Ромашки...

Елизавета Немилостева
Только стал я за ней замечать иной раз, что вздыхает она больно тяжело. Так иные старушки в преклонных совсем летах не вздыхают, как она вздыхала в свои двадцать с небольшим… или большим. Никто, впрочем, не знал, сколько точно ей лет. И откуда она. И зачем появилась в нашем небольшом городке тоже.
Только каждое утро она торжественно и неизменно проходила по главной улице, всякий раз – и я не шучу – каждый божий день - останавливаясь на перекрестке, где седой старик почти круглый год торговал цветами из собственной теплицы. Она цветов не покупала. И даже не нюхала их никогда. Просто останавливалась и смотрела. Смотрела не долго и не пристально и шла дальше.
Я сидел со своим букинистическим скарбом прямо напротив этого седого старикашки, но на другой стороне улицы и иногда мне казалось, что она вот-вот с ним заговорит, а иной раз он сам ее что-то спрашивал. А она отвечала, ведь непременно отвечала, ведь не могла же она промолчать… Нет. Конечно же, нет. Не того она характера, чтобы промолчать, когда к ней кто-то обратился бы. Мне так хотелось знать, что именно он спросил, и что именно она ему ответила. Но возможности этого узнать у меня не было. Не подходить же к этому старику с такой _мелочью_.
Торговал я своими старыми книгами больше из привычки, чем, действительно, имея цель что-нибудь продать. Я бы даже расстроился, если бы на один из этих пожухлых старинных томиков кто-нибудь польстился, и, наверное, даже поставил бы цену такую, что купить бы он и не купил. Так только посмотрел, да повздыхал. Ведь это же даже и неприлично за такой _хлам_ просить там много денег.
И как в таком случае я заметил, что она стала вздыхать по-особенному? Ведь не стал же я за день-два тем дряхлым старикашкой напротив, чтобы она остановилась возле меня. Нет, не стал.

Впрочем, начиная эту повесть, я и не надеялся, что вы меня поймете. И к тому только пишу это, чтобы уже написать. Чтобы хотя бы и на бумагу излить свою душу и посмотреть – вдруг что-то в душе вашей от этого проснется. Вдруг завтра это ваше имя высветится на табло «гордость города». Если бы было такое табло в вашем городе. Я к тому, что может быть, вдохновленные этим, и вы совершите, что-нибудь такое, что о вас заговорят.
Обо мне, впрочем, и теперь никто не говорит. Книги мои все так же не покупают, а она больше не вздыхает. Разве только о ней заговорили. Немного. Ровно два дня судачили.
И. Забыли.
О, как ужасно это, когда о ком-то забывают так скоро! Это ведь словно человек существовал только для того, чтобы обернуться могильным камнем, черточкой между двух дат и засорять собой окружающий пейзаж, переполнять кладбища и не оставлять места живым.
Четвертого дня она прыгнула с моста в речку. И будь проклят этот мост и эта речка. И весь этот злополучный городок, в который ее по странному и по-прежнему никому не известному обстоятельству занесло. Будь проклят я, в конце концов. Ведь был же я ее последней надеждой? Ведь непременно же был.
Мы знакомы были с ней заочно. Сидели в одной конторе и занимались своими собственными делами, не перекидываясь и парой слов за день. Она работала с девяти, я приходил ближе к обеду, мрачно сообщал коллегам по работе, что и сегодня ничего не продал. Это стало чем-то вроде святой традиции – мне ходить книги продавать, а им потом спрашивать продал ли я хоть одну и с злобненькой такой усмешкой выдавать мне что-то вроде: «А мы же говорили тебе – не ходи, не продавай» или же «А что ты хотел? Книг в современном мире не читает уже никто!».
Она всякий раз поднимала на меня головку. Свою миленькую светлую и кудрявую головку, смахивая с лица упавшую челку, и молчала. И я даже тем сильнее настаивал, что ходил продавать, хожу, и буду ходить – тем сильнее, и тем громче, чтобы привлечь ее внимание к этой моей _проблеме_. Я словно вызывал ее на разговор. Чтобы и она уже наконец-то сказала мне, что продавать книги – дело-дрянь. И не заняться ли мне лучше выращиванием цветов в собственной теплице. Ведь у того старикашки _непременно_ же покупали цветы. И летом, и весной, и осенью.
Но она молчала. Смотрела, смахивала челку с лица и молчала.
А потом опускала головку и продолжала стучать пальчиками по клавиатуре. Тук-тук-тук… быстро, ладно, словно будто играючи. И так мне хотелось постоять у нее за спиной, да посмотреть, как на мониторе появляются все эти буковки, что и буковками не успевают толком побыть, так быстро она их одна к одной ставит. Тук-тук… и уже словечки. И предложения. И вот уже точка. И последний абзац.
И домой.
И вот я заметил, что она все чаще стала вздыхать. Этак ни с того ни с сего, и не как-то особенно, как вздыхают иные до тошноты почтенные матроны, привлекая внимание к своему _ужасному_ здоровью, которое на их года-то – Боже, дай такое всем! Нет, совсем не так она вздыхала. Тихо, робко так. Почти и не слышно. Но полной грудью. И даже судорожно брала второй вдох – чтобы уже по-настоящему, до конца вздохнуть и чтобы уж _наверное_ легче стало.
И снова стучали пальчики. Тук-тук. Она у нас в конторе работала кем-то вроде секретаря. Но прямых ее обязанностей я не знал. Печатала весь день, с короткими перерывами на обед, чашку чая в одиннадцать и чашку кофе в половине четвертого. А в пять уходила.
И все так молча… молча… Словно ей сказать нам совершенно было нечего.
Но ведь было что сказать. Ведь непременно же было. Ведь каждому человеку нужно что-то сказать! И нужно, чтобы было _кому_ сказать. А когда некому… это дело-дрянь, господа. Дело-дрянь. И без всяких поблажек.
И так вздыхала она месяца два. И я все смотрел на нее. Пристально так. Хотел, чтобы она заметила мой взгляд. Чтобы заговорила со мной. Но она поднимала головку. Смахивала свою челку. И молчала.
А сам я боялся с ней заговорить. До тошноты боялся, до трясучки в коленках боялся. И это притом, что робкого десятка я не был, раз уж однажды вышел на главную улицу книжки продавать – словно _позориться_...

