Возвращение блудного сына, ч. I, гл. III Блудный с

Михаил Забелин
ГЛАВА  ТРЕТЬЯ

БЛУДНЫЙ  СЫН


I

Вечерело. По Волге плавали облака. Розовая полоска закатного неба перетекала в реку и расплывалась лиловым пятном на воде. Дарья Степановна сидела на скамейке на берегу и разговаривала с Богом.

Звонко, наперебой защелкали, засвистели, запели, переливисто перекликаясь трелями, райские птички. «Пойди, пойди, пойди», - уговаривали одни. «Иду, иду, иду», - откликались другие. Густые голоса колоколов разносились окрест и возвещали об окончании службы.

Вчера праздновали Николая Чудотворца. Служил митрополит, и народу в храме было много. Как всегда, в первые минуты службы люди еще мысленно оставались на улице, и сутолка в головах передавалась рукам и взглядам и производила, как тихие всплески воды, неспокойное шуршание среди прихожан. Затем всё стихло и обратилось и взором, и мыслью к иконам и к читавшему из Евангелия священнослужителю. Три полоски солнечного света, в которых были видны частички воздуха, проникали сквозь узкое окно под куполом храма и касались серебряных одежд владыки. Запах ладана сладко кружил голову. Женский хор подхватывал слова молитвы и тревожил сердце. «Управь разум наш и укрепи сердце наше», - говорил архирей.
Дарья Степановна принимала эти слова на себя и думала: «Как жаль, что дети их не слышат, а если услышат, не поймут, что они обращены к ним». Дума о детях стучала, как жилка на виске, и никогда не оставляла ее.

Вот и сейчас она говорила с Богом о своих детях. С Ильей они тоже часто говорили о них: он раздражался и будто сплевывал накопившиеся обиды, а она, то соглашалась, то оправдывала их: 
- Ты вспомни себя в их возрасте. Молодые они еще, глупые.

Дарья Степановна знала: муж думает о них беспрестанно, и эти мысли, как глубокие занозы, колют и ноют, и нет покоя от них за показным безразличием. Она понимала его, потому что за целую жизнь научилась угадывать его печали даже по тени, промелькнувшей в глазах, и потому еще, что сама сколько раз пыталась завести разговор с младшим и прижать к сердцу старшего, чтобы отогреть его, но и с тем, и с другим спотыкалась о полосу отчуждения, которую была не в силах преодолеть.
После того, как Саша поселился с семьей в доме у Натальи Андреевны и стал словно избегать их, Илья Андреевич тоже заставил себя отдалиться от него и внуков и даже на этюды на Волгу стал выезжать реже, словно избегая повода встретиться с ними. А Дарье Степановне говаривал обычно:
- Что ты все к ним ездишь? Они к себе не зовут и к нам не приходят. Не нужны мы им стали.

Эх, обиды, обиды. Они проглатывают куски жизни, которые никогда не воротишь. Мы сами подбрасываем в ненасытную печку гордыни щепки слов и мыслей, как будто забывая, что наша жизнь не бесконечна, и можно не успеть сказать, увидеть и услышать то, что нам, на самом деле, дорого и близко в жизни. Отпустить бы долги чужие, простить душой, но легко сказать, дать совет, да не получается на деле перепрыгнуть через себя.

Дарья Степановна понимала слова мужа по-своему: «Хоть бы позвонил, хоть бы приехали, посидели бы и поговорили».
А про Сережу он говорил так:
- Если и образумится теперь, то только когда жизнь сама придавит его так, что он поневоле задумается и зашевелится. Свою голову ему не приставишь. Взрослый парень, пусть живет, как хочет.
Дарья Степановна за его раздражением слышала, угадывала другое: «Хоть бы определился, наконец, чего он хочет, что ему нужно в жизни. Трудно плыть одному по волнам, не видя маяка. А мы уже для него не помощники».

Тысячи обрывков мыслей скакали в голове у Дарьи Степановны. Она возвращалась от Саши. Он зачерствел сердцем и закрылся в своей раковине. А внуки согревали эти встречи. Они еще маленькие, они еще умеют быть искренними в словах, слезах и улыбках. В их руках и губах живет радость, и она благодарна им за то, что они есть. Не понимает Саша, что его дети вырастут и отплатят ему той же неблагодарной монетой. Не дай Бог. Помоги, Господи, чтобы такого не случилось.
С Богом Дарья Степановна разговаривала часто: дома одна или в церкви, или, как сейчас, над притихшей, усталой, темнеющей рекой. Думы успокаивались и выстраивались в молчаливую молитву. Бог был мудр. Он ни на кого не обижался и никому не возражал. Он всегда слушал и всё понимал. Всеслышащим ухом внимал Он растерзанным мыслям и невысказанным словам и принимал их. И вездесущим своим присутствием утешал тревоги, утолял печали и дарил надежду.

«Господи, помоги нам. Подскажи, научи, как быть. Знаю: моя, наша с Илюшей вина в том, какие дети у нас выросли. Нет, они не плохие, но есть в них что-то чужое, враждебное. Может быть, зря мы их по себе мерим, они другие, и жизнь другая. Но вот что меня беспокоит, вот что гложет и не отпускает нас с Илюшей – их равнодушие. Даже не к нам, к миру, к людям. Нет в них любви. Да, наверное, это самое главное, что тревожит. Не пойми, Господи, что я дурное о них думаю и говорю. Нет, нет, они хорошие. Ты заступись, помоги им, дай им здоровья и сил, и ума, направь, научи их, не оставь их своей милостью.
Ты же все слышишь и все знаешь, я о другом хочу сказать. Вот Саша. Он же маленьким был таким же, как сейчас Ванечка – умным, добрым, улыбчивым, радостным. А сейчас будто только самому себе улыбнется. И улыбка его какой-то ненастоящей стала. Конечно, он устает, он доктор, на нем семья, ему тяжело, я понимаю. Но что-то провалилось в нем, ушло, как вода в песок, что-то потерялось. Не суди строго, Господи. Я мала и глупа, и трудно мне объяснить словами, но он был, как ручей звенящий и сверкающий, а будто высох, и сам мается от этого. Не могу я понять: и в Бога они веруют, и в церковном хоре поют, и детей своих любят, а чувствую, что есть в нем трещинка, словно царапина на сердце. И царапинка эта ноет и саднит, и не дает ему ни покоя, ни радости от жизни.
Да что это я? Слава тебе, Господи, все у них хорошо. Саша неплохо зарабатывает, Ольга ровна и приветлива, Ванечка – совсем большой, через год в школу, Варенька – красивая девочка и уже неплохо рисует, Ксюша – стрекоза, болтает без умолку, а глазки умненькие, бархатные, как маслины. Слава Богу.
Сама не знаю, что же так томит меня. Илюша на них обижается, страдает, мучается от непонимания, от глухоты их и тоскует по ним. Родные ведь. Он тоже, как маленький, художник мой.   
Все у них хорошо, да что-то не все ладно. Я не знаю, я чувствую это.
Сережа другой, он добрый, но будто нет его рядом. Будто он рос, рос, а корня, что держит на земле, так и нет. Он как воздушный шарик: кто дернет за ниточку, туда он и пойдет. Он – как пушинка: куда дунет ветер, туда и полетит. Прости, Господи, он хороший. Но я беспокоюсь за него. Ведь так нельзя жить: не думая, зачем и что будет завтра, без веры и без любви. Нет в нем ни привязанности, ни заботы хоть о ком-нибудь. Даже о себе. От нас оторвался, но так и не прилепился ни к кому. У него есть девушка, но мне кажется, и она мимолетна. Для него она лишь, как цветок для шмеля, да и она, по-моему, не думает о нем серьезно. Жениться ему надо на хорошей девушке. Боюсь я за него. Вразуми его, Господи. Подари ему любовь.
С Сашей они совсем разные. Как странно, ведь они братья. Саша – как уснувший вулкан: сверху благостно, внутри клокочет. Сережа – как на ладони: и гнев, и обиды, и спрятанные слезы, и секундные желания. Саша родился под знаком Скорпиона. Он закрыт от людей и сам себя терзает невысказанными страстями. Сережа – Весы. И хорошее, и дурное тут же выплескивается наружу, как в переполненной чаше. Саша нашел себя в жизни. Он – хороший врач. Он гордится собой, мы все им гордимся. Сережа не знает еще, чего он хочет, к чему стремится. Он берется за одно дело, потом за другое, загорается желанием высказать себя, но так же быстро остывает. Нет в нем ни стержня, ни царя в голове. У Саши семья, у Саши все хорошо. А я почему-то беспокоюсь о нем, о них. А за Сережу боюсь. С ним ничего неизвестно и поэтому страшно. 
Господи, научи их любить. Вот чего у них у обоих нет: они не умеют любить. Дай им, Господи, всего, чего они хотят, всего, что им нужно для счастья».

Дарья Степановна вдруг подумала, как перекликаются характеры и судьбы разных поколений, отцов и детей. Илюша и его сестра так же непохожи и далеки друг от друга, как Саша и Сережа.

«Жаль, что Саша редко рисует. Илюше нравился его лик Христа. Этот образ больше не притягивает его. Иногда пишет натюрморты, и все. Сережа тоже не захотел учиться живописи, но сделал как-то наброски наших портретов, всей семьи. Илюша сказал, что у него есть талант. Да разве Сережу убедишь, что надо учиться? Ничему он не хочет учиться.

Илюша сильно постарел. Так и ездит в Москву. Не хочу даже думать и говорить об этом. Меня он любит, я чувствую это, спокойнее, ровнее, чем раньше, но ведь любит. Это главное. Почет и деньги не испортили его, слава Богу. Хотя той, былой известности уже нет. Может быть, это к лучшему. Будто мы оба с ним вернулись к истокам, в Поддубное, где все начиналось, в наш старый дом.
Помоги нам, Господи. Дай нам и детям, и внукам нашим здоровья. Дай нам пожить вместе подольше и радоваться жизни.
Мы с Илюшей счастливые люди. Мы умеем радоваться. Благодарю Тебя, Господи, что соединил наши дороги.
Дай, Господи, и детям нашим умения радоваться и любить. Подай, Господи».






II


По своему складу характера Сергей Ильич Головин относился к тому довольно распространенному на Руси типу людей, в которых все перемешано: и доброе, и злое, и сила, и детская наивность, и задор, и лень, и вера, и безверие, в которых все запредельно: если пить и гулять, то до упаду, если работать, то до пота, если любить, то до смерти, если ненавидеть, так хоть в тюрьму. А если есть искра Божия в таком человеке, то или взорвется она немереным талантом, или потухнет в грязи – уж куда изломанная, кривая дорога поведет, как Бог и судьба распорядятся.
Недавно ему исполнилось двадцать пять лет. К своим годам он успел без особых отличий окончить школу, отслужить два года в армии и поменять несколько мест работы – подмастерьем на стройке или разнорабочим, не имея ни специальности, ни желания к какому-либо мастерству.

Он был статен, силен и дерзок взглядом. Волнистые русые волосы и карие глаза – в мать, привлекали взоры девушек. Он об этом знал и отвечал взаимностью, подолгу не задерживаясь с очередной подружкой.
С Катей, своей одноклассницей, они встречались, ночевали иногда у друзей или подруг, но в дом он ее не приводил и серьезных намерений не высказывал.
Жил он, по-прежнему, в родительском доме и с родителями обычно бывал приветлив, но без тепла, не сердцем, а рассудком, словно отодвинулся когда-то от них, да так и остался: не близко, не далеко, на расстоянии.

За любое новое дело он брался охотно, будто пробуя свои силы, а потом оказывалось, что дело это ему неинтересно, и он его бросал и сам затухал на время, как будто ждал, что придет кто-то и скажет: «Возьми, это твое», - хотя и не понимал толком, что это будет, но непременно особенное и привлекательное. Он был ленив – в отца, но у того было дело, которому он отдавал и разум, и душу, а у него нет, и он втайне завидовал отцу.

