22, 4 ватта

Алина Магарилл
– Объясни мне, почему в этом доме пара сапог  – как пара хомяков. Вместе выгуливать  – жестоко. Не успеешь оглянуться, как один в угол забьётся, а другой под диван чешет,  – ворчала Анфиса Мефодьевна, собираясь в лес.
Встречаются ещё, встречаются на необъятных просторах Интернета и такие анонимусы, что очень желали бы увидеть воочию человека, придумавшего и разработавшего Яндекс-бар, Мэйл Гуард, браузер Амиго и ещё другие, возмутительно не красноглазые, не гиковские, оскорбительно юзабилительные, некошерные, в общем, сепульки. Заглянув тем осенним утром в дом на окраине плато, любопытствующий мог бы лицезреть сего человека, (если создателя Яндекс-Бара можно считать человеком), сего эммануила голдштейна браузерных войн, сию эссенцию оптоволоконного Зла. Эссенция Зла хлопотала по углам кладовой в поисках удравшего сапога. Застигла врасплох, ухватила, утешилась и схомячила в сенцы.

Далее Анфиса Мефодьевна проскреблась в горницу (а ходить она имела обыкновение поскрёбывающе, так что производила внятный шершавый шорох), приторочила хороший пинок к меховой рыже-бурой туше, почивающей в перинном и пышном пуху, и пометила территорию едким хрюкающим смехом:
 – Вставай, лежебока! Кто рано встаёт, тому Бог...ПэО...даёт!
Шерстокогть выпростал из-под одеяла фланелевый рукав, воронёного блеска серповидный коготь и часы; всмотрелся в циферблат, охнул и заметался по комнате, рассыпая тапки, пух и зевки.
 – Сколько раз я вам говорил: не шутите, тётушка Анфиса,  – укорил он уже с кухни, где с благочестивым наслаждением сдабривал себя перловкой и топлёным молоком.  – Вам нельзя шутить. И никто над вашими шутками не смеётся. У вас чувство юмора какое-то казённое.
– Никакое не казённое. Это ты ещё не знаешь, как я на работе шучу. Там я к каждой шутке добавляю тонну рекламы. И собираю статистику!  –и Анфиса Мефодьевна снова самым пасквильным образом расхохоталась. Потом одеваться принялась.

Такую доморощенную одежонку называли на Руси не то шушуном, не то супуном,  – последнее слово, вероятно, не имеет ничего общего с супом, но чем-то одежонка смахивала на растекающиеся, пяти дней свежести щи с плёнкой холодного жира. Да, жидкая, неяркая одёжка. Но Анфиса Мефодьевна в ней словно обрела настоящую кожу: так естественно вжились в неё верткие, колючие локти и коленки, и худой сутулый изгиб спины. Платок повязала как тряпку разорвала  – локти разбежались сильно, резво.
– Вот зачем вам эти короба, тётушка Анфиса?  Пустыми назад потащим. Пары лукошек хватит с лихвой. В лесу-то пусто. Вот и Проша Семёныч с супругой аж до Совкиного Вражка ходили, так и там даже нет!
– Места надо знать!  – Анфиса Мефодьевна затянула короба белыми тряпицами в сочных черничных пятнах.  – А Проше Семёнычу  с супругой
удалённые грузди отказывают в соединении с кузовом. Как галимым лузерам!
– И даже в Ладном Бору... Туда Морфик ходил. Говорит, на пол лукошка там, и те червячные. А ведь какой у Морфика папаша знатный добытчик был. Все лощины изучил до самого малого пенёчка.
– А что – Морфик? Батюшка его был везуч да охоч, то все знают. Вот только не учёл твой Морфик, что в этом...борланде...дружественность классов не наследуется. Ты, племянничек, прекращай вилять. И хвостом! Хвостом тоже! — прикрикнула Анфиса Мефодьевна, заметив, что Шерстокогть едва не опрокинул своим богатым, рыжелисьим хвостом не закрытый ещё термос с кофием.

Старая пословица говорит, что дорога до Сычуани трудней, чем дорога на небеса. То не Сычуань, инициаль этого мира — усики растений и насекомых, а финаль — мерцание спинки полудрагоценного, майского жука. Но все, кто приходил на великое плато из Сычуани, свидетельствовали удивительную усталость сходства, скорее теневого, чем материального; великодушную щедрость подобия, преследование знакомыми касаниями, шелестами, тенями. Так проанализируем же картину, разберём её на малые элементы-дескрипторы: форма фигур, цвета и оттенки; и плато предстанет перед нами чарующей и пагубной серебристо-зелёной флюоресценцией, где зелёный цвет не имеет ничего общего с окраской листвы. Он водянист и бессолнечен. Плато, работающее как мануфактура, блекло-серый ворс протяжённых и стылых болот в бисере багряных ягод; где в сгущённом, молочном тумане полёт белого луня аккуратен и ровен как строчка швейной машины. Пагубный и тишайший охотник. Среди всех возможных миров плато – лишь один из миров, мир самонадеянный и кисло-терпкий, дремлющий в ускользающем равновесии между выдержкой чистопородно диких мхов и действенностью камня.

Подойди к муравью, ленивец, подойди к этому, пожалуй, самому суетливому обитателю здешних мест, и ты увидишь, как его тропу пересекают двое. Зверь меховой и важный, но с изящной и смирной, продолговатой мордочкой, и угловатая, тщедушная мадмуазель в лоскутном супунчике. Двое держались за нить, похожую на очень длинные бусы: там были и деревянные шарики, и пластины серебра, и ракушки, и кристаллы бериллов, и хрусталь, и жемчужины, и сухие ягоды, и скорлупки орехов, покрытые чёрным и красным лаком. Загадка же нити, за которую держались Шерстокогть и Анфиса Мефодьевна, объяснялась просто: туманы на плато были столь густы, что путники нередко теряли друг друга из виду уже в двух шагах, и ещё эти туманы обладали таинственным свойством поглощать любой звук, посему, ещё в стародавние времена, был придуман хитроумный способ и друг друга не потерять, и сократить путь-дорогу приятной, хоть и безмолвной беседой. Ибо, под воздействием сока из бутонов каперсника, что рос в каменистых расщелинах плато, бусины обретали чудесное свойство передавать значения, исчезающие мгновенно, как гаснущие в темноте искры, но, при некоторой выучке, легко прочитываемые телепатически, - достаточно было просто, подержав бусину, передать её собеседнику, поэтому бусы приходилось постоянно крутить, наподобие того, как перебирают чётки. Назывались бусы почему-то микстурником, а мазь, которой они пропитывались, (не только сок бутонов каперсника, но эссенция бутонов зелёной розы и паслён морель), обитатели плато именовали Микстурой №1, хотя никакими целебными свойствами она не обладала, и даже магическое, а именно, телепатическое, действие её ограничивалось призрачными, высокогорными, сфагновыми болотами плато, где, казалось, терялась сама граница между созерцанием и созерцаемым. Только здесь микстурник позволял делиться мыслями, и вот, Шерстокогть счёл возможным передать Анфисе Мефодьевне вместе с матовой бусиной тёмного малахита следующую глубокомысленную идею: "Правее берём, тётушка! Правее! За Мышьей Безугомонницей они все и попрятались, коготь даю!" Невидимая же в тумане тётушка ответствовала ягодой можжевельника, что шерстокогтев коготь ей для дальнейшей работы над Яндекс Супер-Баром без надобности, но – добавив кусочек хрусталя, – за Мышью Безугомонницу идти согласилась. Бусина же из коры китайской шелковицы уведомила Шерстокогтя, что тому следует внимательно смотреть по сторонам, (насколько это возможно в столь неприятно непроницаемом тумане), и наблюдать здоровые кусты каперсника, дабы сообщить N. впоследствии истинное положение дел.

Тут надо заметить, что стелющиеся, податливые кусты каперсника когда-то изобиловали в каменистых расщелинах над топями и, несмотря на то, что выглядели они в точности как любые другие каперсы на всём пряном, полуденном пространстве от сирийских гор до кастильских пустошей, только их бутоны давали сок, необходимый для оживления микстурника. Микстурник же был непременен в обиходе любого обитателя предплатовья; ведь вылазки на плато давали, помимо болотных винноягодников, из которых получалось такое душистое и сладкое варенье, ещё и мясо неповоротливых зобатых квакуш, и корневища мурэлодеи, исцеляющие пышущую глухоманку, (эндемичное заболевание, столь тягостное, сколь заразное); а при наличии времени и везения, можно было наловить бдительных серных карпусов, что ходили под листьями лотоса во впалых и тёмных, таинственных падях. И огнепоклоннические хворост, валежник, стебель и лист горючий, сухой; и самое главное, знатнейшая добыча, для которой и держали заготовленными в каждом доме предплатовья плетёные короба, всю зиму хранящие дух папоротникового листа. Но случилось несколько лет назад, что каперсы, веками жившие в полюбовном соглашении с этими туманными и бесплодными топями, вдруг перестали плодоносить, а потом и вовсе начали осыпаться и словно истлевать на корню. Уже подходили к концу старые запасы микстуры №1, что хранились у Морфика, сваренные большей частью ещё Морфика дедом. Прощелыга же Морфик делился кипарисовыми флакончиками из-под розового масла, в которых хранил микстуру, лишь с теми, кто был готов выслушать невыразимо утомительную поэму о птицах плато и предплатовья в собственно авторском исполнении. Поэму столь же асимметричную, угловатую и беззащитную, как и сам Морфик. И если первые строки слушатель воспринимал ещё с благосклонным, пусть и самую малость лицемерным терпением:

Я расскажу вам о повадках птиц,
О золотистой ржанке на болотах.
Она щебечет весело "фьюить"
И строит гнёзда из чего придётся...

— то, когда автор переходил к видам более крупным или же  мелким, но относительно малоизвестным:

А белая ушастая сова?
Служители Гекаты её ценят.
И с дятлом разве может человек
Сравниться в трудолюбии усердном?

Лесной сверчок сверчит, сверчит, сверчит,
И мухоловка в паре ему вторит.

— слушатель начинал подозревать в Морфике некую интеллектуальную недобросовестность.

Ещё есть камышовка-барсучок,
И варакушка, и овсянка-крошка.
А дубоноса в жизни видел ты?

