Эскиз с портретом

Елена Сибиренко-Ставрояни
                                                I
                                                
               
   Сегодня был опять этот сон.
   Я играю на рояле Шопена, вальс ми минор. Холодное crescendo вступления, переходящее в нежное dolce. Громкое forte, затихая, вновь напоминает о себе, сходит на тихое piano, потом fortissimo, pianissimo, усиление в пятой части вновь затихает, diminuendo; мощный финал с постепенным усилением. Ласкающее прикосновение клавиш.
   Я еще ощущала его, когда проснулась, снова невыспавшаяся, с тяжестью в висках, которая сейчас едва заметна, а к вечеру нальет голову свинцом.
   Сегодня у меня первый день отпуска. Торопиться некуда. Полежать несколько минут, не спеша встать. Небрежный взгляд в зеркало, прохладный душ. Как хорошо, когда не нужно никуда бежать сломя голову! Как приятна холодная вода, смывающая все ночные кошмары и дарящая бодрость и свежесть!
   Впереди у меня несколько дней спокойной жизни. Муж в командировке, сын уехал в лагерь, дочь — выступать, не послушала все-таки меня (при мысли об этом радужное настроение слегка омрачается). Мне не нужно никого встречать, отправлять на работу, в школу, на тренировки и готовить — килограммами, центнерами, тоннами — мясо, мясо, мясо и овощи, овощи, овощи… Эти дни я в рот этого не возьму. Пища богов — яичница с поджаренным белым хлебом и почти забытое какао — на завтрак, обед и ужин. Я не соблюдаю диету. Пусть морят себя голодом модные девочки, дожидаясь, пока у них выпадут волосы, зубы и испортится кожа от постоянного недоедания. Дочь, впрочем, возражает, мол, я бы говорила по-другому, если бы стройность не давалась мне так легко. Со студенческих лет я ничуть не изменилась, и даже рождение сына и дочери не прибавило мне (после родов и кормления) и килограмма. Судьба ко мне милостива.
   Я выхожу из ванной и иду причесываться. По пути раздергиваю на всех окнах шторы — долой проклятый мрак! Тут же полосы света ложатся на диван, кресла, журнальный столик. Сколько лет я помню эту обстановку, и ничего здесь не меняется.
   Вся жизнь в этих стенах. Только раньше — с родителями, сейчас — с мужем и детьми. Когда мы получили квартиру, родители перебрались в нашу однокомнатную. Родственный обмен. Мы с мужем сделали ремонт, а интерьер почти не меняли. В гостиной вообще ничего не трогали. Только там, где сейчас японская стереосистема, раньше стояло пианино. Мое пианино. К чему оно мне сейчас? Я давно не играю. Разве что во сне.
   Ах, вот еще — сын опять поменял портрет, совсем недавно, очевидно, перед самым отъездом. Он мал для этой рамки, и по краям остаются большие зазоры. Мы занимаемся этим уже несколько лет — я ставлю в рамке свой портрет, который и предполагалось выставить на обозрение, сын упорно вынимает его и ставит другой. Это даже не портрет — эскиз карандашом. Я изображена анфас, воротничок школьной формы, волосы слегка растрепаны, совсем детское лицо, глаза… Глаза чересчур взрослые и грустные для шестнадцати лет. Второй (и, наверно, последний) портрет — снова анфас, декольте, красивая прическа, улыбка феи… Этот портрет сделал товарищ мужа, довольно известный художник; написал портрет с фотографии — некогда мне позировать. Он считает портрет одной из своих лучших работ. Эскиз сделан… Ох, сколько… Неужели столько лет прошло… Кириллом. Я тоже не позировала (мне всегда некогда). Кирилл рисовал меня на уроке литературы. На уроках у Зои Алексеевны меня, наверно, удобно было рисовать — идеальная, абсолютно неподвижная модель.
   Идеальный, абсолютный… Это все было тогда, давно, это только тогда и могло быть…
   Я стояла напротив зеркала и видела свое отражение в нем (как все-таки молодо я выгляжу) и видела эскиз, нарисованный столько лет назад, и как похожи они были, эти два моих лица, но они никак не могли слиться; я искала их, эти точки соприкосновения, находила, но наложить друг на друга не могла. Так, сдвинув копирку, напрасно пытаешься влить буквы на втором листе в строку. Никогда они ровно не лягут…
   Светлые полосы поползли по стенам и дотронулись до эскиза. Металлическая рамка засветилась серебром. Эскиз вдруг ожил в солнечных лучах, в глазах появился блеск, а мое отражение в зеркале стало бледнеть, словно его застилал какой-то туман, или просто беспричинные слезы задернули все пеленой. Но среди этой пелены я ясно видела себя. Восемнадцать лет назад.
               
* * *               
— Мама, я опоздаю! Мам, ну я же опаздываю!
— Ешь, ты успеешь. У тебя еще есть время.
Я давлюсь едой, обжигаюсь чаем и пулей вылетаю на улицу. Кирилл уже ждет меня, и мы мчимся, как спортсмены на финишной прямой, хотя в этом нет необходимости. И только вскочив в троллейбус, я немного успокаиваюсь и перевожу дух.
— Подготовилась к контрольной? — спрашивает Кирилл.
   Ах, я же совсем забыла — сегодня годовая (!) контрольная по алгебре, нас предупреждали. Впрочем, меня это не волнует. Все равно решать Кириллу. Ему не впервой. С его способностями к точным наукам он прекрасно успевал сделать оба варианта. А так как мы сидели вместе, то и передать мне решение не составляло никакого труда. Решать Кирилл начинал с моего варианта.
   Мы распределили обязанности — в ведении Кирилла находились точные науки, в моем — гуманитарные. Я проверяла диктанты и сочинения у Кирилла. Я не сразу поняла, что это была уловка с его стороны. Просто щадил мое самолюбие, зная, что я никогда не соглашусь на одностороннюю помощь. Я любила чувствовать себя независимой.
   Впрочем, когда я поняла, что Кирилл не нуждается в моих проверках, то, подумав, сделала вид, что ничего не заметила. Кирилл был очень тактичен, и просто глупо было отказываться от его помощи. Тем более, не я, а Кирилл решил связать свою будущую профессию с математикой. Мне она только мешала, отрывала от заветной мечты и забирала уйму дорогого времени.
   Я решила посвятить себя музыке!
   В шесть лет родители отвели меня в музыкальную школу. Но тогда ни они, ни я не догадывались, что из этого получится. Родители просто хотели музыкально развить ребенка, а мне было очень интересно, когда несколько взрослых просили меня то похлопать вслед за ними в ладоши, то спеть что-нибудь. Я спела «Клен ты мой опавший…» и не понимала, почему они смеются.
   Меня зачислили. Но, несмотря на отличный слух, дела продвигались плохо. Усидчивости не хватало, учить ноты я не хотела, и, похоже, учеба моя шла к концу, не успев начаться. Мама не умела играть ни на одном музыкальном инструменте и поэтому особенно сильно хотела, чтобы я играла на пианино. Она была в отчаянии.
   Когда меня усаживали за пианино, я поднимала такой истерический вой, что папа выбегал из кабинета, красиво заламывал руки и кричал:
— Женя! Убери ради всего святого ее от пианино! В конце концов, почему обязательно оно? Даша может заниматься балетом, рисованием, фигурным катанием, наконец.
   Я так искусно находила всякие предлоги, чтобы не заниматься музыкой, а если это не удавалось, так выматывала родителям нервы, сидя за пианино, что меня уже хотели оставить в покое. Но тут появилась Марыля Станиславовна Варнавская.
   Она нашла меня в классе, где я сидела, озверевше долбя пальцем гамму, которую учительница поручила мне выучить до ее прихода. Она сказала: «Позанимайся хоть на уроке, если дома ничего не делаешь» — и закрыла за собой дверь на ключ.
   Я била пальцем по клавишам, надеясь, что пианино не выдержит и сломается. Я ненавидела его, а заодно и всех остальных — учительницу, родителей, всех взрослых вообще. От бессильной злобы и жалости к себе слезы наворачивались на глаза, а потом потекли ручьем, и я еще сильнее стучала по ненавистным клавишам. Вдруг ключ в двери заворочался. Дверь открылась. Я узнала ее — она была тогда среди тех взрослых. Конечно, я ненавидела ее тоже. Она относилась к ним — к взрослым, которым все можно, которые могут закрыть одну в комнате на ключ и уйти, заставив зубрить гамму.
   Она подошла ко мне и сняла мою руку с клавиш. Спокойно, мягко. Достала носовой платок.
— Вытри, — протянула его мне.
   Я сидела, не двигаясь, уткнув взгляд в колени. Такой белоснежный платок, жалко пачкать.
— Ты можешь идти.
   Голос у нее был тихий и какой-то понимающий.
   Я подняла голову и увидела в ее голубых глазах столько сочувствия и теплоты, что неожиданно разрыдалась. Злость уходила вместе с этими слезами, и оставалась только жалость к себе. От этого становилось еще горше, и я захлебывалась рыданиями.
   Со следующего дня я стала заниматься в классе Варнавской. Она открыла мне многое, о чем я раньше не подозревала. Например, то, что на разных октавах живут разные звери и птицы. На одних поют соловьи, на других рычат грозные медведи. Что одной нотой можно передать и шорох листьев, и крик человека. Что нет одинаковых piano и forte. Она играла мне какие-то длинные незнакомые вещи, сложные и красивые. Она не просто «задавала» вещь, она сначала объясняла ее, пока не убеждалась, что я слышу музыку. Но не навязывала своих мнений и вкусов. Она оставляла за мной право слышать музыку по-своему.
   Наверно, оттуда у меня и пошло — делить вещь по-своему, на части, отрывки, вступление, заключение; представлять, что в этой части происходит, что в этой…
   Уроков у Варнавской я ждала с нетерпением, и если раньше в конце урока чувствовала радость, что у меня есть несколько спокойных дней до начала следующего, то теперь урок у Варнавской был ощущением уходящего праздника.
   Это громко звучит, но только благодаря Варнавской я научилась любить и понимать музыку. Раньше я считала, что она просто научила меня играть. Научить играть несложно, слух, оказывается, необязателен, хотя, конечно, желателен; однако она научила меня играть с душой и объяснила, что это не то же, что игра с оттенками. А тогда она была просто «хорошей», с которой можно поговорить обо всем, даже не относящемся к музыке, к которой не страшно идти с невыученным уроком. Впрочем, это уже становилось исключением.
   Родители вздохнули свободнее. Папа мог спокойно заниматься докторской, а мама больше не тащила меня к пианино. Когда звонил телефон (он находился в той же комнате, что и пианино), звонивший слышал мои трели; мама с гордостью говорила: «Это Дашенька занимается!»
   Если у нас собирались гости, меня всегда просили сыграть, что я с удовольствием делала.
   Накануне экзаменов (три раза в год) в музыкальной школе устраивались концерты перед родителями. Родители ходили туда непременно и после концерта долго восхищались моей игрой, хотя, на мой взгляд, это было непедагогично.
   Музыка захватывала меня все больше и больше. Я могла играть часами. Варнавская научила меня не забрасывать «пройденную» вещь, а возвращаться к ней, только уже на другом уровне.
— Техникой ты уже овладела. Теперь можешь наполнить ее чувством, — сказала она мне об одной вещи, за исполнение которой на родительском концерте я получила специальный приз. Ноты, с дарственной надписью. Они до сих пор у меня хранятся. Лежат на дне ящика моего письменного стола вместе с немногими другими нотами. Остальные ноты я отдала и раздарила за ненадобностью.
   В школе знали о моих музыкальных успехах. Я легко подбирала мелодию и аккомпанировала на вечерах и самодеятельных концертах. Если в кабинете стояло пианино, я садилась за него на переменке, а одноклассники толпились вокруг, пока звонок не разгонял нас по местам за партами.
   Классе в седьмом я заметила, что совмещать уроки в двух школах — общеобразовательной и музыкальной — все труднее. Когда я приходила из школы и, пообедав, садилась за математику, то на нее уходили остаток дня и почти весь вечер. Гуманитарные я делала быстро, но играть ночью было совершенно немыслимо. Недолго думая, я упростила себе жизнь — приходя из школы, садилась за пианино и играла до прихода родителей, а вечером решала задачи. Но обычно мне так хотелось спать, что, поклевав носом над учебником, я на следующее утро шла в школу с невыученными уроками. Домашнее задание обычно не проверяли, и все шло благополучно до тех пор, пока я не получила четвертную «3» по алгебре. Это была первая тройка в четверти, и родители встревожились не на шутку. Подозревая учителей в необъективности, мама решила серьезно поговорить с математичкой. Потом состоялся серьезный разговор со мной.
— Оказывается, когда проверили тетради, у тебя были не выполнены домашние задания. И неоднократно. — Мама была бледна, расстроена и все время сморкалась, как будто она только что плакала.
— Отвечай, Дарья, что с тобой происходит? — делая строгое лицо спрашивал папа.
   Я молчала, потому что отвечать было нечего. Все правильно: не делала домашние задания, получала тройки по контрольным и ничего не говорила дома. На что я надеялась?
   Ни на что не надеялась, ни о чем не думала, я просто не могла не играть.
— Ну почему ты молчишь! — вскрикнула мама с отчаянием, и я испугалась, что она и в самом деле сейчас расплачется.
   Что мне сказать? Что я не хочу вообще заниматься ничем, кроме музыки, и, моя б воля, только музыкой бы и занималась.
— Может, ты решила не заканчивать школу? — строго спросил папа.
   И тогда я решилась. Я набрала побольше воздуха в легкие и выдохнула.
— Да. То есть нет. — Я сразу запуталась. — В смысле заканчивать, но не школу. Я хочу в музыкальное училище после восьмого класса.
   Казалось, разверзнись сейчас ковер и выскочи оттуда сам сатана, это произвело бы меньшее впечатление на родителей, чем мои слова.
   Мамино бледное лицо стал заливать румянец, и я видела, как медленно расползаются от щек к вискам красные пятна. На отца я старалась не смотреть. В наступившей тишине слышно было мое дыхание.
— Ты не собираешься заканчивать школу? — прошептала мама.
   Я понимала их. Отец — и. о. профессора, без пяти минут доктор наук, мать — доцент, много лет преподают в институте, а их единственная дочь не желает заканчивать школу. Но это ведь не означает, что я вообще не хочу учиться, просто после восьмого класса буду заниматься не в школе, а в музучилище. Это я и попыталась объяснить. Но все было бесполезно. Мне поставили жесткое условие — если в следующей четверти не исправлю тройку по алгебре, перестану заниматься музыкой.
— Окончи десять классов, а потом иди, куда хочешь, хоть в ПТУ. Но без троек, — поставила точки над «i» мама.
   Веселенькие предстояли каникулы!
   Пианино разрешалось теперь открывать только тогда, когда я решила несколько задач по алгебре. Три задачи — час игры, шесть задач — полтора, и так далее.
   Папа получил творческий отпуск для завершения работы. Мне не давали играть на пианино так же, как восемь лет назад заставляли, и каждая задача ассоциировалась с поворотом ключа, который отгораживал меня от всего мира, заставляя заниматься ненавистным делом. Только на этот раз не было спасительных глаз Варнавской. Я ничего ей не сказала. Этот год завершал мое семилетнее музыкальное образование, и я дала себе слово блестяще окончить музыкальную школу. Но для этого надо было исправить тройку, что оказалось совсем нелегко. Я запустила материал, и теперь все виделось непроходимым лесом. Если примеры еще кое-как продвигались, то задачи были неразрешимой головоломкой.
   Все каникулы я почти не выходила из дому. Когда мама выгоняла меня во двор, мне доставляло какое-то злобное удовольствие отказываться, ссылаясь на алгебру. Мама переживала, видя, что ребенок проводит каникулы взаперти, и, стыдно вспомнить, это мне было приятно. Чтобы заставить хоть немного побыть на воздухе, меня по несколько раз в день посылали в магазин. Я покорно шла, но во дворе не задерживалась ни на минуту. Приходила и тотчас садилась за учебник. Если быть честной до конца, то больше времени я действительно сидела за учебником, уставясь в него. Меня душила злоба, почти такая, как тогда, восемь лет назад. Но я не плакала. Если за эти каникулы я не научилась решать задачи, то не плакать научилась.
   Когда после каникул я пришла в школу, то совершенно не представляла, каким образом буду получать четверку во второй четверти. Если бы не Кирилл, я и не получила бы ее.
   Он перевелся к нам из другой школы. В этот день я сидела одна. В отличие от многих других у меня не было постоянного соседа по парте. Несмотря на свой общительный характер, на прекрасные отношения со всем классом, я не имела близких подруг. Думая о нерешаемых задачах, я даже не заметила, как учительница представила нам новичка.
— У тебя не занято?
   Я очнулась и скользнула взглядом по новенькому — долговязый, белобрысый, ничего особенного. Вообще-то мне было безразлично, с кем сидеть, но — задачи!.. И я вдруг спросила:
— В математике шурупаешь?
— Шурупаю. — Он уверенно бросил портфель на крышку парты, как бы закрепляя за собой это место.
   Почему я задала ему такой вопрос? Я же совсем не собиралась списывать у него математику или просить о помощи. Я не склонна была к просьбам, скорее, меня надо было упрашивать. И все-таки от его ответа мне отчего-то полегчало.
   Я не помню, когда поняла, что помощь Кирилла, его настойчивое желание докопаться со мной до корней какой-нибудь задачи, которая была мне совсем неинтересна, — не только чувство долга и товарищество. Я ему нравилась. Мир, однако, не перевернулся от этого открытия, и вообще ничего не изменилось в наших отношениях. Я была слегка разочарована, что не испытывала ни волнения, ни особой радости. Просто открыла именем Кирилла список поклонников, который когда-нибудь будет очень длинным (так я решила).
   Четверку благодаря Кириллу я получила, а вместе с ней — и разрешение продолжать занятия музыкой. Я работала над выпускной программой, выкраивая время для занятий в школе. Родители косо посматривали на пианино, но молчали.
   Правда, теперь меня все чаще просили прекратить игру — о, на время, конечно! — чтобы не мешать папе работать. Хотя я знала, что собственно работа уже закончилась — вот-вот предстояла защита.
   Я попросила у Варнавской разрешения заниматься в классе, когда инструмент свободен. Марыля Станиславовна понимающе посмотрела на меня и ничего не спросила. Теперь по вечерам я ездила играть на пианино в школу. Кирилл встречал меня после занятий. Родителям я говорила, что занимаюсь математикой с Кириллом. Одно имя Кирилла приводило маму в восторг. Его постоянно хвалили на родительских собраниях, особенно математичка, она прочила Кириллу большое будущее. Мама не могла не знать, что своими успехами по алгебре я обязана ему. Мне кажется, мама надеялась, что общение с Кириллом отвлечет меня от музыки. Как она ошибалась…
* * *
   Я смотрела на свой залитый солнцем эскиз восемнадцатилетней давности. И чем дольше вглядывалась в легкие очертания, тем больше восхищалась той шестнадцатилетней девочкой, которая могла поздно вечером, покончив с ненавистной математикой, тащиться на другой конец города, чтобы час-другой поупражняться на пианино. Восхищение, преклонение — да! Но близости к ней не чувствовала. Не узнавала в ней себя. Лихорадочно роясь в памяти, пыталась отыскать начало перелома, который привел к тому, что сейчас. Когда же это началось? После экзамена в консерваторию? Или после объяснения с Кириллом? Или гораздо раньше?..

* * *

   Кирилл был на редкость не любопытен. Ни разу не поинтересовался, почему я езжу заниматься музыкой в школу, если дома есть пианино. Его нелюбопытство чаще радовало, а иногда злило. Даже людям неоткровенным, к каким я относила себя, изредка хочется выговориться. Я не могла начать первая, но если б он спросил… Он спросил. Почти теми словами, которые мне хотелось услышать. Я вообще удивлялась, как часто он угадывал мои желания.
— Зачем тащиться в такую даль? У тебя же дома есть пианино.
— Если тебе надоело меня встречать, то можешь больше этого не делать. — Я решила слегка пококетничать.
— Больше не буду. — Он улыбнулся. — А все-таки?
   Я рассказала обо всем. О том, что не могу без музыки. Об отношении родителей к моему решению идти в музыкальное училище и о папиной работе над докторской именно тогда, когда я сажусь играть. Я говорила и говорила, не останавливаясь. Наверно, это была самая длинная речь в моей жизни. Кирилл слушал внимательно, и, воодушевленная этим, я сказала то, что никому говорить не собиралась.
— А еще я хочу писать музыку. Я уже немножко пишу.
   Кирилл, казалось, не удивился.
— Ты мне сыграешь?
— Да. Как ты думаешь, у меня получится?
— Конечно, получится. Ты правильно делаешь, что каждый день занимаешься. Музыка как математика — ее нельзя запускать.
   Меня слегка покоробило это сравнение. Но я не возразила. Я была благодарна Кириллу, что он не ругает родителей, не называет их упрямыми предками, не философствует об извечном конфликте отцов и детей и не жалеет меня. Жалость я ненавидела. А родителей своих я любила. Хотя порой не понимала их…
   Всю дорогу домой я говорила — о своих планах, о Варнавской, о том, что я напишу. Наверняка это был винегрет из восторженных восклицаний, беспочвенных амбиций, воздушных замков, щедро приправленный розовой краской. Но тогда в моих ушах мои же слова звучали волшебной музыкой. Сколько лет прошло, а я помню все отчетливо, как вчерашний день.
   Подумала и тут же поправила себя — неудачное сравнение. Я не помню отчетливо вчерашних дней — они все стали похожи один на другой.

* * *

   А тогда был удивительный зимний вечер. Темные безлюдные улицы. Холодная голубая луна за тенью проносящихся облаков. Деревья — все в снегу — до крохотной веточки. В воздухе — ни с чем не сравнимый запах свежевыпавшего снега. Голубоватые сугробы. Скрип снега под ногами.
   Как я все помню — и этот скрип, и запах, и черный провал высоты с бегущими сквозь луну облаками. Иногда мне кажется, что снег теперь не пахнет так, а голубой луна не бывает. Мне кажется или это действительно так?