На двадцатилетие Илья Андреевич подарил ему машину, и Сергей понял, что хочет стать профессиональным водителем. Через полгода он ее разбил, благополучно избежав травм, в мечте своей разочаровался, но от мысли о новой, своей машине не отказался, и в разговорах с отцом нет-нет и проскальзывали робкая просьба или завуалированный намек. Правда, Илья Андреевич больше и слышать об этом не хотел.
В периоды безденежья, когда с одной работой было покончено, а другая еще не подвернулась, он обращался за не очень крупными суммами к матери и очень обижался, если она отказывала.
Дарья Степановна была женщиной спокойной, сдержанной и разумной, но иногда ее терпение источалось, и с языка срывались слова, о которых она жалела потом.
- Сергей, я не могу до тебя докричаться. Ты слышишь только то, что хочешь услышать. Нельзя только брать и просить. Надо и самому что-то делать, хотя бы для себя. Чтобы получить нечто в жизни, надо научиться отдавать. Чтобы получать, нужно отдавать. Тебе нечего отдавать, потому что нет у тебя ничего за душой: ни знаний, ни умения. Ты ничего не умеешь и, самое ужасное, не хочешь ничего. Ни учиться, ни делать самому, а только получать. Подумай, наконец, о себе подумай. Нельзя так жить.

После этого обычно Сергей исчезал из дома на несколько дней, ночевал у друзей, не звонил и не отвечал на звонки, а когда возвращался, показывал всем своим видом, насколько он уязвлен таким отношением и напоминал мальчика из первого класса, несправедливо получившего двойку за выученное стихотворение.
Он не ставил перед собой цели, как старший брат, и не добивался ее, возможно, потому, что цели, которые маячили где-то далеко впереди, виделись ему довольно расплывчато и неясно. Сам бы он ответил так, если бы не мать и не отец, а кто-то посторонний спросил его задушевным голосом:
- Скажи, Сережа, чего ты хочешь? Я тебе помогу.
И Сергей ответил бы, доверчиво глядя в глаза этому постороннему:
- Я хочу денег, много денег.
- А зачем тебе деньги, Сережа? – продолжал бы допытываться этот неизвестный.
- Как зачем? Я куплю себе квартиру и буду жить отдельно, без оглядки на родителей. Я куплю себе машину. Я буду ужинать в ресторанах и пить дорогое вино. Самые красивые женщины станут желать близости со мной. И вообще, я уеду отсюда. Будут деньги, и все изменится, все тогда будет, и счастье будет.
Но незнакомец не отставал бы и, улыбаясь простодушно, продолжал:
- Если я правильно тебя понимаю, милый Сережа, деньги тебе нужны, чтобы получать удовольствие от жизни. Но представь себе: ты получаешь желаемое, но этого мало, нет удовлетворения от того, что получил, или оно быстро проходит. Тогда хочется еще чего-то нового, и опять ты не получаешь удовлетворения. Это как еда: ты поел, но проходит время, и ты снова проголодался. Ты получаешь удовольствие, но оно мимолетно, а морального удовлетворения нет. И так бесконечно. Ты хочешь этого?
Может быть, Сергей и не задумывался никогда о разнице между получением того, что пожелаешь, и удовлетворением от полученного, о котором так настойчиво нашептывал его мысленный собеседник, но он ответил бы, ни секунды не сомневаясь:
- Да, хочу.

Сергей метался по городу и метался душой. Он, как Иванушка из сказки, искал по жизни то, не знаю что, и шел туда, не знаю куда. Ему вдруг стало тесно и скучно жить в этом маленьком городе. Он ощущал себя зверем, рвущимся из клетки на свободу, туда, где настоящая жизнь, и эта чужая, истинная жизнь все чаще складывалась в прекрасную картинку, которую он сам себе рисовал, под названием Москва. Тогда про себя он упрекал мать и отца за то, что они не остались жить в столице, и завидовал брату за то, что он там жил, а потом, дурак, сбежал оттуда. Все настойчивее Сергей убеждал себя в том, что стоит ему туда приехать, и все переменится, все станет по-другому. Все навязчивее стучалась в голову мысль – уехать в Москву. Эта мысль превратилась в идею фикс, в страсть. 
Он готовился к разговору с отцом, без которого эту страсть осуществить было бы невозможно, как к экзамену, и страшился, что не сможет объяснить то, что для него самого казалось теперь очевидным, зримым и простым и выражалось в четырех словах: «Хочу жить в Москве».

Как ни странно, Илья Андреевич к довольно невнятным, полу просительным, полу вызывающим словам сына отнесся серьезно и даже с пониманием.
Он не сказал: «Денег я тебе не дам. Сиди дома». Он сказал так:
- Давай-ка мы все вместе с матерью хорошенько обдумаем и решим.

Вечером того же дня Илья Андреевич и Дарья Степановна обсуждали эту новость вдвоем. Сергей ушел гулять, и это оказалось на руку: сначала надо было посоветоваться и всё обговорить.
- Как ты себе это представляешь? – подхватила разговор Дарья Степановна. – Где он жить будет и на что? Где и кем будет работать? Он же ничего не умеет. Кому он там нужен?
Казалось, их роли поменялись местами. Илья Андреевич Сергея защищал и оправдывал, Дарья Степановна нападала.
Но она была права в одном: жить Сереже в Москве было негде.

После того, как родительская квартира перешла Саше с Ольгой, прошло совсем немного времени, и Илья Андреевич понял, что их с Дашей присутствие в ней оказалось нежелательным и невозможным.
В Москву они вдвоем выезжали редко, но иногда Дарью Степановну охватывали ностальгические чувства, воспоминания о молодости, и она говорила:
- Давай съездим в Москву, походим, погуляем.
Когда-то в молодые годы Илья любил повести Дашу по тихим арбатским переулкам, туда, где мало прохожих и не бывает туристов. Ему нравилось показывать ей старинные особняки на Сивцевом Вражке и рассказывать о знаменитых людях, некогда живших в них. Он увлекал Дашу в зелень московских бульваров, опоясанных чугунной оградой, и дарил ей легенды об английском клубе и дворянских усадьбах.
Обычно они останавливались у родителей, но после их смерти неожиданно выяснилось, что московская квартира превратилась в одночасье в крепость с накрепко запертой дверью.
В то время внуки еще не народились, и Илья Андреевич без тени сомнения позвонил Саше, чтобы предупредить об их с Дашей приезде.
- Понимаешь, папа, - извиняющимся голосом сказал Александр, - к нам друзья приехали на несколько дней. Извини, так получилось. Вы бы сказали заранее. В следующий раз как-нибудь заезжайте. Маме привет передавай.
Илья Андреевич вдруг заметил, что в манере разговора у старшего сына появились новые нотки: извиняющиеся, мямлящие.
В другой раз оказалось, что «они все приболели», в третий, что «Оля плохо себя чувствует, сам понимаешь, в каком она положении».
После этого Илья Андреевич, наконец, понял, что видеть их там не хотят, и дома в Москве у них больше нет.
О том, чтобы останавливаться у своей сестры, ему и в голову не приходило. Он скорее бы стал ночевать на улице, чем ее об этом просить.
Приходилось приезжать рано утром и уезжать вечером или, в крайнем случае, договариваться с кем-то из московских знакомых.
Теперь обе московские квартиры сдавались, и Ольга с Сашей, как и Наталья Андреевна, имели с этого совсем неплохой доход. О том, чтобы сдать квартиру Сереже, конечно, не могло быть и речи. Илья Андреевич это прекрасно понимал и никогда бы с этой просьбой не обратился ни к Саше, ни к своей сестре.

- Есть у меня в Москве старинный приятель – Слава Ермолин, - сказал Илья Андреевич. – Мы с ним вместе в Суриковке учились. Я тебя с ним даже знакомил, по-моему, на какой-то выставке.
 Желание направить мысли Сергея к живописи зрело в нем давно. Он с детства учил своих детей основам мастерства, так же как Даша пыталась им привить видение красоты. Саша выбрал другую стезю, Сережа все еще был на распутье. После того, как Сережа показал ему свои эскизы к портретам, Илья Андреевич уверовал в его призвание. В них его сын сумел разглядеть и передать главное – характеры. Возможно, Илья Андреевич был слишком наивен и доверчив по отношению к людям, но он умел их понимать. В своем младшем сыне он распознал талант, неразвитый, неосознанный, еще в зародыше, но этот талант, как робкий огонек, можно было бережно раздувать в пламя и ни в коем случае не навязывать ни своего мнения, ни выбора пути, чтобы случайно не задуть его. Москва для Сергея могла бы стать и светочем, освещающим дорогу, и лихом, сжигающим в своей топке.
- Я мог бы попросить его, - продолжал Илья Андреевич, - пустить Сережу пожить в его мастерской, а заодно помогать ему в работе.
- На что он жить будет?
- Я дам ему достаточно денег на первое время.
- Он их прогуляет, протратит, пропьет.
- Есть, Дашенька, у Горького малоизвестный, но очень мудрый рассказ. У богатого купца выросли трое сыновей. Старшие уже при деле, помогают отцу. Младший – гуляка, как наш Сергей. Отец отправляет младшего поездить по свету, посмотреть, как люди живут, и дает ему денег со словами: «Если станешь человеком, вернешься, а нет, так сгинешь где-нибудь». И вот в каком-то лондонском кабаке он пропивает последние отцовские деньги и выпивает столько, что ни один из его английских собутыльников в живых бы не остался после такой дозы. Увидев столь выдающегося выпивоху, хозяин бара подходит к нему и просит оставить, как память о себе, свое имя на барной стойке. «Вы – третий человек такой силы и такого размаха из всех, кого я встречал в жизни. Те двое в разные годы тоже оставили у меня свою роспись». И купеческий сын находит на деревянной стойке бара имена своих старших братьев.
Я вот к чему это тебе рассказал, Даша: здесь Сережа закиснет и пропадет, там, может быть, найдет себя и станет человеком. В молодости необходимо самому пробовать силы, искать, спотыкаться и находить.

На том они и порешили, а Илья Андреевич принялся договариваться о приезде Сергея со своим давним приятелем Ермолиным.







III


Москва встретила Сергея душным, пыльным асфальтовым зноем, запахом стройки и выхлопных газов, неразборчивым гвалтом и столпотворением людей преимущественно южной наружности. Настроение у Сергея было приподнятое, не сходящая с лица улыбка выдавала наличие банковской карты в кармане, а солнечный яркий день казался титульной страницей к его новой жизни. Он окунулся в толпу, как в теплый летний ливень, радуясь ему, не страшась его, не обращая внимания на тычки и толкотню и стряхивая с себя посторонние взгляды, как крупные капли дождя. Он словно был на голову выше этих озабоченных людей, и сам себе казался великаном, пришедшим завоевать огромный город. Голова была пустой от забот о сегодняшнем и переживаний о завтрашнем дне. То, что было вчера, отодвинулось так далеко назад, будто и не существовало вовсе. Его отец иногда любил ввернуть в разговор латинские поговорки, и теперь Сергей понимал истинное значение одной из них: Ad tabula rasa – с чистого листа. Это про него.
Железные короба, переполненные сдавленными в них людьми, несли его по черному лабиринту подземных улиц по заданному маршруту – в мастерскую Вячеслава Ивановича Ермолина.

Перед отъездом отец сказал ему:
- Жить будешь в мастерской у моего старинного приятеля Вячеслава Ивановича. Я там у него бывал. Это небольшой домик почти в центре Москвы, очень уютный. Кроме самой мастерской, есть в нем гостиная, спаленка и кухня. Все удобства. Так что вполне комфортно, чтобы жить. Сам он там только работает, и то не каждый день. Я с ним говорил, он тебя ждет. Я ему сказал, что некоторые азы я тебе дал, и ты мог бы помогать ему в работе. Короче говоря, ты поступаешь к нему в ученичество, будешь подмастерьем. Это как бы твоя плата за проживание. Уж будь добр, не подведи меня. Деньги постарайся тратить разумно и ко мне по этому поводу больше не обращайся. Звони, как, что. Мать будет беспокоиться.
- Спасибо, папа, - ответил Сергей, может быть, в первый раз так искренне.

Петляя в московских переулках по записанному на бумажке адресу, Сергей думал: «Посмотрим, что это за Вячеслав Иванович. А то сниму квартиру, денег хватит».
Упоительное чувство свободы и взрослости пьянило голову и торопило шаг.