Так что многие предпочитали за лучшее блуждать в туманах плато, чем в смыслах морфиковой поэмы.
И вот, дабы разобраться в причинах прискорбной гибели столь полезного растения и, по возможности, их устранить, N. предпринял путешествие... Тут надо сказать несколько слов о самом N.
Несмотря на то, что осел он в окрестностях плато всего несколько лет назад, (сам же был родом из весьма примечательного села Турышкино), N. мало-помалу превратился в характернейшего прихожанина туманных гор и долин, и сотрапезника, и собеседника всех лавочек и трактирчиков от Закрапивной Мушмулы до глубин Хуань-Цай, где во времена незапамятные добывали кристаллическую серу. Хотя многие предпочитали называть N. не соседом, обывателем или современником, но знатнейшим экспонатом предплатовья, ибо он имел эксцентрическую привычку замирать в окаменении над каким-нибудь мелколепестником в благоуханном и превосходном разнотравье, и оставаться в таком положении часами. Слово же "осесть" в лексиконе обитателей предплатовья имело значение самое недвусмысленное, ибо непременной приправой к любому блюду были сушёные или же консервированные осы вида Vehuamitidiae. За последние годы N., без преувеличения, собаку съел на осиных гнёздах. Он ел сушёных ос с рисом и карри, он ел их с юаньфаньскими сливочными спагетти и даже с жареной картошкой по-гогенцоллерновски. Проще сказать, с чем он их не ел: с фаршированными кантареллами, потому что кантареллы N. не уважал.
И случилось так, что, будучи по происхождению турышкинцем, N. стал таким ревностным патриотом предплатовья и окрестностей, что вызвался совершить крайне рискованное путешествие во имя спасения кустарника со столь загадочными, сколь необходимо полезными свойствами; сама же задумка путешествия вызывала в умах обычно весьма спокойных обитателей предплатовья чувство гипнотическое, смутное и головокружительное, ибо N...
ибо на борту космического летательного аппарата Voyager 3  N. решился пересечь границы Солнечной системы и выйти в межзвёздное пространство, дабы вопросить о причинах столь прискорбной гибели каперсников самого пророка Екклесиаста, проживающего, по не вполне проверенным данным, в окрестностях звезды AC + 79 38 88, в компании трёх сфирот и одного биомеханического дроида.
Тут надо сказать, что всё время полёта N. продолжал быть на связи посредством передатчика, мощность которого составляла всего 22, 4 ватта. И вот, перекатываясь по замшелым, серо-зелёным валунам, Шерстокогть то и дело поглядывал на часы, досадуя, что не успеют они с Анфисой Мефодьевной вернуться домой ко времени непременнейшего чаепития, кое весьма уважалось Анфисой Мефодьевной на аглицкий манер, свежими сливками и хрустящими хлебцами, и даже чайник в её кухоньке не позволял себе ни свиста, ни того вульгарного пыхтения, что водится за чайниками в домах более обыкновенных, но выпевал что-то вроде "дидль-дидль-ду". Анфиса Мефодьевна уверяла, что так поют английские жаворонки. Шерстокогть не то чтобы и дня не мог прожить без хрустящих хлебцев и земляничного джема, но именно во время чаепития N. выходил на связь из межзвёздного пространства. Для этой надобности на столе, меж фарфоровыми, цвета бело-розового зефира, чашками ставился старенький передатчик. Анфиса Мефодьевна в большой пелерине сидела чинно, и серебряная ложечка в её руке срабатывала как крошечный силок в осторожнейших и предупредительных перемещениях сливок, сахара, корицы и джема из вазочек в розетки и чашки. Приходили соседи. Только Морфику от дома было отказано после одного случая. Как-то N. не вышел на связь в условленное время (как оказалось, причиной тому было попадание звездолёта в облако межзвёздной пыли, плотно осевшей на обшивке; N. пришлось выйти в открытый космос и чистить свой летательный аппарат особым спреем, смесью померанцевой воды с жидкостью для серебрения). Пока все собравшиеся в величайшем волнении за десятой чашкой чая ожидали знакомых позывных, Морфик принялся декламировать вдруг пришедшую ему в голову поэму о некоей Дафне-Цецилии, вертограде женственных недостатков.  Впрочем, Проша Семёныч с супругой в один голос приостановили декламацию, указав не только на её несвоевременность, но и на тот факт, что никакой Дафны-Цецилии в окрестностях плато никогда не проживало. Ни в Мышьей Безугомоннице, ни в Пастушьей Черемше, ни в Хуань-Цай, ни в Терносливнике Жеребьёвчатом. Ни даже в достославном селе Турышкино (о котором позже), никогда не значилось никакой Дафны-Цецилии, что является не требующей доказательств аксиомой, ибо (тут Проша Семёныч сказал "бабы", супруга же его произнесла "дамы" и надулась веером) с червонно-золотыми кудрявыми волосами до пят и глазами ярко-изумрудного цвета жители Турышкина не помнят, а такое чудо они не забыли бы и в десяти поколениях, если уж до сих пор  памятуют плоскостопие Лады Непотовны и вросший ноготь Чжоу Цая Карловича из Пустомерещи.
. Следовательно, сия Дафна-Цецилия является лицом сугубо вымышленным, слушать же стихотворчество о лицах вымышленных Проша Семёныч с супругой считают за нижайшее своему достоинству. Тут надо заметить, что, применительно к персонажам Морфика, слово "вымышленный" имело значение тоже вполне буквальное, ибо для обретения и усиления поэтического дара Морфик паломничал пить отвар из мышиных шкурок к шептухе Изольгильде в Подхуаньцаевку. Но довольно о Морфике. N., одинокий и доблестный N! Нёс из туманностей далёкого космоса он преимущественно какую-то несуразицу, в частности, сокрушался, что запаса маринованных ос может не хватить до конца путешествия, или же пускался в рассуждения о том, что он называл невыносимой разветвлённостью мыслей и слов в завораживающих и призрачно-жутких звёздных садах, когда снится, как думается; а снятся и думаются трилистные узлы; вселенная как простейший автомат, элегантнейшие решения, что способна дать рекурсия. Мистик или философ, возможно, нашли бы в этих внесистемных откровенностях какое-то поэтическое откровение, то есть, попытку угадать следующий бит в псевдо-случайной последовательности, но только не предплатовские обыватели. Заурядный (в неплохом значении слова) предплатовец отродясь не испытывал стремления умножать те милые нелепости и красивости, что в произвольных и продуманных реальностях подменяют собой первичные смыслы. Прагматичные и ясные, как челнок швейной машины, как глиняный котёл для варки проса, как деревянная с тонкими прутьями клеть для птиц, чьи голоса вспархивают солнечно и смело в летней просвети утра, изразцов, домовых труб, заброшенных оранжерей старых барских домов.
– Красотища! – выдохнул Шерстокогть, горделиво озирая песчаное болотище со знаменитого валуна, где некогда находилось капище Большого Зелёного Уха, божества вретищ, колодезей и клеверного мёда. Если бы Шерстокогть не был настолько пушист, он вполне мог бы сойти за каменный истукан сейчас, когда вытянулся важно и  упруго, поднёс левую руколапку козырьком к глазам, правой – подбоченился, а лисий хвостище свой напружинил и уставил в камень, придав собственной фигуре удивительную устойчивость.

Анфиса Мефодьевна ещё карабкалась вверх, побрякивая ложками, коих зачем-то полдюжины схоронила в кузов. Здесь зачарованное место, где рассеивался, изнывал туман. Внизу же, под валунами, цвёл в мерцании альпийских жемчугов вместительный и живописный дол. Жемчуга лилейные, ланцетные, остролистные, всех тончайших акварельных оттенков, для которых лишь французами были придуманы наивные, как бонбоньерка, названия, такие, как mauve.  Правил цветением в эту пору серебристо-розовый перламутр. Дол, как двухпадёжное имя, изменялся по двум флексиям: дымной полу-солнечности и неясной, нежной мглы над коробочками растений. И вот, – "Красотища!" – повторил Шерстокогть, но Анфиса Мефодьевна из-под платка взглянула столь предосудительно и строго, что племянник ея весь поник, и подчеркнул уже вяло, как затупившимся карандашом провёл:
– Красивейшее болотище, картинное.
И вновь хохотнула Анфиса Мефодьевна:
– Я тебе на это что скажу: всяк...протокулик...своё ботнето хвалит. Пошли уже, авось успеем управиться до твоей "Аэлиты".
– Раньше надо было выходить, тётушка Анфиса!
– Куда уж раньше?  Не любительница я ночных сборок, – и вновь самое привередливое и глумливое хихиканье разнеслось над хрупкими чашелистниками красивейшего песчаного болота; Анфиса Мефодьевна же неожиданно спортивно удрала с валуна и затрусила вьющимися тропками, – долу. Шерстокогть привычно охнул, поправил на плечах ремешки плетёного ларя, и с приговоркой: "Вы, тётушка, чувство юмора разархивировать забыли", – зашаркал великими ему сапогами следом за любимой тётушкой своей.
Для сбора того, что было главным богатством великого горного плато, Шерстокогть разработал собственную методу, которую именовал "управорческой". Он даже ездил в Паофаньскую резиденцию, брать патент. В патенте отказали, благодаря проискам вездесущего Морфика, заявившего автором методы своего деда и явившегося в Управу Патентов, Копирайтов и Бейджиков с кипой пишущих доказательств на руках.  Доказательства же были пишущими тоже во вполне буквальном смысле, ибо писали их специально обученные мыши, с которыми Морфик и внедрился в благолепные коридоры Управы, уставленные гипсовыми изваяниями управцев и устеленные красными коврами, принесёнными в дар Управе цехом Совершенно Тёмных Заправил и даже лично гениальнейшим заправилиссимусом Питупеем Перловкой. (Таковое прозвание было ему дано, ибо во младенчестве он был вскормлен легендарной перловой кашей Анфисы Мефодьевны). Сидя в коридоре власти напротив Морфика, Шерстокогть с тоской наблюдал за тем, как неутомимые мыши продолжают писать и писать доказательства; как летают в их лапках по листам отличной бумаги из сандаловой коры, кисти для каллиграфии. О, они летали как ножки балетниц-сильфид, и задумчивый Шерстокогть видел, что выглядит всё, – бумага, кисти, расторопные мыши и Морфик в свежем голландском галстуке,  – очень доказательно, несмотря на то, что было в некоторой степени притянуто за уши, ибо именно за уши Морфик привязал мышей к тяжелым листам альбомной бумаги. И заскучал Шерстокогть, поник головой и хвостом, и удалился, стараясь не производить слишком сильного гула в сановнейших коридорах. Ибо за то время, что мыши успели станцевать десять параграфов с подпараграфами, Шерстокогть только и успел вывести на листе "Я, Шерстокогть, являюсь автором", после чего ушёл в мечтательное бдение, сомневаясь, не противоречит ли такое начало правилам благовоспитанной скромности, и насколько совместно оно с учением дасуаньского будды. Лишь только N. и Анфиса Мефодьевна знали, что авторство управорческого метода принадлежит именно и безусловно Шерстокогтю, ибо рождался метод в совместных походах и странствиях по туманным лугам и ненастным песчаникам. Название же метода означало "упражнение + творчество".
И вот, следуя своей методе, Шерстокогть нашёл. Нашёл первый. Рванул с пояса,  – для благого начала,  – поменьше туесок.