* * *

   Вот тогда мы и распределили обязанности. Вернее, Кирилл. Он сказал, что музыка — это серьезно, поэтому домашние по математике и физике мы будем делать вместе (подразумевалось — он, с последующим объяснением мне), а на контрольных он будет решать оба варианта. Таким образом, с одной стороны, я не запущу материал, могу не бояться контрольных, на которых, как правило, не успеваю все решить, с другой — буду тратить значительно меньше времени на математику и физику.
   Я гордо от этого отказалась. Кирилл продолжил:
— А ты будешь проверять у меня все сочинения и диктанты.
   Тогда я согласилась.
   К доске нас  вызывали редко — сорок человек в классе, и я выбилась чуть ли не в отличницы. Когда приближалась моя очередь отвечать, Кирилл решал предполагаемые задачи, память меня не подводила, и я могла даже блеснуть у доски.
   Но по-настоящему блистала я за пианино. Варнавская, скупая на похвалы, сказала, что на последнем родительском лучше меня никто не сыграл. На этом родительском впервые не было моих родителей. Папа готовился к защите, а у мамы оказались какие-то вечерние лекции. Кириллу я прийти не разрешила, хотя втайне этого хотела. Но так, чтоб я не знала — боялась, что разволнуюсь и не сумею сыграть, как могу. Уже сходя со сцены, увидела Кирилла; он стоял за колонной.
— Ты очень здорово играла.
— А ты с самого начала слышал?
— Да. Я позже пришел, специально, чтоб ты не видела.
   Родители хладнокровно выслушали мой рассказ о концерте.
— Ты математику сделала? — спросила в конце мама.
   Я решила поменьше рассказывать о том, что связано с музыкой. А заодно и обо всем остальном.
   Весной я с отличием закончила музыкальную школу, а через месяц — с двумя четверками — седьмой класс. Варнавская посоветовала следующий год готовиться в музучилище и, закончив восьмой класс, поступать. Надо было сказать об этом дома, но я побоялась. Почему? Просто не захотела осложнять отношения. Впереди целый год — к чему разговоры раньше времени.
   Правда, тут вышла маленькая заминка. Занятия в музыкальной школе полагалось оплачивать. Плата была совсем небольшая, но откуда мне ее взять? Я поделилась своими волнениями с Кириллом.
   Наступил сентябрь. Денег не было. Я посещала занятия и каждый раз боялась, что Марыля Станиславовна попросит квитанцию об уплате. Но Варнавская, которая всегда в начале месяца аккуратно собирала у всех квитанции, молчала. Я подумала, что теперь квитанции требуют собирать в конце месяца. Ну что ж, до конца сентября я уж как-нибудь достану деньги.
   Достал деньги Кирилл. Вернее, не достал, а заработал. Где? Он упорно отказывался отвечать, пока я не пригрозила, что откажусь от них. Кирилл заработал деньги на почте — разносил газеты, телеграммы.
   На следующий день я побежала к кассиру — платить за три месяца сразу — сентябрь, октябрь, ноябрь.
— Что, сразу до конца года? — спросила она, заполняя квитанцию.
— Кроме декабря.
— Нет, и за декабрь тоже. За сентябрь уплачено.
— ?
— Ты приносила деньги, давно, когда меня не было, и отдала их Варнавской. Она передала. А так администрация не разрешила бы заниматься целый месяц. Третьего числа квитанции собираем, забыла?
— Забыла…
   Я отдала Варнавской деньги на уроке. Хотела поблагодарить, но вовремя удержалась. Не отрывая глаз от моей тетради, — она записывала задание на следующий урок, спросила:
— Все в порядке?
— Да.
— Родители? — она подняла голову, и я не могла солгать ее голубым глазам.
— Нет.
— Кто? — Она опустила глаза в тетрадь.
— Я… Я сама заработала.
   Она удовлетворенно кивнула.
   Не знаю, почему я солгала. Наверно, не хотелось объяснять, кто такой Кирилл. Хотя не было ни одного случая, чтобы Варнавская не поняла меня.
   Кирилл теперь разгружал вагоны, три месяца, и заработанных им денег хватило как раз, чтобы уплатить за весь год. Я сказала, что отдам деньги, когда буду получать стипендию. В мыслях я уже видела себя окончившей училище и поступившей в консерваторию. Куда там! — в длинном красивом платье я выхожу на сцену и играю свое собственное произведение. Аншлаг. Аплодисменты. Цветы. (Почему-то в этих мечтах не находилось места Кириллу). Я мечтала написать, пусть одну вещь, но такую… А пока сочиняла что-то — какие-то кусочки, отрывки и играла их единственному слушателю. Кирилл, не знавший ни одной ноты, не отличавшийся особым музыкальным слухом, имел удивительное чувство музыки. Я дорожила его мнением. Все его высказывания, почти все, о моей игре и о моем сочинительстве потом совпали с мнением Варнавской — через некоторое время я осмелилась сыграть и ей. В основном они упрекали меня в одном — слащавости и сентиментальности, только в разной форме: Марыля Станиславовна, в отличие от Кирилла, говорила профессиональным языком.
   Весь восьмой класс я работала, как каторжная, продолжая поездки на другой конец города. Дома объясняла, что занимаюсь с Кириллом математикой. У него не было телефона, и родители не могли проверить. Да они бы и не стали проверять — они мне верили, а я их обманывала. Одно — обманывать, когда тебе не доверяют, другое — лгать с невинным видом, зная, что в твоих словах и не усомнятся. Мне было стыдно, но другого выхода я не видела. Маме нравился Кирилл. Особенно нравилось, что, общаясь с ним, я все дальше и дальше, как она считала, ухожу от музыки.
   Весной меня попросили выступить от музыкальной школы в Доме композиторов — проводили вечер, посвященной Шопену. Присутствовали представители польского консульства.
   Мое первое выступление на «большой сцене». Странно, но я не волновалась. Я должна была играть под занавес 14-й вальс Шопена — «Oeuvre posthume». Когда  объявили мой выход, я была спокойна и сосредоточенна. Руки не дрожали. Я села за рояль (да, поставили рояль, а может, он всегда там стоял) и почувствовала прикованные к себе взгляды. Тишину зала. Атмосферу ожидания. Я играла так легко и раскованно, как никогда в жизни. Я совсем не думала о нотах, об оттенках. Руки играли сами. Я думала о Шопене, о его разрыве с Жорж Санд, о полонезе Огиньского «Прощание с родиной», о восстании под руководством Костюшко, о знакомстве Шопена с Бальзаком и Делакруа, Беллини и Листом, отказе Шопена от карьеры виртуоза, о брошенных вскользь словах Варнавской, что ей все равно — читать по-русски, по-французски или по-польски, о зиме на Майорке, о многогранности музыки Шопена, ее созерцательности и энергичности, лиризме и масштабности, четкости и импровизационности, о музыке Дебюсси и Скрябина, о международных конкурсах пианистов имени Шопена в Варшаве и почему-то — о Кирилле.
   Окончив играть, я вышла из-за рояля, склонила голову под аплодисментами, присела — ритуал, отработанный с детских лет и доведенный до автоматизма — и ушла за кулисы.
   У Варнавской на глазах были слезы. Обычно сдержанная и не любившая проявлять свои эмоции, она обняла меня и расцеловала.
— Тебе хлопали больше всех, — сказал Кирилл, когда мы возвращались домой. — Ты так никогда не играла.
   Чтобы сократить дорогу (уже было слишком поздно, даже для занятий алгеброй), мы шли через пустырь. От недавнего дождя разлились лужи. Чтоб я не вступила в одну из них, Кирилл взял меня под руку.
   После дождя сильно пахло цветущими деревьями и свежей зеленью. Голова слегка кружилась — то ли от успеха, то ли от весенних запахов. Дойдя до огромной лужи, через которую перекинули дощечку, мы стали переходить гуськом. Мои волосы на затылке шевелились от дыхания Кирилла. Где-то на середине пути я поскользнулась. Кирилл подхватил меня, когда я уже чуть не села в лужу. Мое новое платье было спасено, но Кирилл не разжимал рук. Мы стояли совсем близко. У меня бешено колотилось сердце. Кирилл наклонился ко мне, и я подумала, что сейчас оно, наверно, разорвется, и я никогда не напишу своего гениального произведения. Он неожиданно разжал руки и пошел вперед.
   До дома мы шли молча. Но когда Кирилл закрыл дверь парадного, я поняла, что мы не простимся, как обычно, и что в наших отношениях наступило что-то новое. Я испугалась, что первый раз мы поцелуемся в загаженном собаками и кошками вонючем парадном.
— Идем еще постоим пять минут на улице, — сказал Кирилл.
   Мы простояли час.
   Дома меня ждали. Мама судорожно куталась в наброшенный на ночную сорочку халат, хотя стояла теплынь. Папа нервно прохаживался по комнате.
— Где ты была? — спросила мама. — Только не ври, пожалуйста. Тебя долго не было, я очень волновалась. Папе пришлось идти домой к Кириллу. Его вообще нет дома. Где ты ходила до двенадцати часов?
— Играла на концерте.
— Что это за концерты в ночное время?
   Они мне не поверили.
   Тогда я рассказала о Доме композиторов, о вальсе Шопена, и о том, что мне больше всех хлопали.
— И все занятия математикой — обман?
— Только некоторые.
— И Кирилл участвует в этом представлении?
— Нет.
— Откуда ты брала деньги на эти некоторые занятия музыкой? — подал голос отец.
— Зарабатывала. — Я врала не краснея. — Разносила газеты.
   Мои несуществующие занятия алгеброй, кажется, не произвели такого впечатления, как эти слова.
— Разносила газеты, — в ужасе повторила мама.
— Я после восьмого класса буду поступать в музучилище. — Нужно было высказаться до конца.
   Я ожидала упреков, запретов, даже скандала, но ошиблась.
— Давайте ложиться спать — второй час ночи, — подвел итоги отец. — Завтра всем рано вставать.
— Я буду поступать в музучилище, — упрямо повторила я.
— Хорошо-хорошо, завтра поговорим, — торопливо сказала мама.
   Как ни странно, но, по-моему, они даже успокоились, узнав, что я занималась музыкой. Что же они себе вообразили? С тяжелым сердцем я пошла спать.
   А потом наступило затишье. Мне разрешили открыто заниматься музыкой, никто не отговаривал от поступления в училище, вообще наступил какой-то рай. Я пользовалась благами и почти не вставала из-за пианино. Однажды вечером, когда мы всей семьей наслаждались чаем с вишневым вареньем, я сказала:
— Пора мне уже собирать документы. Для музучилища.
— А почему музучилище? — спросил папа.
   Я ждала этого вопроса, и у меня все сжалось внутри, когда я его услышала.
— Нет-нет, я вовсе не против музыки. Учись, занимайся — пожалуйста. Просто почему бы тебе не попробовать сразу поступить в консерваторию?
— По-моему, это было бы гораздо лучше, — сказала мама.
— Но… без музучилища? Сразу после школы?
— Для поступления в консерваторию совсем необязательно заканчивать музучилище.
— Но это же очень трудно.
— С каких пор ты боишься трудностей? — спросил папа.
   Я замолчала, склонившись над блюдечком с вареньем.
   Всю ночь я ворочалась в постели и думала. А чем больше думала, тем заманчивей казалось сразу поступить в консерваторию. А может, меня радовали еще два года спокойной жизни? Без споров, скандалов, выяснения отношений. Возможность еще на два года отложить трудный разговор, который еще не окончен, я это знала. Верила ли я в то, что после десятого класса родители с радостью поддержат мое желание? Можно заставить себя поверить во все, что угодно. Я заставила.
   Утром, встретившись с Кириллом, я рассказала ему о вчерашнем разговоре.
— Наверно, вправду так лучше. Хотя я ничего в этом не смыслю. Поговори со своей учительницей.
   Был последний урок в этом учебном году. Варнавская пришла в новом светло-голубом платье, которое очень шло к ее голубым глазам. Когда я думаю о ней, я такой ее и вспоминаю — в этом платье, сидящей у пианино и поверх очков внимательно наблюдающей за моей игрой.
— Если ты чувствуешь в себе силы заниматься еще два года — конечно. Но не на том же уровне — выше, гораздо выше. Сможешь?
   Мне казалось, что я смогу все, если рядом будет Кирилл. И если я буду заниматься у Варнавской.
— Смогу, — сказала я.
   Мне до сих пор не верится, как у меня хватило сил. Я не видела ни праздников, ни воскресений, ни даже суббот. Легкость и даже некоторая небрежность, с которой я брала особенно сложные форшлаги, арпеджио, и чистота звучания приходили тогда, когда невозможно было медленно проигрывать в сотый раз надоевший уже отрывок. В эти минуты я казалась себе каким-то механизмом, который не остановится до тех пор, пока не достигнет запрограммированного звука. А потом, когда была создана надежная основа, начиналось нанесение рисунка — ritenuto и piu mosso, allegro и moderato, vivace и adagio превращали безупречный технически, но сухой текст в живое произведение. А потом звучало уже мое ritenuto и piu mosso, vivace и dolce. Как долог был путь к этому. Но как счастлива я была, пройдя его и достигнув своих, пусть небольших пока, вершин.
   Родители не особенно мешали мне в занятиях этим своеобразным альпинизмом. Отец благополучно защитился, и можно было не опасаться, что мои трели помешают осуществлению его творческих научных планов. Правда, теперь часто возникала необходимость срочно позвонить, когда я сидела за пианино. Мне приходилось прерываться, чтобы не мешать телефонным разговорам. Но в целом все шло нормально, хотя, похоже, родители не ожидали от меня такого рвения и упорства.
   В школе тоже все шло нормально. Спасибо Кириллу. К моему сожалению, тот майский вечер не имел продолжения, и наши отношения оставались по-прежнему дружескими — не больше. Я не понимала, чем это вызвано, была слегка обижена, но сделала вид, что ничего не произошло…

* * *

   Воспоминания оборвались.
   С тяжестью, не соответствующей моей комплекции, я поднялась с кресла и подошла к эскизу. Я вспоминала, какой была тогда — о чем думала (не только же о музыке, в конце концов), как улыбалась, какие платья носила, что читала. Я все это помнила, но себя шестнадцатилетнюю представить не могла. Я только выхватывала какие-то черточки, штрихи, а цельного портрета не получалось. Не получалось…
   Кирилл сделал эскиз на уроке литературы в десятом классе. Мы проходили раздел зарубежной литературы, и Зоя Алексеевна, учительница, читала отрывки из «Полковнику никто не пишет». Я, как всегда, сидела неподвижно, боясь пропустить слово. И не сразу заметила, что Кирилл что-то оживленно чертит в тетради. Он постоянно что-нибудь рисовал. Почти на всех уроках. Это не мешало ему быстро схватывать объяснения и выполнять задания. Бумага с такой скоростью покрывалась изображениями людей, парусников, лошадей, деревьев, цветов, что я не успевала уследить за мелькающим грифелем. У него неплохо получалось. Пожалуй, даже очень неплохо. Все было живым, движущимся, Кирилл очень точно даже в статичной фигуре умел передать движение — его начало или конец. Балерина не просто стоит — она выбилась из сил после очередного трудного па, корабль не застыл у берега — сейчас расправятся надуваемые ветром паруса, и он заскользит по волнам. Я любила смотреть, как Кирилл рисует. Я заглянула через плечо в тетрадь — контуры лица, шеи — чье-то лицо крупным планом. Я села в прежней позе и продолжала слушать. В конце урока Кирилл показал рисунок. Это был мой портрет.
   Домашние долго им восхищались, особенно мама.
— До чего похоже! Ну ты — вылитая! И ты понимаешь, он добился не только портретного сходства, он передал твое внутреннее «я». И здесь чувствуется какая-то динамика. Не просто застывшее лицо, а какая-то устремленность, что ли.
— Очень способный мальчик, — согласился папа. — А он где-нибудь занимается?
— Нет.
— Жаль. А из него был бы толк.
   «Почему «был бы», — подумала я. — Он и так толковый. Толковее вас в некоторых вопросах. Он понимает, что нельзя запретить человеку заниматься любимым делом — немного толку будет, если запретить».
   Вслух я сказала:
— Я посоветую ему записаться в изостудию.
   Кирилл выслушал мое предложение без особого энтузиазма.
— Да можно, пожалуй.
   Я думала, он сказал это просто так, и поэтому удивилась, когда Кирилл через несколько дней сообщил, что занимается в изостудии.
   Больше мы об этом не говорили. Кирилл, по-моему, не придавал своему занятию серьезного значения. На первом плане всегда стояла моя цель — поступление в консерваторию, создание выдающегося произведения (я колебалась между вальсом, фугой и сонатой) и рукоплескания восторженной публики. Достижение этого требовало помимо способностей (они-то у меня были) огромного труда, и я занималась почти все свободное время. Аттестат о среднем образовании я получила приличный, кое по каким предметам благодаря Кириллу.
   На выпускном вечере мне было бездумно-радостно, и мысль о том, что мы с Кириллом теперь, возможно, будем видеться реже, ни разу не пришла в голову. Я привыкла, что Кирилл всегда рядом, когда нужно, и восторгаться его присутствием было так же бессмысленно, как восторгаться тем, что есть воздух и солнце, что видишь, слышишь, ходишь, смеешься, говоришь. Это прекрасно, конечно, но ведь это само собой разумеется, не так ли?
   Когда я показала родителям аттестат, они остались довольны.
— Конечно, Кирилл тебе очень помог. Он настоящий товарищ, — сказала мама.
— И куда теперь? — поинтересовался отец.
— В консерваторию, — сказала я, чувствуя, что сейчас все и начнется.
   Начала мама:
— Дашенька, не подумай, что мы хотим как-то повлиять на твой выбор профессии. Музыка — это прекрасно, это просто замечательно. Но, видишь ли, как бы это сказать, мы тебе ничем не сможем помочь. Мы не имеем к музыке никакого отношения. Ну разве как слушатели и почитатели.
— Я не рассчитываю на вашу помощь, — как-то нечаянно сорвалось у меня.
— Ну зачем ты так? Мы же не хотим тебе ничего плохого.
   Это я знала. Родители искренне хотели помочь мне устроить свою жизнь как можно лучше. Плохо было то, что наши взгляды на этот счет не очень совпадали.
— Если бы ты решила поступать в Иняз, мы смогли бы тебе помочь, — вмешался отец.
— Ты устроил бы меня в институт? — с непосредственностью спросила я.
— Не придирайся к словам, — возмутилась мама. — Просто, если бы в ходе учебы у тебя возникли некоторые затруднения, мы помогли бы тебе. Хотя, возможно, это и не понадобилось бы, у тебя неплохое знание английского.
   Она помолчала, а потом начала говорить еще воодушевленнее:
— Мы же не отговаривали тебя заниматься музыкой. Да и сейчас не отговариваем. Занимайся, пожалуйста, это же прекрасно — играть на пианино. Но сделать это своей профессией?! Ты хоть подумала об устройстве на работу?
— Я сейчас думаю о поступлении.
— Это очень сложно, — сказал папа. — Ты молода и еще со многим не сталкивалась.
— Значит столкнусь. — Я терпеть не могла разговоры о молодости и вытекающей отсюда неподготовленности ко всяким житейским трудностям.
— Не будь такой упрямицей, — примирительным тоном сказала мама. — Хорошенько все обдумай. Мы уверены, ты сделаешь правильный выбор.
   Я подала документы в консерваторию. Сделать так, как хотели родители, мне казалось, кроме прочего, предательством по отношению к Кириллу и Марыле Станиславовне. Я знала, что была первой ее ученицей, поступающей в консерваторию. Мне хотелось быть и первой поступившей из ее учениц.
   Мой поступок не нашел поддержки у родителей. В доме повисла тягостная тишина, прерываемая лишь звуками пианино и какими-то отрывистыми, ничего не значащими фразами. Мама сказала, что она ничем помочь мне не может и что я должна рассчитывать только на себя. Тем не менее свой отпуск она проводила стоя у плиты и готовя мои самые любимые кушанья. Считалось, что во время подготовки у меня должен исчезнуть аппетит или я должна забыть о еде, увлекшись гаммами и аккордами.
   Но занималась я и вправду до изнеможения. В восемь утра я уже сидела за пианино и вставала поздним вечером, делая перерывы разве что на еду. И на дорогу в музыкальную школу в те дни, когда занималась с Варнавской. Марыля Станиславовна ушла в отпуск, но никуда не поехала и полуофициально продолжала заниматься со мной, чаще, чем во время учебы в музшколе, бесплатно. Она не приносила себя в жертву и не делала одолжение, вообще не говорила об этом, но я знала, что она никуда не уезжает из-за меня.
   Я ни о чем так не мечтала, как о поступлении в консерваторию.

* * *
   Роясь в памяти, как в кладовке, заваленной дорогими когда-то, а теперь не нужными вещами, я не могла отыскать ничего похожего на то, что чувствовала тогда. Я занималась, как одержимая, пока у меня не начинало рябить в глазах от постоянного мелькания клавиш и все вокруг казалось разрисованным в черно-белую полоску. Пока не появлялось ощущение, что руки срослись с клавиатурой и играют сами по себе. Пока голова не наполнялась звучанием трудно дающихся мне отрывков, и эти звуки не разламывали виски, стремясь вырваться из переутомленного мозга. Тогда я вставала из-за пианино и бросалась ничком на ковер, с удовольствием расслабляя ноющие от постоянного напряжения мышцы спины, раскидывая в стороны руки. А потом опять садилась и опускала руки на клавиши. И все начиналось сначала.
— Труд всегда себя оправдывает, — сказала мне как-то Варнавская.
   Я свято верила в это и надеялась, что мой труд окупится.
   В день, на который был назначен первый экзамен, я волновалась до дрожи в коленях. Я с трудом сделала глоток любимого какао, приготовленного мамой. Я никак не могла уложить волосы, шпильки падали из рук, и пробор все время получался кривым.
— Как ты будешь играть в таком состоянии? — спросила мама. — Я пойду с тобой, — она сняла передник и повесила его на спинку стула.
— Не надо.
   Я помолчала.
— Кирилл меня проводит.
   Мама слегка нахмурилась.
   Отношение ее к Кириллу несколько изменилось, когда она узнала, что он не только не препятствует моим занятиям музыкой, а, наоборот, поддерживает меня. Она ничего не сказала, опять надела передник, повернулась и ушла на кухню.
   Я кое-как причесалась, сложила ноты в папку (я всегда носила их с собой на все концерты и выступления, на экзамены и родительские).
— Я пошла! — крикнула я в сторону кухни.
— Ни пуха, ни пера! — мама вышла в коридор. В глазах у нее стояли слезы.    Если бы она сейчас сказала мне не поступать в консерваторию, не идти на экзамен, а готовиться к экзаменам в Иняз, я бы…
   Мама ничего не сказала.
   Я побежала вниз по лестнице, не дожидаясь лифта.
   На улице меня ждал Кирилл.

* * *

   Я глубже села в кресло, откинула голову на спинку и закрыла глаза. Мне не хотелось вспоминать дальше. Это было слишком тяжело. Я отгоняла от себя воспоминания, а они не уходили, становились все ярче и ярче, как переводная картинка (дочка в детстве любила клеить эти картинки куда попало), когда снимаешь с нее бумажную шелуху. Уж очень часто я не подпускала к себе эти воспоминания, и теперь они завладели мной.