  * * *


Вячеслав Иванович Ермолин был человеком примечательным. Его густые седые волосы отличались той совершенной белизной, которая свойственна старцам-отшельникам или очень старым людям. Хотя ему еще не было шестидесяти. Лицо его было мясистым, нос крупным, губы пухлыми, взгляд открытым. Глубоко посаженные глаза смотрели на собеседника доброжелательно, чрезвычайно живо и внимательно. Телосложение он имел плотное, даже немного грузное. Он был человеком приветливым и общительным, в молодости любил шумные компании, потом, с годами, несмотря на многочисленные приглашения, стал избегать светские застолья, и теперь встречался только с теми людьми, которых сам хотел видеть.

Вячеслав Иванович был художником-портретистом, известность пришла к нему рано. Так счастливо сложилась его судьба, что на последнем курсе Суриковского училища он познакомился с одним знаменитым писателем и вызвался написать его портрет. Тот согласился неохотно, скорее, из снисходительности. На удивление, портрет, написанный в лучших традициях русской живописи, понравился и самому писателю, и его знакомым, был выставлен и имел успех.
Ласковая волна славы подхватила молодого художника, а с ней пришли новые заказы, в том числе из-за границы, и даже от сильных мира сего. Слава сопровождалась достатком, поездками, выставками, огромным количеством невесть откуда взявшихся друзей и женщин, одна из которых стала его женой и родила ему сына.
Когда началась перестройка и неразбериха, всем вдруг стало не до него. Работа, как высохший ручей, напоминала о себе лишь старыми непроданными картинами. На день сегодняшний приходилось зарабатывать, делая списки старинных икон и продавая их за бесценок. Семейная жизнь была на грани распада. И тогда судьба снова помахала ему рукой и увлекла за собой. Ему предложили поработать в Италии, выделили квартиру и помещение под мастерскую. Все вернулось: любовь в доме, устойчивость в жизни. Но за десять лет, проведенных в Италии, эта жизнь сделалась для него настолько предсказуемой, неинтересной и пресной, что стало скучно и захотелось домой – в непонятную, непредсказуемую Россию. Наверное, Вячеслав Иванович был слишком русским человеком, чтобы долго обходиться без родины, и даже частые поездки в Москву не могли избавить его от тоски.
 
Последним толчком, заставившим его принять окончательное решение вернуться, стала случайная встреча на светском рауте в старинном палацио. На открытой террасе виллы, увитой виноградом и затененной кустами, в легком шуме голосов, похожим на прибой теплой Адриатики, перемешанным со звоном бокалов и плеском фонтана, средь незнакомых и малознакомых лиц мужчин и женщин Вячеслав Иванович вдруг увидел человека, показавшегося ему родным. Он явился ему, как призрак из далекой юности. Это был его однокашник и давний товарищ Валентин Гущин. Они не виделись много лет, но еще в той, московской жизни он слышал, что Валентин стал модным поэтом, о нем тогда много писали и говорили.
Вячеслав Иванович заметил его издалека и поспешил к нему. Гущин всегда был высок и сухощав, совсем не изменился, не узнать его было невозможно. Он стоял в компании пожилой пары, что-то говорил, а на лице его ярко сияла в ночи широкая, какая-то голливудская улыбка.
Они полуобнялись, пара представилась и исчезла, посыпались одинаковые вопросы и короткие ответы.
- Ты как? Ты где? Давно ли?
Оставшаяся от предыдущего разговора улыбка не менялась и не сходила с его лица.
Оказалось, что Гущин купил в Италии небольшой виноградник и дом, из большого поэта превратился в маленького фермера и этим всем был чрезвычайно доволен.
Его приклеенная к губам, картонная улыбка стала почему-то раздражать Вячеслава Ивановича. Хотя причем тут эта улыбка? Вот человек приятный во всех отношениях до такой степени, что становится приторно. Вот человек, которому наплевать, где жить, было бы жить хорошо. Вот русский человек, который начинает брезгливо морщиться, если при нем говорят о его родине. И ни с того, ни с сего Вячеслав Иванович сказал ему:
- А я вот собираюсь уехать, вернуться в свое, как ты говоришь, болото. Надоело мне здесь все до чертиков: и Италия ваша, и ужимки ваши фальшивые, и ваша картинная природа. Прощай.

Через несколько дней он принялся собирать чемоданы и готовиться к отъезду. То, что жена и сын решили остаться, не стало для него неожиданностью. Жена раздражала его в последнее время. Она не ходила, а будто бережно несла свое тело, как подарок, и в своей обычной маске светской дамы показалась ему вдруг копией того же Гущина, настолько точной, что даже не захотелось ее переубеждать.
А сын давно стал более итальянцем, чем русским.
Валентин Иванович уехал один. Он поселился в своей старой московской квартире, купил домик под мастерскую и стал преподавать в Суриковке. Больше он так и не женился.


*                *                *      


В мастерской Сергею понравилось. Пахло красками и чем-то еще непонятным, но притягательным и волнующим. Понравился своей ненавязчивостью и доброжелательный Вячеслав Иванович. С присущей ему деликатностью он попросил Сергея лишь об одном:
- Вы, Сережа, если будете сюда кого-то приглашать, располагайтесь в гостиной. И не спалите, пожалуйста, дом.
О том, чтобы помогать ему в работе, он пока не заговаривал.


 
Москва пропускает мимо глаз бездомных и нищих, но привечает и балует успешных людей. Москва бесстрастно внимает страданиям и стонам, она равнодушна к смерти, она любит жизнь.
Сергея она встретила безразлично, будто и не заметив его появления. Он бродил бесцельно по ее улицам, и город представлялся ему адским кипящим котлом, гигантской электрической мясорубкой или муравейником, или вечным двигателем. Он осторожно прикасался к нему руками, ногами и глазами и старался привыкнуть к его неутомимому бегу. Москва пугала и манила своими прелестями, спрятанными под бетонно-асфальтовой коркой от посторонних взглядов.  Москва казалась Сергею огнедышащим драконом, с которым ему предстоит сразиться и победить его. Драконом, стерегущим потайные пещеры с несметными богатствами и ключи от дверей, за которыми прячется сияющая, праздничная, настоящая жизнь. Мечты его были наивны и расплывчаты. Он чувствовал силу внутри, жар в груди и туман в голове толкали его вперед, но куда идти и что делать, он, по-прежнему, не знал. Уличная толпа, как девятый вал, подхватывала и бросала людей, словно щепки, и множество таких же, как он, попавших в этот могучий водоворот человечков, оказывались малы, слепы и беспомощны перед стихией. Они хаотично сновали по своим делам, но в бессмыслице их нескончаемого броуновского движения угадывалась чья-то всемогущая направляющая сила.


В первый вечер Вячеслав Иванович показал Сергею свою мастерскую. Часть картин стояла вдоль стен слепыми холстами наружу, некоторые портреты были выставлены.
- Обычно я пишу по заказу, но делаю несколько вариантов одного портрета. Человеческое лицо, особенно глаза, очень точно передают внутреннюю сущность человека, но зачастую она настолько многообразна, изменчива и противоречива, что хочется выделить то одну, то другую грань характера, или вдруг даже в легком повороте головы проявляется нечто новое, чего не замечал раньше.

Сергей внимательно рассматривал портреты, некоторые лица были известны и узнаваемы. Неожиданно перед собой он увидел своего отца. Намеренно ли Вячеслав Иванович вынес эту картину из своих запасников или считал ее одной из лучших и потому не прятал далеко, но он явно рассчитывал удивить Сергея и даже немного театрально вскинул руку, как бы приглашая сравнить портрет с оригиналом.
Сергей вглядывался в глаза отца пытливо, будто впервые видел их так близко.
- Я написал этот портрет лет пять назад, уже после возвращения из Италии. Ваш отец тогда был у меня в гостях, и мне захотелось сделать ему подарок. Почему-то он попросил оставить его здесь.

На Сергея смотрел очень усталый пожилой человек. Усталость эта читалась в глазах, в вялых уголках губ и в напряженно сцепленных пальцах. Взгляд был строгий и пристальный, но в то же время рассеянный, будто наткнулся на невидимую преграду перед собой и устремился обратно, внутрь себя. Он сфокусировался в одной точке и застыл, но, как отраженный под углом луч, высвечивал не окружающие его предметы и образы, а спрятанные в сознании мысли и чувства. Глаза, как замочные скважины, не позволяли их разглядеть, а выдавали лишь тон: бурый цвет горечи и растерянности. Поседевшие серые волосы еще хранили живую волнистость и мягкость, а вихрастый чуб надо лбом был похож на зеленый листок средь осенней пожухшей листвы. Лоб был расчерчен, как печатью лет, морщинами, кожа на щеках была еще не старой, но сквозь расстегнутый воротничок рубашки уже проступала дряблая складка на шее. Темная одежда оттеняла бледность лица, а руки, просвечивающие жилами и окропленные маленькими коричневыми пятнышками, переплелись, как змеи, в тяжелом объятье. Будто человек долго скрывал боль, а потом стало невмочь, и он закричал беззвучно.
Сергей вдруг подумал, что отец не стал забирать портрет, потому что не хотел, чтобы родные видели его таким: слишком обнаженным и не очень красивым. И в то же время был благодарен Вячеславу Ивановичу за то, что он позволил ему увидеть отца таким, каким никогда себе не представлял и не знал.


Вячеслав Иванович Ермолин, человек по своей природе веселый и любознательный, тяготился своим семейным одиночеством, но так и не нашел себе подругу. Его всегда больше привлекали дружеские застольные беседы, но старые приятели казались ему столь же скучными и ленивыми, как он сам, и потому он теперь предпочитал общение с молодыми художниками, неожиданными и свежими в суждениях и работах. Он никогда никого не приглашал к себе домой, но иногда позволял своим студентам трудиться и творить в своей мастерской, а с выпускниками не брезговал и выпить там же в гостиной, и послушать их споры, вспоминая себя в их возрасте, такого же щетинистого и бескомпромиссного.
Сергей на правах жильца, хоть и казался сам себе провинциалом, но старался держаться с ними на равных и больше молчал, боясь высказаться невпопад и потерять лицо. Его неизменное присутствие поначалу воспринималось с удивлением, затем, как привычная часть интерьера и, наконец, на него обратили внимание.

Случилось это в отсутствие Вячеслава Ивановича. В гостиной осталось четверо. Сергей расположился в углу за журнальным столиком. Остальные трое сидели за столом. По своему обыкновению Сергей наблюдал за ними со стороны и молчал. Неожиданно его поразило, как они сидят. Их позы, наклон головы образовывали между собой круг и полностью соответствовали композиции иконописной Троицы. Во главе восседал Андрей Логинов. Бывший студент Вячеслава Ивановича, он казался старше других. По правую руку, полуобернувшись, сидел выпускник Суриковки Николай Епишин, по левую – его однокурсник Петр Дроздов. Андрей что-то убежденно говорил, обращаясь к Епишину, пытаясь заглянуть ему в глаза, а тот, слегка улыбаясь, убегал от него взглядом. Петя Дроздов смотрел на Логинова исподлобья, недобро, мрачно.
Сергей не вникал в суть, даже не слышал слов, его увлекла придуманная им игра мысленно связать невидимой нитью этих трех людей и через их лица, через руки и даже позы извлечь наружу скрытые мысли и характеры.
На столе стояли покрывшиеся пупырышками бутылки холодного пива, на тарелках была разложена рыбка, черные сухарики и орешки, и этот интерьер никак не соответствовал библейскому сюжету. Увиденная Сергеем сцена представилась ему антиподом знаменитой иконы. Он мысленно написал картину: густой туман, из которого вырастают сидящие полукругом фигуры, а в центре стол с пивом и снедью, и в этих фигурах, как сквозь лупу, выпукло и зримо, кричаще и гротескно проявляется их спрятанная под кожей голая сущность. Сергей пропускал мимо ушей звуки, его не интересовала тема разговора, он плохо разбирался в течениях современного искусства. Но его увлекла камерная простота идеи, и он ловил глазами движения губ, бровей и взглядов, находя в них ответ на главный вопрос: кто есть кто? Причем сами люди, сидящие перед ним, были ему безразличны, на их месте могли оказаться любые другие. Ему были интересны персонажи выдуманной пьесы, которую он собирался воплотить в живопись. В каждом человеке есть что-то от праведника и от подлеца.   
Из тумана мыслей и видений выплыли отдельные фразы.
- Найди что-нибудь новое, и тебя заметят. Как Энди Уорхола.
- Мне не нравятся его банки из-под кока-колы.
- А мне наплевать: новое или нет. Я пишу то, что вижу и чувствую. Другое дело, как я это вижу и как я это чувствую.
- Устарело.
- Плевать.