Упражнение же заключалось как в постоянном прагматическом собирании, так и в сборе сведений об урожайных местах, в том числе, удивительно полезные сведения можно было почерпнуть у лиц, самолично сбором не занимающихся, например, у статского самурая, странствующего по поручениям особой гильдии, или священника-пуританина, обучающего детей в Безугомоннице основам китайской грамоты по цитатнику Сартра. Творчество же,  – о, творчество!  – Шерстокогть рассказал бы о нём витиевато и задиристо: тут отменное знание общеизвестных троп сего альпийского розенталя сочеталось с оригинальными авторскими пробелами, пропусками и вставками. Ни один из предплатовских обитателей не позабыл бы выежиться из дома на тот ежевичный песчаник, что за дегенетарским заячьим лежбищем; Шерстокогть же обходил заповедный песчаник стороной, и особливо, в самый сезон.
И вот, когда Шерстокогть присел, чтобы срезать ножиком свою добычу, Анфиса Мефодьевна вдруг возьми да спроси, помнит ли он того, с лицом и повадкой...эникея скала...вокера...что следовал на праздник любования рябинами аж из  самого Затурышкинья? Того, что спросил: есть ли грибы?
Шерстокогть поднял лицемордочку, подумал. Вспомнил. И, противу своей обычной благочинности, так и зашёлся от смеха. Зашёлся, опять-таки, в буквальном смысле, ибо вскочил на ноголапки и начал ходить, смеясь и всплескивая руколапками.
– Помню, тётушка! Он ещё спросил: а вы разве не грибы здесь собираете?
Насмеявшись, Шерстокогть посерьёзнел:
– Наивные, всё-таки, люди живут в Затурышкинье.
– Не наивные, а...НАТивные, – поправила Анфиса Мефодьевна. – Точнее, заНАТивные. А оно двояко, племянничек. Ну, всё, суй в туесок, и почапали. А то, не пропатчуем!
И Шерстокогть аккуратно вырезал из песка громовую стрелку и спрятал в туесок.
Громовые стрелки, те, что иные невежды почитают за сростки оплавленного молнией песка, хранились в каждом предплатовском доме, а собирание их было особым искусством. Их держали по углам, ибо они отличнейшим образом оберегали дом от попадания в него молнии; ими врачевали болезни скотские и людские, для чего окунали в воду и, чем громче и продолжительнее "шипела" стрелка в воде, тем действеннее считалась её целебная сила. А грозы над плато проходили часто, едва ли не каждый день в летние месяцы, и так до исхода ноября. Громовые стрелки же на великом плато были столь многочисленны, что это не поддавалось никакому рациональному объяснению. Не поддавалось, опять-таки, в буквальном смысле, ибо заезжий натуропат из Красных Песков Шаньдуна вывел, на основе богатейшего фактического материала, знаменитую "теорию о поддавках", суть которой заключалась в следующем: чем ревностнее пытались люди проникнуть в тайну столь странного изобилия громовых стрелок, тем больше их становилось.
Возникло, наконец, поверье, что их необходимо собирать, дабы не нарушилось в природе некое таинственное и тонкое равновесие. О, паломники предплатовья! В клетчатых вязаных шарфах, забавных треугольных шапочках, непременное украшение которых – перо странной птицы заучижь, и свободных плащах тусклого, серо-зелёного сукна. Паломники с плетёными коробами, кузовами, туесочками, – образцовый доморощенный скарб, – хотя сами предплатовцы предпочитали словцо "домовитый". Словечко сиё, "домовитый", было ими приспособлено к вещам, и никогда – к людям, ни же животным; домовитое лукошко ладно сплетено, крепко свито, в него и грибочки сходно лягут, как условятся, и ягоды сладкие, и коренья горечавные, и желаннейшее  – громовые стрелы. Между тем, словцо "домовитый" бытовало исключительно среди простонародья; лица же сановные говорили "снабженческий", например: "От изощрённых благостей своих отблагоденствовал  господин губернатор вверенных ему обывателей и корреспондентов пребогато снабженческим мостом". Сиё означало мост прочный, собою пригожий и высокотехнологический. Это дало впоследствии повод говорить о сосуществовании в Шлиссельбургском уезде двух культур: "домовитой" и "снабженческой". Под корреспондентами же имелись в виду лица и тела, не имеющие статуса обывателя, ибо вся их жизнь состояла в бесконечной переписке с Сутолочной Управой, дающей статус и бейджик обывателя, а точнее – обивателя, (о правильном написании слова много споров было, и возникли даже две грамматические школы), суть же была в том, что обывателю (обивателю) высочайше дозволялось обивать пороги управ, школ и станций межевания; корреспондентам же предписывалось сообщаться с этими и прочими инстанциями сугубо дистанционно, посредством почтового клиента Squirrell, пролобированного Анфисой Мефодьевной, или же почтовой бабки Гликерии Ильиничны. О, паломники, искатели, страдатели громовых стрел! проходящие высокими тропами в предрассветном тумане, с непременными чётками, отяжелевшими от тумана, холодных ладоней и утреннего звёздного света, – как шли ныне Шерстокогть и Анфиса Мефодьевна, ступая по бедной, проницаемой, сухой почве, по подземным луковицам, из которых стремились в тёплые миры семян, кузнечиков и папоротниковых спор, острые, плоские, прожилистые листья. Туесок Шерстокогтя был уже полон, а на дне берестяного кузова Анфисы Мефодьевны – лишь одна стрелка. Шерстокогть бессовестный ещё и старое помянул малахитовой бусиной:
– Сами же, тётушка, выступали против механизации сбора.
Дело было так: приснопамятный Морфик в тандеме с беглым китайцем из Подхуаньцаевки переписали как-то код обычного сетевого краулера, собирающего сигнатуры счётчиков, кнопки соцсетей и технометрики, под довольно-таки скверненькое железо: двурукого, вполне человекообразного робота. Переписали с целью "обучить" робота собирать громовые стрелки. Внешне робот напоминал 1, 5 -метрового безголового человека с руками длиной 1, 35 сантиметров, он был снабжён мощными сервомоторами, датчиками и контроллером. В туловище – гнездо для сменных инструментов,  на "руках" – особые захваты и дополнительные челюсти-присоски, точность позиционирования сего чуда техники составляла всего 6 миллиметров, он понимал все языки программирования, был способен сохранять устойчивость на закритических ухабах и валунах, мог строить другие машины и воспроизводить самого себя. И вот незадача, робот повадился собирать грибы! всамделишные грибы, но не сугубо необходимые громовые стрелки. Робот собирал грибы, как косой косил, скрупулёзно и безбоязненно, с пассионарной уверенностью в пользе своего малого дела. Эх, робот! не перевелись ещё в Шлиссельбургском уезде ревнители, пусть и облачённые в механическое тело с интегрированной резервной системой приборов. Бросились тогда к Анфисе Мефодьевне, простив ей не то, что Яндекс-бар, но даже Яндекс-панели, даже участие её в работе над Тор-браузером, что было совсем уж непотребно. Но Анфиса Мефодьевна с учтивой непреклонностью отказалась присоединиться к "неразумию", отчасти потому, что занята была допиливанием своего плагинчика squirrellnuts под Squirrell, отчасти – из солидарности с крестником своим, Питупеем Перловкой, истребившего тёмную тьму краулеров. А может, просто не желала Анфиса Мефодьевна никаких перемен для этих мест, где болота песчаны, и нетопыри в предвестии дождя залетают в низкие дома, а тайна остаётся неразгаданной. Ибо, как ни часты, как ни разрушительны были грозы, как ни мрачна была в их завязи тихая марь, – и мгновение мир молчал, и падал сильный ветер с пылью, и уносило водяными воронками вырванный с корнем мир. Как с ума сошедшей стрелкой магнитного компаса, сорванной семенной коробочкой, сломанным крылом саранчёнка. И всё же, столь необычайное неистовство и даже частота повторений не могли объяснить такое громовых стрел изобилие, неизменно вызывающее благоговение у восторженных паломников из Затурышкинья, приверженцев экбатанской ереси. Именно в этом хищном городе зародилось учение, основанное на самом вульгарном понимании теории фракталов, сведения о котором приверженцы секты черпали из книги Мандельброта. Турышкинцы! Почтенные обыватели Безугомонницы, Хуань-Цая и даже Тернослива Жеребъёвчатого! Помните, что едва ли иная книга наносила какой-либо теории вред худший. Книжонка Мандельброта, сама по себе, впрочем, недурственная, воспитала в умах бессчётных поколений бессмысленных гуманитариев и умствующих философёров, столь кучерявое и игривое представление о фракталах, хаосе, точках бифуркации и прочая, что неплохо было бы изловить иного мандельбротствующего эстетика и заставить его выучить наизусть для начала, хотя бы, теорему Бендиксона-Дюлака с доказательством, и будить его и в первую, и в последнюю стражу ночи, и спрашивать, и на этом я настаиваю...
– Да, я настаиваю! – повторила следом за Анфисой Мефодьевной ушедшая к Шерстокогтю хрусталинка, сама же Анфиса Мефодьевна свирепо тряхнула кузовом. Пяток ей попался громовых стрелок. Невеликий улов, ведь уже возвращаться пришло время.
Она хотела ещё что-то сказать, но смолкла, ибо из тумана терпеливо и гармонично вытемнились пальто и татарская шапка с лисьим хвостом. Шерстокогть рефлекторно забил хвостом собственным, Анфиса Мефодьевна же перекрестила острый бледный носик, что из-под шапки проклюнулся, и приятный округлый подбородочек с небольшой щетиной. То есть, осенить крестным знамением она собиралась себя самоё, но вышло так, что перекрестила затуманенного, ибо стояли они, в буквальном смысле, нос к носу. Незнакомец же, (назовём его так, хотя Анфиса Мефодьевна зело не любила это слово и твердила частенько, что все твари уже некоторым образом знакомы друг с другом, и это легко выводится из доказательств ещё Мартина Крускала, давшего описание геодезически полного многообразия, всеобщая топология которого имеет космологическую значимость), итак, незнакомец протянул вдруг Анфисе Мефодьевне свои чётки...элегантный жест достойного и уважительного доверия. И так как здесь, в самой сердцевине тумана, любой звук был неслышен, дальнейшая беседа происходила посредством чёток, и надо заметить, что чётки нового знакомца были не в пример богаче и даже роскошнее, но слишком короткая леска наводила на мысль, что бродит по плато их обладатель обыкновенно в одиночестве.
Есть у чёток-микстурника такая особенность: когда они в первый раз встречаются, их сперва необходимо приучить друг к дружке. Иначе неизбежны самые прискорбные непонимания, разнослышания и ляпсусы. Так случилось и на этот раз. Когда незнакомец передал Анфисе Мефодьевне изящный коптский крестик, она несказанно удивилась: "Граф?" И даже не слишком благовоспитанным, но вполне парнокопытным жестом ткнула пальцем в верхнюю пуговицу пальто. Ибо граф в Шлиссельбургском уезде был один, граф Турышкинский, но он ездил в бричке, и нигде не появлялся без ядрёного золотого ордена, что получил за шестилетний штурм Горнего Чемеричника, наизлостнейшего оплота туземного сепаратизма.
"Графы АТС!" – докричался знакомец кедровым орешком и двумя мадагаскарскими гранатиками.
И наконец, из дальнейшей беседы, неуклюже спотыкаясь о словесные корни и синея от натуги в синонимических рядах, выдрался некий смысл, и был он настолько причудлив, что Анфиса Мефодьевна усомнилась бы в здравом уме своего приятеля, если бы не бейджик Телеграфной Управы на его груди: инстанции совершенно серьёзной и секретнейшей.