* * *

   Я провалилась. Получила двойку по первой специальности. По тому предмету, к которому день и ночь готовилась, не надеясь на отведенные для подготовки к экзаменам дни, готовилась заранее. Это было крушение всех планов и надежд. Ко мне не придирались, не занижали оценку. Я играла безобразно — сбивалась, путала, ошибалась в мелочах, а кое-что загнала, и, хотя чувствовала, не могла остановиться, замедлить ход.
   Я не знала, как жить дальше. Все время плакала, и чтобы не бросались в глаза мои набухшие веки, все лето носила громадные темные очки.
   Я никуда не хотела ходить, никого не хотела видеть. Целыми днями я лежала в своей комнате на тахте и слушала одну и ту же пластинку — 14-й вальс Шопена. Один раз я собралась с духом и позвонила Варнавской. Мне сказали, что она уехала. Отдыхать, наверно.
   Родители напрасно предлагали мне поехать отдохнуть. Они искренне переживали мою неудачу и хотели чем-то помочь. Я нанесла сильный удар по их родительскому самолюбию — дочь таких родителей и не поступила! — но сейчас они забыли об этом. Я была им дороже всякого самолюбия.
   Если бы не Кирилл… Он как-то совершенно спокойно отнесся к моей неудаче. Он вроде бы и не замечал ее. Он думал уже о следующем годе, когда я, по его мнению, обязательно должна была поступить в консерваторию. Кирилл приводил мне примеры из жизни выдающихся людей, когда окружающие не сразу оценивали по достоинству их таланты.
   Он и не думал утешать меня.
— Будешь много заниматься и на следующий год обязательно поступишь. — Кирилл уже видел меня студенткой консерватории в следующем году.
— Много! — я взорвалась. — А в этом году я мало занималась! Да у меня в глазах рябит от клавиш. Ты понимаешь, я не могу больше! Не могу!
— Ересь несешь. Ты сможешь, Даш. Ты все сможешь.
   Мы сидели в Ботаническом саду на скамеечке под старой липой — Кириллу все-таки удалось вытащить меня на улицу. Ветер шевелил зеленую листву. Вокруг никого не было. Я уткнулась в плечо Кириллу и расплакалась.
— У меня нет больше сил.. Я все равно никем не буду — ни пианисткой, ни композитором…
   Я неожиданно вскочила, вытащила из сумочки нотные листки с записанными на них нотами моего будущего произведения и начала рвать их на мелкие клочки.
— Никем, никогда… — злорадно приговаривала я, измельчая свое не успевшее родиться творение. Ветер подхватывал и уносил бумажки, весело переворачивая их в воздухе. Я пошла за ними, сначала медленно, потом быстрее, все быстрее, побежала, не прекращая рвать бумагу. Быстро побежала. Ветер развевал мои растрепавшиеся волосы и платье. Кирилл бежал за мной следом, подбирая обрывки листков, и пытался остановить меня. В руках у него уже была кипа клочков. Я вдруг представила, как смешно мы смотримся со стороны, остановилась и рассмеялась. Кирилл рассовал по карманам обрывки. Я зашлась в каком-то истерическом смехе. Кирилл смотрел на меня и осторожно ловил мои развевающиеся по ветру волосы.
— Я, наверно, на пугало похожа, да? — спросила я сквозь смех.
— Ты у меня самая красивая, — прошептал Кирилл и, осторожно разжав мои пальцы, взял уцелевшие листы. — Ты самая красивая и самая талантливая. И ты обязательно будешь пианисткой. Выдающейся. И композитором.
   Он отвел волосы с моего лица. Обнял меня.
   Августовский день стал почти забытым майским вечером.

* * *

   В сентябре приехала Марыля Станиславовна. Я узнала, в какие дни у нее уроки и пошла к ней. Она загорела, посвежела и выглядела гораздо моложе. Она уже обо всем знала. Откуда? Звонила ко мне домой, говорила с отцом; странно, мне ничего не передали.
   Казалось, она тоже не придала значение моей неудаче.
— Позанимаешься еще годик и на второй раз поступишь.
— Марыля Станиславовна! Я занималась так — вы не представляете себе, сколько я занималась. Мне все эти вещи опротивели.
— А вот когда они тебе снова понравятся, тогда…
— Тогда я и поступлю? Марыля Станиславовна, вы говорили, что труд всегда себя оправдывает. Что же получается? Я трудилась до седьмого пота, а результат?
— Важен конечный результат, понимаешь, конечный, а не промежуточный. А конечный будет таким, каким ты его заслужишь.
— Сколько же еще будет этих промежуточных? — с горечью сказала я.
— Может быть, один, может, два, а может, вообще больше не будет. Но не думай, что когда ты поступишь, можно будет отдохнуть, расслабиться. Этот хлеб нелегкий. Запустишь за день — не наверстаешь и за неделю. Настраивай себя на труд, а не на отдых. Тогда не будет фальшивых звуков. — Она улыбнулась.
   Когда она улыбалась, жизнь казалась светлее. Придя домой, я впервые со дня провального экзамена села за пианино. И сразу почувствовала, что давно не играла. Пальцы стали тяжелее, кисть как будто одеревенела. И звуки с трудом выползали из-под медлительных рук. Мне расхотелось играть. Я сняла трубку и позвонила Кириллу. Благо у него совсем недавно установили телефон.
   Кириллу повезло больше, чем мне. Он поступил в Политехнический институт. Но ни учеба, ни веселая студенческая жизнь, о которой я могла только догадываться, ни занятия в изостудии не отразились на наших отношениях. Мы встречались так же часто, будто продолжали учиться в школе. Правда, я еще нигде не работала, уже нигде не училась, и у меня обнаружилась прорва свободного времени. За пианино я сесть не могла.
   Я словно хотела вознаградить себя за все время, которое провела, почти не вставая из-за пианино. Все то, в чем я раньше себе отказывала (впрочем, без особого труда), хлынуло теперь на меня. Кино, театры, музеи, выставки… Утром я ходила в кино на первый сеанс — с Кириллом или одна, если он не мог уйти с лекций. Любовалась красотой увядающего Ботанического сада — часто с Кириллом. Вечером, если у него не было занятий в изостудии, мы шли в театр, на концерт или к его новым друзьям на студенческую вечеринку. Родители радовались, глядя, как я развлекаюсь, и не торопили меня с устройством на работу.
— Ты совсем забросила музыку? — настороженно спрашивал меня Кирилл.
— Ну что ты! Я только немножечко отдохну, совсем немножечко. Имею я право расслабиться.
   И я расслаблялась. Несколько раз мне звонила Варнавская. Спрашивала, когда я появлюсь. Я говорила, что вот-вот, но каждый раз что-то мешало, и я переносила дату своего появления.
   Октябрь был на исходе, и, как ни нравилась мне моя новая, совершенно неожиданная жизнь, пора было подумать о работе. Родители предложили устроиться к ним в институт на кафедру лаборанткой.
   Я насторожилась.
— У тебя просто будет свободное время. Несмотря на работу. Для тех же занятий музыкой. Работа до трех часов, а потом занимайся, чем хочешь. Когда-то придется задержаться до вечера, а иногда вообще можно не выходить.
   Я подумала и согласилась. В середине ноября я должна была выйти на работу. В оставшиеся до работы дни мне хотелось наотдыхаться вдоволь. Не за горами была жизнь из одних трудовых будней и занятий — музыкой.
   Кирилл получил задание в изостудии нарисовать портрет. Он хотел изобразить меня и почти каждый вечер у кого-нибудь из нас дома (чаще у него) доводил меня до белого каления, заставляя сидеть неподвижно, уставившись в один угол. Ничего не получалось. Хотя я же не изменилась за такой короткий период.
   Кирилл ходил вокруг меня, заглядывал в лицо и растерянно пожимал плечами.
— Не понимаю. Ни одной черты не получается. Тогда так легко нарисовал, а сейчас ни в какую.
— Так нормально же. Смотри — все, как у меня.
— Да дело ж не в этом. Не в том, чтобы похоже или непохоже. Ну, не только в том. Не только в сходстве черт дело. Черты лица, цвет, прическа — детали, хотя и не мелочи.
   Я пожимала плечами. Я не понимала. Что же еще нужно?
   Мы сидели у него дома в большой комнате. Завтра был первый день моего выхода на работу, и я пообещала прийти домой не позже одиннадцати.
— Брось, — сказала я, — не мучайся. У меня уже шея задеревенела.
   В комнате было холодно. Я сидела на диване. Кирилл включил рефлектор, и его спирали постепенно накалялись, поблескивая в темноте загадочным красным светом. Я подумала о том, что завтра на работу, и мне стало грустно.
— Вот и кончились мои каникулы, — сказала я.
— У тебя все только начинается.
— А мне кажется, что все кончилось. — Я поджала колени к подбородку, уставившись на красные спирали рефлектора.
— Ересь несешь! — недовольно сказал Кирилл. — Ты обязательно станешь выдающейся пианисткой. О-бя-за-тель-но!
— Ты в самом деле так думаешь?
— Я тебе всегда говорю, что думаю. Ты обязательно станешь, кем захочешь.
— У меня этот год будет очень трудным. Я не представляю, как все выдержу снова — подготовка, экзамены, поступление.
— Я помогу тебе во всем, — Кирилл накручивал на палец мои волосы, раскручивал, и так без конца.
— Пойду я, — сказала я, приподнимаясь. — Завтра мне на работу. Первый рабочий день.
   Кирилл удержал меня.
— Подожди еще немножко, — рука его просительно коснулась моего плеча, и что-то было в его голосе, глазах такое умоляющее, даже жалкое, совершенно ему не свойственное, что я согласилась.
   Бледно-зеленая луна заглядывала через незанавешенное окно, заливала темную комнату серебристо-зеленоватым светом, который дрожал над раскалившимися спиралями рефлектора. Мы целовались и обнимались с какой-то горячечной обреченностью, как будто завтра я шла не на работу, а в какой-то долгий опасный поход. Мне уже было страшно от сухих, ставших вдруг чужими губ Кирилла, его тяжелых и незнакомо властных ладоней; а когда должно было быть по-настоящему страшно, испуга совсем не было, и только один раз мне хотелось шепнуть Кириллу «dolce»…
   Дома я была в пол-одиннадцатого, как и обещала — завтра начинался мой первый рабочий день.

* * *

   Работа лаборанткой оставляла время для занятий музыкой. Я договорилась о занятиях с Варнавской и начала прилежно ходить. Но уже через месяц какие-то совершенно непредвиденные обстоятельства заставили меня пропускать уроки. То я задерживалась на работе, то у меня были билеты в театр, то я порезала палец и неделю вообще не могла играть, то очень сильно устала, словом, причин было больше, чем нужно, чтобы объяснить свое отсутствие. Мои пропуски тут же сказались на моей игре. Каждый раз, когда после очередного перерыва я садилась за инструмент, пальцы скользили по клавишам скованно и тяжело. После нескольких часов игры это проходило, но каждый раз все медленнее, и все дольше приходилось разыгрываться.
   Родители по-прежнему молчаливо не одобряли мои занятия. Но теперь молчаливая неприязнь распространилась и на Кирилла, который поддержал мой дерзкий поступок.
   Кирилл часто бывал у нас и не мог не чувствовать перемену отношения к нему, однако, похоже, это его не волновало. Он был так же вежлив с моими родителями, как и раньше. А вот у нас… Что же было дальше у нас?
   Плотина сдержанности была сломана, и на меня обрушились потоки нежности и заботы. Это и трогало и раздражало. Кирилл пекся обо мне, как о маленьком ребенке, звонил по пять раз в день домой и на работу, несмотря на то, что мы каждый день виделись, а если я, не дай Бог, заболевала, тащил к нам все подряд: лекарства, малину, мед, молоко, лимоны…
— Рыцарь, достойный XV века, — говорила, усмехаясь, мама, и я не могла понять, чего больше было в ее усмешке — недоумения или восхищения. Или, может быть, эти чувства стояли рядом?
   Я немного уставала от этих постоянных звонков, встреч, провожаний, а кроме того Кирилл все чаще спрашивал, почему я так мало занимаюсь музыкой, и этим мне был неприятен. Хотя вполне справедлив. Музыкой я занималась все меньше и меньше, и все труднее было представить себя студенткой консерватории. И мысль, которая вначале казалась фантастической и ко мне совершенно неприменимой, все укреплялась, обрастала какими-то «за» и постепенно переставала быть абсурдной и нелепой. Мысль о поступлении в Иняз. Ежедневная работа в институте, круг общения, неназойливые тактичные разговоры родителей, их убедительные, разумные доводы все больше и больше склоняли меня в пользу этой мысли. А главное — у меня не было сил пережить второй раз возможный провал в консерваторию. И сил заниматься, сколько необходимо, тоже не было.
   Варнавская звонила сначала очень часто, выясняла, почему я не пришла на урок, давала задание, предлагала перенести время занятий на любое другое, мне удобное. Даже приглашала приходить заниматься к ней домой — ближе. Я записала адрес, но не пришла. Ни в этот день, ни на следующий. Я чувствовала, как что-то теряю, медленно и неотвратимо, и сердце у меня тоскливо сжималось, когда я слышала, как исполняют по радио вещи, которые совсем недавно я играла ничуть не хуже. А может, лучше. Но раскрытое пианино не вызывало, как раньше, желания играть. Наоборот, все труднее было сесть за него.
   Часто мне хотелось забыть все — мои занятия, поездки на другой конец города, мою игру, выступления, похвалы Варнавской, забыть вообще, что я умею играть. И мешал мне в этом Кирилл.

* * *
   Зимой я почти окончательно решила поступать в Иняз. Это сейчас я понимаю, что решила, а тогда мне все казалось какой-то неизбежностью, которой нельзя не подчиниться. Я подчинилась. Родители были довольны — после стольких лет непонимания все становилось на свои места. Гасли последние отблески колебаний. На полке по соседству с нотами появился увесистый англо-русский словарь Мюллера.
   Кирилл, приходя ко мне, смотрел на него неодобрительно.
— Чем ты недоволен? — раздраженно спросила я, поймав в очередной раз его взгляд.
Он молча пожал плечами.
— Ты же знаешь.
— Чего ты от меня хочешь? Ты что — святой, самый честный, самый принципиальный?! — Я кричала, не могла остановиться и была сама себе противна.
   Наконец я выдохлась и умолкла.
— Перед кем ты оправдываешься — передо мной или перед собой? В конце концов для меня это не так важно — кем ты будешь: пианисткой, преподавателем, лаборанткой или домохозяйкой.
— Последнее, конечно, тебя бы устроило больше всего.
— Меня бы устроило то, что тебя устроило. Если для тебя лучше английский, пусть будет английский.
— Так ты не против моего решения? Ты не считаешь меня… — я запнулась, подбирая слово.
— Я люблю тебя, — сказал он устало, словно в сотый раз объясняя задачку непонимающему школьнику. — Мы говорим с тобой о разных вещах. Делай, как знаешь. Ты, мне нужна, ты, а не выдающаяся пианистка или преподаватель языка.
   Я испугалась, что сейчас он спросит, когда мы поженимся. За этим вопросом стояла малоприятная перспектива кастрюль, пеленок, стиральной машины, которая могла помешать… Помешать чему? Теперь я не видела впереди сияющих вершин, к которым нужно было бы стремиться. Я чмокнула Кирилла в лоб:
— Ты прелесть!
   Мне еще хотелось уладить все с Варнавской. По телефону я бы не решилась сказать ей, что готовлюсь к экзаменам вовсе не в консерваторию. Я нашла ее адрес и пошла к ней домой. Я думала, что у нее какой-то необычный дом — она вся такая необычная, красивая, утонченная… Я знала, что живет она одна — взрослая дочь вышла замуж и уехала. «Стася моя», кажется так она ее называла, и я не знала, какое это имя, Станислава, пожалуй.
   Дверь мне приоткрыла худая девушка в старом халате, небрежно наброшенном на черную комбинацию. Она не приглашала войти, стояла на пороге, облокотившись о косяк двери, курила сигарету и насмешливо меня разглядывала.
— Варнавская здесь живет? — пролепетала я.
— Соседка? — хрипло спросила она, кивнув куда-то в глубину коридора. — Нет ее. Уехала повышать квалификацию. В Москву.
— Давно? — сказала я, чтобы что-то сказать.
— С неделю уже. — Она стряхнула пепел, и он упал на черное кружево. — А ты кто такая?
— Ее ученица.
— А-а-а… учени-и-и-ца… — насмешливо протянула она. — Ковшова, что ли?
— Да, — я удивилась и не могла этого скрыть.
— Входи, — она шире открыла дверь и отступила назад, давая войти.
   Коридор был длинный, темный, захламленный, она уверенно вела меня куда-то, держа за руку, а я без конца обо что-то спотыкалась. Наконец, мы вошли в комнату. Она напоминала склад старой мебели, которую сваливали здесь, перед тем как выбросить. Девушка села на стул, закинув ногу на ногу. Она курила, стряхивая пепел на комбинацию.
— Тебе, — девушка протянула мне тонкую тетрадку, вытащив ее мгновенно и непонятно откуда.
   Это были ноты. Вальс Шопена № 14 «Oeuvre posthume», ми минор. Варнавская давала их мне, когда я учила вальс. Я знала, что почему-то эти ноты ей очень дороги.
— Это мне?
— Сказала же. Варнавская перед отъездом оставила. Просила передать Ковшовой. Даше Ковшовой. Если зайдет.
   Как она могла знать, что я зайду, если я сама неделю назад об этом не знала?
— Это ты что ли собиралась в консерваторию поступать, а теперь раздумала? — Девушка встала. Халат сполз на пол. — Раздумала так раздумала — кому какое дело? Чудачка она, твоя учительница. Звонила твоим родителям, расспрашивала…
— Мне ничего не передавали, странно.
— Всю жизнь о ком-то печется. Дочки ей мало. Лучше б замуж вышла. — Девушка пожала голым плечом, перетянутым черной бретелькой. — Славная баба, но чудачка.
   Меня передернуло от ее слов, и я бросилась вон из комнаты.
— Дверь захлопни!.. — донеслось мне вслед.
   Я шла домой и плакала.

* * *

   Я поступила в институт с первого раза, набрав 23,5 балла из 25 возможных.    Причина такого успеха была не только в моих знаниях. Мне помогли. «Помогли», «помочь», я мусолила эти слова — «помочь» — от слова «мочь», может помочь, а тот, кто не может? Вернее, кому не могут?.. А если бы мне кто-то помог тогда, год назад?
   Но что сейчас вспоминать о том, что было год назад?
   Я с головой погрузилась в студенческую жизнь. Кстати, поступила я на итальянское отделение. Английский язык — слишком много желающих, высокопоставленных желающих (в этом году дети деканов, помощников ректора и проректора как сговорились туда поступать), немецкий, испанский — тоже немало. На французский поменьше, но не смогли найти репетитора, который бы согласился меня натаскать за два месяца к вступительному. Оставались арабский, японский, бенгальский, итальянский, корейский. Репетиторы были по итальянскому и корейскому. Я выбрала итальянский. Может, потому что он ближе к музыкальной терминологии?
   Лекции, практические, семинары, общественная работа, спорт… Только в художественной самодеятельности я наотрез отказалась участвовать, сказав, что у меня нет музыкальных способностей. В этой насыщенной жизни все меньше времени оставалось для всего, что не связано с институтом. В том числе и для отношений с Кириллом… Хотя он уже ничего не говорил о музыке, все равно, Кирилл — это было прошлое, которое я хотела выбросить из головы. Я не могла отделаться от мысли, что в глубине души он меня осуждает.
   Кирилл по-прежнему часто звонил и заходил, но ему все реже удавалось застать меня дома. То я была в институте, то в библиотеке, то у подруг, а если дома, то занималась — оказалось, что немецкий, мой второй язык, дается мне не так уж и легко.
   У меня появились новые знакомые, а список, в котором так долго значился только один Кирилл, вдруг начал быстро расти. «Я ничего никому не обещала», — думала я, собираясь в очередной раз в кино. Не с Кириллом. С моими новыми знакомыми все было легко и просто, не велись разговоры о замужестве, не звонил в самое неподходящее время телефон. Кирилл стал звонить поздно вечером, почти ночью. «Тебя не было раньше», — говорил он. Или «задержался на занятиях» — в изостудии, надо понимать, где он до сих пор занимался.
   Мама выразила недовольство по поводу таких поздних звонков. Я стала забирать телефон к себе в комнату и ставить на пол рядом с кроватью. Иногда он звонил, когда я уже спала. В полудреме я поднимала трубку и пыталась слушать его, думая о том, что завтра вставать в семь, и я опять не высплюсь, и опять будет болеть голова.
   Когда началась сессия, я попросила его не звонить после одиннадцати. Ночью в отличие от большинства я заниматься не могла, а подготовка к экзаменам забирала гораздо больше сил и времени, чем я думала. Учебники меня утомляли, слова заучивались плохо, и мне не верилось, что еще год назад я так легко запоминала нотный текст.
   Кирилл перестал звонить ночью. Днем меня почти никогда не было дома.
   Он перестал звонить совсем.
   Он всегда помнил о моем самолюбии, а я о его забывала… забыла…
   Последний раз мы встретились весной. Кирилл пришел к институту, не предупредив меня, и я с легкой досадой подумала, что теперь-то уж точно опоздаю в бассейн, куда недавно записалась. Он взял у меня из рук торбу, набитую купальными принадлежностями, книгами и тетрадями, а свою элегантную маленькую сумочку я перекинула через плечо.
— Я тебя не задержу.
— Что так официально? — Я фальшиво рассмеялась.
— Ты, наверно, должна еще поесть перед бассейном? — Он и сейчас продолжал заботиться обо мне.
— Ни в коем случае. Только после.
   Откуда он знает о бассейне?
   Мы сели. Он бросил наши сумки на скамейку так же, как когда-то бросал свой портфель на крышку моей парты.
   Кирилл запрокинул голову, подставляя солнцу лицо. Мне показалось, что он побледнел и осунулся за то время, что мы не виделись. Много занимается? Пропадает в изостудии?
   Мы долго молчали. Все вокруг цвело, и я вспомнила другой май, и мне на мгновение стало тоскливо.
— Даша, что с тобой происходит последнее время?
— Ничего.
— Не «ничего», а ничего хорошего.
— Просто много занимаюсь.
— Ты всегда много занималась. — Он чуть коснулся запретной темы и, почувствовав, тут же ушел от нее. — Но не в том дело.
— А в чем?
— Ты так изменилась.
   Я часто слышала в последние месяцы комплименты: изменилась, похорошела, повзрослела, расцвела… Он сказал не так.
— Все изменилось.
— Что же?
— Все — я, ты, наши отношения…
— Что же произошло?
— Все изменилось, все, неужели ты этого не понимаешь? Год назад я была глупенькой, наивной девочкой, мечтавшей поступить в консерваторию и покорить публику…
— Сейчас ты поумнела?
— Да.
— И теперь ты так умна, что наши прежние отношения кажутся тебе глупостью?
   (Зачем он это спросил?)
— Нет, но это все было детство, детство… Понимаешь?
   (Вот, получай же!)
— Понимаю.
У него стало такое лицо… Меня захлестнула жалость и что-то еще, чему не было названия.
— Ты ушла во взрослость, а я остался в детстве.
   (Зачем он это говорит? Пусть скажет, что любит меня, и я перестану молоть чепуху).
— Я правильно тебя понял?
— Почти.
   (Что я говорю?)
— Может, нам лучше не мешать друг другу и идти каждому своей дорогой?
— Пожалуй.
   Он сидел молча с каменным лицом. Минута, и я бы разревелась и бросилась ему на шею.
   Он встал, подхватил свою сумку и пошел по дорожке к выходу из парка. Он шел прямо, чуть покачивая сумкой, и только голова была опущена. Я умоляла его про себя обернуться. Если бы он посмотрел на меня, то все понял бы и вернулся. Он, не оборачиваясь, ушел из парка. И из моей жизни.
   В бассейне я плавала двойное время и от усталости еле доплелась домой, а дома съела полкастрюли голубцов, порадовав маму своим аппетитом.