Туман проглотил слова, застил глаза и снова заткнул ватой уши. Перед глазами плавали в круг, колеблясь в воздухе, три человека.
Сергей схватил лежащие под рукой карандаши и бумагу и принялся делать наброски.
Бумага впитывала штрихи, линии и тени и проявлялась черно-белой фотографией Андрея Логинова. В напряженном, стеклянном, упершимся в собеседника взгляде его чудилось нечто змеиное. Он нависал над столом и своим ростом, выдающимся даже из-за стола, будто подавлял окружающих.
Волосы его были коротко стрижены, лицо худое, подбородок тяжелый. Лицо выражало спокойную уверенность, правоту и силу и напоминало мраморный бюст. Даже в повороте головы и в несколько презрительном, как бы свысока, взгляде виделось утверждение: «Такие все дураки кругом, что сверху, что снизу». Такое выражение лица особенно оттеняло собственную значительность и превосходство. Написанная на губах доброжелательность при внимательном рассмотрении слетала, как шелуха, и обнажала оскал хищника.
Сергей попытался представить на его месте какое-нибудь животное: характер зверя лежит на поверхности глаз, человеческий спрятан, как в шкатулке с двойным дном. И тогда на месте Логинова он увидал рысь, выжидающую, холодную, готовую к прыжку, способную ждать и ударить неожиданно, расчетливо и смертельно. Да, да, он прав, именно рысь может стать основой для написания этого портрета: мягкая, ласковая и симпатичная, как домашняя кошка, но убийственно опасная. Грациозная, элегантная, красивая кошка с неподвижными глазами волка.
Он схватил другой лист и принялся рисовать рысь. На третьем листе бумаги он попытался соединить воедино угаданный им характер и лицо.

Сергей сделал еще несколько вариантов эскиза и перевел свое внимание на Петю Дроздова. Это был полный молодой человек с морщинистым лбом и довольно дряблыми щеками. В противоположность Андрею Логинову он носил длинные волосы, казавшиеся немного сальными. В глубоких впадинах сидели огромные, черные маслянистые глаза. Взгляд их был хмурым, колючим, но вдруг из глубины зрачков, как маленькие чертенята, выпрыгивали искорки смеха, плясали секунду в глазах и прятались обратно. Несуразностью пропорций большой головы, короткой шеи и длинных рук, несоответствием строгого выражения лица и мелькавшей в глазах улыбки, непонятным соседством пухлых детских губ и их скорбным изгибом, он был похож на старого ребенка. Сергею он напоминал большого шимпанзе с грустным взглядом. Этот шимпанзе сидел в позе Роденовского мыслителя, подперев сморщенный лоб рукой, и, казалось, говорил: «Я все подвергаю сомнению». Недовольное выражение лица скрывало обезьянью игривость и любопытство, а испытующий взгляд менял оттенки от серого и черного до небесно-голубого и огненно-красного. Этот взгляд представлялся Сергею кратером спящего вулкана, внутри которого бушует пламя и пульсирует лава. Это был взгляд непонятого, непризнанного и оттого растерянного человека.

В Коле Епишине Сергей разглядел черты дворняги, из тех симпатичных дворовых собак, в которых породу заменяют природная любознательность и живой ум. Казалось, он сейчас встанет, заглянет в глаза наивно и преданно и дружелюбно завиляет хвостом. Волосы у него были светлые, не короткие, не длинные, глаза улыбчивые, к щекам спускались небольшие бакенбарды.
Все трое были одного возраста с Сергеем или немного старше.

Из дымки набросков придуманной картины выплыл насмешливый голос Логинова:
- Вы только посмотрите на нашего юного друга.
Он сгреб листы с рисунками, перелистал их и бросил на стол поближе к своим товарищам.
Дроздов медленно перебрал стопку эскизов и одобрительно хмыкнул. Епишин принялся внимательно их разглядывать.
- Какие мы, оказывается, уроды.
- Да, забавно.
- Наш мальчик Сережа, судя по всему, не так уж и прост, - подхватил Логинов. – Послушай, Сергей, дай мне эти рисунки, я их подарю сестре. Она – большой оригинал и коллекционирует уродцев. Вот этих двух типов она тоже знает и посмеется от души. Или нет, лучше подари их ей сам. Я тебя с ней познакомлю. Кстати, у нее через неделю день рождения.
Андрей, похоже, все больше воодушевлялся от внезапно пришедшей в голову идеи.
- Да, да. Давай так и сделаем.
Он еще раз оценивающе посмотрел на Сергея, как бы мысленно примеряя его к своей сестре.
Сергей смутился от потока слов и внимания в свой адрес и молчал.
- Сестру мою зовут Лена – Елена Прекрасная. Ей исполняется двадцать два года. Думаю, ей будет интересно с тобой. Вот эти два обалдуя пытались за ней ухаживать, безрезультатно. Попробуй и ты. Так что, придешь?
- Да, конечно, спасибо.
- Вот и отлично. Празднество состоится на Доргомиловском рынке. Не удивляйся. Сейчас это модно. Отец снял для нее рынок на всю ночь. Съезд гостей в девять вечера. Найдешь. Тема праздника будет морская. Так что придумай какой-нибудь соответствующий прикид. Все будут в чем-то, так или иначе связанном с морем. Такая вот фишка. И не забудь взять свои эскизы. Она любит такие штучки.
- Конечно, спасибо.
- Не ходи. Они тебя сожрут, - мрачно выдавил Петя Дроздов.
- Не слушай его, он завидует.
- Я бы не пошел, - сказал Коля Епишин.
- А тебя никто и не приглашает, - отрезал Логинов.   






IV


На площади перед рынком, как на парад, припарковывались дорогие машины. Разноцветные огоньки иллюминаций, украшающих площадь и вход, перемигивались, как новогодняя елка. В дверях у Сергея спросили фамилию, сверили со списком и пропустили.
Зияющая пасть фойе напоминала театр. Зеркала отражали эфемерные одежды женщин, крупные фигуры мужчин и мимолетные движения губ, рук и ног. Ароматы французских духов и английских сигар ласкали ноздри. Сладкая тихая музыка дурманила голову. Приглушенный томный свет источал похоть и негу. В воздухе пахло соблазном, сытостью и деньгами. Сергей понял, что неясные мечты его начинают сбываться.

Двери распахнулись, и Сергей шагнул в огромное, бездонное, бесконечное, пустое чрево рынка. Из его брюха вынули жизнь и заполнили его неведомыми персонажами в костюмах пиратов, капитанов и портовых девок. Сергей шел вдоль рыночных рядов, на прилавках пирамидами возвышались дыни, помидоры, ананасы, огурцы, бананы, а за ними в белых халатах стояли улыбающиеся продавцы. Это напоминало ему какую-то театральную постановку, в которой не хватило ролей покупателям, а есть только продавцы-статисты. Это были пустые ряды, где продавцы, у которых отняли главное – спрос на их товар, стояли истуканами, как марионетки в кукольном театре.
Сергей прошел вдоль этих рыночных рядов, из которых вынули душу, и окунулся в бурлящую, шумную толпу приглашенных. Их было человек сто или двести. Ему показалось, что белые фартуки на входе и пустые прилавки с горками никому не нужных овощей и фруктов оставили для контраста. Они не смешивались с героями пиратских романов и не смели сойти с места, а стояли молча поодаль, за незримой чертой, отделяющей их от чужого праздника жизни.
Может быть, этих не вписывающихся в атмосферу бала, жмущихся у входа торговцев пригласили специально для создания интерьера рынка, а возможно, они напросились сами из любопытства или в надежде, что из многочисленных гостей кто-нибудь польстится на их нехитрый товар, разложенный словно на витрине или на выставке. В таком случае это было уж совсем глупо, потому что стоило пройти несколько шагов за ту невидимую границу, куда допускались лишь избранные, и взору открывались устланные белоснежными скатертями островки закусок, переливающихся красными, черными, зелеными, каштановыми, желтыми, фиолетовыми, малиновыми, синими и Бог весть какими еще красками, и бастионы бутылок, уткнувших, как пушки, в потолок свои жерла. Это был лабиринт яств, в котором запеченный поросенок с грустной мордой пятачком соседствовал с возлежащим на блюде узкоклювым осетром, где перемешались баклажанчики, тарталетки с красной икрой и ветчиной, сыры, колбасы, салатики, глядя на которые, в предвкушении блестели глаза и текли слюнки, а от пропитанного смесью ароматов воздуха сладко ныло в животе и щекотало нос.

В центре зала была построена прямоугольная деревянная барная стойка в форме старинной бригантины. На ее носу выряженный боцманом седой официант разливал ром Бакарди, а с кормы выбегали с подносами морячки в тельняшках и коротких клешеных юбочках. И, конечно, не было уже ни рыночных торговцев, ни безвкусных фартуков.
По правому борту корабля было разбросано несколько массивных столов в виде кованых сундуков, окруженных креслами-бочками, видимо, для почетных гостей. На другом конце зала пел грузинский хор, но его многоголосица тонула в шуме голосов, похожим на рев прибоя. И само это скопище не стоящих на месте людей, одетых в цвета моря, напоминало длинные, бегущие океанские волны. 

Сергей, несколько оглушенный от такого наплыва снующих, жующих и пьющих незнакомых людей, прибился к какому-то столику, прихватив в тарелке все, что мог унести, и смущенно стоял с бокалом вина в руке. Понемногу освоившись, он сделал второй заход к остаткам поросенка и ополовиненной туше осетра и стал более внимательно разглядывать окружающих.
Дамы были одеты легко и фривольно. Кто-то в длинной тельняшке, едва прикрывающей бедра, кто-то в пенисто-прозрачной вуале, изображающей Афродиту. Кавалеры носили широкие штаны и ботфорты, и татуировка на плечах подходила им как нельзя кстати.
Сергей недолго ломал голову при выборе костюма: просто нахлобучил на голову капитанскую фуражку.
Откуда-то из толпы, как из пены, вынырнул Андрей Логинов в капитанском кителе.
- Ты здесь? Хорошо. Пойдем, я тебя с сестрой познакомлю.

Хозяйка бала сидела на бочке, закинув босую ногу на ногу, и выделялась среди окружавших ее девиц и молодых людей длинными рыжими волосами, разбросанными по голым плечам и груди. На ней была тельняшка, вся в дырах и прорезях, и такая же дырявая длинная юбка, усыпанная разноцветными заплатами. По первому впечатлению белья на ней не было.
Когда Сергей оказался перед ней, она вскинула на него глаза:
- Елена, - сказала она и протянула руку, как для поцелуя.
Сергей подержал ее пальцы в своей руке и отпустил.
- Андрей мне сказал, что ты сделал очень забавные рисунки. Подари их мне.
Сергей протянул ей папку с эскизами, которую весь вечер носил подмышкой. Елена раскрыла папку и засмеялась.

Она листала портреты, показывала пальцем на какие-то детали, смеялась и больше не обращала на него никакого внимания. Сергей понял, что аудиенция закончена. Что делать дальше, он не знал. Стоять столбом перед ней было неловко и обидно. Он не знал, куда деть свои руки, и проклинал свою провинциальную беспомощность и неумение вести себя в обществе. Сергей отошел немного и стал ждать, что его позовут или хотя бы посмотрят в его сторону. Он почувствовал себя собакой, которой дали лизнуть руку, а потом прогнали. Он топтался на месте, то отходил, то подходил ближе, так продолжалось мучительно долго. Ему казалось, что все на него смотрят и, отвернувшись, хохочут над ним. Тогда он пошел к стойке бара, попросил стакан рома, выпил, взял второй и отгородился им от людей.