Сравнительный состав чёток-микстурника, что были у Туманоходца и у Анфисы Мефодьевны с племянником ея Шерстокогтем (одни на двоих).
Туманоходцевы:
1. раковины моллюска ципреа Cypraea capricornica, oros "холм"
2. мелкие и бледно-жёлтые гранаты мадагаскарские, ganos "блеск"
3. слоновая кость из долин имеретинских и имеринских, коей искусные турышкинские резчики придали форму морских лилий и звёзд морских, anthos "цветок"
4. абиссинские коптские кресты слоновой кости, leukos "белый"
5. кедровые орехи, золочёным лаком покрытые, kedris "кедровый орех"
6. хрустальные шарики в сеточке из тончайших серебряных дужек, anemos "ветер, цветок"
7. бусины чёрного тиса, инкрустированные тоже серебром, но мадагаскарским матовым, что ценится даже выше шаньдунского, bronte "гром"
8. те бледно-розовые жемчужины, что зовутся ameleia "беззаботность"
9. мрамор цвета лучшей китайской бумаги, той, что впервые принёс в Безугомонницу М. Листве в корзинке для нагов. Зовётся angelia "весть"
10.беззвучные серебряные колокольчики, amarantos "неувядающий"

Шерстокогтя и Анфисы Мефодьевны:

1. ягоды того можжевельника, что именуется почему-то шаньдунским, хотя изобилует по всему предплатовью, от сепаратистского Чемеричника до вполне лояльных шлиссельбургских танковых стрельбищ,
2. тёмно-зелёные малахитовые бусины, ereike "вереск"
3. бусины из благоуханной и целительной коры китайской шелковицы, kroke "нить"
4. чёрный хрусталь, что раньше добывался даже в верховьях Мги, не говоря уже о Подхуаньцаевке, но нынче стал столь драгоценной редкостью, что запрещён к вывозу из страны, и даже мадагаскарским подданным вывозить его возбраняется,
5. серебряные пластины с выгравированными на них китайскими знаками
6. кристаллы из зачемеричных копей, дымно-красные, искристые, крапчатые, akrisia "путаница"
7. жёлуди мамврийского дуба, krypte "потаённое место"

Даже после того, как новый знакомец поведал (довольно сбивчиво) свою историю и удалился в туманы, Анфиса Мефодьевна и Шерстокогть долго ещё пребывали в состоянии оторопи, а следовательно, торопливо бежали прочь далече, по собственным же следам. И были они готовы уже признать себя on the common stairs полнейшими халтурщиками и пустомелями, и Шерстокогть заметил даже: "Пустоцветы мы, дражайшая тётушка!"  Несмотря на то, что вышеупомянутая шапка с лисьим хвостом элегантному вкусу могла показаться скоморошьей, а человечек был развязен и застенчив одновременно, и маньеризмами своими походил на одного из тех, кто ставит силки на птиц или собирает в корзиночку различные вегетативные части какого-нибудь репейника, но благовидный бейджик сработал как алмаз и сосуд разумного недоверия лопнул. И как же можно было бы не обвинять себя самих в преступном упрощенчестве, если каперсы, употребляемые обывателями исключительно на микстуру для чёток, находились под попечением самой Телеграфной Управы и особым распоряжением были приравнены к совершенно секретнейшим сотрудникам. Немногие скупые фразы, произнесённые туманным телеграфистом, имели для Шерстокогтя эффект странного отчуждения, словно весь этот, до пустот, до устаревания знакомый, вересковый мир преобразился где-то на таинственном уровне растительных волоконцев, так что он, Шерстокогть, утратил ранее бывшую у него способность опознания звуков, отстоящих на темперированный полутон, и эта наполненность печальными сентенциями заставила его посетовать Анфисе Мефодьевне по пути домой: "Эх, любимая тётушка, как же упорствуем мы здесь в играх с природой, но успех или неуспех наш зависеть будет не от противодействия злобного противника, но от совсем не враждебной, действительной объективности". Анфиса Мефодьевна же, томимая нежным и непритворным раскаянием, ответствовала, что неплохо было бы простить Морфика и пригласить его на чай, ну и заодно — на сеанс космической связи с N., сегодня же. Возможно, именно поэтическая дисциплина ума позволит Морфику в свободной и краткой форме огранить для N. эти новые сведения о назначении каперсов. Шерстокогть же отвечал, что, с его точки зрения, умы поэтов несколько медузообразны, и N. первый же будет иметь все основания заподозрить самое озорное мистифицирование, но, поскольку потенциальная опасность такой новости сравнима только со знаменитым оружием брюссельских оружейников, сочетающем в себе револьвер, кинжал и кастет, он, Шерстокогть, вверяет всехние судьбы, а также судьбы каперсов, своей любимой тётушке, знаменитой на всё Предплатовье тем, что никогда не была мазилой и, вообще, кудесница. Впрочем, он убедительно умоляет тётушку не открывать нежданно выдвижных ящичков памяти и поведать лишь то, что дозволено было знатным телеграфистом, и только когда завершит свой рассказ герой дня и космоса, а именно — N. Анфиса Мефодьевна дала согласие с зефирной лёгкостью, словно OK нажала, и благословила Шерстокогтя немедля бежать к Морфику, сама же отправилась домой, сервировать старинный чёрный фарфор, что в последний раз ставила на стол в честь примирения Питупея Перловки и Мотэле Листве.

Чёрный фарфор! С сине-лиловыми прожилками, такими, что пальцем проведёшь, ожидая ощутить шероховатость, но — гладко, гладко. К чаепитию явился приснопамятный Морфик, пришёл Овёс Молоковец, трактирщик и ценитель кошачьей каллиграфии; Проша Семёныч, староста Подхуаньцаевки, не смогли быть, но костюм их пожаловал. Отличный твидовый костюм, как в предплатовье говорят: "Где надо, ужом жмётся, где надо — ежом топорщится". Под рукав с костюмом явилась и супруга Проши Семёныча, дама в помаде цвета утомлённый пион. И всё было прекрасно: солнце, отяжелевшее в тёмно-рубиновом стекле и крыжовенном джеме; созвездия чёрного тмина на тонких хлебных ломтиках; многолепестковые салфеточные кувшинки и тусклое серебро старинного тибетского чайника, (подарок Шерстокогтя — любимой тётушке). Стены кухоньки были обшиты светлыми ясеневыми досками, натёртыми воском: никто бы не заподозрил, что в них скрыто алгоритмическое обеспечение, элементы радиосистем, всевозможные сенсоры и даже модули для ведения кибератак, и что вся структура способна, например, в случае ракетного обстрела "ослепить" головку самонаведения вражеской ракеты или вывести из строя бортовые системы. А в "чистом" углу над кобальтовым кувшином с громовыми стрелками, накрытом белоснежной кисеей с лазоревой обшивкой, светло и таинственно мерцала серебряная лампадка в жемчужных подвесках.