* * *

   На последнем курсе я вышла замуж. Мы учились вместе, и если бы кто-то пять лет назад сказал, что мы поженимся, я бы рассмеялась. Виталий не значился в моем списке ни под каким номером. Он шел на «красный» диплом, почти не приходил на наши вечеринки, не предлагал мне руку и сердце и не будоражил нашу семью ночными звонками. Но как-то он разыскал меня в библиотеке, где я корпела над очередным текстом, и, провожая домой, сказал, что нам нужно пожениться, и, если я не возражаю, лучше сделать это сейчас, пока не начались госэкзамены, распределение и предвыпускная суета. Я была слегка ошарашена, но сказала, что подумаю, и он терпеливо ждал две недели, пока я думала, а потом я согласилась. Чем ближе было окончание института, тем тоскливее мне становилось, даже на наших веселых вечеринках, когда я представляла, как скоро окажусь одна, в незнакомом коллективе и с нелюбимой работой. Уже где-то на втором курсе я поняла, что иностранный — не моя стихия, но менять что-то было уже поздно. И я занималась, и оценки получала неплохие, хотя я видела, что меня спрашивают не совсем так, как других, чьи родители не работали в институте; спрашивают по некоторым предметам, во всяком случае. О распределении можно тоже не думать, родители обещали помочь. Оставалось подумать только о замужестве.
   Когда мы поженились, Виталий сказал, что нечего сидеть у родителей под крылом и совместную жизнь надо начинать самостоятельно. Но ничего не получилось. Общежитие, конечно, нам никто бы не дал (оба местные), снимать квартиру пришлось бы за деньги родителей, а заставлять кого-либо из родителей менять квартиру тоже едва ли было бы проявлением самостоятельности. Мы стали жить у меня.
   В конце года Виталий получил рекомендацию в аспирантуру. Ему предлагали место на заочном отделении. Отец предложил похлопотать насчет стационара, но Виталий наотрез отказался. Они долго спорили, не думая, что из соседней комнаты я слышу их возбужденные голоса.
— Я не могу так сделать, даже если бы хотел. Я женился на Даше, потому что люблю ее, а не потому что она дочь профессора нашего института. И она никогда не должна подумать так.
   Я слушала, как они спорят, и впервые со дня замужества чувствовала себя абсолютно счастливой женщиной. И еще я радовалась, слыша, как Виталий, хотя бы косвенно, объясняется мне в любви. Он почти не говорил этого, считая, очевидно, что все и так само собой разумеется. А потом я подумала, что не все были так искренни в чувствах, как Виталий, предлагая мне выйти замуж.
   Со мной все было проще. Я ни с кем не спорила, когда родители предложили мне поступать в аспирантуру, от кафедры зарубежной литературы, откуда и будет научный руководитель. Уж лучше зарубежная литература, чем итальянский и, особенно, немецкий. Изредка я вспоминала уроки учительницы языка и литературы в школе. А тут неожиданно вспомнила, как ее провожали на пенсию — на нашем уроке, так получилось. Пришли завуч, директор, сказали несколько теплых искренних слов; мне стало чего-то не по себе, подступили слезы. Еще чуть-чуть и польются. Я была дежурной, схватила тряпку, выбежала в туалет и разрыдалась над рукомойником. Каково же было мое удивление, когда я увидела еще одну девочку из нашего класса рядом, тоже в слезах. Когда мы успокоились, она показала мне рукой на соседнюю комнату (не комнату, а туалет, мы находились в рукомойной) и тихо сказала: «А там Оксана рыдает». Вот это да! Никогда бы не подумала — Оксана способна на слезы в туалете, такая веселая, умненькая и вроде бы житейски поверхностная. Через минуту Оксана вышла, умыла лицо, я отжала тряпку, и мы втроем вернулись в класс.
   Чего-то вспомнила, как Кирилл сказал, что люди поверхностные вроде бы неожиданно проявляют себя глубокими и чуткими, а иногда после общения с известным, популярным, стало быть, умным и глубоким художником, ученым, писателем хочется плюнуть и поскорей отойти подальше. Что это я вспоминаю и вспоминаю разные разности?
   Так вот, я, конечно, поступила, и, конечно, у меня не было проблем ни с темой, ни с руководителем, ни со статьями. Я защитилась в срок. На следующий год защитился Виталий. Ничего хорошего ему не предлагали, и я упросила отца «поговорить» насчет места на кафедре в том институте, куда распределилась я, чтобы Виталий не знал об этом. Мне не светило работать на новом месте одной, без поддержки, в незнакомом коллективе, когда я опять выйду на работу (защитившись, я ушла в декрет). Главное, конечно, не в новом месте работы. Я легко входила в незнакомый коллектив. Я боялась очутиться один на один с чужой работой. Это была не моя работа. Будь рядом Виталий, мне было бы легче. И еще одно. Я бы не смогла жить нормально, зная, что Виталий с его призванием педагога и незаурядными способностями сидит где-нибудь в НИИ старшим научным сотрудником безо всяких перспектив и с лаборантской работой, в то время как я, не имея никаких способностей к преподаванию, учила бы зарубежной литературе. Впрочем, почему я так уверена, что не смогла бы при этом жить нормально? Ведь я сделала уже многое, что показалось бы мне ужасным в шестнадцать лет. И ничего, живу, и вроде нормально. Вот только вопрос, что такое «нормально жить»?
   Виталий получил распределение в тот же институт, что и я. Он не подозревал о моем вмешательстве. Как-то раз, сразу после того, как мы поженились, он попросил меня никогда не устраивать его дела с помощью отца.
— Что касается тебя, тут — пожалуйста. Все, что угодно! Но вот обо мне — ни словечка… Обещаешь?
   Я пообещала. И через четыре года нарушила свое обещание. Возможно, я нарушила бы его и раньше, но просто не было необходимости.
   Виталий был обрадован своим распределением, он и подумать не мог, что я не сдержала своего слова.
   Мы стали работать вместе. Хотя в моем представлении работал только он. Я несколько раз ходила  на его лекции. Каждая лекция — маленький спектакль со своей завязкой, кульминацией и развязкой. Его слушали, раскрыв рты. Я отрабатывала свою работу и получала за это деньги. Отрабатывала честно — читала специальную литературу, старательно готовилась к лекциям и семинарам, старалась не пропускать ни одной новинки. Кое-какие отрывки из вещей немецких и итальянских авторов я читала в подлиннике и старалась увидеть что-то особенное, то, что в русском переводе упускалось, даже если перевод существовал.
   Таких лекций, как у Виталия, у меня не получалось. Меня слушали с внимательной вежливостью, не больше. «Это не так уж мало, — говорила я себе. — Других вообще не слушают. И даже на них не ходят». Но меня иногда волновало другое — могла бы меня слушать, затаив дыхание, другая аудитория, в другом зале? Чего зря гадать, теперь я никогда этого не узнаю… Хотя часто кажется, что могла…
   Мой инструмент умолк теперь окончательно. Виталий не выносил «музицирования», как он называл. Так же, впрочем, как и всяких других увлечений — он называл это «хобби». (Музыка — мое хобби — мне было и смешно и горько.)
— Человек должен совершенствоваться в работе, а не убивать время на всякие другие занятия, которыми должны заниматься совсем другие люди — по долгу своей профессии.
   «А как насчет призвания?» — думала я. Но вслух не произносила. У Виталия профессия и призвание совпадали. Он мог не понять меня.
   Странное дело — неужто в самом деле так сладок запретный плод? Меня тем сильнее тянуло к пианино, чем больше Виталий возражал против моих музыкальных занятий, точнее, просто — игры на пианино. Инстинктивно чувствовал, что с музыкой и именами композиторов у меня связано еще и другое имя? И голубая, зеленовато-серебристая луна, которой теперь я не вижу. У нас даже вспыхивали изредка ссоры, если я садилась к клавиатуре. Я не знаю, чем бы кончилось, если бы не Олежка. Я так замоталась с грудничком, что не всегда находила время подумать о сне, не то что о пианино, а когда он чуть подрос, оказалось, что сын, еще не научившись ходить, уже разделяет взгляды отца. Едва, улучив минуту, я брала аккорд, раздавался первый звук, сын заходился в безутешном, безудержном плаче. Вопрос решился сам собой. Пианино больше не открывалось. Только где-то с этих пор я не могу слушать классическую музыку. Я не хожу на концерты, не слушаю записи, пластинки, диски и спешу выключить радио или телевизор, если начнут передавать классическое. Однажды я навлекла на себя благородное негодование одной знакомой, которая с огромным трудом достала мне билет на Рихтера. Я отказалась. Наверно, она была поражена неразвитостью моего музыкального вкуса. Пусть думает. Мне легче пережить ее возмущение, чем то, что уже было однажды. Но не нужно об этом.

* * *

   Я долго пыталась выяснить у Олега, почему он так не любит мой второй портрет. Он долго уходил от ответа, и когда я уже перестала спрашивать, потеряв всякую надежду, сказал:
— Понимаешь, мам, ты на нем какая-то безжизненная. Глаза, лицо, губы — все красивое и холодное. Снежная королева в своих чертогах. Ты не обижайся, ты тут ни при чем, просто художник такой.
   Я подумала, что, скорей всего, именно художник тут ни при чем. Я вспомнила, как мучился Кирилл, пытаясь второй раз написать мой портрет.
   Он так и не написал его — он не мог написать что-то застывшее, статичное. Мне кажется, что для меня все остановилось давным-давно. А сейчас я только смотрю на перемены вокруг, как смотрят из поезда на мелькающие за окном пейзажи. Правда, еду я в мягком вагоне, даже не в мягком, а в «СВ». Я знаю, что у моих подруг и знакомых этот «СВ» вызывает или искреннюю зависть или искренний восторг — смотря какие подруги и знакомые. Ну да — такой муж (имеется в виду не пьет, не курит, хорошо относится, оклад, положение и т. д.), такой сын (одни пятерки, спортсмен, умный, послушный и т. д.), такая дочь (хорошенькая, воспитанная, очень развита для своих лет), такая квартира (немецкая сантехника, финская плитка, японская стереосистема и т. д.), такая работа (кандидат наук, преподаватель в институте, уважение в коллективе, в аудитории и т. д.), такая обеспеченность (каждый год — отдых у моря, платья в ателье «люкс» и т. д.), словом, все такое, такое… И выглядит она (в смысле — я) как!..
   Зачем мне объяснять, что японская стереосистема вытеснила мое пианино (теперь оно стоит у родителей), что финская плитка интересует меня ненамного больше, чем моя хорошо сохранившаяся внешность. Я никому никогда этого не скажу — кто поверит, что женщину не интересует ее внешность, нет, не буду кривить душой, интересует, но мало, в основном, уход за собой — ради мужа, которому не все равно, как я выгляжу, ради детей, особенно, ради сына, который придает этому большое значение, но у него свои понятия, отличные от общепринятых. Мне скучно заниматься своим гардеробом и так же скучно наводить уют в квартире. Но я понимаю, что это нужно — и делаю. Уж в чем-в чем, а в добросовестности мне не откажешь. И я регулярно хожу в парикмахерскую, просматриваю журналы мод, обновляю одежду, и в квартире у меня чистота и порядок.
   Работа… что тут говорить — работа, которая так и не стала любимой, и этим все сказано. И не только работа… А дети… Олег… У нас с ним хорошие отношения, но никак не могу понять, почему у нас с ним нет общего языка. Я всегда интересовалась его делами, не прикрывалась занятостью и усталостью и долгим беседам с подругами (про себя я их называю «интеллигентский треп») предпочитала общение с сыном. Общение с детьми, когда родилась Катя. Я искренне хочу только хорошего. Я не хочу, чтобы Олег ломился в закрытые двери там, где мы с Виталием можем ему помочь. Зачем это ему — разочарования, огорчения, неудачи?.. А он упрямится…
   Впервые я почувствовала в нем это упрямство, когда ему было семь лет. Мы с мужем хотели отдать его в спецшколу — с изучением английского. Желающих (я имею в виду родителей, а не детей) попасть была масса, и детям полагалось пройти конкурс. Олег его не прошел. Я не особенно переживала. Директор школы в прошлом была студенткой моего отца, он даже руководил ее дипломом. Я знала, как Виталий относится к таким переговорам, но теперь, когда Олежка «провалился», я была уверена, что сумею уговорить мужа. Не ради Виталия же, в конце концов, а ради сына.
   Мы пришли домой (Олега оставили гулять во дворе), и я начала разговор. Я не думала, что это вызовет у Виталия такую бурю негодования. «Ты воспитываешь ребенка протекционистскими методами! Человек должен знать, на что он способен! С самого детства!»
   А потом он долго говорил о том, что человек должен всего добиваться своим трудом, что помощь должна выражаться не в «звонках сверху», а в более пристальном внимании и большей требовательности. Что можно, вернее, нельзя не любить сына, дочь, родителей, друг друга, но никто не должен запихивать свое чадо туда, куда легче пробиться благодаря уже проложенному пути, уже добытым своим трудом плодам и пр. Муж и жена любят друг друга, понимают, желают, заботятся, помогают, но «я же никогда не требовал у тебя или твоих родителей…» Это была чудная маленькая лекция в духе тех, какие он читал своим студентам. Я прервала ее очень прозаически:
— Неужели ты не понимаешь, что сейчас все так делают? От продавцов до академиков. И бизнесмены, и писатели, мужчины и женщины, старые так же, как и молодые...
   И тут он начал рассказывать о себе. Что всего добился своим трудом, что ему никто не помогал, и сам он — сын простого рабочего, кого мать растила одна, потому что отец рано умер.
   Можно было говорить о том, что это было раньше, а сейчас все совсем по-другому. Виталий часто отвечал: «Раньше люди в лаптях ходили».
   Я сделала ошибку. И, не успев еще ее сделать, уже пожалела о ней.
— А ты знаешь, что своим распределением, своим нынешним местом работы ты обязан отцу?
   Я не думала, что он будет так ошарашен моим заявлением, высказанным спокойным и доброжелательным голосом. Он был похож на человека, который, ободрав руки в кровь, взобрался по канату на недоступную вершину, гордясь тем, что взобрался на нее сам, а не поднялся по канатной дороге. А поднявшись, выяснил, что этот канат все время тянули вверх мощные подъемные устройства.
   Лицо Виталия стало такого цвета, как кафель на кухне (я готовила обед). Я испугалась, что ему станет плохо и бросилась к нему. Он остановил меня на полпути таким отчужденным тоном, что сама мысль подойти ближе показалась вопиющие безнравственной.
— Так. Значит, ты меня обманула. И все время молчала.
   Пауза.
— И как часто ты меня обманывала?
   Я не знаю, как далеко мы бы зашли, если бы не прибежал проголодавшийся Олежка. Верные своему принципу — никогда не выяснять свои отношения при ребенке, мы умолкли и, наливая Олежке суп, я подумала — какое счастье, что у меня есть сын.
   Доедая добавочную порцию супа (он всегда прекрасно ел, тут у меня никаких хлопот не было), Олег вдруг сообщил:
— А в ту школу я не пойду. Там училка со злыми глазами. И там английский с первого класса учат. Я не хочу его учить.
   Поначалу я не обратила внимания — мало ли что говорит ребенок. Но когда Олег сказал, что, если мы не дадим честного слова отдать его в нормальную (так он назвал) школу, он объявит голодовку, я заволновалась. Не оттого, что действительно поверила в голодовку, а от одной мысли, что это возможно. Но когда на следующий день Олег отказался от завтрака, я встревожилась не на шутку. Не помогали ни угрозы, ни уговоры. К концу второго дня я сдалась. С тех пор чудовищное упрямство сына давало знать себя не раз. И это при послушности, я бы даже сказала — покладистости его характера. Иногда, глядя на него, я вспоминаю себя. Но Олегу легче. На его стороне почти всегда Виталий. Виталий не высказывает открыто свою поддержку. Он считает, что родители должны демонстрировать единство в запретах и поощрениях детей. Но эта молчаливая поддержка ощутима, и это бесит меня. Иногда я срываюсь и выхожу из себя. Я знаю, как я выгляжу в такие моменты в глазах мужа и сына — издерганная, истеричная, не владеющая собой женщина. Знаю, но каждый раз мне все труднее брать себя в руки.
   А особенно после того, как мы сделали ремонт и отдали пианино родителям. Новую стереосистему некуда было ставить, и Виталий с Олегом, не сговариваясь, сказали мне, что пианино надо убрать — все равно никто на нем не играет (удар боксерской перчаткой в сердце, еще более страшный, оттого что неумышленный). Я кивнула. Мне предложили отдать его родителям — они как раз переезжали на ту квартиру, которую получил Виталий (значит, мы получили). Я опять кивнула. В один миг все было решено. Пианино погрузили на машину. Квартира сразу стала пустой.
   Ночью я проснулась, оттого что бабочка, запутавшись в шторе, громко шелестела крылышками. Я встала и подошла к окну, чтобы выпустить. Никакой бабочки не было. Тиканье часов на тумбочке я приняла за шелест ее крыльев. Я тихонько вышла из спальни и пошла на кухню. Проходя мимо черной дыры, где раньше стояло пианино, я отпрянула в сторону.
   Я не в первый раз просыпалась ночью. Похоже, что это бессонница. Сидеть одной в пустой кухне было невыносимо, читать — невозможно, думать — страшно, и я начала курить. Никогда не думала, что начну курить в таком возрасте. Я выкуривала полсигареты, максимум одну, торопливо делала несколько затяжек в туалете, дрожа от страха (могли увидеть родители). Мне было стыдно — все некурящие, подрастающий сын и дочь кроха, а мать подает детям такой пример. Недокуренную сигарету я потрошила, несколько раз заворачивала в газету, потом в туалетную бумагу и спускала в унитаз, проследив, чтоб вода поглотила бумажный комок. Затем брызгала одеколоном. Проверяла, не пахнет ли. Чистила зубы, полоскала рот. Страх, что меня могут обнаружить сейчас, тщательное сокрытие следов курения отвлекали от других мыслей и чувств. Теперь можно было меньше бояться, что меня увидят с сигаретой в руке. Родители уехали, а у мужа и сына крепкий сон. Я нащупала в кухонном шкафу за банками с рисом и крупами (в такие дебри никто не залазит) пачку сигарет. Но курить не хотелось. Вместе с пианино исчезло что-то, связывавшее меня с тем, что ушло и никогда не вернется.
   «Все возвращается на круги своя», — думала я с сарказмом. Родители приобрели пианино, и оно вернулось к ним. Зачем оно им? А мне зачем? Я же не играю на нем. Разве что в долгих изнуряющих снах, которые хуже бессонницы. Может, я виновата, что не научила сына играть, или хотя бы не заинтересовала музыкой? Как он далек от меня иногда… И Виталий… Все чаще. Неужели вся моя вина в том, что со мной нельзя поговорить о футболе, подшипниках, и я никак в толк не возьму, на что нужно нажать в нашем магнитофоне, чтобы он записывал? Или просто не чувствуется во мне той увлеченности, преданности чему-то, какая есть у Виталия. Я — просто издерганная, уставшая женщина, занятая хлопотами по хозяйству и отрабатывающая свою работу? Сын не делится со мной, потому что не уверен, что я пойму его? Я хочу оградить его от всех ненужных, как мне кажется, волнений, а ему они нужны?
   Я не заметила, как заговорила вслух — шепотом. Я подошла к окну и открыла его. Теплая майская ночь пьянящими запахами ударила мне в лицо. И я вспомнила другую майскую ночь, и мне до дрожи в пальцах захотелось позвонить человеку, которому я не имела права звонить. А много лет назад я не выдержала и позвонила. Я — без пяти минут кандидат наук, без десяти минут мать, как девчонка, набирала непослушными пальцами номер. Мне ответил женский голос, и я бросила трубку. Я знала только, что он распределился в другой город и уехал.
   Часы на кухне показывали три. Надо попытаться заснуть.

* * *

   Больше вспоминать нечего, потому что начинается сегодняшний день. Хотя есть еще кое-что…

* * *

   Это было уже совсем недавно. Олег отдыхал в летнем лагере (опять после трений со мной: я хотела достать путевку получше — он категорически отказался), а у нас в квартире циклевали и покрывали лаком полы, и мы пока ночевали у родителей, которые тоже уехали отдыхать. В разгар ремонтных работ нас пригласили на день рождения, друг Виталия. Я шла туда неохотно. Как чувствовала, что там будет. Там был выпускник консерватории по классу фортепиано, молодой, подающий надежды. Его попросили сыграть. Он не заставил себя упрашивать. Сел за пианино и с блеском исполнил несколько популярных классических вещей. В том числе и 14-й вальс Шопена… Когда он окончил, все были в восторге. Больше других восхищался Виталий.
— Вот что значит профессионал! Вот это игра! Ты заметила, Даша, сколько чувства, сколько жизни! У этого мальчика большое будущее.
   Меня всю трясло. Я незаметно выбралась из комнаты и нашла ванную. Я закрыла дверь, открыла кран, и слезы потекли в раковину, смешиваясь с растворившейся тушью. На щеках оставались серые ручейки. Мне хотелось орать:
— Я же играла лучше, лучше! Что со мной сделали!
   И тут же остановила себя. Кто сделал? Я сама себя делала… Рисовала свой портрет…
   Я еле дождалась, когда мы ушли. Перед сном Виталий всегда спускался за газетами и стоял немного на крыльце. Я умирала от нетерпения, дожидаясь, пока за ним захлопнется дверь. Потом я сразу бросилась к пианино и откинула крышку. Странно, у пальцев память куда лучше, чем я думала. И техника оказалась не так плоха, как я ожидала. Хотя руки были деревянные, но игра продвигалась, и темп был ненамного медленнее, чем нужно. Страшно было не это. Страшны были звуки. Они были мертвые! Я уронила лицо на клавиши и зарыдала. Я не слышала, как вошел муж. Он был изумлен.
— Дашенька, это ты так чудно играла?!
   Я не учла, что балкон открыт и во дворе все слышно.
— Я знал, что ты немного играла, но чтоб так!..
   «Немного…», «немного» …кружилось у меня в голове, и я не понимала, говорю я это вслух или про себя, и рыдала так, как сто лет назад, когда сидела одна, запертая в музыкальном классе…
   После этого случая у нас с Виталием потеплело. Ну, у нас и раньше не было ссор, скандалов. Но с тех пор, мне кажется, мы стали терпимее. И к друг другу. И он стал видеть в моих срывах не только «женские капризы» и «дамские штучки». А может, мне это только кажется?

