Рассвета на Волге». Почему-то пренебрежительные слова Александра о других его работах не отпускали Илью. Он стоял перед голым мольбертом, брал в руку кисти, одну за другой, убирал их на место и выходил на балкон.
Всегда напротив его взгляда оказывалась Большая Медведица, и он приветствовал ее глазами. Неизменное постоянство звездного ковша вселяло уверенность в вечности и незыблемости бытия и умиротворенное спокойствие. В нем не было грусти от того, что сам он, как и все, недолговечен, мелок по сравнению с мерцающей над головой вечностью, а была благодарность за то, что он жил хотя бы один миг в бесконечной череде тысячелетий, цивилизаций и народов под этим небом. Бархат летней ночи был нежен, дыхание легкого ветерка мимолетно и свежо, тишина дарила покой. Возникало ощущение полета, легкости, неприземленности. Мысли оживали и летели далеко от земных забот, трогая небо, соприкасаясь с вечным.

Шорох за спиной вернул его к реальности. Илья обернулся и в проеме распахнутой двери заметил промелькнувший подол белого платья или край балахона, или кусок какой-то легкой, как шелк, светлой материи. Он шагнул в мастерскую, там никого не было. Немного в стороне от мольберта стояло старинное, деревянное, резное кресло. Он когда-то случайно увидел его у кого-то на даче в совершенно разбитом состоянии, купил, отреставрировал сам, определил ему место в мастерской и позволял только себе самому в часы работы и раздумий сидеть в нем.

Илья сел в кресло, положил руки на подлокотники, закрыл глаза и попытался унять застучавшее быстрее сердце. Он почувствовал, как к его плечам едва прикоснулись легкие, холодные, явно женские руки. Тихий, будто детский, мелодичный голос за спиной не позволил ему вскочить.
- Не оборачивайся, пожалуйста.
Плечи и руки обмякли, Илья замер.
- Кто вы? – наконец, вымолвил он.
- Акулина.
По телу прокатилась дрожь. Илья почувствовал, как его мозг сопротивляется и отказывается понимать происходящее.
- Не бойся меня.
Илье хотелось перекреститься, но нежный голос остановил его.
- Просто сиди и слушай.
Этот голос завораживал и успокаивал сердце. Страха не было. От груди поднималось и обволакивало голову дурманом желание внимать этому голосу бесконечно долго, всегда.
- Ты ведь помнишь мою историю? Она произошла на этом самом месте.
Илья смог слегка кивнуть.
- Твой дом не принесет тебе счастья. Место это проклятое. 
Илья вдруг понял, что может издавать звуки.
- Но мой дядя, мой дед?
- Они оба были несчастливы и одиноки.
- Ты не являлась им, я знаю. Почему ты ко мне пришла?
- Ты – художник. Ты напишешь картину.
- Какую картину?
- Неужели ты еще не понял?

И тут же в голове сложилась прекрасная, трагическая, даже мистическая, будущая его картина. Он видел ее, как яркую и короткую вспышку молнии. Он уже настолько явственно представлял ее себе, что, забыв об Акулине, встал с кресла, подошел к холсту и только тогда вспомнил, что он не один.
Он оглянулся, обвел взглядом мастерскую. Кроме него, в ней никого не было.
В эту же ночь он принялся делать наброски своей новой картины.

Из дома он теперь не выходил. Картина захватила его целиком. Трагедия красоты, молния в черном ночном небе, свет и мрак, зло и жертва, - всё, что уже было в голове в законченном виде, он медленно, упорно, трудно переносил на холст. Звонила Даша, хотела прийти приготовить обед и ужин. Он попросил не приходить.
Акулина являлась ему еще несколько раз. Илья не видел ее, только чувствовал ее руки на своих плечах и слышал ее голос. Но он уже настолько хорошо знал ее лицо, ее тело, ее одежду по своей картине, что и не хотелось оборачиваться, а только спокойно, любовно впитывать в себя звуки ее слов. Он садился в свое кресло и с нежностью и нетерпением ждал, когда зашуршит сзади ее длинная ночная рубашка и холодные руки обнимут его.
Такого неистовства, страсти, исступления и самозабвения, как сейчас, он не испытывал при работе ни над одной из своих картин. Дни и ночи смешались, иногда он что-то ел, иногда спал, он перестал чувствовать смену суток и уже не понимал, сколько прошло дней и ночей. Но эти дни и ночи были самыми сумасшедшими, самыми прекрасными и счастливыми в его жизни.

Когда он закончил картину, он прыгал по мастерской и плясал, и смеялся, и выскакивал на балкон, и кричал что-то в распахнувшееся небо. Он испытывал радость, восторг, наслаждение и полное опустошение – ощущение, похожее на оргазм. Потом упал обессиленный в свое кресло и ждал Акулину. Он ждал ее весь день и всю ночь, потом еще несколько дней и ночей, потом смирился. Акулина к нему больше не приходила. 

Илья позвонил Даше:
- Я скучаю по тебе. Приходи.
Даша, видно, бежала всю дорогу. Запыхавшись, она вошла в дом.
- Господи, ты как? С тобой всё в порядке? Какой ты небритый.
Илья прижимал ее к груди, вдыхал ее аромат и целовал в вишневые губы.
- Пойдем. Я тебе кое-что покажу.
Они поднялись наверх. Солнце падало сквозь стеклянную крышу в центр мастерской. В его лучах, как под рентгеном, стояла пахнущая краской картина.
Илья опустился в кресло и ждал. Даша вглядывалась в его работу.