И вот, послышались позывные N.: набор щелчков, посвистываний и ультразвуковых сигналов, (последние, впрочем, слышал только Шерстокогть), позаимствованный N. из собрания дельфиновых аудиоподписей, доступного как в Шлиссельнете, так и на тёмных затурышкинских торрентах. Овёс Молоковец принялся тереть ваткой стёклышка очков с таким тщанием, словно от их чистоты зависело качество радиосвязи, Шерстокогть уронил на пол лопаточку для джема и почти соскользнул было за ней, но передумал и застыл, весь устремлённый вниз, суставами и мыслями, как Нарцисс над ручьём; Морфик поставил локоть в салфеточную лилию, Анфиса Мефодьевна взглянула на него коротко и поправила пелерину; супруга Проши Семёныча стиснула губы в тугую пионовую плодозавязь; и только костюм Проши Семёныча сохранял совершенно благочинную невозмутимость. Пока таинственные звуки из океанических глубин далёкого космоса разносились над сливками и корицей, над джемом и топлёным маслицем и над розанелями и бальзаминами в керамических горшочках, Овёс Молоковец вполголоса поинтересовался у Анфисы Мефодьевны, зачем понадобилась такая мудрёная манера, и почему нельзя было ограничиться простейшим: "Приём, как слышите, N. на связи"?

— А ты посуди, мил человек, что будет, если космические помехи "N". зачавкают? Что останется: "эээээ..." или и вовсе "ннннъ" какое крохоборческое? А от такой симфонии хоть одно соловьиное коленцо не убудет. Хоть почин, хоть клыканье, хоть пленканье. А ещё — квотирование и скобки, — и Анфиса Мефодьевна снова захихикала, но тихо, очень тихо, а потому, даже с какой-то нежностью.
— Не побоялся, молодец! И уже вышел за пределы Солнечной системы, люди сказывают?
— Так то давно, ещё на троицку утреню пересёк  Облако Оорта. Не побоялся, то-то и оно. Как говорят: несмелому...CoLinux хлебать, а смелому RedHat...не видать. Не видать! Да все вы, шарабарщина и неженки, не стоите малого мизинчика его перстика! — разгорячилась Анфиса Мефодьевна, разрумянилась.
— Прекращайте пустомелить, при всём моём к вашему, тётушка, — зашушукал Шерстокогть почти не вслух. —  Давайте уже послушаем маненько.

— Прежде всего, я хотел бы убедительно настоять всех присутствующих (и N. рявкнул "Встать!" в столь не куртуазной и даже вполне милитаристской манере, что все, и Анфиса Мефодьевна, и Овёс, и супруга Проши Семёныча немедля вскочили на ноги, и даже костюм Проши Семёныча меланхолично всплыл и скособочился). Один лишь Шерстокогть удержался на месте: закогтил столешницу и обвил ножку стула хвостом аки каким-то лассо.
— Благодарю, присаживайтесь, господа! — продолжал N. бесцветно-никелиевым голосом, вызывающим ассоциации не то с крупье, не то с продавцом Евросети. — Можете садиться, но усвойте, наконец, все сообща и по-свойски, что Проповедующий Проповедник начал разговор со мной с того, что возопил ветхозаветно:
— Ну ты-то хоть понимаешь, что это я...
Был Проповедник худ как щепка, жилист, повелителен в повадке и нервен в телосложении; глаз имел с синим отливом, стерегущий, зоркий; главой плешивел в стрижке полубокс. Фланировал в халатике, навроде медицинском, но фланелевом. Белая фланель.
— Ты-то хоть веришь, что автор Книги — я! Я, а не старый развратник Шломо, коему со времён безвременных приписывают авторство строк моих о кузнечике и каперсе, о мироварнике и дождях, умы ненадёжные и переходчивые! Шломо! И жужжат они, и жужжат они: "Шшшшломо"! —  и выговорил Проповедник с увесистой ненавистью: — Дожужжатся!
— Что такое есть мироварник? — смутился Шерстокогть громким шёпотом. — Или "мыловарник"?
— Мыло, мыло, племянничек! — с ехидцей откликнулась Анфиса Мефодьевна. — Вот ты спроси у своего приятеля закадычного, почему он и Squirrell не юзает, и мыльце у него на .zat. Затурышкинье, то бишь.
— Да, грешен я, грешен, — отозвался N. со всем примерным сокрушением, — вот, Анфиса Мефодьевна уже знает, что я лазил через туннель в зловредный затурышкинский интернет. Словно мало было мне нашего шлиссельнета, зафайрволленного аки Восточный Берлин, отцензурированного аки "Северная пчела", родного, посконного и безопасного, как рождественские орешки кешью. Грешен. Лазил я туда. Хоть тором, хоть торком, хоть торчком. Напроказить и побалагурить. И однажды моя демоническая любознательность простёрлась до того, что я отключил демонов тора, и явился в Затурышкинье физическим своим туловом, а не алчущей познания душой, но, — какова сила привычки! — и на сей раз воспользовался методом туннелирования, попросту же, ондатрой нырял в полузатопленный туннель, что меж несудоходными верховьями Мги и древнейшими монастырями Чжоу-Интерсессии. Если бы я знал, что наступлю на эту загнивающую банановую корку, сам себе устроил бы...тотальный банан...во всех затурышкинских соцсетях, файлопомойках и файлообменниках. Ибо мир, в который я явился, дабы отыскать там загадочного Проповедника, предстал предо мной точной копией того самого Затурышкинья, на которое я глазел, едва просушившись в одном японском кабаке, из гондолы великолепного прогулочного дирижабля. И что же ожидало меня по ту сторону нашей процедурной, кешированной, обволакивающей цивилизации? что же ожидало меня в этом Мордоре, словно созданном мглистокрылыми назгулами как нецветущий и бесснежный рай или как конструктивный, технологически безупречный полигон для цивилизации наиинтеллектуальнейших темнейших арахноидов, говорящих в своём кругу на языке математики, созданной для описания математики сложных пространственных флуктуаций. Там, в затуннельи, я наблюдал мир выцветший, мир гнездовий, извинить само бытиё которого могли бы только млекопитающие, — о, как мне не хватало их. И я должен заметить, что этот мир был навязчиво и постыло декоративен. Я видел каналы, плотины, тоннели, водохранилища и водоводы; на уступах гор дымных и светлых, словно серый с прозеленью кварц, я видел легендарные огневые батареи, системы гранатомётов и пулемётов, способные, (как утверждает "Северная пчела"), выдавать до полутора миллионов выстрелов в минуту, работающих, как римская свеча. В долинах я видел кладбища колоссальных цельнометаллических дирижаблей и гигантские зеркала гелиотермальных электростанций, я видел полуразрушенные машины: их зубчатые колеса, гусеницы, рычаги и оси пугали меня. Они, казалось, ещё могли "ожить", обернуться на меня в движении. Вдоль заповедных горных троп, в бледной зелени и родниковых всплесках, я видел плакаты с изображением летучих мышей, словно распятых, так что путник мог рассмотреть и шёрстку тугого и округлого брюшка, и уязвимый тыл крыльев, и мордочку, смутную и злую. И подпись, непременно на латыни, современном разговорном языке Затурышкинья. На холмах я видел похожие на колонии грибов-веселок станции электронного слежения космической разведки, видел опустевшие токарни и красильни, видел низкие дома, словно материализовавшиеся с полотен гениального христианина Кастилии, пишущего палестинские и призрачные фантазии своего младенчества в соседстве знойном и убогом. И нигде ни одной звериной души, не говоря уже о млекопитающем человеке! Как мы рисуем иногда блок-схемы будущих алгоритмов, потом пишем по ним код, так этот мир, — мир затуннелья, зазеркалья, мир "против", но не "за", — показался мне блок-схемой, он был чистейшим алгоритмом. И всё, что видел я, представилось мне графическим интерфейсом с элементами вроде кубиков или деталек, которые можно играючи переставлять как угодно. Плотину? Танковый полигон? Святилище с восьмиколонным пропилеем и черномраморными ступенями входа? Как легко перенести их из дола в дол, с уступа на уступ, и ничего не изменится. Ничего. "Северная пчела" писала, что в Затурышкинье изобрели чудовищное оружие, что-то вроде гравитационной пушки на орбите: когда границу страны пересекает чужеземец, пушка выстреливает, и все жители становятся невидимы. И животные тоже, ибо животные имеют стратегическое значение не только для боевых действий, но и для крупномасштабных манёвров. Кто я такой, чтобы не верить "Северной пчеле"? но мне не показалось, тем не менее, что отсутствующие жители этой пустынной галилеи живых изгородей и сверчковых соломенных крыш способны на такое космическое коварство... Мне показалось, что они просто отсутствуют.
Ни за что на свете я не хотел бы вернуться туда, поэтому невыразимо сокрушался сердцем, обнаружив поблизости от далёкой звезды АС + 79 38 38 совершенную копию Затурышкинья. Только на этот раз дирижабля под рукой не оказалось, и я шёл пешком по горным тропам, вдоль которых были вертикально вкопаны в землю гранитные плиты, и где-то выше, над моей головой, в изнуряющем ликовании птичьего щебета и солнца, таились скальные мавзолеи и то, что я прозвал приблизительно и неточно "точками восстановления системы". Меня не оставляло ощущение... Нет, это я не оставлял ощущение, (но напротив, желал всячески его усилить), что мне необходимо отыскать мою собственную, ручную точку восстановления, созданную мной, когда я покидал истинное Затурышкинье, покидал при тревожных обстоятельствах, о которых — позже. Да, отыскать точку, созданную мной, но не системой,  — вот в чём была задача. И точка сама отыскала меня, и продиралась ко мне сквозь повиличные тенета, в которых можжевельник замирал от зноя и требовательных лапок насекомых. Точка оказалась по-всамделишному, в буквальном смысле, ручной, ибо сразу пошла ко мне на руки, и была она беспардонно и игрушечно пушиста, с мордочкой элегантной и хищной. Домашняя зверушка Проповедника. Динамический зооморфный робот. Образ скопирован с южноиндийской пальмовой куницы. Проповедник сказал мне, что "железо" (хотя невозможно было поверить, что под этой ласковой, блестящей шёрсткой скрыто обыкновенное "железо") с неким набором софта, самого базового и школярского, он приобрёл на шаньдунском блошином технорынке. Потом, долгими и одинокими (если не считать болтовни сфирот в командной строке) вечерами, писал код под своего зверя... Звал зверя Шушелиндрик.
 Атмосфера пульсирующих звёзд. Когда ударная волна формируется в ускоренном разлёте, и под натиском расширяющегося вещества внутризвёздного выдвигается наружу оболочка. Где-то там прервалась связь с N. Тогда ударная волна движется наружу сквозь остатки атмосферы, проходит через корону звезды и исчезает в вакууме, что окружает звезду. Прервалась связь с N. как серебряная цепочка рвётся, и втуне длили кружение ожерелья спутников на полярной орбите. И обрушилась связь как над колодезем колесо, и виноваты были в том, возможно, затурышкинцы, что ставят помехи на частотах вещания спутников направленными приёмными антеннами. Суета сует — беспроводные ЛВС, виртуальные АТС, телефон и телеграф, инфраструктура дата-центров, почтовые голуби и суахилийские барабаны, Bluetooth и даже письма в дуплах. Так говорил Проповедующий в год безъягодицы (каперсной), когда так зябко и трепетно-странно дрожали на высотах плато тончайшие, младенческие упутыванья пауков-тенетников, а в запольных землях дебоширили диссиденты Чемеричника, засоряя древние,  сторонние деревни иносказаньями безвременности и сугубо рандомным хэшем.
Не прошло и полминуты после внезапного и тревожнейшего обрыва связи с N., как Морфик заговорил о своей новой поэме, и был он так невозмутим и значителен, словно все присутствующие собрались за столом с единственной целью: получить точнейшие и из первых рук сведения о его, Морфика, поэтических першпективах и планах. Впрочем, когда Морфик заявил, что избрал эпиграфом к своей новой поэме первую строку  "Un bonhomme" (Sully Prudhomme): "C';tait un homme doux, de ch;tive sant;...",  никто ещё особенно не удивился, ибо всем обитателям Предплатовья давно было известно, что эпиграфы Морфик подбирает "прехорошенькие", как выразилась однажды сама Анфиса Мефодьевна. И никто  не удивился слишком, тут же услыхав, что Морфик собирается писать вовсе не поэму, но "элегию в прозе", ибо он писал уже венок сонетов прозой, а рекламные объявления в "Северную пчелу"  — метрикой "Илиады". И разумеется, не могло вызвать ни малейшего изумления и то, как дерзновенно выдрал Морфик ещё несорванные лепестки салфеточной лилии из салфетницы сиятельного хрусталя, после чего покинул стол и присоединился к серебряной лампадке и нежно-дымчатой кисее "чистого" угла,  чем вполне разрушил их очарование. Там бы он, по любимому выражению Анфисы Мефодьевны, и "спокойно торчал занозой", выпалывая белизну листов скривившимися, острыми буквицами, если бы супруга Проши Семёныча, хранившая до того такое выражение лица, словно она внимала "Winterreise" Шуберта, не спросила вдруг валериановых капель. Пока Анфиса Мефодьевна томилась вынужденным дознаванием полузаброшенных скляночек и флаконов, и всё-то под руку ей попадалась l'aqua rosarum Damascenarum,  — экая настырная!  — супруга Проши Семёныча, стрекательным взором захватив хохолок на голове Морфика, осведомилась: а что же далее? И привиделось Анфисе Мефодьевне, как между Морфиком и супругой Проши Семёныча материализовалось что-то вроде взрывчатой линзы. Морфик же отвечал незамедлительно: далее, мол, что-то вроде "Il aidait les savants ; compter les plan;tes". И Анфиса Мефодьевна почти совершенно воочию видела, как взрывная волна взгляда супруги Проши Семёныча прошла сквозь линзу и изменила форму с расходящейся на сходящуюся сферическую, и в сверхсогласованном конкубинате взгляда с голосом, Морфик был оглашён субтильным разночинцем и мужланом-плагиатором, ибо,  — то не его строка, но сюлли-прюдомовская. Анфиса Мефодьевна же, слегка шокированная негаданной осведомлённостью своей гостьи, не успела придумать ещё, какое значение принять для этой опции по умолчанию, как разговорились одновременно двое, Морфик и Шерстокогть. Морфик пояснил, что упомянутая им строка суть продолжение эпиграфа, оставшееся под катом; элегия же ещё не написана, хотя название готово: "Элегия для циня", и оправдался с оскорблённостью, что он хотя бы не ставит в эпиграфы "Надсона и символистов", как то делала одна курсистка, проживающая в Безугомоннице, о чём ему самолично поведал поклонник ея, некто Блок. Шерстокогть же с охотцей вступился за Морфика, сравнив последнего с митохондрией, что, как известно, имеет сомнительное симбиотическое происхождение, но, тем не менее, абсолютно необходима. Овёс тем временем рассказывал костюму Проши Семёныча о коронном номере своего меню, сладчайшей белой щуке, что запекается с клюквенным соком и кедровыми орехами, и воду под щуку пользуют только таицкую, из новейшего водопровода, но костюм молчал и расслаивался на глазах слабеющими рукавами и штанинами, увязываясь за столешницей, как падучие лилии вязнут в листве озёр, нет, в озёрах листвы. Тогда Анфиса Мефодьевна, вполне искренне огорчённая, припомнила все, имевшие место быть, попытки соединения, и сравнила их с собственно соединившимися на подопечной ей территорийке, и вся каперсография мира показалась ей столь ирреальной, тщетной и нелепой, по сравнению с настоящими опасностями, угрожающими N. в грандиозном оледенении, расцвеченном, как ей всегда виделось, золотыми купальницами,  — N., тому самому N., о котором сразу они забыли... И она почувствовала себя настоящей "злюкой", ей хотелось взять и спеленать, — нет, перепеленать, — этот муаровый, переливающийся мир, копилку энергоносителей, полутеней и самого настоящего бонапартизма, ибо, как стало ей вдруг очевидно, только они двое, она и N., были не праздно, не от лености сердца, заинтересованы в судьбе каперсов. Но не успела она пожурить себя за то, что ей следовало бы лучше знать обо всех выполняющихся в её системе демонах, как случилось доброе: радиоприёмник всхрапнул, тонко пискнул и затарантел шипящими и аффрикатами, и из этой фонетической сутолоки, сопровождаемой эйективными щелчками, вдруг выяснились два голоса, один из которых принадлежал N., старому доброму N., второй же голос, бесстрастный и глубокий, они слышали впервые. И какая же искренняя радость на лицах гостей возместила Анфисе Мефодьевне все переживания ея.