* * *

   Солнце переместилось, и эскиз оказался в тени. Я подошла к зеркалу и поправила волосы. Да, моих лет мне никто не даст. Но хватит воспоминаний. Воспоминаниями сыт не будешь. Сколько я уже сижу тут, копаясь в себе. Зачем и кому это нужно? Уже который час, а у меня маковой росинки во рту не было.
   Вот если бы я была писателем… Если бы я была писателем — тогда другое дело. Тогда бы я написала что-нибудь душещипательное… О женщине, не нашедшей своего места в жизни… Вот только последний штрих нужен какой-нибудь, заключительный.
   Но разве это обо мне? Я — счастливая женщина: кандидат наук, интересная работа, семья, квартира. Двое детей. Родители рядом. А моя внешность? Ну хватит раздумий, пора готовить завтрак. Или уже обед. Вот только просмотрю вчерашние газеты. Вчера в этой суматохе руки не дошли.
   Развернула первую попавшуюся. Пролистала. Что это? Что-то очень знакомое в этом небольшом фото в углу. В этом лице.
   Я надела очки. Пробежала статью глазами. Я не ошиблась. Трафаретный язык газетной статьи среднего уровня: «Кирилл Беляев… молодой, но известный художник… выставки в Токио и Париже… Конкурс… Томск… Поделился своими мыслями… «Художник… прежде всего уметь чувствовать…» «Что Вы цените?...» «Целеустремленность, отзывчивость…» «Хотите ли…» «Должны решать сами…»
   И еще какие-то биографические сведения… Женат, двое детей… Отзывы разных людей… Описывается случай с одной натурщицей. Я прочла до конца. И взбесилась. Эта прочитанная история… Нет, нет… Это же было со мной!.. Со мной…
   Как-то Кирилл принес в класс папку со своими акварелями — отобрать лучшие, чтобы кому-то показать. Я дежурила, осталась сполоснуть губку, вытереть доску, почти все уже вышли из кабинета, пошли в другой. Я вытирала доску, а Кирилл сидел за партой и перебирал рисунки. Я подошла поближе. Красиво. Вид на Днепр с Пешеходного моста, вид с другого берега на Днепр с Пешеходным мостом, лето… нет! — весна… Кирилл встал, сказал: «Я сейчас» — и вышел. Я порассматривала разложенные на парте акварели, а потом захотела посмотреть еще. Я вынула из папки… Красота! Несколько роз, прямо на скатерти, бокалы с вином, фрукты… Какой-то натюрморт, я не могла глаз оторвать. Положила тряпку, схватила и смотрела и так, и эдак, то на свет, то в тень… Ой! Что я наделала! У меня душа в пятки ушла. Капнула водой прямо на картину… Тут вошел Кирилл.
— Я испортила… Намочила водой — брызнула прямо на рисунок.
— Где?
   Он подошел, глянул. Засмеялся.
   Это еще хуже! Прям издевается надо мной. Я же места себе не нахожу.
— Это нарисовано! Капли воды на розе.
   Он еще пуще засмеялся.
— Значит, пойдет! Обязательно покажу.
— Кому?
— Человек придет к нам…
— В изостудию?
— Да. Преподаватель хочет ему… известному художнику… хочет ему показать несколько работ. Надо предложить преподавателю эту. Капли воды на розе нарисованы. Пусть художник посмотрит.
   …Почему мне так тяжело дышать… Надо открыть окна…
   Ну вот он, последний штрих…

II

   Может, я так бы и наблюдала за своей жизнью — пейзаж за окном вагона, мягкого вагона или «СВ»…
   Если бы не Катя. Хлопот с ней… Хлопоты с Олегом воспринимаются теперь мной как баловство и удовольствие. Это разве хлопоты! Правы все — примерный идеальный ребенок, хороший, умный, не говорю уж, чего он добился. Сам. Не позволил, чтоб мы ему… Да разве мы знали в деталях все особенности его занятий… Правда, Олег теперь реже меняет портрет на эскиз, портрет стал меньше его раздражать, «а может, я к нему привык?»
   Была бы писателем — так бы и написала: «Восемнадцать лет спустя», «Двенадцать лет спустя»… Странно — сижу в той же комнате, в той же позе, в том же кресле, а прошло столько лет… Сколько всего случилось. Но по порядку.
   Немножко упрямства мужчине необходимо. Сумеет настоять на своем, и не будет угождать во всем женушке и петь с ее голоса… Олег уже встречается с девушками, но, надеюсь, не стремится ублажать их любой ценой.
   А вот Катя… И в детстве была упрямая, а сейчас… Ведет себя по-своему, ничуть не заботясь, как воспринимается ее поведение со стороны. Пусть хорошенькая, очень хорошенькая, стройная, но от нее все мужчины разбегутся… Но Катю это и не волнует. Я просто в шоке. С детских лет такая. Совсем об этом не заботилась.
   Даже о своей внешности. Нельзя было заставить ее пойти в магазин на примерку платья. Бегает в каком-то старье, из которого выросла или обтрепала. Говорю: «Пойдем купим новое!» Надуется, как мышь на крупу, и забьется в уголок. Не вытянешь. Сколько я слышала от знакомых, что их дочери покоя не дают — то платье, то куртку, то кофточку, да помоднее и подороже… А у меня все наоборот. В магазин нужно вести со скандалом. Да и постарше стала — уже не бегает обтрепанная и распатланная, но никакого интереса ни к одежде, ни к украшениям… А вот что затеяла с иностранным, а потом с танцами…
   Даже не танцы это называется, а хореография. Ну, записалась бы на танцы. Или на балет. Все данные, вроде бы. Хотя я в этом мало что понимаю. В хореографию там их всех принимали, без предварительных проб. Что это за занятия? Балет — я понимаю, красиво, выступаешь на сцене, оканчиваешь училище, можно и высшее образование получить… Танцевальный кружок — тоже очень хорошо, народный танец — это сейчас и очень популярно, даже дети на концертах выступают в национальных костюмах… А это — что такое? Придумали — возить выступать на несколько дней детей в пять-шесть лет то в Ирпень, то в Ворзель, то в Боярку, то в Мироновку… И Катя даже не подумала нас послушать, когда мы уговаривали не ехать. «Нас на четыре дня всего, я поеду». Оказалось, положим, все пять. Совсем маленькая была, а нас не слушала. Три раза в неделю занятия, два раза — хореография, а один раз — общая физическая подготовка: то они на лыжах катаются, то на коньках, то бегают во дворе, то в бассейне плавают…
   А вначале я так обрадовалась. Когда обнаружили, что она любит музыку и у нее хороший музыкальный слух. И сразу сказала, что отведу ее в музыкальную школу. Только сказала — сразу надулась: «Не пойду». Ну не поведешь же насильно за руку. А может, и надо было. Думаю, отдам попозже. Не буду ничего говорить, пойдем гулять и зайдем по дороге в музыкальную школу, недалеко... Затянула, затянула я. Надо было не ждать десяти лет, а отдать в семь, восемь. Или раньше, через месяц после того, как она отказалась, через два-три, но раньше. Или позже, но не допустить этой хореографии. А она сама и записалась, едва десять исполнилось. Пришла и говорит — так, мол, и так.
   Через полтора года или через год придумали — раз в неделю детям ходить с шести утра. До школы! Полтора часа катаются на искусственном льду или занимаются в балетном классе у настоящих станков, слово-то какое — станки. Катя говорит: «Мама, это же не те станки…» В моих понятиях, не таких уж скудных, станок — токарный. Так, как печь — доменная. А она выслушала и сказала: «Знаешь, у каждого свой станок…»
   Это как понимать?
   Но ее станок стал и моим. Не могла же я ее отпустить одну в начале шестого утра добираться пешком. Она ходила с подружкой, они по дороге встречались и шли пешком вдвоем. Прямо с тренировки — в школу, на все уроки, потом — домой. Если занятия на льду, таскались с коньками и с портфелями. Если даже только в зале или в бассейне, все равно — портфели пудовые, а еще все эти принадлежности. Она говорит: «Ну что ты беспокоишься? Вот подружка сама выходит, и ничего, чего ты должна меня к ней сопровождать?» Подружка живет прямо у дороги, у проезжей дороги, парадное выходит на улицу, повсюду фонари, хоть троллейбусы еще не ходят, но машины вдоль едут, милиционер в будке сидит, вот они вдвоем и идут вдоль дороги. Тут уж я спокойна. А пока дочка дойдет от нашего дома до улицы, я волнуюсь. Минут десять быстро идти во тьме, освещения в переулке никакого, окна темные, ни зги ни видать через три шага. А когда-то канализационный люк оставили открытым, даже не огородили. Она говорит: «Спи себе спокойно, я соберусь и уйду». «Да, я буду спокойно спать, а ты в темноте по скользкому асфальту с портфелем в одной руке и коньками в другой…» Она согласилась. Вот так полгода я выходила, а потом как-то останавливает меня женщина:
— Знаете, я вас с дочерью каждую неделю вижу по средам, вы рано утром идете. Где это вы работаете, что так рано уходите? И не с кем ребенка оставить, тащите ее с собой.
   Я не люблю разговоров на улице с незнакомыми людьми. В другой раз я бы и отвечать не стала. Но меня раздосадовало, что женщина думает: я тащу с собой Катю к себе на работу.
   А она еще причитает:
— Бедный ребенок, в такую рань встает и по холоду тащится.
   Да это я, говорю, тащусь по холоду в такую рань, чтобы проводить ребенка на спортивные занятия. А у меня ведь еще муж, сын, завтрак на плите, да и самой тоже на работу. Хорошо хоть по средам на третью пару. Объясняю, что не могу ее саму отпускать по этой темной улице, точнее, по переулку, и до места, где ее ждет подруга; самое неприятное — идти по нашему переулку, на улице ничего, там люднее, спокойнее.
   Тут она прониклась сочувствием и говорит:
— Бедная вы моя, знаете, могу вам помочь.
   Чем же это она мне может помочь?
   Оказалось, она каждое утро обязательно встает в пять утра, чтобы приготовить мужу специальный лекарственный настой из трав, без которого ему никак. Он уже год болеет, без этих трав нельзя. Только раз в неделю не нужно, она не встает по воскресеньям.
— Я не понимаю, какое это отношение имеет к моей дочери и ее занятиям.
   Она почти час проводит на кухне, у плиты и стола, а они рядом с окном. От нечего делать она все время смотрит в окно и на часы на подоконнике. А из ее кухонного окна видно и наше парадное, и переулок, и улицу, а если отойти в дальний угол — почти до того места, где она встречается с подругой.
— Ну и что? — спрашиваю.
— Зачем вам ходить каждый раз. Вы можете отправлять ее, а потом — я все равно у окна, буду смотреть, как она идет и по улице и по переулку. Если что увижу, даже издали, пьяный, например, или подозрительная компания за ней увязалась, могу из окна крикнуть, могу вам позвонить, могу и милицию вызвать… И буду смотреть из дальнего угла, как она идет к подруге… А если она почему-то не пойдет, позвоните мне и скажете, чтоб не ждала ее. Я дам свой телефон, и свой телефон на всякий случай оставьте.
   Так и сделали.
   Я сказала Кате, что со следующей недели она будет ходить сама. Она: «Очень хорошо, наконец-то ты выспишься». Ну спать-то я, конечно, не спала, все равно вставала, но не бежала назад, как угорелая, чтобы успеть все. Вначале хотела Кате объяснить, что за ней наблюдают, а потом передумала — кто ее знает, как она к этому отнесется, — и не сказала. А вскоре, с весны, дни увеличились, стало по утрам посветлее, на улицах вроде бы тихо, без происшествий, женщина пару раз звонила, говорила, что Катя — молодец, идет аккуратно, под ноги смотрит, не задерживается, но и не бежит бегом, подозрительные места обходит, если встречаются люди, идет чуть быстрее, молодец, одним словом. «Хорошая у вас дочка», — она мне сказала.
   Даже не думала, что так приятно это слышать. Один раз мне такое сказал посторонний мужчина в метро. Сын ехал с приятелями, возвращался с турнира, они беседовали о турнире, о своих делах, об учебе; он слушал, слушал, а потом сын ко мне обратился, спросил о чем-то, дети опять беседуют, а мужчина и говорит: «Хороший у вас сын»; не просто как долг вежливости сказал, а… Ну, словом, искренне. Сколько лет прошло, а помнится. Не признаю никаких бесед с незнакомыми людьми в транспорте и на улице, а тут даже приятно стало, и до сих пор.
   И вот эта женщина… Слова с Катей не сказала, а говорит такое…
   Хорошая то, может, и хорошая, а с характером… А характер… Упрямство…
   Вбила себе в голову учить французский. Не английский, который учила четыре года на пятерки. Не немецкий, который у них тоже преподают и в котором я могла бы помочь. Нет, пришла учительница французского, вот Катя и надумала. «Катя, зачем тебе это надо?» Я не против, учи себе дома, но как можно перейти из одной группы в другую и начать с нуля, когда другие дети из новой группы учили язык. Нет, ее это не пугает. Сама ходила к завучу, писала заявление. Я все время говорила, что это пустая затея.
— Кто тебе поможет с этим языком? По-английски все немного знают, по-немецки тоже, я — лучше, а этот?
— А почему кто-то должен помогать? Может, еще с первого или второго класса брать репетитора?
— А что ты думаешь? И берут. Даже раньше. Подготовиться к школе. Чтоб знали буквы, цифры, даже читать и то учат. А сколько репетиторов по иностранным языкам!
— Я как-то обошлась без них до сих пор. И Олег тоже. Попытаюсь и дальше.
— Завуч тебе не разрешит. Ничего у тебя не получится.
   А ведь получилось же. Сидела целыми днями, зубрила. Как таблицу умножения. Мол, тут сложнее с глаголами, чем в английском, английские глаголы более-менее одинаково спрягаются, а там каждое время нужно на память выучить, а третья группа вообще без правил, учи на память каждый глагол.
— Зачем тебе это? — говорю.
— Да ты послушай… — И начинает нести какую-то абракадабру. А то поет. И пританцовывает.
   Учительница, правда, снисходительно отнеслась к ней. Первую четверть не аттестовала, а по второй поставила четверку за ответ не по общей программе, а по тем занятиям, которые велела ей делать. (Никогда бы не стала персонально с кем-то заниматься на общих уроках. Хотят учиться отдельно, пусть приходят после уроков. И платят деньги). А может, учительницу заставили поставить, чтоб не портить одной тройкой табель и не прибавлять троечников.
— Мам, да никто никого не заставлял. Она сама такая. Ее радует, что кто-то хочет знать и ходит не ради пятерки или галочки, а ради знаний.
— А ради чего ходят в школу?
— Мам, ты как с луны свалилась. Кто-то, конечно, и ради знаний ходит. А у тебя все студенты ходят ради занятий? Все-все, до единого?
— Ну… студенты. Не все же после школы. Разные бывают.
— Вот и школьники очень разные. Кто-то номер отбывает, кто-то хочет получить знания и бесплатно учиться дальше, кто-то обделывает свои делишки — продает, покупает, меняет одно на другое, а кто-то просто общается — ищет пару, ищет мужа, подругу, мальчика, словом, общается…
   А должна сказать, Катю это вовсе не занимает. К моему огорчению. Сколько раз говорила ей: «Надень другое, это тебе не идет», «Надень то красивое платье, какой месяц оно висит в шкафу без дела», «На кого ты похожа, как можно идти такой растрепой, на тебя же мальчики смотрят».
— Нет, я не растрепа, пусть смотрят. На то, что у меня есть.
   Как это — молодая девушка совсем не думает о своем красивом внешнем виде — одежда, прическа…
— Неужели ты ходила в школу с целью произвести на всех впечатление своим видом? По-моему, у тебя и сейчас такого пунктика нет.
   Когда я ходила в школу… Мало ли что было тогда. Тогда вообще все по-другому было. Тогда об этом меньше думали. Так я дочке и сказала.
— Вот-вот. Раньше люди в лаптях ходили… А толку больше было. А сейчас мыслей много, а результат — ноль.
— Не понимаю я тебя, Катя. Ты же молодая девушка. Это замечательно — тренировки, занятия, музыка, но не может же девушка не думать о своем будущем. Не понимаю.
— Вот-вот… Человек способен понять всех, самых разных людей, кого угодно, только не собственных детей.
— Что за выдумки?
— Если выдумка, то не моя. Это выдумка писателя.
— Какого писателя?
— Известного.
   Вот и все. Что за манера время от времени вставлять в свою речь какие-то цитаты. Начинаешь чувствовать себя идиоткой. Странная Катя — смотрит на меня, словно удивляется, что я не знаю; будто я, филолог, должна знать речения всех писателей и прочесть и то, и се. А что она читает — кто ее знает. И еще иронизирует над программами — не то преподают, не на то обращают внимание. Как-то дочь, прочитав какую-то новеллу Мериме на французском, удивлялась, насколько перевод, безусловно точный и более глубокий и конкретный, чем у нее, не передает поразившую ее мысль — «Автор совершенно безразличен к национальной гордости, победе, мужеству именно своих воинов и такому прочему. Автор против войны — любой, то ли освободительной, то ли захватнической, то ли национальной, то ли гражданской…» Опять воспоминания ни к месту… Начну ей что-то рассказывать, а она — «А ты читала «Пармские фиалки»?»
   А фокусы с французским! То ходит целыми днями и поет что-то по-французски. А то я ей говорю, к примеру: «Иди кушать», а она выдает тираду на этом языке — ни одного слова не поймешь. И начинает смеяться. Или приходит и начинает из учебника читать, что-то рассказывать; то справочник какой-то купит, то словарь, читает и сравнивает — русский язык и другой язык, английский и французский; «Видишь, как интересно — слова очень похожи. Даже пишутся одинаково или почти одинаково. А произносятся по-разному. Слушай…», «Смотри…» И показывает «environnement» и «environment» — не успокоилась, пока не выписала и не положила мне под нос. И никакого объяснения, что это означает, какая разница…
— Учи себе язык, и все. Чего тебе лезть в дебри? Запоминай слова и говори, вот и все.
   Нет, лезет в дебри. А то сравнивает русские и французские выражения. Говорит — у нас, мол пословица на Бога надейся, а сам не плошай. А по-французски иначе. Помоги себе сам, и Бог поможет тебе. И пошло-поехало.
— Зачем это тебе? Учи себе лексику, учи слова.
— Неужели тебе не нравится, когда тебе интересно, чем ты занимаешься. Неужто все равно?
— Да зачем тебе лезть в тонкости? У тебя экзамен на носу. Кто будет интересоваться всем этим.
— Зачем, чтоб кто-то? Я сама интересуюсь.
— Торопись выучить программу, билеты, вопросы. Ты же с нуля начала. Учи слова.
— Да мы все говорим по-французски, каждый день, просто не знаем этого. Там и учить особо нечего.
— Как — нечего? Я ни слова не знаю.
— Ты говоришь слова «портфель», «трельяж», «портрет», «дефилировать», «шевалье», «протеже», «ситуация», «сервировка», «пакет», «шевелюра», «визажист» — так это ты говоришь по-французски. И все люди эти слова говорят. Вот и получается.
— Эти слова не все и не всегда часто говорят. А некоторые люди вообще говорят на украинском языке.
— Некоторые русские слова тоже не часто говорят. А украинский… Говорят же «крейда», «карафка», «краватка», «парасолька», «серветка», это же по-французски…
   Ее послушать, так все на всех языках говорят. И сравнивает, приводит примеры… Серьезно занимается филологией. Так я ей и сказала. И что она мне ответила.
— Это очень интересно. Я бы с удовольствием ею занималась. Если бы не занималась уже другим. И выбрала это для себя.
И что же она выбрала? Представить не сможете. И мы не могли.
   Вместо серьезной работы, серьезной учебы — что? Какое-то отделение сомнительного института, сомнительное отделение, хореографическое.
   Сколько мы с мужем убеждали Катю, что это не то высшее образование, которое ей нужно, не то образование, которое котируется в обществе и дает устойчивое положение и материальные средства.
   Она внимательно послушала, не спорила, не скандалила, не сопротивлялась. Пошла потихоньку и отнесла документы, куда хотела. Что за упрямство!
   Я уж махнула рукой.
   Даже когда не поступила на первый год, не образумилась. Работала вечером где-то, в каком-то ночном клубе, вечером уходила, приходила совсем поздно, чтоб не сказать — рано! Еще и зарабатывала где-то, даже деньги нам время от времени вручала. Представить себе не могу. Моя дочь пляшет на сцене в злачном месте.
— Мам, это вовсе не то, что ты думаешь. Приди хоть раз и посмотри.
С какой стати я буду ходить по ночным клубам в моем возрасте? В юности не ходила.
— В твоей юности и клубов таких не было. Хоть бы раз пошла ради интереса.
Вот еще!
   Точно так же она удивлялась, еще будучи маленькой, почему я ни разу не посмотрела «Героев Меча и Магии», кажется, такое название компьютерной игры, которой увлекался Олег. День и ночь прямо бредил ими. Сколько их было серий! Не то три, не то четыре, а, может, и пять.
— Я не говорю, что увлечена ими, как Олег, наоборот, не могу постоянно играть, но хоть раз сыграй, а потом сделай свой вывод. Хоть глянь разочек. Я же не говорю, что это очень интересно и здорово, мне кажется, что я бы отупела, если бы играла, сколько многие играют, но иногда очень даже интересно бывает. Хоть разок попробуй, а потом решай!
   Целый год Катя уходила по вечерам, по утрам отсыпалась, днем занималась, вечером — репетиция или выступления. И на второй год поступила.
   Не кричит, не спорит, не злится, а поступает по-своему. Сколько раз ей говорила — чего ты добьешься? Ладно, ГИТИС, Щукинское училище… Она вроде и не слышит, а сказала:
— Мама, ты даже не понимаешь, о чем ты говоришь.
   Вот и не говорю. Плетью обуха не перешибешь — только и сказала.
   Она сразу что-то выдала по-французски.
   Ах, все это мелочи.
Когда я теперь думаю о пришедшем ужасе, я не понимаю, как его пережила. Все остальное кажется такой ерундой…
Ее недовольство моими замечаниями, например.
— Почему, если ты идешь рядом со мной, даже на улице, в магазине, в гостях, ты постоянно делаешь мне замечания — «поправь платье», «одерни юбку», «пригладь волосы», «здесь поправь», «тут затяни»… Как маленькой девочке. Когда ты идешь вместе с Олегом, ты не дергаешь его без конца, не поправляешь воротник, галстук, волосы… Не демонстрируешь интерес, любовь к сыну, материнские чувства. И правильно делаешь. Терпеть этого не могу, даже с маленькими детьми, если слишком явно. Тем более со взрослыми. Почему ты непременно сделаешь замечание-другое-третье при любом скоплении толпы?
Не помню такого.
А может, ей пригрезилось?
Не то чтобы она нарочно обманывала, и близко такого не водилось, но, может, придумала, навообразила себе невесть что и сама в это поверила. Как в детстве она, бывало, сядет в уголке и начнет шептать себе что-то, сидит, бормочет под нос; будешь к ней обращаться, спрашивать, о чем она говорит, хочет ли кушать — не слышит, сидит и бормочет.
— Катя, что ты там себе рассказываешь?
— Так.
— Что — так?
— Ничего такого.
— А все-таки?
— Разные истории.
— И кому это ты будешь рассказывать?
— Уже рассказала.
— Да кому же?
— Себе.
   Вот и все.
   Если уж она что-то выдумывает, пусть ходит заниматься в какой-то кружок, учится чему-нибудь. Я посоветовалась с Виктором. Он отнесся спокойно, не удивился.
— Это же ребенок. Творческая личность. Любой ребенок и придумывает, и воображает, и изображает. Каждый из них поэт, актер, художник, писатель, философ, ученый… Да мало ли кто.
   Я все-таки хотела, чтоб дочка мне рассказала, что она выдумывает. Но Катя уперлась — и ни в какую:
 — Какая разница!
   И росла она неоткровенная. С другими дочери делятся, спрашивают совета, просят помочь. А она?
— Как у тебя дела в школе?
— Две пятерки, две четверки, тройка по алгебре.
— По контрольной?
— По самостоятельной.
— А что в четверти будет?
— Все четверки, эта тройка последняя, но у меня должна быть пятерка по домашнему заданию, ее ставят в журнал.
— Почему ты думаешь, что пять?
— Знаю, все правильно.
— Ты можешь ошибаться.
— Я могу, но там правильно. Дочка не отличница, но и не троечница.
   Улыбнулась и убежала.
   С Олегом я могу нормально разговаривать. Насколько мне с сыном легче, чем с дочкой.
   Только один раз она, давно еще, мне выдала.
— Слушай, мама, ты такая умная, красивая… Рядом с тобой мужчины, наверно, чувствуют, как… ну… рядом с совершенством.
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
— Ты умная, стройная, эрудированная, элегантная, образованная, уравновешенная, воспитанная, добродетельная, остроумная, спокойная, молодо выглядишь… Словом, сплошняк достоинств, никаких недостатков. Даже рост у тебя… Если б ты была метра под два, это бы еще могло оттолкнуть… А так… Словом, «рост Эллочки льстил мужчинам».
— Рост Эллочки? При чем тут Эллочка? Ах, это ты опять за свои фразы… Что за манера!
   Не знаю, что там чувствуют мужчины, а я иногда чувствую себя полной дурой рядом… с кем? с собственной дочерью. Когда она выдает свои французские слова или цитаты…
— Я бы на месте мужчин восхищалась издалека, восторгалась, но держалась подальше.
— Почему?
— Рядом с таким совершенством, наверно, ощущаешь себя тупицей, дураком, занудой, развратником, оборванцем… ну, короче, дураком, смущенным своими недостатками. А какой мужчина захочет быть всегда смущенным дураком?
— Хм… Не знаю…
— Понимаешь, как бы ни восхищался человеком, замечаешь раньше или позже его недостатки… Их видишь, но в твоих глазах они не очень гадкие, можешь с ними мириться… Но из-за этого к человеку теплее относишься, он становится ближе, естественней, что ли… А тут — вроде как пьедестал, и на нем совершенство ума, красоты, благонравия и воспитанности.
— Ну, наверно, ты не права. Откуда ты это знаешь?
— Наверно. Я же не мужчина, в конце концов, откуда мне это знать. Наверно, я ошиблась, мужчины восхищаются тобой и хотят быть рядом.
   Она долго говорила, но не сказала — откуда она об этом знает. Ей ведь шестнадцати не было, училась в школе. Откуда она знает, что мужчинам нравится, что не нравится… Может, уже тогда надо было об этом подумать? Виталий сказал, можно предполагать что угодно в любом возрасте, все равно — «на вкус и цвет товарищей нет». Можно в любом возрасте ошибаться и не ошибаться, все разные.