Гул стих, толпа смешалась и поплыла. Он пил маленькими глотками, глядя в расплывчатый завиток стойки в виде пивной кружки, а перед глазами стояла шаровая молния в ореоле рыжих волос. Сергей без конца прокручивал в голове одну и ту же сцену и не мог ею насытиться. На бочке, как на троне, восседала королева бала, и ее бесстыжие соски вырывались наружу сквозь дыры тельняшки. Под юбкой угадывались крепкие бедра, и загорелые ноги рисовали в голове причудливые картины тропического леса и голубой лагуны.

Кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и увидел совсем близко от своего лица огненно-рыжую, обжигающую шаровую молнию. Взгляд у нее был тревожный и просящий, как у ребенка, выпрашивающего новую игрушку.
- Поехали ко мне, - сказала Елена. – Мне всё здесь надоело.
Сергей, как сомнамбула, двинулся за ней к выходу, боясь потерять в толпе цветастое пятно ее юбки. На улице ночной воздух освежил ему голову и грудь, но он все еще был, как во сне.

Она вела машину так, будто кружилась в сумасшедшем танце, но Сергею было сейчас безразлично, разобьются они или нет. Он неотрывно смотрел на ее задравшуюся юбку и голое колено, и рябило в глазах от синих полосок ее майки, и кружилась голова от ее пряного запаха и безумного желания обнять ее.

Ехали они недолго и на минуту притормозили перед чугунными резными воротами, распахнувшимися перед ними сами собой. Они въехали во двор и остановились на лужайке перед большим темным домом. По мере их продвижения по дому, в холле, коридоре и комнатах зажигался свет, но было тихо и пусто. Наконец, они оказались в просторной спальне, закутанной мягким, теплым светом, в которой, кроме широкой кровати, тяжелых гардин, вохристого ковра на полу, обволакивающего ноги, зеркал, барной стойки и журнального столика с двумя креслами, ничего больше не было. Дверь в ванную комнату была приоткрыта, и ночник выхватывал в центре ее мраморное голубое жакузи.

Ни слова не говоря, Елена сбросила с себя, как лягушачью шкурку, тельняшку и юбку и предстала перед Сергеем обнаженной и возбужденной рыжей ведьмой с зелеными глазами.
- Что же ты замер? Раздевайся. Выпьем вина.
Она подошла к бару, выбрала бутылку и стала разливать вино по бокалам.
Сергей лихорадочно скидывал с себя одежду, не отрывая глаз от ее тела, которое мог теперь разглядеть сантиметр за сантиметром.
Воистину это была Елена Прекрасная. Русалочьи волосы струились по плечам до середины спины. Ложбинка позвоночника падала вниз и терялась меж выпукло очерченных ягодиц, напоминающих круп молодой, породистой кобылицы. Березовая талия подчеркивала округлость бедер. Ноги были слегка расставлены.

Она обернулась без тени смущения, молча поставила бокалы на журнальный столик, села в кресло, закинув ногу на ногу, и приглашающее посмотрела на Сергея. Тот сел, не зная, что говорить и как вести себя дальше.
- Мне понравились твои карикатуры. В них есть острота, новизна и талант. Я хочу, чтобы ты написал картину и изобразил меня обнаженной, лежащей на кровати, как-то вроде Махи Гойя.
Она отпила глоток вина и закурила.
- Попробуй, это очень хорошее, старое вино.
Она снова осмотрела его, не торопясь, оценивающе.
- Пока будешь писать картину, поживешь у меня. Не сомневайся, это будет приятное заточение. Краски, кисти, всё необходимое для работы тебе привезут.
Елена говорила медленно, весомо, просто, как о деле решенном, и потому не вызывающем ни сомнений, ни вопросов.

В Сергее зрело странное чувство, что всё, что происходит с ним в данную минуту и так похоже на сказку о прекрасной царевне, предопределено заранее, и остается только плыть по течению, отдавшись на волю счастливой судьбы. Он словно онемел и только ласкал взглядом ее лицо и грудь.
- Вижу, что ты согласен. Хорошо. Теперь иди в душ, я за тобой.

Эта ночь любви, какой Сергей никогда не испытывал раньше, прожгла его будто электрическим разрядом. Лена была ненасытна и чувственно развратна, как Клеопатра или царица Тамара. Только в отличие от их любовников, Сергея наутро ждала не казнь, а чашечка терпкого кофе у кровати. Лена выглядела свежей, спокойной и холодной, словно и не было ничего между ними.
- Пойдем завтракать.
И когда Сергей поднялся, чтобы накинуть висящий в ванной халат, добавила:
- Мне нравится ходить голой. Во мне нет стыда от давнего первородного греха Адама и Евы. Мои гости тоже к этому быстро привыкают.
И они перешли в столовую. За большим дубовым столом стояли два высоких резных стула друг напротив друга. Прислуживала им невозмутимая горничная в закрытом длинном платье.

После завтрака, когда оба откинулись на спинки стульев и закурили, Сергей, наконец, почувствовал в себе наличие голоса и спросил:
- Ты одна здесь живешь?
- В этом доме часто бывают гости, я не люблю одиночества. Но живу я здесь одна, не считая горничной, повара, садовника и сторожей.
- А твой брат?
- Братец иногда меня навещает, но мы с ним не слишком близки.
- А твои родители?
- Матери у меня нет, а отец чаще живет в Англии или во Франции.
Она резко встала.
- Хватит разговоров. Составь список всего, что тебе нужно для работы, и приступим.


Картиной Сергей увлекся. Елена возлежала на кровати, пила вино, но вдруг иногда вскакивала, видимо, пресытившись позой обнаженной Махи, и звала Сергея:
- Хватит работать. Перерыв. Иди ко мне.

Так промелькнуло два дня. На третий позвонил Вячеслав Иванович. О нем, как и обо всем остальном, Сергей совершенно забыл.
Вячеслав Иванович старался говорить спокойно:
- Сережа, куда же вы пропали? Я беспокоюсь.
- Извините, Вячеслав Иванович. Я в гостях, и неизвестно, сколько я здесь пробуду. Не волнуйтесь, пожалуйста. У меня всё хорошо.
Звонила мать. Сергей не взял трубку и отключил телефон.


В любви и вдохновении пролетело еще несколько дней. Разговаривали они мало. Лена вообще была немногословной, а Сергей говорил с ней и с самим собой в своих мечтах. В них перед ним расстилалась замечательная, блистающая, ровная и долгая жизнь с Еленой Прекрасной, в которой разноцветными, яркими лентами переплетались и светские рауты, и дом ее отца под Парижем, и далекие песчаные острова, и ее любовь.
Однажды вечером, за бокалом бурбона, она лениво спросила его:
- Хочешь покурить?
- Травки?
- Есть кое-что получше.

Сознание оторвалось, повисло в воздухе, как мыльный пузырь, и какое-то время наблюдало за ним со стороны. Потом оно лопнуло, и вместе с ним исчезли мысли: все до единой.
Пол вздыбился, Сергей перестал понимать, где верх, где низ, и боялся пошевелиться, чтобы не упасть. Сердце стучало отбойным молотком и рвалось наружу. Глаза заволокло тяжелым туманом, и из этого тумана стали выплывать, как на картинах Пикассо, отдельные части Лениного тела, потерявшие форму и симметрию. Ее распущенные волосы зашевелились, встопорщились, как иголки дикобраза, зашипели и потянулись к нему отвратительными змеиными головами. Глаза округлились, затянулись тиной и обернулись бездонным, притягивающим к себе болотом, в котором под зеленой ряской пузырилась черная жижа. Рот расплылся в хищном оскале и из него, как из горящей печки, выплеснулся жаром наружу огненный язык. Засмердило нечистотами. Груди надулись красными воздушными шарами, один больше, другой меньше, и пожирали его взглядом вздыбившихся сосков. Руки вытянулись в веревки и опеленали его.  Ноги разлетелись в разные стороны и распахнули ворота, за которыми кровью кипела и пульсировала горячая, обжигающая жаром лава. И все это существо исторгало из себя осязаемые, зовущие волны желания.
Странно, но Сергей не чувствовал омерзения, наоборот, его плоть перестала ощущать руки, ноги, голову, вся перетекла вниз, сконцентрировалась в одной точке и почувствовала невероятное возбуждение. Вся сила, все желания, все инстинкты соединились в единый горящий факел и превратились в бездумный, бездушный инструмент обладания.
Последнее, что услышали его уши, был звериный ведьмин рык: «Какой кайф».

Наутро Лена впервые за эти дни улыбалась, нежно ласкала и целовала его.
- Я решил написать еще одну картину. Тебе не придется позировать. На ней ты будешь другой, такой, какой я тебя видел ночью.
- Хорошая мысль, - промурлыкала она в ответ, потянувшись, как пантера.
Вечером он сам ее попросил:
- Давай повторим.
- Ты хочешь?
- Да.


Сергей закончил свою картину. Он сумел передать в ней первое впечатление от Елены: неукротимая, непредсказуемая шаровая молния в ореоле рыжих волос. Он вложил в линии ее прекрасного тела классическую красоту древнегреческих богинь, а в изумрудных глазах увидел распутное бесстыдство, вызов, гордость, перемешанную с безразличием, равнодушие, похожее на презрение, и граничащую с безумством страсть языческих колдуний. Это была русская маха, неприступная, холодная, как аристократка, и бесстыжая, развратная, как дешевая шлюха.

Елене картина понравилась.
- Я, в самом деле, такая б….?
- Завтра же я начинаю вторую картину. Но она не будет столь классической. Боюсь, ты себя не узнаешь.
- Узнаю, узнаю. Но мне даже интересно.
- Может быть, покурим? Зачем ждать вечера?
- Вот что, милый. Я немного подустала. А ты, как хочешь. Могу дать телефон. Звони, договаривайся, скажи, что от меня. Но плати сам.

В последующие дни Сергей трудился над картиной, а вечерами накуривался отравой, с нарастающим нетерпением ожидая своих видений, и, как изголодавшийся зверь, набрасывался на свою любовницу.


Прошел месяц. Сергей готовился бросить к ногам своей возлюбленной новую картину, а вместе с ней всего себя и свою жизнь. Чем сильнее он понимал, что жить без нее больше не может, тем безразличнее становилась она.
В тот последний день работы над картиной, когда он выхватывал из наркотического дурмана своей памяти и наносил на холст последние мазки, он, как на генеральной репетиции, еще раз проговаривал про себя речь: «Любимая моя. Прекрасная моя, единственная моя. Выходи за меня замуж. Я буду писать картины. Я стану известным художником. Нам так хорошо вместе». Речь показалась ему немного банальной, слишком короткой, но слова эти шли от сердца и других он не находил.
Пока Сергей творил, Лена даже не подходила к мольберту, не желая испортить первое впечатление. Теперь она долго, пристально изучала картину.

На нее жадно, нагло, горделиво смотрела морда то ли ведьмы, то ли не ведающей сомнений и жалости кобры, приготовившейся к прыжку. На затылке, как корона медузы Горгоны, шевелилась стайка рыжих змеек. Из огненной пасти сквозь ядовитые, острые зубы вырывался далеко вперед длинный, раздвоенный язык. Болотного цвета выпуклые зрачки едва скрывали бездонную черноту сладострастных глаз. Белое тело резко контрастировало с темно-серой головой. Груди бесстыдно торчали сосками вверх и были настолько похожи на спелые дыни, что хотелось их взять в руки и попробовать на вкус. Бесчисленные руки, как у буддистского Шивы, извивались, переплетались, танцевали, и каждая из них росла отдельно и жила своей жизнью. Живот был тугой и плоский. Выразительнее всего казались ноги. Красивые, сильные женские ноги, готовые соблазнить и задушить в своих объятьях любого мужчину, были отвратительно растопырены и согнуты в коленях. Меж них разверзся кратер вулкана, бурлящий багровой лавой.
Изображенное на картине существо сидело на незаправленной кровати и скомканных простынях, испачканных бурыми и черными пятнами и подсвечивалось розовым затухающим светом уходящего солнца. Оно набычилось, наклонилось вплотную к зрителю и глядело, не мигая, прямо ему в глаза.
 
