На родине предков

На родине предков

(Выбранные главы из романа "Мурлов, или Преодоление отсутствия" http://www.proza.ru/2016/01/17/1837)


В двадцатых числах июня Мурлова вызвали в партком, что само по себе не сулило ничего хорошего. Он вяло раздумывал, идти ему или не идти, и, скрепя сердце, пошел. В кабинете уже сидело десятка полтора молодых специалистов из разных отделов. Из аспирантов был один Гвазава. Мурлов сел рядом с ним.
— Набирают отряд в Эфиопию? — спросил он у Саввы.
— В Колхиду. На берега Эвксинского Понта, — сказал Гвазава.
«Кому Эвксинский, а кому Авксинский», — подумал Мурлов и сказал:
— Счастливчик, в родные места попадешь.
Савва орлом посмотрел на Мурлова.
Ровно в четырнадцать часов секретарь посмотрел на часы, и в это время за открытой дверью кабинета пропикало радио. Секретарь был зело зол на опаздывающих товарищей. В течение пяти минут он каждому опоздавшему говорил: «Опаздываете!», а загорелой и веселой Фаине обрадовано сказал: «А! Фаина Васильевна! Проходите». Она села слева от Мурлова, кивнув ему и Гвазаве. Мурлов услышал свое сердце — оно как-то самостоятельно реагировало на Фаину, а Гвазава заерзал на стуле. Вошел Сливинский.
Секретарь торжественно объявил собравшимся, что он имеет честь от имени парткома и руководства института поздравить всех добровольцев... (Так, подумал Мурлов, я уже доброволец. Почему не Гугу доброволец? Потому что Нигугу?) …высказавших похвальное желание участвовать в стройках пятилетки и утвержденных парткомом по их деловым и человеческим качествам. Кандидатуры обсуждались с учетом профессиональных навыков и умений каждого кандидата. Отбирались только те, кто уже участвовал в студенческих строительных отрядах либо имел независимо от этого профессию или квалификацию электрика, монтажника, водителя. Эту информацию секретарь изложил с таким пафосом, будто добровольцы отправлялись не ближе, чем на революционную Кубу. Поездка же предстояла на Кавказ, где в Карачаево-Черкесской АО надо было проводить ЛЭП-220 и дать свет заброшенному селу. (Мурлов по привычке стал соображать, что имел в виду секретарь под словом «заброшенное» — заброшенное в горы или заброшенное богом и людьми?) Бригадиром назначили Михайлова, сэнээса из отдела Сосыхо. Он же представлял партком в трудовом коллективе. Бригада, помимо Михайлова, состояла из двадцати двух человек: двадцать мужчин — по одному представителю практически от всех отделов и лабораторий института, и две женщины: Бордюже Татьяна, дипломница мединститута (у нее была практика в тамошней райбольнице), и Сливинская Фаина — «ее вы знаете».
— Переводчица, — пояснил Мурлову Гвазава, так чтобы слышала Фаина.
— Молчи, переводчик добра, — сказала она.
Несколько раз секретарь предупредил всех отъезжающих о сухом законе, и поймав ироническую улыбку Сливинского, с надеждой посмотрел на Михайлова — тот обнадеживающе растопырил над столом ладонь, мол, все будет, как надо.
Затем последовало интересное сообщение о том, что сохраняется 50 % зарплаты плюс заработанное «в поле», плюс собственно «полевые». На дорогу выдается сухой паек...
— Чтоб закусывать сухой закон, — сказал Мурлов Фаине. Та прыснула.
...ну, а обратно о еде должны позаботиться сами. Деньги и паек, разумеется, выдадут до отъезда, а не после. Всем без исключения вручили разработанную парткомом памятку о правилах поведения в полевых условиях, технике безопасности и необходимых на чужбине одежде, обуви, предметах личной гигиены. Особо был выделен пункт о вреде алкоголя. В памятке для Бордюже было вписано от руки, какие лекарства она должна была взять с собой на Кавказ.
— У меня предложение: послать вместо нас всех на Кавказ автора этой памятки. Он прекрасно справится со всем. Один, — сказал Мурлов.
Секретарь покраснел, а Сливинский едва сдержал улыбку.
В самолете Мурлов, Фаина и Гвазава сидели рядом, и Гвазава охотно рассказывал, стараясь перекричать гул двигателей, про родину предков.
— Как тебя Сливинский-то отпустил? — спросил его Мурлов.
— Что я — девочка? Сказал — хочу, он — пожалуйста, если хочешь. В счет отпуска.