III

   А вспомнила я наш разговор, когда мы с Виталием вернулись из театра и поняли… Но обо всем по порядку.
   Я пыталась отговорить Катю поступать в Институт культуры или хотя бы поступать не на факультет народного фольклора, а на другой. Что за специальность — ни балерина, ни педагог, ни балетмейстер, непонятно что.
— Мне понятно.
— В ночном кабаке танцевать?
   Она ответила, что можно даже в драматических театрах выступать в балетных и танцевальных сценах, можно учить в школе танцам, вести кружок… мало ли что.
— Что тебя смущает? Что твоя дочь будет танцевать в ночном клубе? Туда еще не всех возьмут. И не все хотят. Я туда не собираюсь. А ты хоть раз была в каком-нибудь ночном клубе?
   Я сказала, что не была.
— Не во всех клубах пьянки, разврат, мордобой и раздача фингалов всем присутствующим.
   Коробит меня иногда от ее выражений. Как-то я сказала ей взять у меня в кошельке мелочь на хлеб и молоко. Она приходит с пустыми руками и заявляет:
— У тебя там Леся с Владимиром и Ярославом, ни одного из Иванов.
   Пока-то я разобралась, что она имела в виду купюры с изображенными на них лицами известных людей…
— То тебе мои выражения не нравятся, то отдельные слова плохо звучат. Что тебе сейчас не понравилось?
   И рассказала, как одна аспирантка, которая читает историю искусств (кажется, такой предмет), составила словарик выражений некоторых студентов. Ей раз ответили, что такого-то нет на лекции, потому что его «после шмурдяка забодяжило, и он в свободе»; она сказала, если студенты хотят, чтоб она их понимала, пусть напишут значение каждого слова; а ей ответили, что продиктуют, а пишет пусть тот, кому нужно. И она записала.
— Странная женщина. Делать ей нечего. Еще аспирантка.
— Может, и странная, но… У тебя так много замечаний для всех. Например, для Олега, если он говорит «люблю повеселиться, особенно пожрать»… Это же шутка!
— Не смешно!
— Ну и не смейся. А один раз он пошутил, когда торопился в библиотеку: «Между первой и второй перерывчик небольшой». На обед он съел уху и ждал запеканку, так ты пустилась в рассуждения о вреде пьянства. Вместо того, чтобы просто улыбнуться. Или смолчать. Почему ты с такой иронией относишься к тем, кто ходит по косметичкам, пытается сидеть на диете… Хорошо, тебе повезло, можешь есть, что хочешь, от природы молодо выглядишь, можешь не тратить кучу денег и времени на косметику, а если у людей по-другому? Почему ты всегда иронизируешь?
— Не надо доводить себя до такого состояния, чтоб потом голодать и бегать по косметологам. Вреда себе больше принесешь, чем пользы. Потом будешь лечиться от чудодейственных пилюль для стройности и омолаживающих кремов с мгновенным эффектом.
— Мама, ты от природы такая… И нам с Олегом в этом, что по наследству от тебя, повезло.
   В остальном, значит, не повезло от меня.
— А люди переживают, вот и стараются что-то сделать. Нервничают, злятся, переживают…
— Меньше бы нервничали и злились, лучше бы выглядели.
Катя махнула рукой и замолчала.
— Ты еще что-то хотела сказать?
— Мне иногда кажется, разговор с тобой это как… как…
   Она не могла подобрать слово. Я раскрыла рот, чтоб сказать, но она уже нашла:
— Как в Рейхенбахский водопад…
   Вот уж нашла!
— При чем тут водопад?
   Она опять махнула рукой.
— Это сравнение… Неважно.
   Опять какие-то сравнения. Откуда она их берет?
— Мам, ну чего ты сердишься? Если ты не все читала, хоть ты и педагог… Так что? Ты сердишься, что перестаешь быть совершенством? Может, ты и меня родила поэтому…
— При чем тут ребенок?
— Ну, понимаешь… вроде все надо сделать на все сто: два пола — два ребенка.
— Как я могла знать, что второй ребенок будет другого пола?
— Нет… Просто ты как запрограммирована природой на все сто. Даже если у кого-то трое или четверо детей, то у тебя только двое, зато и мальчик, и девочка.
— Ты чушь говоришь. У меня мог быть и один ребенок, и трое, и уж, конечно, хотя бы два были однополые.
— Я не о том… Это не только твое желание, это какая-то… Не знаю — природа, жизнь так складывается… знаешь, есть французская поговорка…
И опять она сказала что-то по-французски, а я ответила по-английски:
— Я не понимаю.
   Она засмеялась и говорит:
— Вот такая ты мне больше нравишься.

* * *

   Почему вспоминаются только какие-то неприятные беседы, разговоры… Словно не было хорошего. Не так ведь! Или я пытаюсь перенести на Катю свое недовольство? Нет, пытаюсь найти наши упущения, просчеты, ошибки.
   Раньше нужно было думать, раньше. Но мы начали думать, когда пришли поздно вечером из театра, и сын сказал, что Кати нет.
   Она не говорила, что сегодня уходит поздно и поздно вернется, что всегда делала; она ведь очень обязательна и пунктуальна, если задерживается, непременно позвонит.
— Ну обедали-то вы вместе?.. — сказал Виталий.
— Я один.
— Как один? Разве Катя не была дома? — спросила я.
— Я пришел — ее не было.
— И потом — не было?
— Нет.
   Мы проверили телефон — работает, посмотрели, нет ли где записки.
   Нигде ничего.
   Я не сразу начала волноваться. Сначала я разозлилась. Как же она могла! Пусть идет хоть на всю ночь, но неужели нельзя предупредить родителей, чтоб не волновались! Но я не волновалась. Еще нет.
   Не сомневалась — вот-вот позвонит и внесет ясность.
   Мы посидели у телефона.
— Давай ложиться спать, — сказал муж.
— Я не могу уснуть.
   Почему не могу? Я удивилась, что спать не хочется. Вот тогда я поняла, что к досаде примешивается беспокойство. В голове мелькали обрывки фраз, разговоров, мыслей по поводу и без, воспоминаний и подсчетов, сколько раз Катя задерживалась, сколько раз задерживалась и не звонила… Получалось, такого не было. Всегда звонила. Я говорила себе — все когда-то бывает в первый раз, но опять начинались мысли по поводу и…
— Сможешь?
— О чем ты? Что смогу?
— Сможешь заснуть?
   Он подождал с минуту, дольше, пожал плечами, переоделся, пошел в ванную.
   Когда вернулся, я сидела в той же позе.
— Хоть переоденься, — сказал он.
— Переоденусь, — машинально сказала я и осталась на месте.
   Виталий пошел в спальню, но не лег. Свет оставался включенным, а он при свете не спит. Я не знаю, сколько времени просидела у телефона. Когда вошла в спальню, свет продолжал гореть, муж клевал носом над книгой.
— Погаси свет и ложись, — сказала я, забирая книгу.
— Что? — Он встрепенулся. — Который час?
   Я посмотрела на часы.
— Четверть третьего.
   Он зевнул.
— Катя не звонила?
— Нет.
— Никто не звонил?
— Никто? Что это значит? Кто мог еще звонить?
   Он пожал плечами и глянул на меня. Встал, вышел.
   Дверь приоткрылась. Заглянул Олежка.
— Мам, ничего нового?
— Ничего.
   Олег иногда почти до утра занимается. Изредка играет в компьютерные игры, но обычно занимается. Сколько мы объясняли, что ночью нужно спать, а заниматься днем или вечером…
   «Я днем и вечером занят».
   И это правда.
   Он подрабатывает, ходит в библиотеку, общается с приятелями, ходит на тренажеры, у него полно каких-то общественных дел, играет в футбол, плавает в бассейне… А еще встречается с девушкой.
   «Только ночь остается для занятий».
   Что бы выдала Катя? Наверно, что-нибудь вроде «Ночь нежна»… Или вроде того… Где она сейчас?
   Что сейчас в рамке? Портрет или эскиз? Не помню…
   Я вспомнила, как не любила позировать, и вдруг пришло в голову — если с Катей все благополучно, пойду и буду позировать, сколько нужно, в любой позе, с любой прической, буду сидеть, как потребуют… Кто потребует? Этого я уже не додумала.
   Зазвонил телефон.
   Виталий первым схватил трубку.
— Катя? — спросил он. Мы стояли рядом. Сердце у меня прыгало, как мячик.
— Катя? — переспросил он. — Нет, ее нет, — ответил упавшим голосом.
— А кто ее спрашивает? Алло!.. Кто спрашивает?!
   Он пожал плечами и положил трубку.
— Кто? — закричала я. Так мне показалось, что закричала, но я, наверно, прошептала, потому что муж переспросил:
— Что ты шепчешь?
— Кто звонил? — сказала я, откашлявшись.
— Не знаю. Женщина какая-то… девушка… Ничего не сказала. Спросила, есть ли Катя — и все.
— Почему ты не выяснил — кто? — спросила я. Но, наверно, крикнула.
   Олег сказал:
— Мама, не кричи.
— Положили трубку.
— Как — положили? — закричала я. — Как — положили трубку?! У меня бы не положили! Я бы узнала, кто звонил. Я бы знала, кто это из женщин среди ночи названивает, чтоб узнать, пришла ли Катя.
— Она не спрашивала, пришла или не пришла, спросила, дома ли Катя.
— Это то же самое! Не подходите к телефону! Я сама буду брать трубку!
   И, возможно, что-то еще кричала.
— Успокойся, Даша, — сказал муж. — Ты сама на себя не похожа.
   Он потряс меня за плечи, повернул к себе и долго смотрел в глаза. Я почему-то подумала вдруг, что Катя лицом ни на кого из нас не похожа. От моей мамы что-то есть, но совсем чуть-чуть, например, редкий цвет глаз, не голубые, не зеленые, не серые, а зелено-серо-голубые, что ли… Виталий пригладил мне волосы. А, может, погладил по голове.
   Придет Катя. Ничего не случится. Вернется раньше или позже. Все будет хорошо.
   Трафаретные слова. Как чертеж под линейку. Неужели я периодически говорю такое?
   Я совсем перестала соображать. Пошла в ванную, открыла холодную воду и прикладывала мокрые ладони к лицу. Лицо тут же высыхало, я намочила полотенце и приложила ко лбу. Я постоянно повторяла себе, что Катя часто приходит поздно, ну и что с того, что нет записки — когда-то могла и забыть. Чего я так переполошилась? Ушла на репетицию и сразу пошла на сцену. Через час, через два, три, но скоро будет дома.
   Встала у окна и смотрела на безлюдный двор. Стояла, прижавшись лбом к стеклу, и повторяла:
— Господи, сделай так, чтоб я увидела Катю живой и здоровой.
   Когда лоб заиндивел, я отпрянула от стекла и заметила бегущую по небу серо-голубую луну с зеленоватым переливом. «Как Катины глаза», — подумала я. Идиотская мысль — Катя наблюдает сейчас за мной, — но она появилась и не уходила.
   Вспыхнул свет.
— Ты здесь, — сказал муж. — Приляг хоть на час.
   Я подумала, что должна быть у телефона, а не у окна на кухне, и отступила на шаг. Во что-то мягкое. Под ногами лежало полотенце. Оно было у меня на лбу.
— Иди ложись.
   Я вошла в комнату, где спала Катя. Странно, мне показалось, что вещи совсем не напоминают о Кате, будто не Катины. Хотя на полке стояли ее книги, за этим столом она иногда занималась, а иногда на кухне или у Олега, если его не было дома; в шкафу висели ее платья и брюки.
   Даже кушетка, когда я легла на нее, была чужая. Она ничего не сказала мне о Кате. Как будто вещи в ее отсутствие утратили все признаки и принадлежности, обезличились.
   «Мы не будем здесь жить, как прежде», — почему-то подумала я и, наверно, провалилась в сон.

* * *

   Следующий день прошел в полузабытьи. То я обнаруживала себя в ванной под душем, то сидела за столом, и муж накладывал в тарелку, хотя не помню, чтобы готовила. Я успела сказать, что еда не лезет в горло, но тут же подумала, ела ли Катя, вспомнила, что собиралась сегодня утром сделать картошку с грибами, одно из ее любимых блюд. А что она еще любит есть? Я увлеченно перебирала в памяти, что она ела в детстве, что нельзя было заставить, какие блюда сама готовила...
   Наверно, я все съела, потому что Виталий спросил:
— Еще положить?
— Нет, — сказала я. — А что это было?
   Он чуть улыбнулся.
— Картошка с грибами.
— Это не картошка с грибами. Я ее не готовила.
— Я приготовил. Олег помог — чистил и мыл картошку и лук.
   Виталий никогда не готовил. Олег даже не разогревал еду, если приходил из института и был один дома. Ждал до вечера, ел холодным или отрезал горбушку хлеба и посыпал солью. Катя не только разогревала, могла и сама что-то сварить или изжарить. А то ее охватывало прямо какое-то рвение, особенно, если нас с Виталиком не было дома; она изредка такое выдумывала, пекла, фаршировала, а, может, кто-то научил, очень вкусно получалось. А как это необычно и красиво выглядело на блюде, в тарелке. Правда, несколько раз не вышло, как она хотела, один раз все выбросила, говорит: «Не получилось»...
   Муж забрал чашку и опять налил мне кофе. Что-то я хотела спросить у него. Насчет чего? Я что-то хотела сказать насчет...
— Откуда ты узнал, как готовят грибы?
— Нам же продавщица рассказывала. Столько раз повторила, что это особые шампиньоны, без конца твердила, как их правильно приготовить, сколько минут в воде, сколько на сковородке, как нужно тушить с картошкой, любой бы на память выучил.
   Любой... А я даже не услыхала, о чем речь. Хотя мы вместе стояли у прилавка.
   Катя не раз удивлялась, как я невнимательно слушаю людей.
— Я внимательно слушаю студентов. А что слушать продавщиц, кондукторш и водителей?
— Ну почему, иногда они тоже дельное говорят.
— Скажи еще — бабки на базаре, торговки в переходах.. Ладно, с соседками еще можно перекинуться парой слов — как себя чувствуют, как живут-бытуют, чем заняты. Ладно; нельзя с соседями портить отношения, хотя им до тебя и всех нас дела никакого нет, но все же — не бабки на рынке.
— Одна старушка, у которой я покупала зелень, научила, как вишневые пятна выводить; а к одной продавщице из галантерейного я как на экскурсии ходила, даже если ничего не покупала — у нее такой украинский, причем еще тогда, когда только по-русски говорили, я не у всех преподавателей с кафедры украинской филологии такой слышу.
— То-то ты зачастила туда вверх по улочке...
— Нет-нет, там давно уже нет галантереи, где продавщица теперь — не знаю. А откуда ты знаешь, что я хожу вверх?
— Видела несколько раз из окна.
   Почему тогда не спросила, куда она ходит вверх по улочке? Может, иначе бы я... Не допустила многое, что было потом.
   Так мало я ее расспрашивала о занятиях, о том, чему их учат, где она выступает... Совсем случайно узнала, что она работает, точней, подрабатывает в Молодежном театре, в балетных сценах. Сейчас я думаю, что мне стоило пойти на любой спектакль, где была занята она, посмотреть как они танцуют. Хоть один раз. Нет, некогда. То зачетная сессия, то экзамены, то путевки на юг, то работа, то дел по дому невпроворот... А если она по-прежнему выступает? Она девочка обязательная, если должна выступить, больная потащится. Я когда-то нашла в телефонной книге театральный номер и позвонила администратору. Она сказала, что сегодня такая группа не выступает.
— А когда должна выступать?
   Она объяснила, что знает — сегодня в спектакле не заняты танцоры, возможно, мне ответят по другому номеру. Она продиктовала, я записала.
   Почему я не звонила? То некогда, то поздно слишком, то рано… а как собралась звонить, телефон занят… а позвонила — там занято…
   Я сейчас позвонила в Молодежный театр, но никто не снимал трубку. Позвонить ее подругам или друзьям, у кого она могла бы быть… Не знаю телефонов. Заявить в милицию? Заявить в милицию! Муж согласился — если через пару часов не будет известий, мы пойдем заявим в милицию. Но прождал четыре часа. Я стояла одетая через час.
   И тут началось. Оказывается, заявлять — только по месту прописки. А Катя прописана у моих родителей, пришлось ехать туда, найти райотделение внутренних дел, стоять два, а то и три часа в очереди. Муж, правда, не согласился, считает, не больше часа, а мне кажется — не меньше двух. Катя бы сказала что-нибудь — время иногда летит птицей, иногда ползет черепахой. А после еще на французском.
   У меня вдруг мелькнуло — пойти в ночной клуб. Если пойду в ночной клуб (или бар, или кабаре), то все будет хорошо. Эта глупая мысль посетила меня, когда мы томились под дверью, и я считала, сколько перед нами еще человек.
— Неужели нельзя побыстрее? — возмущалась женщина в рыжем парике. — Может, к кому другому пойти?
— У них всего один человек сейчас, — ответил пожилой мужчина.
— Как — один? При таком скоплении народу! Все же по разным вопросам!
— У них учения, стрельбы… Больше никого нет. Сейчас один по всем вопросам.
— Целый год стрельбы, учения?!
— Сейчас.
— Безобразие! И не попадешь!
— Нужно ждать.
   Но когда мы все-таки попали к дежурному и объяснили в чем дело, он сказал:
— Это не ко мне. Минуточку!
   Встал и куда-то направился.
— Идите со мной.
   Мы шли по коридорам… или по лестницам?.. не помню… пока не пришли в комнату к парням, которые крутились возле компьютера. В игры играют?
— Вам сюда, — сказал он нам. Подошел к парням и что-то тихо сказал им. Они подняли глаза от компьютера и посмотрели на нас.
— Сейчас, у нас тут нужно картридж менять, — сказал один. — Скоро закончим.
   Но «скоро» тянулось уже полчаса, а они все сидели в тех же позах, возились с компьютером, повторяя, что картридж меняют, да и принтер никуда не годится, впрочем, странно, что компьютер еще работает, очень странно. В конце концов муж вынул деньги, чтобы они купили принтер, картридж, еще что-нибудь и приняли у нас заявление. Они дружно отказались.
— Мы уже заканчиваем. А вы пока набросайте заявление, укажите приметы, может, есть что-то особое, броское, укажите возраст, опишите одежду…
   Через некоторое время они закончили, но муж все-таки уговорил их взять деньги.
— Если так каждый раз будете чинить что-то…
   Парень что-то сказал, второй тоже. А я в этот момент думала — как бы не навредить Кате. С чего на меня такое нашло, не знаю. «Не навредить Кате». Как будто в указании возраста, пола, внешности, одежды можно отыскать вред. Как мы можем ей сейчас вредить?
   Муж писал. У меня руки задеревенели, кажется, я бы не могла удержать карандаш в руке.
   Зазвонил мобильный телефон мужа. Он его редко берет с собой, если не на работе, а сейчас взял. И он зазвонил.
— Да, — ответил он кому-то. — Спасибо, хорошо. Пишу.
— Кто это? Катя? — спросила я.
   Виталий что-то написал.
— Катина бабушка. Твоя мать звонила, — сказал он. — Позвонила ей знакомая. Знакомой звонил участковый милиционер из другого города… Городка… Вот записал. — Он придвинул записную книжку.
   Я тупо читала буквы. Не знаю такого места. Где это?
   Милиционеры слушали наш разговор. Виталий порвал бумагу, на которой начал писать заявление.
— Все, отменяется. Вопрос снят. Заявление подавать не нужно. Насчет нее звонили.
— Где она?
   По-моему, милиционеры спросили, я не могла говорить.
— Знакомой звонил милиционер. Нашли записку с ее телефоном, который записала Катя. Катя потеряла листочек, а твоя мама, Даша, вспомнила: недавно просила Катю записать этот телефон, потому что у нее самой не было ни очков, ни бумаги, ни ручки. Твоя мама хорошо запомнила листок — с рисунком Останкинской башни, небоскребом и лентой с надписью «Москва», противоположный угол залит кофе, сплошь. Катя написала наискосок крупным почерком имя, фамилию и телефон знакомой. Мама хотела забрать листок, но обе забыли, Катя потом продиктовала по телефону бабушке, а лист так и остался у нее.
   Милиционеры еще о чем-то спрашивали, муж что-то отвечал, я не слышала ни одного слова и только думала — Катю еще не нашли, нашли в этом городке какой-то листок с телефоном, который по случайности Катя не выбросила, а потеряла, поэтому… Что поэтому? Может, лист давно там валяется… А может, кто-то написал на таком же листке тот же телефон. А может… Да мало ли что может быть.
   Мне не терпелось выйти из милиции так же, как недавно хотелось войти. И обо всем расспросить мужа.
   Виталий записывал какие-то телефоны, которые они диктовали, куда-то звонил, потом звонили милиционеры и давали трубку мужу, потом сами говорили. Я подумала, что это никогда не кончится. Я раза два-три порывалась встать, но Виталий меня удержал.
   Уф, на улице.
— Рассказывай все! Рассказывай. Кто звонил, почему звонил милиционер, почему не здесь, а в какой-то тмутаракани. Почему Катя очутилась там?
— Это не тмутаракань, как ты говоришь, это недалеко, только очень маленький городок. Нужно посмотреть на карте…
— Какая разница! Там или тут… рассказывай поскорее, что известно о Кате…
   Он молчал. Искоса посмотрел на меня.
— Что случилось?! Говори! Что с Катей?
— С Катей вроде бы ничего. Часа полтора назад, по крайней мере, ее видели в добром здравии и хорошем виде.
— В чем дело?
   Он чего-то недоговаривал.
— Дело в ограблении.
— Нас ограбили? — Я удивилась, что сейчас может волновать, ограбили нас или не ограбили. — Да и что там грабить такое ценное… Особенно нечего… Плитку содрать со стены или стереосистему вынести… Ерунда…
— Нет… Если бы нас…
— Если бы нас? Ограбили Катю?
   Он странно посмотрел на меня.
— И что могли у нее забрать? Часы, джинсы, босоножки?.. У нее такие размеры, что не на всякого ребенка налезут. Вообще это все ерунда — ограбили, обокрали, стянули… Даже документы — паспорт, студенческий… Мелочи!
— Сейчас мне тоже кажется — мелочь. Но если у людей все здоровы и счастливы, если каждая копейка на счету, если они хотят что-то крупное купить или нужно делать очередной взнос… Наверно, людям это не покажется мелочью. А если драгоценности, аппаратуру…
— Я сочувствую этим людям, но могу сказать, что они не понимают своего счастья, если их серьезно беспокоит такой пустяк.
— Это сегодня ты так говоришь.
— Я всегда так говорю… Ладно, очень плохо, что обокрали, но хватит… Где Катя?
— Не знают.
— Ты не знаешь? Мы не знаем, кто еще должен знать…
— Милиция.
   Все мне казалось бредом, розыгрышем, который так некстати затеял Виталий. Он периодически умолкал, приходилось каждое слово вытягивать. Прежде, чем я поняла, что почему-то подозревают Катю с каким-то парнем в том, что они ограбили квартиру. Виталий замолчал, когда я убеждала его бросить дурачиться. Я обвиняла в глупой шутке, в том, что он поверил сплетням, что подвел этим Катю и всех нас. В ответ ни слова. Это убедило меня. Что все так и есть.
   А развеяли сомнения в неправоте очевидцев и следственной ошибке два милиционера, которые поджидали нас у дома.
   Они задавали разные вопросы, я все время не знала, как ответить, чтоб не поставить Катю в плохое положение. Как бы ей не напортить — все время стучало в голове. Как бы не сказать ничего лишнего. А о том, что нужно сказать, не позабыть.
— Вы хорошо знали свою дочь?
— Да.
— Вы знаете, с кем она встречалась?
— С подругами, с одногруппниками, некоторыми учащимися из бывшей школы, с родственниками…
— Вы знали Леонида Ресменова, с которым она встречалась?
— Леонида… Как вы сказали?
— Леонид Ресменов. Не знаете?
   Я перебирала в уме — кто ее просил к телефону, какие имена упоминала в разговоре с нами, какие называла фамилии…
   Он что-то отметил у себя.
— Значит, не знаете.
— Ну может, фамилию не припомню. А имя…
   Я задумалась.
   Муж спросил, какое отношение к Кате имеет этот человек. К ее отсутствию.
— Они вместе грабили квартиру. Их видели.
— Он ее принудил к этому! — воскликнула я. — Он ее напугал, пригрозил, заставил… Катя не могла это сделать! Не могла!.. Она в детстве гроша чужого не брала! Сдачу до копейки возвращала. Если ей было что-то нужно, она нас просила… И знала, что ей не откажут. Зачем ей вдруг грабить чужие квартиры.
— Не квартиры, а дачу. У соседей, которые их видели, не создалось впечатление, что парень девушке угрожал, заставлял, наоборот, казалось, они действуют вместе и понимают друг друга с полуслова.
— Ваша дочь подрабатывала, выступая в театрах и на подтанцовках? — включился в разговор второй.
   Я боялась отвечать. Если буду отрицать, это неправда. Если скажу «да», не предам ли этим дочь?
   Но муж уже ответил утвердительно.
   Они задавали вопросы, писали ответы, помечали в блокнотах, я что-то иногда односложно отвечала, но чаще говорил Виталий. Потом нужно было подписать какие-то бумаги, кажется, они сказали «протокол», но сперва следовало прочесть; я не могла читать, буквы сливались в черную кляксу, а когда я различала слово-другое, долго вдумывалась, что оно означает.
   Я подписала и подумала — не навредила ли я Кате?
   Опомнилась дома.
   Квартира была чужая, хотя ничего в ней не изменилось. Олег еще не пришел из института. Пошел в библиотеку, наверно. Или в компьютерный клуб. Я часто делала ему дома замечания, когда он сидел за компьютерными играми, Олег стал уходить в компьютерный клуб.
   «Мам, попробуй хоть разок, есть и не слишком примитивные, иногда увлекает».
   Я как будто услышала Катин голос и вздрогнула. Это муж говорил, чтоб я мыла руки и шла на кухню.
   Я пришла на кухню и не могла сообразить, что здесь делать.
— Да садись же. Я сам.
   Виталий что-то делал у плиты, хлопал холодильником.
— Мне только кофе.
   Но, кажется, я опять что-то ела, Виталий накладывал в тарелку, а потом налил кофе мне и себе.
— Бери торт.
   Он вынул из холодильника небольшую коробку с шоколадно-вафельным тортом, Катя только его любила из всех покупных тортов и изредка покупала.
— Как хорошо, мамочка, что у вас с папой подходящая комплекция и вы передали ее нам с Олегом. Мне все завидуют. Что могу есть и торт, и конфеты, и пирожные.
   Танцовщицы следили за тем, чтобы не набирать большой вес, вернее, за ними следили, даже проводили медицинские проверки — рост, вес, давление, анализ крови…
— Мне завидуют, что я даже могу пирог заедать шоколадом.