- Прекрасная работа, - наконец, промолвила Елена. – Я ее повешу в спальне, а ту, первую, в классическом стиле – в гостиной.
Она помолчала, представляя себе, как они будут смотреться в спальне и в гостиной, а потом добавила:
- Что же, Сережа. Ты отлично поработал, и мы замечательно провели время вместе. Как я и обещала, заключение твое было приятным, правда? А теперь прощай.
- Как прощай?
Сергей забыл все придуманные им слова и лишь ошарашено глядел на Елену.
Лена выговаривала слова бесстрастно, безоговорочно, безапелляционно, как тогда, в первый вечер, когда решение принято и обжалованию не подлежит.
И только теперь Сергей понял, что говорить и спорить, и оправдываться, и просить бесполезно, что всё кончено, и мечты его, и любовь его, как замок на песке, рассыпаются на глазах.
В нем хватило твердости не заплакать, не закричать и не ударить. Он молча повернулся и побрел к выходу.






V


Сергей вернулся в мастерскую и позвонил Вячеславу Ивановичу. Тот примчался незамедлительно.
- Сережа, вы как? Я волновался. Вы неважно выглядите, осунулись что ли. Ваши родители звонили мне несколько раз, мама очень беспокоится. Вы уж их не забывайте.
- Да, да, я им позвоню.
- Вы в чем-то изменились.
- Я написал две картины. Они в разных стилях. Я их назвал «Русская маха». Жаль, не могу вам показать. Я их подарил.
- Понимаю. Пишите, Сережа. Я знаю, у вас все получится. Мастерская в вашем распоряжении.

В последующие дни в мастерской перебывало много народа. Пришли Дроздов и Епишин.
- Ты куда пропал? – спросил Коля Епишин.
- Тебя съели или все-таки выплюнули? – мрачно и едко спросил Петя Дроздов.
Сергей отвечал общими фразами и ни о чем не рассказывал.
Логинов больше не появлялся.

Вячеслав Иванович заходил часто и каждый раз оглядывал Сергея пристальным, профессиональным взглядом врача, оценивающего состояние больного, но сомневающегося пока, достоин ли он того, чтобы лечь в больницу, или лучше уж его везти сразу в морг, чтобы не мучился.
Однажды он неожиданно предложил:
- Сережа, мне кажется, что вы изнываете от тоски и изматываете себя мыслями. Я хочу вас несколько занять. Попозируйте мне. Я хочу написать ваш портрет. Честно скажу: в вас, в вашем лице появилось нечто новое. Я бы определил это так: вдохновение и любовь на грани безумия и порока. Не обижайтесь, но мне интересен этот образ. Я беспокоюсь за вас, это может быть опасно, но одновременно мне хочется схватить это новое в вашем облике и удержать. Не знаю, понимаете ли вы меня, но в вас появилось нечто от Врубелевского Демона. Так как?
- Я согласен.
- Вы звонили родителям?
- Да.
- Мне кажется, вашему отцу стоило бы вас навестить.
- Вячеслав Иванович, я вас очень прошу: что бы ни случилось, не звоните моему отцу. Не надо, чтобы он приезжал.
- Ну ладно, ладно.

С каждым днем Сергей страдал все сильнее. Из него будто вынули часть его естества, и он чувствовал пустоту внутри. Душа ныла и болела, как отрезанная нога. Он позировал Вячеславу Ивановичу, а видел за ним холодную, как статуя, Лену. Он сидел в углу, когда молодые художники обсуждали свои и чужие картины, а слышал ее голос. Он оставался один и разговаривал с ней. Нестерпимо захотелось покурить. Ему казалось, что стоит вновь наглотаться дряни, и он увидит ее, близко, как раньше, протянет руку и дотронется до ее тела. Стоит только покурить. С каждым днем эта идея становилась все навязчивей. Он позвонил и заказал смеси. 

Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья
Пред ним теснилися толпой.

Сергей сидел один в мастерской перед своим недописанным портретом и чувствовал себя демоном, изгнанным из рая.
Он накурился ядовитой смеси и ждал, когда в голове и перед глазами оживет желанный образ ведьмы с рыжей паутиной извивающихся, ластящихся волос. Она пришла. Она выплывала частями из задымленной холодным дурманом мастерской. Сначала, как из черного мешка факира, вынырнули и зависли напротив зеленые, бесстыжие, бездонные глаза с черной жижей в глубине. Они насмешливо заглядывали в его глаза, то прищуриваясь, то увеличиваясь в размерах. Потом рыжим париком вылетели волосы и принялись кружиться, развеваясь на ветру, касаясь, будто целуя, его лица. Белой мертвенной маской проявилось лицо и склеилось с волосами и глазами. Волосы продолжали свой бешеный танец, а глаза теперь смотрели в упор, жадно и строго. Белым лебедем проплыли плечи и шея и уткнулись в ожившую голову. Рот раскрылся, на месте носа чернела трещина. Неестественно длинный, багряный язык вытянулся из пасти, будто собираясь ужалить. Уши удлинились и заострились. Щеки, наоборот, втянулись и провалились. На лбу выступили капельки крови.
Сердце у Сергея бешено колотилось. Глаза, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит. Уши сдавило до боли. Страха не было, только волнение и нетерпение. Он ждал встречи со своей избранницей, как старшеклассник, впервые переступивший порог публичного дома.

Перед глазами замелькали, заплясали руки, как у многорукого Шивы с его сюрреалистической картины. Растопыренные, будто распятые ноги с черно-красной впадиной посередине, живот, тугой, как барабан, пупок, как звездочка в ночи, грудь с вылупленными, как пьяные глаза, красными сосками – все это вертелось, кружилось, носилось, перемешивалось и, наконец, слепилось в единое тело. Это тело на секунду замерло, как бы ощупывая себя, а потом стало извиваться и исторгать из своего нутра крики, стоны, брызгая слюной и кровью. Оно изгибалось, наклонялось, сгибало колени, выставляло и раскидывало ноги и непрерывно ласкало себя бесчисленными руками. Это был бешеный, сладострастный танец безумного, нескончаемого вожделения. Наконец, оно остановилось и вперило намагниченный взгляд в глаза Сергею, жгучий, призывный взгляд истекающей соком самки.
Сергей попытался встать и протянуть к ней руки. Голова кружилась и шумела. Ему показалось, что он упал и ударился, но боли не почувствовал.
Теперь его богиня, его ведьмочка возвышалась над ним и пинала его ногами. Сергей с усилием подтянул к животу колени, выпрямил шею, приподнял голову и оказался на уровне ее глаз. Ведьма показывала пальцем на портрет демона и на Сергея и хохотала, и трясла растрепанной рыжей гривой. Сергея вдруг обуяла злость: на себя, на нее, на портрет. Злость резанула бритвой по глазам, и он не понял, как в его руке оказался нож. Он полоснул им по твари, пляшущей вокруг мольберта, по демону, похожему на него, и почувствовал на руках и на губах теплую, вязкую кровь. Он кромсал картину с остервенением, так, будто резал себе вены.
Видение расплылось кусками, сдулось и лопнуло. Сергей стал падать в черный колодец, светлая полоска неба мелькнула вверху и исчезла.

Утром Сергей с трудом разлепил веки и увидел, что он лежит на полу в мастерской. Рядом валялся мольберт, куски портрета и нож. Руки были в порезах, но кровь уже засохла грязными разводами. Он тяжело поднялся, прибрался через силу, кое-как собрал вещи и оставил на столе записку.
«Вячеслав Иванович, простите меня. Я не могу смотреть вам в глаза. Я ухожу. Пожалуйста, не говорите моим. Сергей».   





VI


Сергей ушел и исчез, растворился в душной, пропеченной летом Москве.
Приехал Илья Андреевич и остановился у Вячеслава Ивановича. Они не виделись несколько лет. Вячеслав Иванович непрестанно улыбался и много говорил.
- Ну, здравствуй. Рад тебе. Редкий гость. Совсем, наверное, одичал в своей берлоге. Как Даша? Как сам? Работаешь? Там, в тишине и покое, должно быть, хорошо пишется. Проходи, располагайся, выпьем за встречу.
- Здравствуй, Слава. Всё у нас без перемен. А то, что редко выбираюсь, так это от лени. Не хочется отрываться лишний раз от насиженного гнезда.
Они сели в кресла за заранее сервированный стол, чокнулись, выпили, закусили, закурили и оглядели друг друга более внимательно.
В Илье Андреевиче отчетливее проявились суровые, ранее еле заметные морщины, угаданные Ермолиным на том его давнем портрете.
Вячеслав Иванович раздобрел. Он всегда был седым, теперь сделался белым, как первый снег.
- Я вижу, ты, по-прежнему, один.
- Да, я привык. Может, это и к лучшему. Меньше тревог, меньше разочарований. «Все к лучшему в этом лучшем из миров», - как говаривал старик Вольтер. Я тоже стал немного философом. А ты всё такой же мечтатель? Нет, скорее, грустный мечтатель.
- Что я? Расскажи мне о Сергее. Как я понял из телефонного разговора, он просто ушел и больше не давал о себе знать. С ним такое бывает.
- Сережа твой – хороший, способный парень. Но для него придуманная реальность ярче, чем его жизнь. У него есть дар, но он еще не ощутил его. У него есть талант, но он еще не открыл его. В нем есть сила, но он еще не знает, как использовать ее.
- Сила есть, ума нет и чуткости.
- Что ты. Я показал ему твой портрет, помнишь, тот, что я хотел тебе подарить. По-моему, он произвел на него впечатление. Он смотрел на твое лицо так, будто впервые увидел тебя, и ему больно от этого.
- Портрет хорош. Я на нем нехорош. Так и хочется плюнуть в глаза.
- Ты строг к себе и к своим детям.
- Ни в коей мере. У меня два сына. Оба эгоисты. И тому, и другому наплевать на всех, кроме себя. Они не умеют чувствовать ни радость, ни боль другого человека, только свою.
- Ты просто забыл, какими мы были тридцать, сорок лет назад. Всему свой срок и свое время. Пусть они не такие, как мы, но все люди разные, а они молоды. Они другие, но в них есть сила и свежесть. Эгоисты, ты говоришь? Они такие же, как мы, только неопытнее. Да, прагматики, но есть и художники, и поэты. Одни идут в этот мир, как альпинисты в горы, другие видят в нем обратную сторону Костаньедовской ирреальности. Они ищут: где она истина, где она реальность – там или здесь? У них есть интернет, это не только информация, но целая виртуальная жизнь. Они еще не ведают, что это ловушка. Они ищут, они тыркаются в разные стороны, как слепые котята, и им кажется, что они видят в мировой паутине древо познания. Иногда я боюсь за них, они не замечают подмены и принимают за жизнь и за искусство слепок, список, посмертную маску. Вот и Сергей твой таков. Но он пробует, он еще не нашел истину, но он ищет. Он будет ошибаться, падать и набивать шишки. Но он встанет и пойдет дальше.
- Слава, я понимаю. Нельзя ему вставить свои мозги. А если было бы можно, он бы от них отказался. Он должен сам пройти свой путь, поэтому я и отправил его в это плавание.
- Ты всё правильно сделал. И, тем не менее, не доверяешь ему. Всё равно примеряешь его на себя и не находишь того, что ждешь от него.
- Я не так уж многого хочу от него, впрочем, как и от старшего. Я надеюсь, что они когда-нибудь научатся не только мыслить, но и сопереживать.
- Я долго размышлял об этом, думая о своем сыне. Вот что я тебе скажу.
Вячеслав Иванович встал, прошел по комнате, снова сел, взял в руку бокал и стал разглядывать его на свет, будто пытаясь там сформулировать до конца выстраданную им драму отношений отцов и детей. Наконец, он продолжил:
- Мы всегда желаем, чтобы наши дети были похожи на нас, но при этом жили лучше и счастливее нас. Уже в этом есть некое противоречие. Все дело в том, что они в точности нас повторяют, но совсем не так, как нам хотелось бы. Видимо, существует рок, наказание нашим детям за те ошибки, которые мы сами когда-то совершили, за ту вину, что мы несем в себе. Наши дети по-своему проходят тот же отрезок жизненного пути, на котором споткнулись мы, и, чаще всего, не могут и они избежать тех ловушек и соблазнов, в которых мы когда-то запутались, наших собственных падений. А мы не умеем этого понять и виним не себя, а их.