Светлым пятном в центре картины на фоне черного неба стоял, раскинув руки, человек в белой длинной рубахе. Даше на секунду показалось, что это фигура распятого Христа, но приглядевшись, она увидела бледное, тонкое, очень красивое лицо юной девушки. Ее карие глаза горели яростью и страстью, русые длинные волосы были распущены и падали на вздымающуюся маленькую грудь и на плечи. Тело ее, как тетива, было напряжено и готово к прыжку: то ли она сейчас взлетит, распластав руки, как крылья, то ли ринется вниз с кручи и разобьется насмерть. На рубахе проступали пятна крови. От этой словно распятой в полете девушки было невозможно отвести глаз, она зачаровывала и не отпускала. Ее чуть приоткрытые губы будто шептали что-то.
С трудом оторвавшись от нее взглядом, Даша посмотрела ниже и узнала их стрелку, где одна река вливалась в другую. Спокойная вода уже светлела от еще не взошедшего солнца. На ближнем, пологом берегу мелким жемчугом блестела роса в изумрудной траве. А по ту сторону реки, на высоком берегу, почти соприкасаясь с уходящей ночью, позади девушки стоял высокий бревенчатый терем, и в его темных окнах отсвечивали красные сполохи занимающегося пожара. Это был совсем иной свет: мрачный, угрожающий. Пламя только разгоралось, но отблески его уже ложились на подступающий к дому лес, растянувшийся длинной полосой, сливающийся с тяжелым, непроснувшимся небом.

- Илюша, дорогой, по-моему, это лучшее, что ты написал.
В Дашиных глазах стояли слезы.
- Как ты ее назовешь?
- Еще не решил. Акулина? Боюсь, не поймут.
- Скорее, «добро и зло». Или «распятая любовь».
- По смыслу да, но слишком пафосно. Не думал пока об этом. Не это главное. У меня такое ощущение, что в этой картине я вывернул себя наизнанку, выжал себя и из этого сока и крови смешивал краски. Я пуст теперь. Наверное, это итог, в своей работе я сказал всё, что мог.
- Просто ты устал. Пройдет время, и потечет молодая кровь, и нальется новыми соками тело.
- Дашенька, милая, иногда я кажусь себе очень старым, вот как сейчас. Старым, мудрым и бессильным.
- На обрыве.
- Что на обрыве?
- Назови ее «На обрыве». Мы все ходим вдоль обрыва, и неизвестно, кто из нас двоих первый сорвется вниз.
- Что ты, что ты. Что за грустные мысли. Это я виноват. Старый дурак. Сначала забросил тебя, позабыл совсем, заставил тебя переживать, и вот опять. Прости меня. Обещаю: больше никакого уныния. Будем с тобой пить вино за новую картину и заниматься любовью всю ночь.
Даша заулыбалась и прильнула к нему.
- Художник ты мой любимый.

О своих встречах с Акулиной Илья Даше рассказывать не стал.


Было раннее утро. Даша с Ильей стояли на обрыве, а позади нависал их дом. Под ногами Таха обнимала Шачу, и дальше они плыли, не расставаясь. Вода реки сменялась беспрестанно, без устали, без остановки; так дни человеческой жизни бегут и уходят: незаметно, неумолимо, быстро, до тех пор, пока не вольются в другую реку – вечности небытия.





VII


Жарко, тихо, лениво. Воздух парной, ни ветерка. Хочется скинуть одежду и дышать кожей.
Это лето вернуло Дашу и Илью туда, где они давно не были, где всё и начиналось – в Поддубное. Они были вдвоем, и никто их не беспокоил. Хотя бы на лето, хотя бы частично, еще до конца не обустроившись, они переехали в новый дом, но еще иногда возвращались в старый, будто он всё никак не решался отпустить их окончательно. Каждое утро, после завтрака, Даша собирала в сумки покрывало, бутерброды, термос с чаем, и они шли пешком в Поддубное, на тот берег Шачи, где они когда-то познакомились, и с каждым шагом, приближающим их к этому месту, им обоим казалось, что они возвращаются не просто к истокам своей любви, а в свою молодость.
Запах пыльной, сухой земли, перемешанный с ароматом трав, цветов и тины, каждое лето будил в Илье Андреевиче сладкие воспоминания детства, когда идешь с родителями по раскаленным от зноя улицам южного города к морю, и вот сейчас, за поворотом, оно блеснет солнечной синевой и поманит к себе.
Они устраивались на крутом берегу, на зеленой траве, и сбегали, как прежде, к прохладной воде, и плескались в ней, как дети.
Даше казалось, что последняя, написанная Ильей картина, в которой будто вместе с красками были замешаны и пот, и кровь, и сердце его, отпустила от него тревоги и страхи, подарила покой и снова сблизила их. А Илья думал, что Акулина, в благодарность за выстраданную картину, сняла с этого места свое проклятье и благословила их с Дашей.
Вечерами они выходили в сад, разводили костер, усаживались в беседке, пили наливку и бездумно рассматривали звезды над головой. Молодой месяц, как долька лимона, словно висел на ниточке, смотрел на них сверху и раздумывал: «Покачаться что ли? Нет, еще свалюсь.»
И ничего не было прекраснее на свете, чем этот пряный сад и это звездное небо, чем это теплое лето и эта тихая ночь.


(продолжение следует)