* * *

   Не помню, когда мы решили туда ехать.
   Выходило, что Катя там.
   То ли они скрываются на чердаке какой-то дачи, то ли в подвалах, то ли перебрались в другое место, а может, вообще оттуда уехали, но милиция считает, что сейчас они там, и собирается туда. Может быть, это у них называется устроить облаву, основание — заявление соседей.
   Я не могла понять, чего Катю понесло в этот городишко с парнем, который, если верить милиции, нигде не учился и не работал. А потом еще залезть в чужой дом, который — дача, но выглядит как частный дом с электричеством, водопроводом, подвалом, баней, кондиционером и прочими удобствами. Что за дача такая? Каким-то образом они отключили сигнализацию, сломали не то замок, не то дверь, забрались внутрь и унесли тысячу долларов, ювелирные украшения и газовый пистолет. Откуда соседка могла знать о деньгах и украшениях? Она сказала, что украшения хозяйка ей часто показывала, надевала и демонстрировала, а насчет денег и пистолета ее попросила проверить хозяйка, когда она (соседка) позвонила и спросила, есть ли у них наглые родственники, которые могли забраться на дачу и устроить там дебош — всю ночь гремела музыка: Азнавур, Пиаф, кто-то еще, Каас или Далида, слышался звон гитары, парень не раз спускался в подвал за вином и поднимался на чердак за сухофруктами; девушка стояла наверху или внизу и принимала бутылки и фрукты; соседка все видела из окна дачи (ее дача совсем рядом), а вино отличной марки, красное, французское, хозяйка ее не раз угощала, разлито в монастыре патриархом, так ей хозяйка говорила, на этикетке написано по-французски, ничего не понятно.
   Почему-то после этого сумбура я поверила, что Катя могла быть там, хотя я не верила, что она воровала. Французское вино, шансон; из ювелирных украшений кроме золотых колец, цепочек и кулонов, которые, конечно, взял этот парень, пропали смехотворные пустяки — крошечная брошка с авантюрином и садолитом, браслет из белого карнеола и заколка для волос с янтарной присыпкой. Если Катю могли заинтересовать какие-то украшения, то такие пустячные; как-то она забыла в театре в раздевалке крохотный кулончик из янтаря и помчалась за ним среди ночи, устроила переполох из-за ерунды.
— Что ты разволновалась из-за такой капли? Потом бы забрала, — сказала я ей на следующий день.
— А если бы она пропала? Видишь, какая красивая!
   Она показала крохотную светлую капельку. Едва разглядишь ее.
— Цена-то ей один грош. Ладно, было б золото с бриллиантом в платине.
   Она только плечами пожала.