N. и Проповедующий беседовали в прохладном, гулком, полусумрачном ВЦ командного пункта главного управления разведки космической обстановки, где когда-то велись наблюдения за вражескими затурышкинскими спутниками. Ныне же здесь важна и значительна была тишина, тишина того особого запустения, что следует за былым величием, и только тройка сфирот — Хесед, Тиферет, Нецах — незримо присутствовали, вслушивались, мыслили, беседуя с Проповедующим посредством командной строки на огромных дисплеях терминалов, названных их именами.  Да Шушелиндрик всем брюшком всхрапывал, урчал на коленях Проповедующего. Хотя, возможно, и не настоящий то был командный пункт, но точная его копия, затерянная в мирах, где базовая система аксиом столь отлична, что любые модули манипуляции конфигурацией системы становятся вполне и совершенно бесполезны. Разумеется, N. первым делом поинтересовался, почему же, всё-таки, сфирот (чьё ангелическое животворное присутствие ощущалось столь явственно) — почему же их лишь трое, но не десять? на что получил ответ загадочный и краткий:
— Ибо в структуре это три линии.
И Проповедующий вновь завёл речь о нечестивом Шломо, что трусливо отсиживался на заброшенном космодроме к северу от сепаратистского Чемеричника, где занимался ремонтом тележек с электроприводом, и думать не думал признаваться, что автор Книги — не он, хотя любому уму, не лишённому естественной проницательности, и так должно быть понятно, что изящная утончённость и высокая школа слишком очевидны из каждой строки автора, —
— и тут Проповедующий постучал себя по груди гибкими и хищными, как у хирурга, пальцами, и заметил с приличной важностью:
— Автора, что является старым прошаренным гентушником и нежнейшим поклонником сомнабулических теней эллинистической культуры, каковая личностная характеристика никоим образом не может быть применима к этой шушере Шломо, житейскому порождению истеблишмента, способному писать только возмутительно благонамеренные, безболезненные и полуосмысленные тексты.
И вот, разделив почти в равных долях с Проповедующим его справедливый гнев и выслушав рассказ об осьминоговых деревьях Didierea, которые Проповедующий пытался культивировать в северном Затурышкинье, дабы оздоровить почвы древних солевых кор, N. обещал принести в дар при следующем визите прелестную пуансеттию, лилово-розовую, бахромчатую, сорта, выведенного им собственноручно, и — воспользовавшись, наконец, удобной паузой, — задал вопрос, ради которого он и преодолел столько звёздных систем:
— Почему в Шлиссельбургском уезде осыпаются и погибают каперсы?
В ответ Проповедующий обратил взор на терминал №1, к дисплею которого скотчем была приклеена бумаженция с надписью "ХЕСЕД", щёлкнул пальцами, и в командной строке высветилась следующая абракадабра:
#  last  reboot  -1
— Да! — воскликнул тогда N. — Всё вспоминается мне станция метро "Сологубовская", что поблизости от моего родного села Турышкина. Однажды, прогуливаясь вокруг вестибюля станции и любуясь забавнейшими медными скульптурами, представлявшими, как сейчас помню,  Судейкину в роли Козлоногой, — эдакое...насекомоядное, кислой реакции существо, — и ещё деревенского и фантастического китайца, даоса и книжника; ещё был там изваян чугунолитейщик Франц Карлович Сан-Галли, непроницаемый! так что сразу становилось ясно, что он, как китайский монах Хуэй, не видит снов суетных. A propos, значительнейшая фигура в истории села Турышкина. Сан-Галли или Хуэй? Оба. Ещё статУи помню... Нереида какая-то с грудями в водных змеях водорослей. Блуждая каналами в темнейших кипарисовых ресницах, — заметьте, что я отлично понимаю разницу между каперсами и кипарисами, kapparis и kyparissos, а вот откуда у метро "Сологубовская" кипарисы? так Сан-Галли первым и привёз саженцы из Тосканы. Прямые потомки тех cypresses, про которые Lawrence писал: "like black-flames from primeval times". И вот, бродил я мимо кипарисов, как мимо этрусской — нет, фессалийской! — Луны, и чувствовал, как траурный перламутр этого мира, мастерового и ненаградимого, рождает в моём уме ассоциации, дички стишков, цитаты великих шуток, намёки и догадки, и мне хотелось поделиться ими. Вокруг себя я видел людей, кто-то неспешно прогуливался, как и я, а кто-то спешил, и на иных лицах я видел даже именно ту загадочную этрусскую полуулыбку, о которой столь вдохновенно писал D.H. Lawrence, и  этот странный факт можно было объяснить лишь тосканским и темно-пасмурным влиянием кипарисовых благоуханных соков. Но с чем я мог бы сравнить людей? лишь с огромными, в человеческий рост, куклами сычуаньских театров, что представляют на сцене, повинуясь рукам виртуозов. Были живее и кипарисы — да, кипарисы, не каперсы! — и таинственные пустоты в камне мостовых, и домов, и мостов, и даже Судейкина в претенциозной медной каббале, и даже медоносный Вэнь Чжэнь хэн, чьими строками о необычайнейших кустарниках и бурливых потоках, можно представить, и вдохновлялись создатели садового мира вокруг "Сологубовской", рассказавшие чудесную сказку, чуаньци, агглюнативным языком шлюзов, плотин, паровых машин водонапорных башен, и симбиотического свечения искрящихся теней и сумрачного света кипарисов и китайских можжевельников. Я уходил в замостье как в зимнее увядание, и высоко в небе ещё один мост истаивал в мерцании облачной гряды — редел, как выразился бы затурышкинский поэт А.С. Пушкин.
И вот, завернув за угол, я увидел старинную водонапорную башню: краснокирпичную, восьмигранную в плане и очень "романскую", в зубцах и кованых ограждениях, оригинальный экземпляр шлиссельбургской неоготики. Башня эта весьма примечательно довлела над станцией и ближними зданиями, но впервые подошёл я к ней так близко. Значительных размеров гранитная стела привлекла мой взгляд, и слова, высеченные на ней золотом:
"Кто копает яму, тот упадёт в неё, и кто разрушает ограду, того ужалит змей"  Еккл., 10 : 8
И ниже:
"7 тевета 5796. 81 205 погибших в Таврике. ГИДРИА".
Это слово — "гидриа" — я уже слышал ранее и означало оно некое фантастическое и разрушительное оружие, созданное, естественно, затурышкинцами; но я всегда полагал это фантазией или же пропагандой, что по сути есть одно и то же. И стоял я в молчании, и глазел на  гранитную стелу, и было в ней что-то обнаженно правдивое; то, что ощущалось нервами как сгонные ветра, как столкновение течений, и я почувствовал, как ужас охватывает кисти моих рук и смыкает кольца всё выше, выше, — ужас того самого толку, который дурные романисты испокон веков именуют "леденящим".
Прежде чем сей ужас, пройдя через стадии нарастания и уплотнения, достиг стадии материализации, я обратил взор на старичка, сидевшего на кованой скамейке в тени раскалённого и проржавевшего тополя, — такие промышленные деревца только на старинных заводских окраинах можно видеть. Старичок в мышиного цвета плаще лицо имел позднереспубликанское римское, словно насквозь пронизанное пылью мостовых и ветром, и глазки его были как позывные, глазки как предвестники; и я подумал, что с ним мне хотелось бы подниматься по ступеням парадной лестницы с чугунными перилами, чтобы где-нибудь в мастерской чердака вместе смотреть старые стеклянные фотопластинки. Я решил пройти с ним своего рода сверку, и прошёлся для того мимо скамьи якобы досуже. Как вдруг старичок сам обратился ко мне и спросил с благосклонной учтивостью, ещё усиленной приятным иноязычным акцентом в его голосе: что означают буквы "НС" на крышках телефонных люков вокруг станции "Сологубовская"? Я был искренне обрадован, что могу дать ему пояснение:
— Милостивый государь, буквы "НС" суть аббревиатура, "Наркомат Связи".
И был я весьма удивлён, услышав имя нового знакомца. Уильям Гульд. Создатель и смотритель многолетний Таврического сада. Разумеется, я слышал неоднократно об этой легендарной личности, но полагал господина Гульда погибшим при мысе Нордкап в ноябре 41-го. Как выяснилось, господин Гульд действительно принимал участие в том легендарном сражении, на корабле под английским флагом, совместно со шлиссельбургским эскадренным миноносцем. И да, этот старик, этот садовый архистратег очаровал меня до крайности. Мы долго прогуливались вдвоём в темнейшей и бесплодной тополиной привлекательности, и из его рассказа слышались то торпедные стрельбы североморских катерников, то смутный шум молодых лип, (липы сердцевидной, Tilia Cordata), то четырехторпедный залп подводной лодки и разрывы глубинных бомб, то каменные и древесные сумерки таврического соловья, их роскошный дафнический синтаксис. Когда же я, с тайным трепетом в душе, обратился с вопросом: "Что есть гидриа?", господин Гульд незамедлительно дал мне полное пояснение. "Гидриа" — оружие, изобретённое затурышкинцами; оружие страшнее ядерного, ибо основано на злодейских и тайных манипуляциях с бозоном Хиггса, которые каким-то образом приводили к изменению величины хиггсовского поля, что разрушало саму молекулу белка, саму структуру её. Первым же симптомом было то, что на ладонях у людей появлялись странные образования, похожие на вживлённые в кожу чёрные костяные пуговицы. ("Вот в точности, пуговицы, обыкновенные пуговицы!" — воскликнул господин Гульд). Но когда эти пуговицы появлялись и на лице... То было у каждого третьего. Такой человек превращался в своего рода радиоактивный заряд, в живую "грязную бомбу". И тут, признаюсь, мои нервы испытали новое арктическое оледенение, полное ужаса, как ультима туле, полюс бессолнечных дней, и я не хотел уже слушать, что впервые "гидриа", (с виду похожая на металлический кувшин), была применена на той самой садовой скамейке, где Семёнова и Безак когда-то испытали чугунную гирю, и что уже на другой день на коре деревьев проявились чёрные узоры в виде молекулы ДНК. И, невзирая на то, что господин Гульд был невыразимо приятен, я бежал от него тополиными дорогами, и дороги были мне страшны. Возможно, тут сказалась и некоторая неприязненность для меня станции "Сологубовская", ибо земли Шлиссельбургского уезда я делил не по названиям городов и деревень, а по своеобычным изотермам, линиям одинаковых чувственных и эстетических температур. Ландшафтный же алфавит и грамматика станции "Сологубовская" рождали во мне стыдливое ощущение такой глубинной неподлинности, что мне хотелось бы повторить вслед за великим Хуай Нан-цзы... Хотя, зачем? Зачем мне повторять что-либо за великим Хуай Нан-цзы, если я твердил по дороге: " Lu aubre, dei aubre, ai aubre, dai aubre", единственное, что я помнил из старой провансальской грамматики, той, что казалась мне такой же странно соловьиной, окаменелой, скорбной, что и сердце Руфь, стоявшей на сухой стерне.
— Праздные слова говоришь, — заметил Проповедующий, — материя и энергия — эфемеры, долговечнее собственно их изменения, и те изменения, что придают они геометрии мира. Это как стрельба по невидимой цели, как сетевой протокол, что используется для синхронизации машинных часов с эталонным временем.
— Мудрейший, что имеешь ты в виду, и при чём здесь синхронизация часов? — спросил N. со всем возможным смирением.
— А помнишь, что говорил старый пархатый похотливец Шломо? "Когда Он проводил круговую черту по лицу бездны". Единственный приличный абзац во всей его графомани, да и ту этот неуч у меня..., — и тут Проповедующий употребил словцо столь непристойное, что N. впоследствии много раз задумывался, правильно ли он расслышал это выражение, или, возможно, то было аттическое слово, доселе ему неизвестное. — Предлагаю спросить у Тиферет и, кстати, Тиферет холит для вас лучшую mille-fleurs моих садов. Не посрамись же!
Заключительный призыв относился уже к терминалу № 2, "ТИФЕРЕТ", откликнувшемуся:
# netstat - a
— Проповедующий, видали ли вы на великом плато таких мелких пташечек? — сказал N. — Они цвета полуотошедшей от дерева коры, а горло — белое, удивлённое. И головку так набок сворачивают удивлённо. Они живут там, где сохранились ещё исконные верещатники, (кстати, верещатники очаровательны, цветут, как стихи читают). Я сказал, что эти мелкие птахи живут? неверное слово, они удивляются, туманятся и дождевеют. Они не щебечут, — цыкают. Там светлые верески, на выворотнях, и вот именно там они так примечательно и поучительно удивляются. В радужных оболочках, скорлупках дождя, тумана и солнца, где в игру вступают переменные воскового налёта на листьях и стеблях; узкого, почти нитевидного отгиба венчика; глубоких пазух листьев, господствующих зеленоватым и бисерным цветкам, — там можно видеть изящные корзиночки гнёзд, перевитые сухо-сизым лишайником. Они прячутся в своего рода наземных эпифитах, я выразился бы именно так, свитых в изумительном разнообразии, рассечённо, остролистно, ланцетно, из язычковых цветков, сотканных в созвездия рядов, — нежнейших, — истекающих чем-то голосеменным, чем-то мшистым, как окаменелым млечным соком. Линия каперсов выше, где песчаниковые утёсы; там у каперсов, — каперсников! — осенняя семенная кочёвка. Именно в этой части плато, которую иной учёный муж назвал бы горным верещатником или лишайниковым редколесьем, я повстречал однажды человечка с бейджиком Телеграфной Управы и он протянул мне свои чётки-микстурник как некую благоуханную, намоленную вайю. С высокомерием смиренным и по-своему красивым. Микстурник как микстурник, помнится мне этот неувядающий амарантовый колокольчик разве; удивительное ретро. Но к делу. Человечек с бейджиком поведал мне, что наш горный верещатник, оказывается, не вполне верещатник, а потайная телефонная сеть, и показал мне её схему в виде некоего графа с...как это у них, у радиолюбителей, зовётся...рёбрами и вершинами, ну, всё, как положено. Саму схему я помню плохо, наш телеграфист показал мне её едва ли не быстрее, чем я успел на неё взглянуть, ибо на ней стоял гриф слегка просроченной секретности. Но помню, что на вершины графа приходились кусты каперсов, а рёбрами были псевдоэпифитные, лиственно-царственные, рододендронные наши дорожки. Телеграфист сказал мне, что произошла авария, и телефонная станция перестала работать, и одновременно с этим начали осыпаться каперсы. Впрочем, он употребил несколько другое слово, а именно: "диаскэдасфи". Будет развеян, рассеян каперс. Оказывается, вся Телеграфная Управа ищет причину аварии, как оригинальнейшего шалтая-болтая, и не может собрать воедино рёбра с вершинами: в чём проблема? в статической ли маршрутизации этих лилово-розовых, право слово, не помню, тех, что названы в честь виттенбергского медикуса Геухера; или же в балансировке каналов связи анемических восьмилепестковых дриад? Выслушав телеграфиста, я, на собственный риск и оррёр, решил обратиться к прославленному даосскому мудрецу Тао Хун-цзину, обитающему с иных пор в родном моём селении Турышкино. Телеграфист сообщил нам, что последней рабочей версией были мыши, повредившие каналы связи, пока опрометчиво раскапывали луковицы тюльпанов и крокусов, и, к моему удивлению, великий даос легко с этой версией согласился, и отправился на плато, вести переговоры с мышами.
Хотя я имел дерзость предупреждать великого даоса, что в данном случае реверс-инжиниринг может оказаться сложнее.
Увы, свершилось так, что премудрый Тао Хун-цзин явился на горный верещатник как раз к началу большой войны. Средь верещатниковых мышей различаются два вида: ришельева мышь и мышь Бисмарка, и вот они-то и вступили в войну за ресурсы, то есть, за необычайно богатые заросли мышиного горошка, растения, впрочем, почтеннейшего, известного ещё Диоскориду и Теофрасту. Тут надо заметить, что, понахватавшись модных тенденций, мыши сперва пытались вести войну нового типа и даже информационную, с участием деморализованных медведок и авантюрно настроенных жужелиц, но, благо первопричина конфликта была скорее аппаратная, а не программная, то кровавая информационная бойня весьма скоро уступила место благопристойным танковым клиньям.
Явившись на место сражения, великий даос сперва принял происходящее за устроенный в его честь парад или же, как говорил Цзин Цзао, "показательные выступления, столь прелестные, сколь взыскательные". За сим он обратился к мышам с блистательной речью. Я не дерзну пересказать эту речь, полную совершенного опалового блеска, скажу лишь, что она была подобна восхитительно-чистой линии и исполнена алгебраической значимости, ибо Тао Хун-цзин сочетал в ней загадки, воспоминания, рецепты, советы самому себе, легко объяснимые парадоксы, скобки, кванторы, логические связки, китайские классические стихи, самоподписанные корневые сертификаты, анекдоты, иносказания и неясности, цитаты из "Трипитаки", а также теоремы с условием, что сильнее необходимого. При этом, попрошу заметить, его речь была лишена малейшего сумбура, и являла собой конструкцию из кристаллически безупречного анализа и кропотливо продуманной формы. Пока Тао Хун-цзин произносил свою речь, танки ришельевых мышей преодолели брод, череду минно-взрывных заграждений, колейный мост, десяток пулемётных расчётов, контрэскарпы и разрушили великую мышебисмарковую стену. И загудели, закружились в сумеречном сиянии десятки мультипланов и кольцепланов грозных мышьих ВВС, а следом, на сверхманевренном многоцелевом самолёте, явился сам мышиный маршал. Тао Хун-цзин как раз приступил к поучительной части своей речи, убеждая мышей не творить фанфаронства sur commande ou sur demande, но снизить множество непредвиденностей с бесконечности до числа вполне осязаемого и, — самое главное! — бережнее выкапывать луковицы; но ему не суждено было завершить эту мысль, ибо маршал перевёл самолёт в режим сверхманевренности, прожужжал виражом, сбривая меховые ворсинки на шапке даоса, и отбоярился ракетами, что попали премудрому даосу прямо в нос, глаз и рот. Вытащив соринку из глаза, Тао Хун-цзин замахнулся было на сего плюющегося механического шершня своим волшебным даосским мечом и не менее волшебной мухогонкой, но...мышьи планёры были так красивы, так завораживающе мерцали их крылья, что премудрый даос повернулся и пошёл прочь восвояси, чувствуя себя, как он неоднократно повторял впоследствии, прямо-таки букинистической книжной лавкой в эпоху невежества, военного кризиса и заражённых вложений в электронных письмах. Тем не менее, наши боевые грызуны невзначай обрели себе некое алиби, ибо, пока торжествовала баталия, разрывы связи на АТС происходили вновь и вновь, хотя ни единой мыши и близко не было. И как не пыталась Телеграфная Управа отбрутфорсить эту энигму, всё было тщетно, и так же продолжали осыпаться и гибнуть каперсы, и я подумал однажды: "Что, если каперсы —  не следствие, но причина? если спасти каперсы, восстановится и связь?", смахнул пыль со своего старенького вояжера и принудил себя к путешествию в длительный мир, что представлялся мне гигантским, клубящимся чёрным курильщиком из района рифтовых зон, — в открытый космос. Дабы узнать у тебя, написавшего "кэ диаскэдасфи ги каппарис"...