Илья Андреевич и Вячеслав Иванович никогда не были настолько близки, чтобы рассказывать друг другу о тайном, никогда не пытались глубоко заглянуть в подвалы чужой души, которые есть в каждом человеке.
- Сергей очень изменился после своего отсутствия. В нем появилась страсть, какая-то страдающая и порочная страсть. Он мне сказал, что за это время написал две картины: портреты одной женщины. Но я не заметил в его глазах искру любви к этой женщине, а, наоборот, испепеляющую, пожирающую его, граничащую с ненавистью страсть. В нем вызрело вдруг что-то зловещее и печальное, что напомнило мне Лермонтовского и Врубелевского демона, тогда я принялся писать его портрет.
С тобой такого никогда не случалось?

Илья Андреевич ясно увидел в своей памяти ту давнюю, роковую встречу с Татьяной, страсть, неподвластную рассудку. Она принесла лишь страдания: ему, ей, их дочери и Даше.
Он молча кивнул.
Как бы развивая свою мысль, Вячеслав Иванович продолжил:
- Рок, судьба, Божие возмездие или искупление грехов. Я часто размышлял об этом в последние годы. Я думал о своем сыне, об Алешке, он напоминает мне меня самого, молодого, но повторяет меня в какой-то более уродливой, грубой, безобразной форме, как в кривом зеркале.
Ты помнишь, конечно, как все было со мной. Судьба вознесла меня неожиданно и так высоко, что захватывало дух, и голова кружилась от негаданного счастья славы и денег. Ты долго шел к вершине, я получил всё быстро и сразу и теперь сомневаюсь, хорошо ли это.
Мы давно не молоды, Илья. Мне уже не с кем откровенничать, а иногда хочется выговориться. Я расскажу тебе о том, что гложет меня всю жизнь, до сих пор. Может быть, ты тоже откопаешь что-нибудь в закоулках своей памяти, что поможет тебе лучше понять и простить своих детей.
Вячеслав Иванович откинулся в кресле, отпил из бокала, словно смакуя и перекатывая в голове капельки прошлого. Илья Андреевич слушал его напряженно.
- Так вот. Я был известен, богат, недавно женился и купил квартиру. У нас родился сын, Алеша. Родители звонили постоянно, справлялись о внуке и порядком нам поднадоели. Алешку мы им не показывали, даже не знаю почему, из-за каких-то дурацких предрассудков. Звонил телефон. У меня и сейчас стоит перед глазами этот красный телефонный аппарат. Он звонил, а мы его прятали под подушку, чтобы не слышать, или отключали. И однажды раздался звонок в дверь. На пороге стоял мой отец. Он был бледен и встревожен.
- Мы звонили много раз, - сквозь прерывистое дыхание выговорил он, - мы подумали, что-то случилось. У вас всё в порядке?
Он словно оправдывался за то, что приехал. А мне было стыдно.
- Папа, ну что ты. У нас все хорошо. Проходи, посмотри на Алешку.
Я тогда с раскаянием подумал, что он ехал через всю Москву в переполненном транспорте только потому, что они беспокоились о нас и о внуке. А мы не удосужились не то что привезти им внука и порадовать их, и порадоваться вместе с ними, но даже просто снять телефонную трубку. Папа к тому времени уже перенес инфаркт.
Да, тогда мне было стыдно. Но только сейчас я понимаю, что это было жестоко и бессердечно.
Папа долго сидел около Алеши, брал его на руки, а тот улыбался в ответ.
Через два дня у него случился второй инфаркт, и он умер.
Я корю, я виню себя до сих пор, и бремя это до конца будет со мной. И даже не у кого, поздно просить прощения. Разве что у Бога.

Вячеслав Иванович надолго замолчал. Молчал и Илья Андреевич, а перед ним стояли и улыбались ему, как живые, его отец и мать. Отец что-то говорил, но слова были чуть слышны и непонятны. До пелены в глазах хотелось заплакать, обнять их и попросить прощения.

- Моему Алеше скоро тридцать. Он меня ненавидит. Он полагает, что я их с матерью выдернул из России и бросил одних в Италии. Он называет себя итальянцем, но прижиться в Италии так и не смог, а домой возвращаться не хочет. Я не сужу его мать: она не умеет трудиться и отдавать, она привыкла брать и тратить. Ей тяжело одной. Но и Алеша стал таким же. Я не оправдываю себя. Но когда я к ним приезжаю, он вываливает на меня всё дерьмо, в котором они барахтаются, и все свои обиды за такую жизнь. А потом берет у меня деньги с такой злостью и высокомерием, будто плюется в меня словами и делает одолжение. Я уговаривал его вернуться, он не хочет. Он привык там жить, он привык так жить. «Дай хлеба одному, навек запомнит. Другому мир подаришь, не поймет.»*
И я думаю, без конца думаю, как наши грехи падают на наших детей и бумерангом, с еще большей силой, возвращаются к нам.

Вячеслав Иванович умолк, будто выдохнул вместе со словами то, что давно мучило и не давало покоя, что, как заноза, мешало, свербило и ныло на сердце и в голове.
Это было похоже на исповедь. Трудно нести свой крест через жизнь. Невыносимо тяжел он, когда нет никого рядом. Илья Андреевич подумал о Даше. Драма отцов и детей повторяется из века в век, и нет лекарства от непонимания и неблагодарности. Есть лишь спасение: близкие люди.

Вне всякой связи Илья Андреевич представил себе своего старшего сына. Он доктор, он может исцелить. Но может ли он спасти? 
 
• Омар Хайям


- Извини, Илья. Я увлекся и разболтался. Я начал говорить о Сергее. Он сильно, резко переменился. А потом что-то произошло. Он был, видимо, не в себе. Он изрезал ножом себя, свой портрет, того демона, что в нем сидит, которого я писал с него. И ушел.
- Как ты думаешь, Слава, это его буйство, может быть, связано с наркотиками?
- Не хотел тебе этого говорить, но мне кажется, что это звенья одной цепи.
- Да, да, я тоже так считаю. Извини за беспокойство. У тебя и без моего Сережи забот хватает.
- Что ты. Сережа, кажется, подружился с некоторыми из моих студентов, что иногда собираются в моей мастерской. Я попросил их разузнать и попытаться разыскать его.

Илья Андреевич вдруг разглядел в своем старом товарище нечто новое, то, что ранее не замечал. Вячеслав Иванович всегда был добр и отзывчив, но теперь, несмотря на седины и обрюзглость, показалось, что он неожиданно помолодел. Он философствовал, думал, говорил и, как упомянутый им Вольтер, был настолько заряжен энергией и жизнью, что даже находиться рядом с ним было свежо и радостно.

- Не волнуйся, Илья. Всё наладится.







VII


Сергей снял маленькую квартиру на окраине Москвы и поменял номер телефона. Район оказался унылым и темным, меж пустырей гнездились безликие, монотонные многоэтажки. По ним вечерами суетливо разбредались люди, и становилось пусто: на улицах, в доме, в душе.

Сергей скучал по мастерской, но еще тоскливее ныло сердце, когда он думал о Елене. Искать с ней встречи он не пытался, знал, что бесполезно, и лишь терзал себя, вновь и вновь перелистывая в голове страницы их недолгой совместной жизни. Выходить из дома не хотелось. Звонить было некому и говорить не о чем. На третий день безделья и одиночества он снял проститутку, безобразно напился и не помнил, как она ушла. Хотелось нежности и внимания. Хотелось звенеть бокалами в кругу друзей и говорить блестящие тосты. Хотелось общения, хотелось любви.

Прошло еще несколько ненастных дней, Сергей заказал несколько девочек и прибрался в квартире. Всё получилось бестолково, скучно и банально: девочки не знали, о чем говорить, и старались глупо кокетничать. Этот спектакль, в конце концов, надоел всем – девочки фальшиво смеялись и неумело раздевались под музыку, потом напились, уснули, пробудились, и стало до того тошно, что Сергей вздохнул с облегчением, когда все, наконец, разошлись. На губах осталось неприятное, скрипящее, как после грязи, послевкусие стыда и неудовлетворенности. Видно, нежность нельзя купить ни за какие деньги.

Тогда он решил сменить обстановку и отправиться в один из немногих ресторанов в центре, где он бывал, туда, где светло и радостно, где бурлит жизнь. Это был ресторан, известный в Москве своей узбекской кухней и необычным интерьером. Сергей выпил, закусил, и первоначальная скованность растаяла в искрящемся, веселом, полупьяном ресторанном гаме. Женщины показались ближе, доступнее, элегантнее и красивей. После плова и водки захотелось непринужденной беседы с понимающей дамой, чтобы при этом колено под столом касалось ее колена, а мимолетное соединение рук пробивало сердце током и кружило голову предвкушаемым продолжением вечера. Видимо, он выбрал не тот ресторан, всё оказалось не так. Дамы были не одни, и сидящие с ними за столом мужчины коршунами перехватывали его слишком долгие взгляды. Средь этого шумного бала он опять был один. Он с болью понял, что его здесь не ждали, и не нужен он никому. В его голове нарисовалась такая картина. В углу ресторана сидит человек и на глазах у веселого сборища медленно и кроваво режет себе вены разбитым бокалом. Кто-то не может оторвать глаз от любопытного зрелища, кто-то отворачивается, делая вид, что его это не касается, кто-то продолжает жевать, пить и говорить. И лишь когда человек замертво падает на пол, подбегает расторопный официант, смахивает кровь и ловко выносит тело. Только громче играет музыка, и оживленнее вздыхает зал. 
Сергей встал, вышел на воздух, взял такси и уже дома напился так, что ни одна рыжая ведьма и ни один наглый официант более не беспокоили его.


Сменялись унылые дни и одинокие ночи. Сергей не выдержал и поехал искать дом, где жила Елена. Он уткнулся, как щенок, в высокий забор и резные ворота, но на звонок не ответил даже сторож. Он ходил, караулил, уходил, возвращался, всё напрасно. Обезлюдила округа, оглох дом. Он много раз звонил Андрею Логинову, телефон молчал. Будто все сговорились, будто никогда не было их в его жизни, а был лишь дурман, хмельное наваждение, сон и затянувшееся, беспробудное похмелье.   

Однажды в этом бреду ему привиделась Елена Прекрасная. Она курила гибельную отраву и манила его пальчиком. Узкая полоска ткани едва прикрывала ее бедра, а на вызывающе упругую грудь ниспадало коралловое ожерелье. Огнедышащие густые волосы небрежно обнимали плечи. Взгляд ее был задумчив и невесел. От нее пахло солнцем и тропическими фруктами.

- Оставь меня, Сережа, - говорила она. – Покури травки и всё забудь. Отпусти сомнения и печали. Ты всё придумал и нарисовал в своем воображении чужую жизнь. Нет ничего. Всё обман, иллюзия, игра. Нет меня и не было. Я – манекен, я – резиновая кукла. Найди себе другой манекен. Все мы – лишь отражение наших снов. Все мы – то, что сами о себе придумали. Напейся, накурись, усни, и ты увидишь новый сон, прекраснее прежнего. И он станет твоей новой реальностью. И в этой реальности ты снова будешь любить и страдать, и выдумывать новые радости и печали. А когда устанешь и иссякнешь, и коснешься дна, оттолкнись от него ногами и закружись в дурмане, и забудься, и пошли всё к черту. Посмотри на меня, я – мыльный пузырь. Я лопну в твоем сознании, и ты больше не вспомнишь обо мне, будто меня и не было. Начнется новое действие спектакля, который ты ставишь сам и в котором играешь главную роль. Пшик, и занавес. Развейся в перерыве и придумай следующее действие. Какое хочешь? Страшное, чтобы дух захватывало? Любовное? Семейное? Иди, придумывай. Сколько будет актов в этой пьесе? Сколько хочешь, пока не надоест, пока вдруг не упадет занавес.