Мурлов перевел взгляд с него на Фаину, пытаясь уловить, есть ли какая взаимосвязь между ними. Фаина, точно догадавшись о сомнениях Мурлова, сказала:
— А я отцу тоже сказала, что хочу, а он мне — перехочешь. Он тебе, Савушка, тоже, наверное, так сказал? Тогда я упросила Квачинского послать вместо Федулова меня, тот даже рад был.
— А я вообще только на собрании узнал о том, что еду, — сказал Мурлов, — а заодно, что я и электрик, и доброволец, и патриот. Интересно получается! Был весьма тронут.
— Это тебя Хенкин сосватал, — засмеялась Фаина.
— Из тебя выйдет хороший муж, — сказал Гвазава.
— Не трогай его. Он и так уже весьма тронут.
Фаина вертелась и прикасалась к нему то ногой, то локтем, то завитком волос над ухом, Мурлов чувствовал, как горит его лицо, но ничего не мог поделать с собой.
После самолета был поезд, положивший начало успешной борьбе с сухим законом. Сухой паек, действительно, пришелся как нельзя более кстати. В Черкесске отряд вышел, оставив в опустевшем вагоне пустые бутылки и забившиеся под полки, до следующего раза, взрывы юного хохота, пугающего мирных пассажиров с детьми, кошелками и кошельками.
В Черкесске, вопреки ожиданиям, папах, бурок и кинжалов было мало, так же, как мало было норовистых коней и голодных шакалов. Скромные горянки с кувшинами на голове тоже не встречались. Утро было прохладное, дул свежий ветер, покрывающий золотой — от солнца — рябью лужи после ночного дождя. На мокрой скамейке сидел расхристанный пьяный мужик с лицом, похожим на рожу, и бессмысленной улыбкой. Он бормотал что-то на получистом русском — отрывистые отдельные слова вперемешку с ругательствами, интонационно неотличимыми друг от друга.
Голубой просвет в небе снова затянуло серым киселем, и на землю посыпался серый дождь, неровно и сердито. Потом перестал, побрызгал, снова перестал. Ветер рвал ветки, сдирал с женщин платья — ветер, как мужик, везде одинаков — и в горах, и на равнине. Зонтов почему-то ни у кого не было. Их, видимо, не донесла еще сюда цивилизация. На глазах потемнело. Рябь в лужах посерела и поднялась в воздух, и все плоское огромное пространство между небом и землей дрожало, как в ознобе. Ливануло, как из ведра. Через пять минут ливень оборвался, и по улицам побежали потоки воды, переливаясь и горя в ярких солнечных лучах. Солнце, как ни в чем не бывало, светило со своих недосягаемых высей.
Пообедав в привокзальной столовке, направились в мехколонну, где их ждали уже с утра. К вечеру все оргвопросы решили и занялись нехитрым досугом. Оказывается, в селе, куда они ехали, жили греки, и это обстоятельство вызвало дополнительное оживление и прогнозы.
— Гляжу, как безумный, на черную шаль, а хладную душу терзает печаль, — продекламировал Гвазава.
— Гляди мне! — погрозила пальчиком Фаина.
— В поезде сочинил? — спросил Мурлов. — На черную шаль, как безумный, глядел — ведь ты на ежа белой задницей сел.
Фаина веселилась, Гвазава смурнел.
К вечеру тучи уплыли. Коротко, «как кынжал», вспыхнул закат и тут же его залила ночь, с отчетливой луной и отчетливыми звездами, от которых было холодно и не было светло, как от ясных прозрений в старости. Одинокий лай собаки и редкое тарахтение одинокой же машины на трассе только усиливали ощущение темной пустоты, которой, казалось, не было конца. Эта ночь где-то другим своим концом накрывала Воложилин, Семплигады, Илион.
Вечер прошел бестолково, суетливо, опять пили сухое вино под колбасный сыр, травили анекдоты, ставшие крепче от разбавления горького мужского раствора десятью процентами женского сахара, и как-то лихорадочно ждали чего-то такого сверхъестественного, чего и быть-то не могло. А потом вповалку уснули в просторном помещении мехколонны. Помещение было настолько большим, что сны до утра не могли найти спящих. В шесть утра их должны были разбудить и на автобусе отправить в горы, в направлении к Марухскому перевалу.
В шесть часов действительно загудел клаксон, и через полчаса отряд трясся не в автобусе, а в крытой брезентом машине по дороге, ведущей в горы. Сверкнула вдали пару раз серебряной нитью Кубань-река, де послушная большевикам, долго тянулись пологие зеленые холмы и небольшие горы, непослушные никому. Солнце слепило, попадая на поворотах в глаза.