— Для кого создавалась телефонная станция? — спросил Проповедующий сурово.
— Для аборигенствующих, — без запинки отвечал N., — преимущественно для mus amphibius и mus terrestris, а также для coluber natrix и salamandra aquatica, равно для листоверток, и ещё еловая курочка у них телефонисткой была.
Проповедующий согласно кивнул и обратил взор на третий терминал, "НЕЦАХ":
— #  dbmmanare  /etc/dbm_htpasswd  adduser  nick  sarrette2me
User  nick  added  with  password  sarrette2me! ,  encrypted  to  XLzyiUy87/ZaE, — отвечала Нецах.
— Мне кажется, я начинаю понимать, — проговорил N., — я на эти каперсы, как на каменную стену, надеялся. И вот что я вам расскажу...

Я был смотрителем вод. Во всяком случае, так я ощущал себя в ту лунную и вечернюю дымку.
Для ясности следует заметить, что с другом своим Шерстокогтем я отправился на озеро Тет-де-Пон, и было дано нам задание: выловить из озера отражение луны и принести его великому даосскому мудрецу Тао Хун-цзину, как необходимый элемент магического эликсира, которым мудрец намеревался окропить корни каперсов (каппарис), чтобы перестали они, наконец, диаскэдадзо, осыпаться. А водица в озере была чистая, ну просто аптечная!
Воздух недвижимый и светлейший пел циньской цитрой, и полноводный мир, — избыток луны в сонном сияющем надозерьи, и лазоревки облачных просветов, и вылупляющиеся гнёзда мрака, где засыпали насекомые и птицы, где в сумеречном, стрекочущем мелкоцветковьи уходила в укрытие медведка, — мир осыпался, как ученические, из тонкой бумаги, квадратики с иероглифами; там косточки всех зреющих в поречьи плодов, и сова там фрейлиной ночи, и серебро в слитках, — зонтичные, пахучие, дрёмные. И лишь на середине озера Шерстокогть перегнулся за борт лодки и зачерпнул воды в светло-синюю фарфоровую чашу, но отражение луны вздрогнуло и ускользнуло. И ещё раз, и ещё повторил Шерстокогть попытку. Как метнулось над водой создание:  не то птица, не то насекомое, нет, всё же, насекомое, что превращается в птицу; мне показалось, что я могу ощутить движения всех его волосков, гибко соединённых с кутикулой.  И всколыхнулась плодородная прозелень, блестевшая, как спинка жука-бронзовки, и повторился меткий и доверчивый визит.  Возможно и так, что сама луна отвлеклась на проворную земную тварь, но третья наша попытка удалась совершенно, и друг мой Шерстокогть поймал отражение в чашу. Потом мы медленно и осторожно, дабы не расплескать водицу с отражением, погребли к берегу, в ночные скрипы тростниковых стеблей, и по пути я рассказывал Шерстокогтю, как тревожила меня всегда великолепная "Ода к меланхолии" пера знатного стихотворца турышкинского, Джона Китса, John Keats; эта манерная, вымороченная особь, выжимающая соки из wolf's bane (!), с поцелуйным лбом в ожогах от багровых гроздей Прозерпины, душа которой — ни в коем случае не порхающая розеола дневной лепидоптеры, но death-moth, или, ещё вероятнее, жук, сильный и тихий жук с сине-чёрной спинкой; эта ведьмующая существица всегда казалась мне недостаточно классической и меланхоличной, дабы служить инкарнацией меланхолии, скорее, она была подобна Ночи. Nox. Именно. Зачем турышкинскому стихотворцу понадобилось вводить читателя в столь значительное и обидное заблуждение? a propos, я не один раз замечал в его стихах подобные двусмысленности, вероятно, поэт разбросал по нежнейшей паутине своих строк своего рода горшочки с мёдом, honeynet, ложные сервисы, используемые как датчики нападения. Разумеется, как писал некогда почитаемый в немецком штабе Клаузевиц: "нельзя быть сильным повсюду", но мне представляется, что именно благодаря столь изысканным семантическим загадкам этот певец Меланхолии (Ночи?) и британский шелкоткач вполне неуязвим даже для самой высшей и безупречно-интеллектуальной  критики. Он жил в косточковом мире. Если я, ваш покорный слуга, и друг мой Шерстокогть, и даже почётный турышкинский пенсионер сэр Уинстон Черчилль, все мы живём в кожуре, внутри тонкой и хрупкой кожурки, а премудрый Тао Хун-цзин и (как я подозреваю, озёрный господин Вордсворт) живут в мякоти, то Джон Китс жил уже в самой косточке, потому и звал Ночь Меланхолией, хотя какая же это Меланхолия? А насторожило меня совпадение трёх ингредиентов магического эликсира, что готовил премудрый Тао Хун-цзин, с перечисленными в гениальной китсовской оде: wolf's bane, night-shade и настойка шаровидного пиона, именно так! Не послужит ли столь готический и, не побоюсь этого слова, викканский состав ещё большему умерщвлению каперсов? вот о чём беспокоился я, хотя понятно, с премудрым даосом спорить не мог. По обаятельной овечьей дороге мы с Шерстокогтем несли чашу с отражением к дому Тао Хун-цзина, а обласканная Китсом кокотка эклиптики вилась вокруг, раздвигала угловатыми локтями заросли, смеялась над нами голосом сверчка.
Дом, в котором жил премудрый даос, был ранее мастерской изящной мебели и принадлежал некоему Мельцеру, из немецких чухонцев. От имущества Мельцера перешли по наследству: шкафы и стол ясеневого дерева, не столь изящные, сколь грандиозные; металлический штатив-треножник и фарфоровый выводок морских свинок датской работы; да лежали на столе, меж причудливой формы сосудов и колб с пахучими жидкостями и порошками, рамочки для фотографий, (все — пустые). Тао Хун-цзин встречал гостей в шафранного цвета мандаринском халате, расшитом зелёными квакшами и варакушками, и фетровой треуголке шведского королевского флота. Строптивилась утру четвёртая стража ночи, и тусклая лампада рисовала тушью тени на стене, и минуты сочились как капель в клепсидре, и в тайниках жасминных чашек благом был чай цюэшэ, запаха и цвета тех коричных деревьев, что плодоносят на луне, но на настоящей луне, а не на её отражении, сказал Тао Хун-цзин. К слову, Шерстокогть напрасно боялся отражение расплескать, по пути оно загустело, свернулось и напоминало теперь яичный желток. Тао Хун-цзин незамедлительно добавил сгущёное отражение в свой эликсир, и в горнице запахло — хм, корицей, — N. же получил справку, что, помимо неблагонадёжных ведовских трав, таких как белена и волчеягодник, в магическую смесь входят: экстракт виноградолистной ветреницы, семена барбариса, красный уксус и белое вино, а также нечто офранцуженное, из флакона "Huile d'amandes douces". Ручаюсь, воскликнул Тао Хун-цзин, ручаюсь, что даже сам Екклесиаст не нашёл бы в такой субстанции ничего предосудительного. Некоторое затруднение, впрочем, заключалось в том, что перед употреблением, то есть, перед тем, как окропить им корни каперсов, вышеупомянутый эликсир должна была испить некая mus amphibius; и, хотя сам N. упоминал данного зверя в числе старейших аборигенов великого плато, никто не представлял, где обитает сия мышь-амфибия, и каковы её наружность и повадки. N. заметил, что сам Линней ничего не мог толком сказать об этой чудной мыши, хотя и решительно отличал её от mus terrestris, она же — mus agrestis; но великолепного, спортивного мышиного пловца видали в озерцах вдоль дороги на Мушмулу и не только. Мудрейший даос, приметно воодушевившись, заявил, что путь до Мушмулы довольно далёк, посему следует сперва отдохнуть, уложил гостей спать на турецкую оттоманку, что стояла в антресолях, поставил эликсир в холодильник, сам же улёгся на тростниковой циновке под лестницей. 
Поутру мы отправились на мушмульскую дорогу и надо заметить, что, исходив её вдоль и поперёк, не заметили и следа таинственной mus amphibius, зато познакомились с очаровательным интеллигентным выдром, которого, после непродолжительной, но исполненной взаимного уважения, беседы, удалось уговорить выпить, и выдр испил магического эликсира, заметив, что по вкусу он похож на форельный ликёр.
Далее, вовсе не будучи уверенными в том, что всё было сделано правильно,  мы всё-таки отправились на великое плато. По пути же мы задавались мыслию: корректен ли этот status constructus, то бишь, сопряжённое состояние ингредиентов магического эликсира и биологического вида животного Lutra Lutra? Ибо, как ни окольничай, выдра — всё же не мышь; впрочем, мой просвещённый друг Шерстокогть припомнил, что автор "Натуральной истории Селборна", непревзойдённый знаток наблюдательной естественности, предполагал существование некоей water-rat, весьма отличной от mus terrestris и даже от mus agrarius; я же, в свою очередь, посмел возразить своему эрудированному другу, что water-rat это и есть water-rat, и наш симпатичнейший и отзывчивый выдр был никоим образом на крысу не похож. И вот тогда-то досточтимый Тао Хун-цзин дал нам обоим отповедь, процитировав слова мудрейшего Маттео Риччи, иезуита и шпиона, с коим он некогда познакомился в потаённейшем Китае. И что же сказал сей совершенномудрый муж? а сказал он так: "Мы живём в мире, управляемом магией синтаксиса. В вечном же споре о главенстве между семантикой и синтаксисом, семантика, как особа более женственная, вынуждена была уступить, сохраняя, впрочем, за собой право абсолютной необходимости своей. Тем не менее. Как они живут, все эти изречения, пословицы и поговорки, эвристические программы, счётные слова, инверсии и градации, шесть стилей письма, полиморфные вирусы, инфинитивы и герундивы, стратегии программной поддержки и даже сельскохозяйственные календари? как живут они в своих викторианских маскировочных мирах? — как учтивая, сонная прель болот Альбиона в водонепроницаемом, железном Риме". Далее же досточтимый Тао Хун-цзин продолжил своё пояснение и, не устрашусь этого слова, поучение: "Вот, возьмём сопоставление. Что имеется в виду под сопоставлением? совпадают ли свойства одного объекта со свойствами некоего второго. И что же сопоставляем мы с вами, друзья? Мы сопоставляем свойства вполне определённого животного существа, кое мы видели  и с коим даже выпивали вместе давеча, со свойствами двух слов, mus amphibius. Ибо, как мы только что выяснили, никто этой предполагаемой диковинной мыши точного и даже неточного описания дать не может. Несомненно, что мышь — не выдра, а выдра — не мышь. Но не думали ли вы, что некто, хотя бы тот же Хуай Нан-цзы, мог однажды, в утренней дымке, прогуливаясь по берегам чистейшего озера, увидеть выдру, то есть, животное существо lutra lutra, и ошибочно дать ей название mus amphibius? и, таким образом, некая выдра, (возможно, даже предок нашей), опрометчиво купавшаяся под тенью сливовых деревьев, вместо того, чтобы умудрить собой науку, на долгие века ввела в недоумение учёных иноземных мужей?"
И мы правдиво ответили, что нет, об этом не думали, но принимаем, как рабочую версию.
Плато в тот полдень было праздным, не праздничным, как вышли мы из пояса лиственных лесов, миновали дом Рудольфа Дизеля, полюбовались трофейной железной табличкой Maschinenfabrik Augsburg Nurnberg, и поднялись в верещатники, словно припудренные белой и розовой пудрой, и белой бумагой из бамбука задавалось над ними и над нами небо, и как сквозь каплю воды, с полным внутренним отражением, шли сквозь него лучи солнца. И тут сердца наши закручинились, ибо мы увидали каперсы, растущие ладно над пустотами в камнях. И осыпались каперсы, и видел я, как поспешный зяблик сорвал зелёного богомола с ветки сухой и хрупкой, и унёс его над сушью, над тёрнами каперсов полумёртвых. Но, довольно скоро раскручинившись, мы с энтузиазмом принялись окроплять корни каперсов магическим эликсиром, и Шерстокогть заурчал: "В понте одолев Фараона". Исчерпав весь резервуар, (а надо заметить, что эликсир получился зелёненьким, как сычуаньская лапша с горохом), мы присели на камни и заждались, ибо премудрый Тао Хун-цзин обещал незамедлительного эффекта. К четырём часам пополудни мы стуманились, и живо помнится мне, как Шерстокогть сказал, что оттенки здешнего тумана столь же музыкальны и неопределённы, как слитые в созвучиях друг с другом 16 музыкальных тонов языка индейцев Оахаки. Два часа спустя премудрый Тао Хун-цзин прочёл нам поучение о горячих шотландских блинчиках с имбирем. Своих любимых. Ещё час спустя над нашими головами сособоуполномольничал гром, и был он ортодоксален и крупногабаритен, аксиома, а не гром! Мы нисколько не удивились, ибо были уже удручены той взрывной волной, что весьма ошибочно зовётся ветром, вербует грозовые тучи и сминает наше лилиецветковое плато, как ранее — ледовые причалы. Кстати, удара молнии во время грозы на плато можно не бояться и вовсе, ибо над плато будто натянута экранирующая сетка, навроде сетки Фарадея, и электричество рассеивается. Признаюсь, я первым обмолвился, что не следует недооценивать противника, и предложил бежать, презрев мужскую гордость, когда случилось чудное...
Как сломалась гроза, и мгновение Земля молчала, потом забился, застрекотал в излучинах воздуха, в предожиданьи света, во всё вникающий, сквозистый птичий гомон. И тогда она вышла навстречу нам, зелёный эльф, бледная мелюзина в виноградном кружеве, прелестное перепончатокрылое существо с болотным растением в руке, она шла навстречу нам, и мышь из храма богов бежала у неё на поводке. И тогда мы спросили у неё: "Кто ты, обманчивая древесница, гуляющая во мхах?" И были мы в предчувствовании конфузии либо афронта.
Как истинная леди, не заметив наше подтрунивание, она ответила: "Я — фея каперсов."
— И что же случилось? — спросили мы. — Почему осыпаются каперсы?
— Я сама не знаю, — отвечала она нам с печалью  в голосе, — но мыши здесь не виноваты, и свидетелем тому моя мышь, и причины сбоя АТС вовсе не в том, что вы так и не сумели вырастить остовное дерево. Но они осыпаются. Это правда, рождённая на этой земле.
Фея подняла голову, и я понял, постиг в изумлении, что это же она — Ночь (Меланхолия?) Китса; и в венке из сумрачных растений Прозерпины ей, наверное, так трагически-бесстрастно было лесовать, манерничать в вересках, беречь чётки. Да, чётки! ибо в бледной ракушке её кулачка я увидел чётки тисовых ягод, не микстурник, ибо не бывает микстурника из одного элемента, хотя тисовые ягоды законны и старинны в микстурных нитях и зовутся они goiteia, "колдовство". И весь он был иносказателен, этот женский оборотень, вылупившийся из плотных болотноцветных ковчежцев, и вот она вынула из лиственных гирлянд на своей впалой, детской груди, сосуд с вином волчьих ягод, и склонила сосуд над каперсами, и на щиколотке её порвалась серебряная цепочка и канула в траву, в молодые стрелки душистого лука.
И тогда Тао Хун-цзин начал творить колдовство, (хотя утверждал вспоследствии, что то был заурядный экзорцизм): сперва вышла из воздуха вон циновка цвета багрянницы; и на ней-то премудрый даос снеожиданничал от земли раздражительно-хозяйственным шмелем. Он, и правда, был похож на шмеля, в своём ватном халате цвета шафрана, расшитом тёмными драконами, птицами и стрекозами. И с какой-же настырностью летал вокруг омертвелой от испуга феи премудрый даос, с настырностью, скорее, осиной, не шмелиной: вот в точности, оса, месмеризированная налётом сахара на перезрелой, лопнувшей хурме. И знаменательное препятствие: теперь мне казалось, что я смотрю на мир сквозь полупрозрачный зеленоватый нефрит, и там, в закаменье, мерещились мне призрачные реторты, колбы, змеевики, макеты кораблей и орудий под стеклом, и леонардовские рисунки крыльев и рук; а за сказочным, андерсеновским, детско-датским витрайлем — гора в снежных тучах, но не просто гора, а точная копия горы Цинбянь с полотна Дун Цичан. Влажные искры воды, особой, водопадной, льнут к женским шишечкам дикого, хвойного, горного; и я начинаю чувствовать себя как, чёрт его побери, своего рода эхолот-самописец: вот туманы (и экие же туманы, китайские!) вот воды, вот источники вод, слой рыхлых осадков, слой плотных осадков, и вот она — кора. Эти сосны остаются вне моего внимания, как и сброс местными заводами радионуклидов. Я освобождаюсь от мира, как нимфа цикады освобождается от панциря во время линьки. Я отключаю генератор псевдослучайных последовательностей. Я давлю кулаками виноградные гроздья фактов, и пурпурный, липкий сок стекает по моим рукам, словно я...
И я снова падаю в мир, как в муравейник, поражённый ломехузой, невинным и убивающим насекомым-наркодилером. То не по моим рукам струился винный сок, то наш новейший парсифаль, наша каперсная фея уронила кувшин. Кувшин разбился, и пеной ядовитое зелье впиталось в сорные кусты, в безопасном отдалении от каперсов, и вспугнутые кузнечики выводками ушли по лиственным мостам.
Мы увидели жука, выходящего из бледных уст феи каперсов; он напомнил мне старинные корабли с резными фигурами на форштевне, с высоко поднятой кормой, с фитильными пушками. Нет, его рога и усища, прострочившие зоосистематику сумерек, его сине-чёрные крылья, — он двинулся в путь как мощный Гломар Челленджер, вот буровая вышка, лебёдки, станок буровой, — и бурить разнообразие биоса, этот надземный, надкрапивный и надкаперсный бентос, малышню мелочную, живность жертвенную, со всей эффективностью подённого хищничества. Сильный жук. И, как на копытцах, бежала фея к своим, в свои, в лиственный эфир каперсов, в мёртвую древесину, да по раздавленным плодам. А каперсы осыпались...