   Мы начали собираться в дорогу. Точнее, собирался муж, а я ходила по квартире, из комнаты в комнату, сидела на кушетке, где спала Катя, разглядывала ее книги, конспекты, танцевальные туфли, одна пара фирмы… Как же название… эскимо… эскиз… эксимер, «Эксимер», кажется, такое необычное название… А где эта пара? Странно, неужели Катя взяла ее с собой? или я не нашла…
   Я сидела среди коробок с обувью, когда пришел Олег. Наверно, он раньше пришел, он уже говорил с Виталием и собирался ехать с нами.
   Я забыла, что нам пора выходить.
— А ты ел? — спросила я Олега.
— Я уже.
— У тебя нет занятий… лекций?
— У нас сейчас сессия.
   Совсем вылетело из головы. У них в институте позже началась сессия, у меня уже закончилась, а у него…
— А экзамены?
— Третий послезавтра. Сегодня была консультация. Думаю, если послезавтра приду к трем, преподаватель еще будет принимать, он вообще до четырех обычно принимает. Но лучше бы к половине третьего.
— Третий… экзамен…
   Я вспомнила, что он первый сдал на «пять». А второй… Я вспоминала, пока он не сказал:
— По философии у меня «пять» «автоматом».
   Потом мы оказались на вокзале.
   Муж что-то объяснял женщине, которая продавала билеты, почему-то они продавались на улице в чем-то вроде киоска; мы ехали, я помню мелькание фонарей за окном, но даже не знаю, была это электричка или поезд. Я думала, что каждый километр, возможно, приближает меня к Кате. Если она еще там.
   Мы приехали, когда начинало светать. Значит, ехали мы ночью. На вокзале меня поразила фигура Остапа Бендера — скульптура на постаменте. Какая-то девушка стояла рядом, парень фотографировал ее, тут и там.
   Мы проходили мимо.
— А теперь так! — крикнула девушка.
— Рост Эллочки льстил мужчинам, — сказал мужчина.
«Рост Эллочки… — вспомнила я. — Катя тут, должна быть здесь, она никуда не уехала».
   Мы куда-то шли.
   Вначале тянулась обычная асфальтовая дорога, потом мы долго стояли на автобусной остановке, наконец, сели в машину, она оказалась маршрутным такси или чем-то в этом роде.
   Люди сидели с корзинами, из корзин выглядывали цыплята, совсем крохотные, из других — куры, какие-то крышки, бутылки, банки… Будто люди ехали с базара. Все громко переговаривались. Или ехали продавать на базар…
   Мы выехали на проселочную дорогу. Встряхивало на ухабах. Ночью был дождь? — виднелись лужи. Я так близко от Кати… Я чувствовала эту близость, близость Кати.
   Меня трясло, как в лихорадке.
   Я замечала вдоль дороги деревья с гнездами аистов. Как много аистов! Это хорошая примета. Выглянуло солнце. Робкие лучи скользнули по оконному стеклу, погладили мне лицо. Солнце вышло из-за туч — тоже хорошо. Я никогда раньше не обращала внимания на приметы, потому что в них не верила. А верила в приметы Катя или нет? А я-то считала, что знаю о детях почти все…
   Муж сказал — если я хочу выйти из автобуса, то стоянка пятнадцать минут.
— Если нужно в туалет или хочешь выпить воды или чая, то можно… Через час должны быть на месте.
   Мы вышли на улицу. Олег с Виталием пошли в туалет. Я смотрела вокруг. Остановка у самого базара, поодаль — высокое дерево с аистиным гнездом; шум, крики, кукареканье петухов, куриный гомон… Как-то с трудом вписывалась Катя в такую атмосферу. Но через час ее увижу.
— Нужно сходить? — Виталий и Олег оказались рядом, муж о чем-то спрашивал.
— Откуда сходить?
   Он кивнул головой в сторону, и я поняла.
— Нет.
— Я купил воды. Налить?
   Он держал в руке бутылку минеральной и бумажный стаканчик.
   Я помотала головой.
— Может, сок? Тут придорожное кафе, очереди нет. Вынесу тебе на улицу.
— А кофе нельзя?
   Вскоре он появился с бумажным стаканом, от которого шел запах кофе. Тут же пришел водитель с папкой бумаг в руке и крикнул:
— Посадка!
   Я сказала:
— Пошли, отнеси назад.
— Возьмешь с собой, эти стаканчики не возвращают. Будешь пить в автобусе. Пока тронемся в дорогу, успеешь. Хочешь печенье, бутерброд?
   Я хотела быстрее увидеть Катю. А вдруг ее уже нет здесь? Убежала куда-то… А вдруг… Облава, перестрелка, драка… Нет, это только в детективах. Не может этого быть. Наверно, уже разобрались, что Катя ни при чем, и она вернется с нами домой… И объяснит, в чем же дело. Она никогда не лгала, даже в детстве. Даже в мелочах. Если не хотела говорить, то молчала. Спрашиваешь, а она вроде не слышит. Или не понимает. Но не лгала.
   Сколько сейчас?.. Еще полчаса и я увижу Катю.
   Через пятнадцать минут мы ее увидим.
   Через десять.
   Мы ее не увидели ни через пятнадцать минут, ни через сорок, ни через три часа.
   Оказалось, что их уже арестовали. Невозможно было произнести вслух это слово: «арестованная». По отношению к Кате…
   Ни перестрелки, ни драки, ни засады; два милиционера шли тропкой через лес и увидели, как они пробирались околицей за город, подпустили их поближе и схватили. Ни денег, ни драгоценностей ни у дочки, ни у парня не обнаружили.
   Их допрашивали. Здесь же, в отделении, только в другой комнате. И даже не дали нам увидеться с дочерью.
   Я высказала следователю, что о нем думаю.
— Я инспектор, — сказал он.
   Как будто это имеет значение! Инспектор, проректор, корректор…
— Вы не пустили к нам дочь!
— Выпейте воды, успокойтесь.
— Я не хочу пить!
— Ну не пейте, только спокойно выслушайте. Ваша дочь отказалась видеть кого-либо из вас.
   Вот так.
   Я не помню, где мы были и что делали. Несколько раз я требовала, чтоб Виталий еще раз сходил туда и спросил, может ли Катя кого-нибудь увидеть. Он отвечал, что уже был не один раз, ему отвечают, что не имеют права заставлять ее встречаться с родителями и другими родственниками, если они не имеют отношения к содеянному.
— Но мы-то имеем, — сказал Олег.
— Как — имеем?
— Если она наша дочь и сестра, все, что касается ее, касается и нас.
Я не помню, где мы были и что делали… Под вечер Катя согласилась встретиться с братом.
   Он пробыл у нее минут десять. А может, пять. Или пятнадцать.
   Я жадно набросилась с вопросами.
   Он не спешил отвечать. Сказал, что Катя выглядит нормально, чувствует себя хорошо, просьб никаких, «вот только спать хочется». Виделись они в присутствии какой-то женщины в форме. Кто она такая? Наверно, надзирательница, кто их знает, или инспектор… Ни денег, ни украшений они не брали. Ели, пили, слушали музыку, переночевали, потом их схватили.
— А где же они провели еще одну ночь? Она отсутствовала две ночи.
   Он пожал плечами.
— Я не расспрашивал.
— Что теперь?
— Будет следственная экспертиза, ну, допросы, обследование у медиков, заключение о вменяемости — так называют, по-моему, освидетельствование психиатров.
— Почему она не хочет видеться с нами?
— Я не выяснял.
   Мы остановились на ночь в гостинице или в общежитии, я так и не поняла. Муж куда-то звонил, что-то выяснял, куда-то пошел, пришел, снова звонил, спросил, надо ли куда-нибудь звонить мне.
— Куда ты все время звонишь?
— Насчет адвоката.
— Адвоката?
— Нужен адвокат. Будет суд, надо найти хорошего адвоката. Надо знать заключение экспертизы, медкомиссии. Надо встретиться с нашей девочкой. Ты должна взять себя в руки.
— Зачем адвокат?
— Я говорю: будет суд. Нужен адвокат. Кажется, есть уже, хороший. Несколько раз звонил по этому вопросу. Звонил к себе на работу, все нормально, могу здесь быть еще неделю.
— Неужели через неделю...
— Не знаю. Сейчас иду к адвокату. Говорят, один из лучших. Удивляются, что он оказался свободен.
   Суд, адвокат, медкомиссия, экспертиза… Кошмар!
— Все, я пошел. Идешь со мной? Пошли вместе.
   И мы пошли. Олег проводил нас и уехал на завтрашний экзамен.
   С адвокатом говорил в основном Виталий. Я только изредка спрашивала адвоката, по-моему, его ответы вносили еще большую сумятицу в мои мозги — адекватность эмоциональных реакций, прокурор, санкции на что-то, на экспертизу, кажется, я так и не поняла, кто их должен дать. Виталий, когда мы вышли, объяснил — прокурор. Еще он мне сказал — если адвокат сочтет нужным, то постарается, чтоб мы встретились с Катей.
   Чушь! Кто-то будет решать, нужно ли нам видеться.
— В интересах Кати. Если по каким-то причинам он сочтет это нецелесообразным, то мы с Катей увидимся только на суде. Нам надо делать, как лучше для Кати. Ты же сама твердишь это. Надо что-то решить насчет пропавших денег и драгоценностей. Куда-то же они делись… И ни один не признается…
— Или им не в чем признаваться.
— Если они действительно ничего не брали — совсем другое дело… А если они дружно лгут, заранее сговорились и дурят всех… Им это не пойдет в позитив.
   Мы как-то жили в этой комнате, кажется, я несколько раз ходила с Виталием то к адвокату, то в милицию, что-то ела в кафе, а пару раз мы ели бутерброды и пили воду или сок в парке, на скамейке перед клумбой с оранжевыми цветочками — чорнобривцы, что ли…
   Нам сообщили: освидетельствование медэкспертов заключило, что они оба ответственны за свои действия, вменяемы, здоровы физически и психически. Оказалось, есть экспертиза защиты и экспертиза обвинения. Или только в нашем случае были обе? В нашем случае защита и обвинение в мнениях не разошлись.
   Адвокат сказал, что Катя отказалась встречаться, где деньги и вещи — неизвестно, от нас сейчас ничего не нужно.
   Я вообще не помню, что было потом, потому что время вдруг перестало иметь значение, даже неясно было — хорошо, чтобы суд откладывали подольше или пусть пройдет побыстрее.
   И когда он состоялся, все оказалось гораздо проще и прозаичнее. Я вдруг подумала, что всем этим людям — клеркам, прокурору, присяжным, даже судье и даже адвокату, в конечном счете — все равно, что будет с нашей дочкой и тем парнем, что им нет никакого дела до наших детей, им важны не люди, их интересует процесс, дело, по которому они выступают, задают вопросы, принимают решения… Их волнует, в первую очередь, как они говорят, как их воспринимают именно как специалистов, как оценивают свои же сотрудники; я подумала, что адвокат и прокурор могут быть за пределами зала суда и заклятыми врагами и неразлучными друзьями, могут любить друг друга, а могут и недолюбливать за какие-то другие слова или поступки вне зала суда. Никто, по большому счету, не заботится о нашем ребенке, впрочем, вероятно, люди для них вообще не так уж важны, важны перипетии дела, речи, выступления: кто что сказал, как защитник парировал, что нашел в ответ обвинитель, что сказал судья, когда заявили протест.
   В зале было очень светло, солнце било прямо в глаза, почему-то в моем представлении зал суда должен быть тесным, мрачным и замкнутым. А здесь дверь постоянно поскрипывала, хлопала, люди выходили и заходили, окно распахнуто, и по залу гулял ветерок, донося запахи не то цветов, не то цветущих деревьев, солнце сверкало бликами тут и там. Светлые стены, светлая мебель, белые окна…
   Люди в зале переговаривались, шептались, хихикали, даже во время выступлений. Если гул голосов становился слишком шумным, немолодой мужчина, кажется, он назывался председателем, стучал по столу чем-то вроде маленького молотка, не знаю, как называется, может, так и называется.
   Я думала, что увижу, как приведут Катю, но она уже сидела, недалеко; я удивилась — когда их привели? — мы ведь пришли гораздо раньше назначенного часа.
   Рядом с ней сидел парень, я забыла его фамилию… Не помню, чтоб раньше видела его, обычный, ничем не примечательный. Какое он имеет отношение к Кате? А Катя к нему? Они переглядывались, даже переговаривались.
   Я потащила Виталия поближе к скамье, где они сидели; мы были уже совсем рядом. Наконец, Катя посмотрела в зал и заметила нас. Посмотрела, наклонилась к парню, что-то сказала. Он посмотрел на нас. Что-то сказал ей. А его родители тут есть?
   Я оглядела зал. Людей много. То мне одни люди казались похожими на его родных, то другие, то казалось, что я увидела его мать… Катя не смотрела на нас, уткнулась взглядом в пол, а, отрываясь от пола, смотрела на судью, но чаще на парня.
   Нас вызвали до перерыва. Присяга, клятва, вопросы, ответы…
   Кажется, Виталия спрашивали по более существенным вопросам. Может, это и к лучшему. Я все время боялась навредить дочке и сказать что-то не то, но и солгать боялась. Мимолетно я обрадовалась — когда Катя посмотрела на меня. Обрадовалась — и что посмотрела, и что я надела розово-фиолетовый костюм, который ей нравился. Я машинально его надела, больше ничего с собой не брала из одежды и не думала, что попадем на суд и только там увидимся с дочкой.
   На меня вдруг снизошло спокойствие. Я твердо и вразумительно ответила на все вопросы. Я вдруг перестала бояться — навредить, испортить, помешать… Вдруг пришла уверенность, что я делаю правильно, все, как надо, и именно только так и надо делать. Когда отвечала на первые стандартные вопросы — имя, фамилия, возраст, профессия, в зал вошел Олег. Он не сразу понял, что говорю я, потому что искал глазами Катю, и сразу нашел. Я стала еще уверенней.
   Я думала, после меня спросят мужа, но вызвали другого человека — тетю этого мальчика. Оказалось, что он жил у нее, родители в другом городе на заработках.
   Объявили перерыв аж на целый час. Выяснилось — уже второй перерыв, я не помню, чтоб объявляли первый, не знаю, сколько он длился; наверно, больше быть не должно. Но их оказалось еще два, совсем маленьких, едва-едва по пять минут.
   Я только сейчас заметила корреспондентов. Немало их. Неужели в газетах понаписывают?
   Виталий заставлял меня есть, но я даже не смогла выпить воды.
   Заседание отложили на следующий день — никак не могли прийти к соглашению о пропавших деньгах и ценностях. Адвокат четко разложил по полочкам, что дети взять их не могли. Куда же они делись? Единого мнения не складывалось.
   На следующий день я узнала еще одно — Катя беременна.
   Беременна. Почему-то это меня не слишком поразило. Я отнеслась к сообщению гораздо спокойнее, чем если бы не случилось исчезновения Кати, нашей поездки, суда, приговора…
   И Катя, и парень — оба брали все на себя, говорили, что это именно ей или ему пришла мысль залезть в чужой дом и устроиться на ночлег, но оба категорически отказывались от воровства — они ничего не уносили. Кроме нескольких пакетиков чая, кофе и кулька сухофруктов, как уточнила Катя.
— Сухофрукты мы забыли! — крикнул с места Леонид. — А чай спутали с кофе, и кофе поэтому тоже остался.
   Раздалось хихиканье.
   Застучал молоток.
   Последний коротенький перерыв перед тем, как выступят прокурор, адвокат и присяжные после совещания огласят вывод, то есть, приговор. В перерыве я захотела выпить воды — на улице, в киоске рядом; на этаже скопилась очередь; я начала спускаться, но кто-то меня остановил.
— Здравствуй, Даша.
   Я вздрогнула. Обернулась. У меня, наверно, галлюцинации.
   Не знаю, если бы я встретила его год или полтора назад... Не знаю. Даже полгода. Не знаю, как бы…
— Я думаю, все будет нормально. Хорошо. Оправдают. Обстановка, видишь какая.
   Не вижу. Не понимаю.
— Какая?
— Присяжные хорошо настроены. Как и все в зале. Дети ни при чем. Если приговор будет другим…
— Что тогда будет?
   До меня не сразу дошло, что мы стоим с Кириллом у зала суда и серьезно беседуем… Господи, о чем мы беседуем…
— Как бы тебе сказать… Это только мои ощущения, впечатления, никаких конкретных доводов, но я доверяю своим впечатлениям, и сделаю заявление, если их не оправдают.
— Заявление… Как ты тут очутился?
   Писал, наверно, пейзажи или что-то еще, от скуки решил заглянуть — процесс открытый.
— У меня тут дача.
   Ясно. Заскучал в городе и захотелось остреньких впечатлений. В зале были и такие, я уловила краем уха разговорчики в перерывах.
— Но я не о том. Я знаю эту женщину, у которой украдены вещи. У нас дачи рядом. Соседка, видевшая твою дочь и этого парня, зашла ко мне вчера — только вчера приехал; ввела в курс дела. Если б я не знал хозяйку пропавших вещей, то пропустил бы мимо ушей. А так…
— Что — так? Это твоя знакомая?
— К счастью, нет. Соседка по даче. Темная личность, как мне кажется. Вечно у нее какие-то дела со странными людьми.
— В чем их странность?
— Не знаю, как сказать. Может, это взгляд художника, но я доверяю этим ощущениям. Порочность натуры таких людей угадывается. Вроде все ничего, а — не то… Да и хозяйка сама, умеет себя подать, бьет на эффект, неглупая, где-то она вроде бы даже процветает, только я не смог понять где — литература, искусство, бизнес…
  Он посмотрел на часы.
— Пять минут прошло. Нам пора идти. Тебе, в первую очередь.
— Но что ты не договорил?..
— Короче, я бы не удивился, если бы она сама, пользуясь счастливым случаем — отсутствием мужа, организовала у себя пропажу.
— Зачем?!
   Мы уже поднимались по лестнице.
— У нее с мужем своеобразные отношения. Он, как я понял, заставляет подробно отчитываться в тратах, а она то ли эти деньги тратит налево, то ли кому-то за что-то должна или финансирует сама кого-то. Было у меня пару случаев…
Мы уже входили в зал.
— Словом, я бы не удивился, если бы узнал, что ей понадобились средства, в которых она не могла отчитаться; она сама организовала мнимую пропажу денег, а тут ребята подвернулись, очень для нее кстати. Она воспользовалась ситуацией.
   Кирилл как в воду глядел.
   Присяжные были единодушны. Штраф. Предупреждение, воспитание, моральное внушение…
   Когда мы выходили из зала, я увидела впереди Кирилла. Он поднял руку и улыбнулся мне. Своей прежней улыбкой. У меня закружилась голова… Я прислонилась к стене, чтоб не упасть. Кирилл спускался по лестнице. У меня хватило сил тоже поднять руку и улыбнуться ему.
   Виталий торопился на работу. Он и так задержался дольше, чем мог. Олег сказал, что у него есть несколько дней до практики. Катю попросили, если возможно, остаться на день-два в этом городе, «конечно, живите, где хотите», уладить какие-то формальности с документами; в тот день было уже поздно, и людям не хотелось возиться с бумагами. Кажется, так Виталий мне объяснил.
   Мы вернулись в номер втроем.
   Катя сразу ушла в душевую и отсутствовала так долго, что я забеспокоилась, но подумала, что Олег ждет за дверью своей очереди; а потом подумала, что дверь-то закрыта, и опять стала волноваться. Обжегшись на молоке, дуешь на воду… Я все-таки пошла к душевой и успокоилась, слыша, как они разговаривают через дверь.
— Скажешь, что я после тебя, если подойдут, — сказала Олегу, чтоб объяснить, зачем явилась.
   Вернулась в комнату и сидела, пока дети не вернулись.
— Мам, там никого нет, иди, пока свободно, — сказал Олег.
   Я и забыла.
   Потом мы пили чай, который Катя изъявила желание заварить сама, с бутербродами, которые сделал Олег; он всегда так красиво делал бутерброды, если брался их делать — обрезал выступающие из-под хлеба края ветчины, сыра, любой другой начинки, подгонял один кусок под другой с геометрической точностью, иногда вырезал какую-нибудь фигуру — ромб или прямоугольник, треугольник или квадрат.
   Я позже сообразила, что Кате, наверно, хочется чего-нибудь повкуснее и подумала, что надо, наверно, было пойти в кафе.
— Ты хочешь есть? Ты, наверно, голодная…
— Что ты, там до отвала кормили. Меня, во всяком случае, так кормили, что я не могла все съесть.
   Первое время она непроизвольно сравнивала с тем, как было  т а м  и как тут, сейчас. Потом перестала.
— А вот спать… Ужас как хочется… — Она зевнула.
— И я хочу, — сказал Олег.
   Я вскочила и постелила две постели, на которых мы спали с Виталием.
— А ты где ляжешь?
— Тут есть раскладная кушетка у дежурной.
— Я пойду принесу, — сказал Олег.
— Она тебе не даст, не знает тебя. Я беру у той, которая меня знает, она выходит на ночь, дежурит, а утром до ее ухода нужно вернуть.
— А зачем ты у нее брала? Вас же двое было?
— Кушетку не брала, она пообещала. Брала термос, электрокофейник, штопку, она дает.
   Как я ловко выдумала, даже не ожидала от себя. Откуда что взялось.
   Они быстро уснули. Я смотрела в окно, спать все равно не хотелось. Луна сначала была круглая и ярко-желтая, чуть ли не золотистая; потом побежали облака и стали ее закрывать; она то пряталась совсем, то проглядывала, показывалась почти полностью, опять исчезала, выступала в серо-синей дымке краями, а затем совсем скрылась с глаз. Небо потемнело, звезды исчезли; полностью заволокло тучами; засверкали молнии, причудливо ломаясь зигзагами вдали; тишина; вспышки сияющих зигзагов приближались, вот вспыхивают ослепительно-серебристым почти над головой; грохнул гром, один раз и тут же прекратился, я не уверена, что действительно громыхнуло. Может, показалось?
   Закапал дождь, сначала мелкий, моросящий, потом по подоконнику забарабанили крупные капли. Я немного прикрыла окно, чтоб не так стучало, но продолжала стоять и вдыхать свежий воздух. Вначале пахло только дождем, но он скоро кончился, и стало пахнуть зеленью, особенно резко и свежо.
   Мыслей никаких.
   Я посмотрела на часы.
   Без четверти четыре утра. Скоро рассвет, а мне спать захотелось. Устала стоять. Присесть на стул? Я подошла к столу, отодвинула стул, села…
   Наверно, так я и уснула, положив голову на стол. Хорошо, проснулась вовремя — дети еще спали, и я успела умыться и сделать вид, что уже отдала кушетку.
   Когда Олег проснулся, я уже поставила электрический кипятильник, чтобы заварить кофе.
   А Катя спала долго.
   День прошел в формальностях. Серьезных разговоров между нами не было, так, шутили, обменивались мнениями о городе, о еде, о сборе в дорогу, но я видела, что Катя сильно изменилась, в чем-то стала глубже, серьезнее, повзрослела, одним словом. Кажется, она не виделась с тем парнем, я ничего о нем не спрашивала, не говорила о беременности, о том, как она собирается жить дальше; ни о чем не спрашивала.
   Следующей ночью мы уехали домой.
   В понедельник я вышла на работу — принять у студентов пересдачи, досдачи, оформить ведомости, сдать книги в библиотеку.
   Олег ходил на практику; Катя, оказывается, успела почти сдать сессию — что-то досрочно, что-то по графику, а оставшийся экзамен договорилась ответить позже, хотя в ведомость ей оценку поставили «отлично», с этой преподавательницей у Кати едва не дружеские отношения, они почти ровесницы и где-то вместе выступали. Я так и не поняла — на конференции или на сцене, но не уточняла.
   А дальше…
   Не знаю, как вспомнить. Можно вспоминать несколько часов, как Катя скрылась на последние месяцы беременности на даче. Кажется, она не хотела никого видеть и хотела скрыть, что не замужем, вроде уехала куда-то, вышла замуж и там родила; хотя кто там особо интересуется, дела никому до тебя нет.
   До недавнего времени я не понимала, почему она отказалась даже говорить по телефону с тем парнем, который, как выяснилось, отец ребенка. Недавно Олег сказал мне по секрету, что Катя не простила ему поведение во время их бегства. Какое поведение? Единственное, что мог Олег добавить — больше всего ее возмутило, что он украл все-таки деньги, хотя там было не тысяча долларов, а только сто или двести; ее возмутило, что он обманул ее и сказал только после суда, когда говорил, что готов жениться. Катю возмутило и разочаровало, что он преподнес ей эти деньги. Будто они имеют значение для ее решения! Вроде теперь уж она не откажется — беременна, а тут в перспективе муж да еще с деньгами. А на суде он ее обманывал, и до суда тоже. А я думаю, что парень догадался, что Катя не сможет правдоподобно солгать на суде и все провалится, а она ведь действительно не была виновата.
   Кирилл почти все угадал: долго велось следствие, выяснили — хозяйка дачи сама унесла деньги и украшения, а когда запахло паленым, прихватила еще ценности из квартиры и убежала; муж не стал подавать в розыск и заявлять о пропаже, поэтому дело закрыли. Хотя не удивлюсь, если муж знает, где супруга.
   Олег намекнул, что Катя еще в чем-то разочарована, но я не поняла — то ли он сам не совсем уверен, то ли Катя ему вообще об этом не говорила. По словам Олега выходило, что парень не знает, что он отец ребенка, но я теперь думаю — может, он и не отец? Может, соберусь когда-нибудь с духом и поговорю с Катей в подходящее время в подходящей обстановке.
   Катя сказала, что не собирается бросать ни учебу, ни выступления, и ходила выступать до шестого месяца. Правда, и чувствовала она себя хорошо, и почти не было видно, вроде, просто немного поправилась, раздалась в талии.
   Мы с мужем решили — возьмем няню, хотя бы на полдня, и все как-то устроится с работой и учебой, ведь Катя не хочет брать декретный, хотя я себе все это с трудом представляю. К счастью, моя мама тоже обещает помогать. Она давно на пенсии, но работает и говорит, что может уйти и помогать каждый день, но лучше бы на полставки остаться — и оклад большой, и ее заменить некем, просят побыть. Наверное, можно сначала справляться Кате с помощью мамы, а потом, когда дочка пойдет на занятия, взять для ребенка на полставки няню. Поживем увидим.


                ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ


       Дома как люди.У каждого своя история.                .
   Этот дом еще не старый, но все же с возрастом, хотя недавно был такой молодой. Выглядит очень неплохо, дворик ухожен, цветники под окнами, со стороны улицы густой зеленый газон отделяет дом от проезжей части с ее шумом, пылью и грязью.
   Перед клумбами у каждого парадного стоит скамейка, старая, сейчас таких уже не ставят, широкая, удобная, со спинкой, на которую можно откинуться и удобно отдыхать, что и делают многие пожилые женщины и совсем старушки. На каждой скамейке своя компания, свои темы, свои беседы о том или ином круге лиц.
   Сейчас притча во языцех жиличка с пятого этажа, и сама жиличка и ее семья, особенно — дети. Двое детей у них, сын и дочь. Дети как дети, вежливые, воспитанные, здороваются, если встречают, но не погутаришь, двух слов от них не услышишь. Спросишь: «Как мама, Катя?» — «Хорошо». — «Наверно, работает где-то по вечерам, куда-то она ходит, встретила ее как-то, уже поздно, идет…» — «Наверно. Мой этаж, до свидания». И все. А то дочь Катя куда-то пропала. С полгода ее не видели, может, и больше.
«Олег, где Катюша? Что-то не видно».
«Да, все заняты». Вынимает брошюрку и начинает читать.
   А потом и Олег пропал. Нет его и нет. И саму соседку долго не было видно. Все думали, что уехали, а хозяин на месте, как всегда — рано уходит, поздно приходит. А жена-то где?
— А вы спросите у него, Людмила Яновна.
— Да куда мне… И говорить скоро не смогу, — прошамкала беззубым ртом старушка. — А Леонтьевну видно редко, все она занята.
   Поднялась и поковыляла.
— Пошла я, спокойной всем ночи.
— А когда молчит, и не скажешь, что старушка, лицо такое ухоженное, а фигура какая! — сказала одна женщина, которая еще и на пенсию не вышла, а вся уже как старуха.
— Фигура ладно, а вот что с лицом можно сделать, не знаю.
— А с фигурой что? — сказала толстушка.
— Ешь поменьше, — подала голос молчаливая старуха, высохшая, как жердь.
— Что хорошего, когда сплошные кости торчат. На двадцать лет будешь старше выглядеть.
— А Яновна и не тощая и не толстая.
— А жиличка с детьми тоже хорошо сохранилась.
— Дети-то уехали, вот и шикуют вдвоем с мужем в свое удовольствие.
— А кто ее знает! С мужем или не с мужем? Муж на работе, а она по вечерам — шасть из парадного, и все. Раньше-то вежливая была, спросит, как здоровье, как дела, что у вас нового. А сейчас…
— Вроде студентам преподает.
— Кто ее знает.
— А чем дочка занимается?
— Вроде учится где-то. Но она так себе, гордоватая.
— Да и сын такой же.
— Сейчас-то не видать никого…
   Когда в той квартире появился грудной ребенок, вот была загадка — откуда взялся? Может, сама жиличка родила, хоть в летах, да кто-то смотрел передачу — женщина за пятьдесят родила впервые, вот ведь как бывает. Другие возражали — зачем рожать в таком возрасте, если уже есть дети, двое, разнополые, совсем взрослые, у них свои дети могут быть скоро. Трое сказали, что считается полезно для здоровья поздно рожать, организм омолаживается, оздоравливается…
— Я в молодости так оздоровилась, до сих пор в себя не прийду, — возразила одна из соседок.
— Есть ребенок, вот и радуйтесь, — сказала Нина Леонтьевна. — Дети дают нам больше, чем мы им, даже если родители хорошие. А внуки — совсем хорошо иметь, кому посчастливится.
   А может, это внучка жилички? Кати или Олега ребенок? Вот была загадка! Решили, что Олега. Катю видели не очень давно, не похоже, что беременная ходила, говорят, кто-то даже видел ее на сцене театра в танцевальной композиции.
   Два вечера или три-четыре только об этом и говорили. С женщиной понятно, а станет скоро мужчина отцом или нет, никто не знает. Даже он сам может не знать, сказал кто-то. А женщина может объявить мужчину отцом, когда отец — другой человек. Все обрадовались — как просто мужчинам повесить лапшу на уши и нарассказать, чего хочешь, а они и поверят, что ж им другое остается; а можно держать за дураков, не говорить, они и будут все время в неведении.
   Пытались осторожно выяснить, чей это ребенок, пока Прокофьевна — грубая женщина, по общему мнению: возьмет и ляпнет, что захочет, — не спросила напрямик, чей это младенец и не надо ли саму жиличку поздравить с очередным ребенком.
   А жиличка спокойно ответила, что поздравлять можно, только не с дочкой, а с внучкой, дочка родилась у Кати. Катя вышла замуж в другом городе и переехала к мужу, живет там, а сейчас приехала на сессию, целыми днями занимается или уходит в институт, поэтому ее не видно.
Прокофьевна растерялась и не спросила, кто муж, в каком городе живут, где будут жить дальше.
   А Катю вскоре увидели. Не скажешь по ней, что родила, вроде не ее дочка, а младшая сестричка. Хотели расспросить, но она сказала: «Все отлично, спасибо» — вот и весь разговор.
   Да и сама жиличка странная стала… Нет, внешне не изменилась, по-прежнему вежливо здоровается, улыбается, двери откроет, лифт вызовет, но куда-то ходит по вечерам, странно однако. Поздно уходит, а приходит и вовсе ночью. И вот еще — дочь Прокофьевны видела на какой-то выставке эту жиличку. Не ее, а ее портрет, так она сказала. Дочка там подрабатывает уборщицей, рано утром пришла вымыть, да так и обомлела. Но не все поверили; мало ли людей похожих на свете, может, показалось, а на портрете — что различишь, чье там лицо. Но дочка Прокофьевны настаивала — она! Жиличка — и все тут!
   И еще жиличка как-то странно иногда стала разговаривать. То странные слова говорит, то слов вообще не разобрать. Зять Людмилы Яновны, кандидат филологии, недавно защитился, говорит — цитирует разных писателей, классиков и современных, известных и не известных широкому кругу. А Нина Леонтьевна, учительница на пенсии, но репетитором подрабатывает, сказала, что говорит по-французски, особенно часто Aide-toi, Dieu t'aidera!, в переводе — Помоги себе сам и Бог тебе поможет. Все вспоминали, какой же язык сама жиличка преподает. Кто-то сказал: вроде не язык, а литературу? А если язык — итальянский вроде. Или английский, но не французский, но, может, языки похожи; однако Нина Леонтьевна сказала, что нет…
   Странная семья. А куда Олег делся? Прокофьевну этот вопрос не заинтересовал, а больше смельчаков не нашлось, так и остались в раздумьях — то ли уехал работать за границу, то ли в другой город подался, то ли женился и живет в другом районе, то ли сняли ему жилье, сейчас у многих дети хотят жить отдельно.
А жиличка даже внешне как-то изменилась. Нет, выглядит по-прежнему хорошо, не скажешь, что бабушка, но как-то стала она тише, задумчивей, неразговорчивей; раньше никого не пропустит, обо всем расспросит, а сейчас идет: поздоровалась — и пошла.
   Совсем недавно еще одна новость — Олег объявился. На машине, с девушкой и с ребенком. Вот разговоров было! Но он не стал скрываться, как обычно делал прежде, остановился, сказал, что живет с женой отдельно, недавно сын у них родился, уже полгодика. А жена рядом стояла, молчала и улыбалась только.
   Вот такие новости на пятом этаже. Везет жиличке — и семья хорошая, и работа тоже, и сын, и дочка хорошие, успешные, создали семьи и родили детей, а она теперь бабушка — и внук, и внучка, а как хорошо выглядит, и еще силы и здоровье есть детям помочь, с внуками понянчиться; да и материально — не похоже, чтоб они бедствовали. Везет же людям, — так решили на скамейке. Вот, потому и жиличка стала гордоватая. Прокофьевна сказала — оттого, что деньги у них завелись. Как человек немножко заработает, выбьется в люди, так уж из своих знакомых, соседей и знаться ни с кем не хочет, чувствует разницу. У нее самой сын — всю жизнь работала в три пота, подрабатывала, недосыпала, недоедала, чтоб образование ему дать и вывести в люди, а он институт окончил, стал образованный, умный, да поехал на заработки за границу, а с родными тут и знаться особо не хочет. Вот и все так, сказала Прокофьевна.
   И хотя Нина Леонтьевна возражала, повторяла, что не от количества денег зависит, а от человека: какой человек — так он и ведет себя, хоть много денег, хоть мало; если отношения хорошие — не изменятся, хоть обеднеет, хоть разбогатеет, хоть изменились события в мире, стране или городе, хоть перестройка, хоть… Ее прервали, не согласились: когда много денег, то вряд ли ведешь себя так же, как когда их мало — тут на простых лекарствах экономишь, а то пошел и купил, что душеньке угодно. А она все твердила — это не то, это мелочи, мол, говорится об отношении к людям, родным людям, прежде всего, но ей не поверили. А когда Прокофьевна по секрету сказала, что сама видела, как жиличка ночью на балконе деньги считала в толстой пачке… Прокофьевне не спалось, она вышла на балкон и сидела, а их балконы рядом, хоть у них и застекленный, но через стекло хорошо видно; ну вот, считала она деньги, считала, да и сбилась, опять начала, а потом рукой махнула и в небо уставилась. Оно, конечно, когда, как у этих жильцов, денег куры не клюют, чего их считать. Живут они, значит, богато, хорошо живут.
   От кого-то из соседок об этом узнало все парадное, а в нем жила вахтерша говорливая, от нее другое парадное узнало, а там и весь дом; и согласился с таким мнением.