В полдень приехали на место. Здесь тоже ночью был дождь, и на дорогах было много мутных луж. Машина остановилась у сельсовета, кособокого старого помещения, больше похожего на сарай. Выпрыгивали из кузова прямо в лужу, а шофер из кабины скалил зубы. Разместились в двух домах напротив друг друга по обе стороны дороги, рядом с сельсоветом. Побросали рюкзаки по углам, расставили раскладушки и высыпали на улицу, окружив не чаявшего такого внимания стройного ишачонка, с недоверием взиравшего на шумную ватагу красивыми печальными глазами.
Мурлов с Гвазавой по-приятельски поставили раскладушки рядом в дальнем  углу. В этом же доме, за перегородкой, вместе с хозяйкой разместилась и Фаина. Татьяна Бордюже осталась в райцентре, передала Фаине аптечку с пожеланиями не болеть, и обещала раз в неделю наведываться в село. «С похмелья лучше всего горячий борщ», — был ее совет дня.
Михайлов часа два искал представителей местной власти и специалистов хозяйства. Привел их откуда-то с края села, и все они провели вводный инструктаж под роспись в замызганном журнале. Распорядок дня с завтрашнего утра был очень простой: в шесть подъем, завтрак и затем весь световой день пахать на благо Отчизны. Воскресенье — выходной. Баня, экскурсии, рыбалка, клуб, ну и все такое прочее. У местных товарищей был несколько заплетающийся язык, видимо следствие вольной жизни в горах, что не помешало им довольно разумно объяснить прибывшим топографию села, «фронт электрических работ», диспозицию, то есть, нет, дислокацию населения. Исторически сложилось так, что по одну сторону от реки Аксаут жили православные греки-переселенцы, а по другую — мусульманские карачаевцы. К русскому языку как греки, так и карачаевцы относились веротерпимо. «А свет нам нужен, как учение Ленина!» — сказали они.
— И в заключение попрошу учесть вот что: честь наших дочерей для нас дороже даже законов гостеприимства — это для юношей, — сказал грек. — А для девушек, — он посмотрел на Фаину, — то их хочу предупредить особо, особенно особо светленьких и рыженьких: у нас Кавказ, знаете ли, могут похитить или еще что хуже.
— Изнасилуют? — в ужасе округлила глаза Фаина.
— Кхм, да, в некотором роде.
— Да об этом мечтает каждая нормальная женщина! — под дружный смех воскликнула Фаина.
Представитель скомкал конец речи.
Действительно, прозрачная речка с ледяной водой, в которой мелькали то огромные светлые валуны, то небольшая темная форель, с искрящейся пеной и матовым дымом брызг, рассекала село, где тихо, где с грохотом, на две приблизительно равные части. Несколько висячих, чутко реагирующих на каждый шаг, мостиков, и один деревянный, разрушенный паводком и наскоро починенный месяца два назад, да еще брод — соединяли два берега. На каждом шла своя жизнь, с разной скоростью, в разные, быть может, стороны, но к одной цели: всех она вела, в конце концов, к успокоению и тишине, еще большей, чем окружала их, и не зря говорили, что за перевалом есть тропинка, по которой можно прийти к причалу, от которого отправляются по расписанию суда на Острова Блаженных, где пируют красавицы и герои. Недаром там в войну были самые ожесточенные бои с немцами — говорят, сам фюрер приказал  альпийским стрелкам во что бы то ни стало найти этот причал, и каждому пообещал железный крест. Все они получили свой крест, правда, деревянный и по эту сторону причала.
На греческой стороне помимо сельсовета был магазинчик, клуб, сады, километрах в пяти вверх по течению Аксаута пункт геологоразведки, бегали, ходили и лежали свиньи с поросятами. На карачаевском берегу было тихо, довольно голо, бродили и стояли на привязи овцы, лошади. Свиньи не было ни одной, и стоило какой-нибудь перебраться по мосту на карачаевский берег и осквернить землю предков, как на нее с криками и дубинами выбегали из ближайших к реке домов. Свинья спешила, мелко труся тугим задом, убраться восвояси к любящим свинину грекам.
Как те, так и другие жили небогато, и если в греческих домах была еще какая-то мебелишка, то в карачаевских стояли только кровати с пирамидками подушек под самый потолок, изготовленных в качестве приданого дочерям, точно будущий супруг их был змеем о семи головах.
Сосуществовали карачаевцы и греки мирно, без вражды, но и без особой любви.