Проповедующий пожал плечами в недоумении, ибо N. молчал уже довольно долго.
— Что дальше, грамотник, заканчивай уже свои еллинские басни!
— А каперсы осыпались...
— Это я уже слышал. Тьфу ты, это же я сам написал! Образ, что ли, со стены сымать? Заканчивай уже!
— Жук, что был её душой, (и ведь всё же по Китсу "nor let the beetle...", не зря в Чемеричнике его считают святым телепатом), этот хищный жук улетел. Освобождённая фея убежала в стыде и страхе, не причинив своим подопечным ни малейшего вреда. И мы снова принялись ждать, когда каперсы перестанут осыпаться. "Принялись" — в почти буквальном смысле слова, кстати, ибо нам неожиданно составил компанию смешливый демонёнок по имени Ня, что странствовал по верещатникам в обличии лисёнка. Ня построил нам шалашик из хвороста, сплёл травяные циновки и сгонял в таверну Овса за горячими шотландскими блинчиками с имбирем и за бочкой глинтвейна. Спустя неделю ожидания мы, вместе с лисом Ня, принялись думать, что это — какая-то триеровская "Догма95", никакого внешнего действия, экшн исключается. Фея носу не казала, дожди дразнились, и даже ласточка цзюаньянь, что повадилась было к нам гостевать и потчеваться сдобными крохами, приобрела настолько удручённый вид, насколько то возможно для пернатого. Мало-помалу и Ня отвадился. А каперсы осыпались, и каждое утро мы видели, как утолщается недозрелая, дождевой водой набухшая, мякоть плодового ковра, и как сохнут прутья, словно невидимое солнце сжигает их, опалимые прутья, настолько опалимые, что сжигаемы были паром и влагой ненастья. Тогда мы со стыдом и сокрушением духа повернули домой, и по дороге высокоучёный друг мой Шерстокогть предложил, не отправить ли нам запрос на обработку старейшему дешифровщику в мире, что, как известно, проживает в Блетчли-Парк,  в обличии цифрового компьютера Harwell Dekatron, но мы слишком устали и были слишком слабы. Мы пришли к выводу, что, в конце-то концов, мир — всего лишь ещё одна дискретная система с конечным пространством состояний; и не всё ли равно, с чем мы имеем дело: с системой засекречивания или с засекречиванием системы? Каперсы очень вкусны с отварной бараниной, а проволочный мотор... 
— А я вот о чём сейчас подумал, — перебил Проповедующий с самым серьёзно-глумливым лицом, — вместо того, чтобы слоняться по этому вашему...как там его...плато, в амплуа агрономов-алхимиков, не выступить ли вам в роли, скажем так, девелоперов? Создать инфраструктуру, систему водоснабжения для мышей-ихтиандров, и энергообеспечения — для курочки-телефонистки, задать правильный вектор развития. Поместить рогатого козла в барельеф... Да что ты смотришь на меня, как афинская четырёхдрахмовая монета? Ну та, на которой ещё сова была пучеглазая? — и Проповедующий закрякал мелкими смешками. — Пошутить мы изволили.
— Так что же делать мне?!
— Читай кафизму, а не поможет, так 11-ый псалом, — и снова спел кряквой Проповедующий. — А не то, давай, Шушелиндрика спросим? Что молчишь, "шва" ты моё подвижное?
Шушелиндрик выгнул шею, ощетинился, фыркнувши, чихнул и, размахивая хвостом как балансиром, произнёс следующую речь:
— Мы имели пять прямых попаданий снарядов среднего калибра и много мелких...были выведены из строя трёхметровый дальномер и пулемёт ДШК, повреждены три пушки 45-мм калибра...вражеский самолёт сумел достичь дистанции сбрасывания торпеды...ударами волн сорвало шесть глубинных бомб...более ста снарядов калибра 280-мм были выпущены по мощнейшему радиоцентру. Одинадцать торпед. Одинадцать торпед, и все в правый борт.
— Так что же с каперсами-то делать? — вопросил N., впадая в отчаяние.
— Прекратить работу рации, застопорить машину и спустить флаг, — хвост успокоился, и Шушелиндрик, вполне утратив интерес к диалогу, взялся выдалбливать рыльцем в халате Проповедующего какую-то нору.
— "Кэ диаскэдасфи ги каппарис", — рявкнул N. — "И будет уничтожен каперс". Но уже не "диаскэдасфи", "диэскэдасан"! Разрушили. Я видел мёртвые плоды и обезображенные ветви. Что нам делать с каперсами? Или ты только "суета сует" вопиять умеешь?
— Ну, это всё через чур, — невозмутимо ответствовал Проповедующий. — То есть, через "чур меня". Лично я предпочёл бы справить поминки по этим вашим кулинарным адонисам, но раз ты так настаиваешь...
И он щёлкнул пальцами, обращаясь к сфирот Хесед.
— # exportfs, — отвечала Хесед.
— Необходимо помнить, что "Waste Land" Эллиота, так же, как "Нью Гэмпшир: поэма изящных заметок" Фроста и "Крестьянин в балагане" Ду Шаньфу давно включены в любой хакерский словарь, — заметил Проповедующий. — Или ты искал здесь промоутера для раскрутки своего балагана?
— # exportfs - a,  — сказала Нецах.
— Capparis spinosa, capparis spinosa, — мечтательно уточнил Проповедующий. — Я трудился над Книгой как эта дурацкая нагруженная пчела аристотелева. И множество раз мерцали миндалины глаз у шагавших навстречу мне, и миндальные деревья воскуряли благовонное курение неоплаканному Богу неопределённостей и классицистических приёмов, и я уже знал, что seal — это не тюлень и, тем более, не клеймлёный тюлень, но Software-Optimized Encryption Algorithm, и было время, когда я работал на водозаборе, ведущим экспертом по предварительной фильтрации и очистке. И всё в этом мире, за исключением курсивных начертаний шрифтов, так нуждалось в ухаживании, дарохранительном, болеутоляющем, нежном. Пружины, шестерёнки, часы и сдавленный цветок из золота.
— # mount - t nfs - o  rw, hard server:/home/capparis  home/capparis, — изрекла Тиферет. Нецах же добавила:
— #  Resource  [  host1  [host2  . . .  hostn]  ]
    #  Resource  [  Option [, Option. . . ]  ]
— Взгляните же на это изумительное дитя равновесия фотонных потоков, — и Проповедующий раскрыл ладонь, на которой лежал спелый плод каперса, — взгляните и представьте себе, как великолепна молекула его целлюлозы, какие совершенные биохимические синтезы совершаются здесь, какие таинственные акты опыления, оплодотворения предшествовали рождению этой прочной и тонкой кожуры, этой благоухающей мякоти, этих расточительных семян. О, я бы пил клеточный сок его вакуоли как драгоценное вино. И как великолепно должно быть его родовое гнездо, поверженное солнцем, хоботками насекомых и песками; поверженное, очевидно, от слова verger; образец цветочных, удельных приятственностей. Этот яйцеголовый детёныш безработной земли, заманивший меня, как окунька, в банку, положенную на дно мелководья мира. И выпускать ветви, и выбрасывать листья, и инсталлировать библиотеки, и искать старые версии программ на различных архивных узлах,  — суета сует, всё суета. И помните! помните! — голос Проповедующего вдруг перешёл в нежное и утробное шипение, — передайте этой старой ш-ш-шантрапе Ш-ш-шломо, что они дош-ш-шипятся...
— $chmod  -R  o-wx  my-dir, — сказала сфирот Хесед.
__________________________________________________

Анфиса Мефодьевна под ручку с племянником своим Шерстокогтем вышла из дома, освежиться прохладной бирюзовой водицей под тентом.
— Конечно, — ворчала она, — траффик — не спидометр, назад не отмотаешь. Овёс уснул сном праведных, хушь тряси, хушь тормоши, таперича до вечерни не добудишься; костюм Проши Семёныча отречься поспешил и волей своей затворился в шкапу на вешалке, а уж что до супруги Проши Семёныча, та хандрит ожесточённо и медикамента спрашивает. Один лишь Морфик твой прост и покоен, элегию в прозе слагает. Охальник он, этот N! Всех делегировал, кого в морфей, кого  — в нервуоз, кого — в словоблудие... Хотя для Морфика то бытовое состояние духа, и я не в претензиях.  А вот к телеграфному бейджику я в претензии, да ещё в какой! Экая симуляция: едва ли не расписку с нас управничал, мол, время молчать, а сам перед любым бродягой графы те атээсные расстилал, что твою скатёрку-самобранку. Удручает меня этот пессимизм. Да и N. твой не безгрешен, вот что он насмутьянничал тут? Перестанут осыпаться каперсы? Это-то хоть понятно стало?
А Шерстокогть тем временем всё тыкал, тыкал руколапкой, и по выражению его пушистой мордочки было ясно, что указует он на что-то серьёзнейшее.
Среди болиголова, борщевика и лопухов, аккуратнейшим образом обрамляющих посадки сиреневой смородины, маленький кустик каперса, зелёный, такой зелёный, что для этого ярчайшего оттенка нужного слова не подобрать, и мятный, и сочащийся растительной и влажной слюной, этот кустик дал плоды, девственные и неумелые, первые в своей жизни.
— А N. вернётся оттуда? Из-за облака Оорта? — спросил Шерстокогть.
— Не знаю, — отвечала Анфиса Мефодьевна, — возможно, вернётся, а возможно, заболтается с Проповедующим, пока не сломается колесо над колодезем, и Солнечная Система не пройдёт сквозь рукава Галактики. Пастбищные пищевые цепи начинаются с продуцентов. Планктон - дафния - плотвичка - щука - скопа. Пищевые цепи паразитов начинаются с продуцентов или же с консументов. Овечка - муха - Leptomonas - бактерия - вирус. А вот цепи отмершей биомассы, низовые цепи устроены так: падшая листва - дождевой червь, (да-да, тот самый, что по китайскому поверью уныло и тихо поёт дождливыми ночами) - бактерия. Мне были нужны реле Potter&Brumfield. Я шла прекрасным парком, мимо виноградолистных каменных арок, мимо часовой башни с огромными полуциркульными окнами, а высоко на холмах,  светлейшие лиственницы казались мне полотнами нанкинского шёлка. Я вошла в амбар, где стоял безалаберный дух свежей стружки и дешёвой масляной краски, и там для меня уже были готовы необходимые мне инструменты. Я взяла молоток, отвёртку, стамеску, долото, дрель, ножовку, ножовку по металлу, электрическую изоляцию, газовый ключ, разводной ключ, стеклорез, шпатель и кисти четырёх видов. Вот реле не было! Совсем не было. Пришлось мне уйти без реле. Инструменты я несла в рюкзаке, и вот, шла я со своим рюкзаком по аллее, стройной и солнечной, как евфратский тополь, и я казалась самой себе регистратором...нет, не ханьским регистратором стихийных явлений, но,  — птичьих надкрылий, плодовых тел грибов, млечного воска на этой яростной, почти тропической листве, и парк был акварельным, прелюбодейным, а мне думалось, думалось что-то вроде: приятные люди  — контактные люди, штопальщицу дорожной карты загоняют в экскурсоводы, клёв святотатства и коллагена, приятные люди  — контактные люди, как смещённая арматура, нагрузка на растяжение слова, железобетон поэтических кляуз, приятные люди  — контактные люди, как 24 часа Ле-Мана, куртка, толстовка, очки и сумка, пока ещё не осыпался каперс, приятные люди  — контактные люди, как проходческий щит в тоннеле, кого-то выкатили из цеха, а кто-то ещё в процессе сборки, они смотрят в наномасштабе на дисплей с числовой апертурой, греческих  — гречневых костехранилищ, всех сфирот осыпается каперс. И так я напевала про себя, не очень понимая, что это значит, и думала ещё: когда воздух лета и мира — как зелёная слива, транспортировка газа из Сычуани может обойтись значительно дешевле. А на что это ты мне опять показываешь?
 — Ещё один,  — сказал Шерстокогть.
— $umask  077, — откликнулась Тиферет.