И вот четвертого дня… она прошла по главной улице и остановилась у цветов. Она _купила_ цветы. Маленький скромный букетик ромашек. Я это сразу приметил. И что-то щелкнуло у меня в голове, как в неисправном холодильнике иной раз щелкает. Щелк-щелк… щелк…
Странно стало мне. Я ждать не мог. Ничего не мог. Я собрал свои книги в чемодан и побежал за ней. Но я не догнал ее. Она свернула куда-то туда или сюда… а я с этим проклятым чемоданом замешкался, не хотел он закрываться – уж слишком тугая там защелка. Старый он, как те самые мои книги. И я пошел в контору, по дороге свернул в кофейню, напился кофе и наелся сладких булочек так, что меня даже тошнить стало. Попросил счет и дал крупной купюрой, не взял сдачи.
Растерянно дошел до конторы.
Она уже там была и печатала. Тук-тук. Быстро. Ладно. Словно птичья трель или даже музыка. Ведь в стуке тоже иной раз музыка заложена. В том, как она по клавишам стучала не иначе, как Бетховен. Глухой торжественный гений…
Ромашек не было. Я чуть на колени не упал, чтобы посмотреть не выбросила ли она их ненароком в мусорное ведро. Но не упал, дождался обеденного перерыва и тогда уже посмотрел. И там их не было.
Где-то в другом месте остались лежать ее ромашки.
Как обычно все стали спрашивать, продал ли я что-нибудь. Я ответил, что сегодня был «недождливый день». Что было тем смешнее, что дождь с раннего утра все же шел. Коллеги осклабились на меня. И снова – «мы же говорили», «книг никто не читает» и прочая.
- Я читаю.- Вдруг сказала она. Гром среди ясного неба. Не иначе. Неверная нота в прекрасно отлаженной игре виртуоза-музыканта на концерте.
Я поперхнулся.
- Что читаете?
- Книги. А вы зачем их продаете? Вам разве жить _не на что_?
- Продаю потому что…
Я замялся совершенно. У меня ладони вспотели. Язык к небу присох намертво. А смысл… цель вот этой моей букинистической деятельности вдруг не явилась. И я понял, что ее и не было вовсе. Бесцельно. Совсем бесцельно. Я ходил туда уже около года. И ведь _ни одной_ книги не продал.
Она смотрела на меня, широко распахнув глаза. Так словно молила о чем-то или ждала чего-то. О как бы мне знать, что это роковой был день ее жизни. Ведь она с самого утра знала, что пойдет на этот мост. Ведь для того она и ромашки эти купила. Словно заранее на могилу себе, зная наверное, что никто ей туда живых цветов не понесет. Венок от коллег и все. Жестокие нравы. А она была одинока.
О, как бы мне вспомнить утрешнее «щелк» в голове. Но я не вспомнил.
- «И сильнее преступления нет, и не было никогда, как если кто без причины пойдет и книгу продаст… ибо он тем самым часть души своей продаст. Часть смысла своего. Часть жизни».
Процитировала она какого-то классика. Я не знал какого. Я и до сих пор не знаю. Может быть, она цитировала себя.
- Я ни одной и не продал.- Сказал я и смешался совершенно. Так что и попятился и скрылся у себя за столом. Спрятался. Защелкал мышью. Некрасиво так защелкал. Щелк, щелк. Словно песок по металлу. Щелк.

Она опустила головку.
Тук-тук.
Тук. Тук-тук.
Словно биение сердца. Словно маятник, компас или метроном. Впрочем, все это разное. И все было одно – звук клавиш, которые она нажимала.

А потом она нажала одну клавишу Delete. Удалить.
И я это ясно. Отчетливо. Определенно. Понял.
_Услышал_.
И вздох. Уже последний.
И не отчеты она печатала там. Быть может жизнь. Свою жизнь. Тысячи-тысяч своих жизней. Из которых ни одну она не прожила и не проживет.

Что стало причиной того, что она пошла и с моста бросилась – никто не знал. Кто-то говорил, что ее жених бросил, другие, что не жених он был, а муж, а ушел к другой, а третьи и вовсе судачили – что ни кого у нее не было, вот и бросилась.
Знаю ли я?..
Я знаю, что мог ее остановить. Прервать. Не дать ей нажать на этот красный Delete. Но не успел. И сил в себе не нашел.
В пять вечера она вышла из офиса.

Книгами я больше не торгую. Читаю их тихо-тихо, вечерами, при одной – двух свечах, словно погружаясь в тот век, в котором она пыталась жить, родившись в этом.
И. Не. Смогла.

Только где-то лежат купленные ею ромашки… вот только бы знать где.