Ленино лицо изменилось. Оно постарело и посеклось морщинами. Рот растянулся в ухмылку.
- Ты уже догадываешься, что ждет главного героя в конце пьесы? Конечно, смерть. Так что неважно, когда он умрет: во втором акте или в пятом.

На Сергея смотрела злобная старуха. Она шепелявила, шипела беззубым ртом и смердела.

- Иди, пиши свою пьесу.











VIII


Сергей встретился с известным ему продавцом и впервые с ним заговорил. Он хотел было узнать у него о Елене, но различив в сумерках его мятущиеся маленькие глазки и беспокойные руки, передумал и спросил о другом.
- Я боюсь одиночества. Где бы я мог покурить в компании, не подскажете?
Суета рук и мельтешение глаз прервались на секунду, потом совсем уже из темноты протянулась рука.
- Вот адрес. Скажешь: от Молоха.



                *                *                *


Страх червяком прополз по груди, липким потом высосал пляшущее сердце, Сергей открыл глаза. Крохи солнечного света едва высвечивали комнату, в которой он находился. Свет тускло стелился в центре, оставляя темными углы, и было непонятно, раннее ли утро сейчас или вечер. Потолок нависал размытым пятном, то приближаясь, то растворяясь в дымке. Спина ощутила жесткое ложе: не пол, но и не кровать. В ноздри ударил запах пропахшей гнилью одежды и немытых тел.
Сергей прислушался к себе и снова почувствовал страх, не конкретный страх перед кем-то или чем-то, а непонятный, всеобъемлющий, судорожный, животный ужас перед надвигающейся, неминуемой катастрофой. Сердце било кувалдой в грудь. Озноб накрыл плечи и руки вязкой, холодной мокрой тряпкой. Казалось, что трясется голова. Влажные волосы, как после душа, липли на покрывшийся испариной лоб. В ушах, как в ржавых трубах, сипело и гудело. По дну глазного яблока прыгали черные пятнышки. Как осенняя муха о стекло, в виске билась жилка. Ногам стало тошно, пальцы рук онемели, мышцы свело. Зыбь озноба усилилась, и уже штормовой качкой трясло тело. Шершавый язык распух и не мог шевелиться.

Сергей почувствовал себя брошенным, беспомощным младенцем, завернутым в пеленки. Он попытался сжать и разжать пальцы и сбросить с себя невидимые путы, но руки его не слушались. К ногам будто приложили лед, холод замораживал вены, и нарастающий панический ужас всё сильнее сжимал горло. Он понял, что если сию же секунду не вырвется из душившего его савана и не приподнимет хотя бы голову, то умрет. Неимоверным напряжением шеи, спины и рук он содрал с себя прилипшую то ли тряпку, то ли простыню и, тяжело опираясь на локти, сел. Голова закружилась, почернело в глазах, и едва проявившаяся картинка затуманенных стен померкла и поплыла.   
Целую вечность Сергей падал в темную пропасть. Прошел миг или час, глаза вынырнули из тьмы, и снова забрезжил свет. Уши раскрылись, и откуда-то издалека донесся нестройный хаос голосов. Как в замедленных кадрах кино, Сергей осторожно повернул голову, и из полутьмы стали вырисовываться отдельные фрагменты. На полу вповалку на матрасах валялись чьи-то тела, было неясно, мужские или женские. Они были прикрыты серыми простынями и не шевелились. Рядом лежала, разметав ноги, совершенно голая незнакомая женщина. Глаза у нее были закрыты, и непонятно было, спит она или умерла, хотя в эту минуту всё казалось неважным и далеким. Как-то отстраненно и равнодушно Сергей отметил, что пальцы рук ее вздрагивали, а за спутанными волосами не видно лица. Взглядом Сергей заскользил дальше и понял, что сидит на полу, на матрасе, комната довольно большая, но начисто лишенная мебели, голая и безжизненная.

Тогда он осмотрел себя. Он оказался в трусах, носках и в майке. Куда подевалась остальная часть одежды, он не знал, но пока это не имело значения. Важнее было понять, где он, сколько времени здесь находится, и вообще, какой сегодня день, месяц и год. Время оказалось вычеркнутым из головы. В памяти было пусто. Рваные клочки воспоминаний шевелились от ветерка не до конца оформившейся мысли и не могли соединиться в целое. Всплывали отрывочные кадры, на которых он себя видел, как бы со стороны, будто всё, что с ним происходило, случилось с посторонним, неприятным ему человеком. Вдруг неотчетливо проявился образ какой-то женщины, то ли той, что лежала рядом, то ли другой. Она с пьяной настойчивостью обнимала его, и ее крупные влажные губы и черные разводы расплывшейся туши вокруг глаз вызывали брезгливость. Причем само лицо оставалось мутным, бледным пятном, а помнились только черные и красные кляксы краски, яркие, огромные, как под увеличительным стеклом. Вспоминались какие-то мужики с недобрыми ухмылками и грязными пальцами и непонятный, матерный, ругливый разговор. Лица и слова смывались ватным туманом и тонули в нем.

Усталая память вырывала из спутанного клубка отдельные сцены, лишенные действия и смысла. Он снова и снова бредет через темные, пустые дворы и находит обшарпанную дверь. Он снова и снова протискивается в узкую прихожую, и в ней почему-то всегда сумрачно, будто день никогда не приходит сюда. Он не видит лиц, он не разбирает слов, он понимает, что рядом люди, но они - как тени, и не услышать, что они говорят, и не различить их в полумраке. И сам он – как заводная игрушка: сидит, лежит, идет и передвигает руками и ногами, пока не кончится завод. Что это за двор, что это за дом, где это, сколько недель, месяцев, лет повторяется этот бесконечный, изматывающий круг, он не знает.

Сергей стал шарить рукой по матрасу и наткнулся на брюки. Он не знал, чьи они, с трудом напялил их на ноги и попытался встать. Колотун в сердце и в теле, подстегиваемый всё тем же беспричинным страхом, делался нестерпимым. Казалось, что оболочка, еще удерживающая внутренности, вот-вот разорвется, и он весь, вместе с кровью и гноем, вытечет и расплывется безобразным пятном на грязном полу.

Спотыкаясь о чьи-то ноги, едва не падая, он вышел из комнаты и оказался в узком коридоре. Электрический свет падал из открытой двери туалета. Там сидела женщина с задранной до пояса юбкой и курила. Увидев его, она понимающе хмыкнула, молча встала и прошла мимо, освободив место. Рядом, в ванной, кто-то спал, свернувшись калачиком.

Сергей снова подумал, что всё это действо происходит не с ним, а он лишь зритель в немом кино. Будто герой этого черно-белого фильма заблудился и увяз в болоте, и куда взор ни кинь, одна лишь грязная жижа и беспросветная топь до самого горизонта, и нет уже сил идти, и некому вытащить из трясины. 
Если бы он смог написать картину, он изобразил бы на ней полутемную комнату с валяющимися на полу бесформенными кулями людей, а за окном пустырь и вырастающие из него унылые в своей похожести многоэтажки с тысячами окон и тысячами таких же, спрятавшихся за ними комнат.

Мысли мешались, отслаивались, как рваная подошва, и блекли. Он то смотрел равнодушно на себя со стороны, то, вместе с приступами тошноты, изнутри ощущал свое неприкаянное тело.
Вдруг ясно, зримо, словно солнечный луч резанул по глазам, привиделись мать и отец. Они сидели тихо в их доме, в гостиной, и улыбались ему как-то всепрощающе, как с икон. Стало стыдно, захотелось домой. Видение промелькнуло, миг и исчезло.

Не было ничего, кроме узкого коридора в вонючей квартире, не осталось больше ни мыслей, ни чувств. Только страх и нестерпимое желание накуриться дряни, унять клокочущее сердце, упасть, спрятаться, закрыть глаза и забыться, и ничего и никого не видеть. Сергей вспомнил про свою банковскую карту. Он сунул руки в карманы, там было пусто. Как отрывок сна пронеслось в голове, как он ходил покупать дозу, а когда уже не было сил подняться, кому-то давал свою карту и вновь уходил в небытие. Кому, когда он ее отдал, сколько он уже потратил денег и сколько еще оставалось, он не помнил. От этого еще сильнее захотелось курить. Злость на себя и на людей, как разгорающийся огонь, кольнула в лицо. Будто его обманули и обобрали, и это чувство обманутости задевало особенно сильно.
Где-то рядом, по-прежнему, монотонно гудели голоса. Сергей пошел на них, как заблудившийся в лесу путник выходит на шум дороги. Он очутился в маленькой кухне. За столом сидели двое мужчин и разговаривали. На полу спали еще трое.
- Гляди-ка, очнулся, - сказал один.
Другой повернулся вполоборота:
- Живой, стало быть.
- Мы уж думали, ты подыхаешь: кряхтел и стонал. Хотели тебя на помойку отнести, - подхватил первый.
- Как на помойку?
- Так. Зачем нам здесь мертвяки?
Им было лет по тридцать пять – сорок. Лица их были хмурые и небритые. Сергей их не помнил.
- Давно я здесь?
- Больше месяца будет. Приходишь, зависаешь на несколько дней, уходишь и возвращаешься. Что, плохо тебе?
- Я курить хочу.
- Так у нас не пансион. Плати денежку, и пожалуйста.
- Я свою банковскую карту вам отдал.
- Кому отдал? Мне отдал?
Один из мужчин тяжело приподнялся над столом. Взгляд его сделался злым и угрожающим.
- Да погодь ты, Палыч, - остановил его второй. – Парень хороший, свой. Погулял малость. Угостил всех, потратился. Что же мы от доброты своей не поможем человеку здоровье поправить?
Первый сел, вертикальная морщина на лбу его разгладилась, но он всё, казалось, переживал от высказанной ему несправедливости.
- Ладно уж, дадим разок. Но в следующий раз приходи с деньгами.

Как странно, теперь Сергей даже испытывал благодарность к этим людям. Горечь от любой потери или обмана, как накипь, долго темнеет на стенках души, но и она, казалось, ушла.
- На, оторвись.

Сергей сел, сделал затяжку и закрыл глаза. Елена Прекрасная больше не приходила к нему в его видениях, в них вообще не было людей. Это было приятно – не видеть людей, не слышать криков, шума и топота. Каждый раз он проваливался в бездну, и это бесконечное падение в черноту с каждым вздохом все сильнее обдавало холодом неминуемо приближающегося дна. Оттуда, с невидимого дна, вырастали чудовища, пролетали мимо, гоготали и заглядывали ему в лицо. Но даже их хохот казался безголосым, как ультразвук, он проникал не в уши, а в мозг и оттого делался осязаемым. Крылатые, рогатые существа с безобразными мордами и выпуклыми глазами обступали его, и от них тоже веяло стужей. Но он не боялся их, он к ним привык, и они порой начинали ему казаться безобиднее и спокойнее, чем люди. 
Он падал вниз головой и, будто в невесомости, чувствовал себя птицей. Пьянящее ощущение полета прогоняло мысли, наполняло голову пустотой и свежестью, выгоняло страх и делало его свободным. Будто невидимая резинка была привязана к ногам, и он знал, что в последнюю секунду, когда до дна останется немного, она спружинит и потянет за собой вверх его размякшее, бескостное тело. Он всегда предчувствовал этот миг, отделяющий его от гибельного дна. Это была высшая точка блаженства на грани жизни и смерти, на грани безумия.

С удивлением и запоздалым испугом он вдруг понял, что точка невозврата пройдена, что он уже никогда не сможет вернуться. Черный ужас сдавил голову, и в панике забарахтались руки и ноги. Он еще пытался кому-то крикнуть: «Я не хочу умирать», - но плотно сжатые губы уже не слушались его.
Страшный удар о каменную глыбу пришелся на грудь, яркая вспышка пронзила мозг, закрытые глаза перестали видеть.
Сквозь вату, заткнувшую уши, он услышал знакомые голоса Пети Дроздова и Коли Епишина и успел подумать: «Зачем они здесь? Не надо им сюда». А потом голову накрыла мгла. 

Очнувшаяся на секунду мысль вынырнула на мгновение из небытия и угадала чьи-то слова: «Остановка сердца».
И снова наступила тьма.


(продолжение следует)