В селе на греческой стороне было мало мужчин. Сколько их было на карачаевской стороне — не могла сказать даже всесоюзная перепись населения. Говорят, раз дети гор, значит, горы — их дом. Греки же то ли калымили где, то ли воевали, хотя это было вовсе непонятно, так как в это время был мир во всем мире. Стреляли глазками симпатичные гречанки. У Гвазавы глазенки тоже поблескивали, и Фаина говорила ему: «Савушка, узнаю, сообщу в комитет ВЛКСМ — будет тебе гречневая каша». Савва божился: «Да чтоб я?.. Да отсохнет у меня рука!» — «Смотри, отсохнет».
***
Пошла первая неделя.
Отряд разбился на три группы: восемь человек вели отводку от ЛЭП к селу, еще семь тянули линию по селу, четверо делали в домах открытую проводку, один развозил с трактористом от мехколонны опоры вдоль трассы. Михайлов, как начальник, был на подхвате, но большей частью занимался проводкой, так как на всякий случай требовалось его постоянное присутствие в селе.
По графику ежедневно один человек дежурил по кухне: колол дрова, таскал воду, копал за селом картошку, потом чистил ее, ходил в магазин, ездил на ферму — дел, словом, хватало. Еду готовила хозяйка. Она же мыла посуду. За это ей шло сто пятьдесят рублей в месяц.
Фаина и Гвазава занимались проводкой, а Мурлов развозил бревна, просмоленные особым составом, названным по имени изобретателя немца «креозотом». Фаина, как обронил как-то Михайлов, хорошо справлялась с проводкой и не просто работала «подай-оттащи», а самостоятельно крепила выключатели, розетки, провода, делала разводку и даже вкручивала лампочки.
Ребята, работающие в селе, оказались в весьма щекотливом положении, требующем от них известной твердости характера и дипломатии. Во-первых, нельзя было обидеть греков отказом от «угощения», разлитого по банкам, бутылям и четвертям — видел бы их правильный секретарь парткома, во-вторых, нельзя было обидеть отказом от просьбы поставить опору во дворе или хотя бы на углу дома, разумеется, не соседского, и в-третьих, никак нельзя было отказом обидеть юных дев, чья честь так заботила их родителей.
Тракторист Федя потреблял исключительно один одеколон, и из кабины «Беларуся» несло, как из парикмахерской. Поскольку Федя был не грек, Мурлов особо с ним не церемонился, и когда тот угостил его «тройным», Мурлов категорически отказался. В целом же, отношения между ними сложились нейтрально-приятельские. Техпроцесс был достаточно простой и однообразный: Мурлов ломиком поддевал бревно, «чикерил» его тросом, заскакивал в кабину, трактор, кашляя и гудя, тащил бревно к положенному месту, Мурлов выскакивал, выдергивал трос, ломиком подталкивал бревно к обочине, и они возвращались за новой опорой. Возле каждого дома радушная  хозяйка (или ее дочка) поджидала их с кислым молоком «айраном» или кринкой вина, глубокой тарелкой фруктов или пирожков.
Федя в первый же день предупредил Мурлова, чтобы был поосторожнее с креозотом.
— Смотри, шкура слезет, как носок. Безжалостная немецкая хреновина. Я бы этому Креозоту задницу смазал и на солнце положил. Ты куртку-то не снимай. Не сопреешь.
И правда, те, кто работал голый по пояс или вообще в одних плавках, вместе с загаром получили ожог от черно-желтой пропитки и нестерпимый зуд кожи. Кожа чесалась, болела, слазила, не давала уснуть. Ее смазывали всем, что попадалось под руку, мочили водой, махали до утра руками, но пока кожа не слезла, ничего не помогало.
Дни летели стремительно, и их бег не могли затормозить даже черные ночи, после которых то у одного, то у другого появлялся синяк под глазом или были покусаны губы.

***

С Фаиной Мурлов виделся мельком, утром да вечером перебрасывался парой слов, и если поначалу его еще как-то беспокоило, что она постоянно находится с Гвазавой, то через неделю он и думать забыл обо всех этих глупостях и полностью абстрагировался от всяких к ней чувств.
— Как вы там? — спросил он однажды Гвазаву перед сном.
— Как надо, — многозначительно подмигнул тот. — Все на мази.
«Ну, на мази так на мази», — подумал Мурлов и спокойно уснул.
За неделю они с Федей развезли все опоры, Федя укатил домой в Зеленчук, а Мурлова перебросили на верхнюю улицу рыть ямы под опоры. Там ребята явно не справлялись, так как сломался бур и приходилось долбить каменистый грунт ломом. Больше двух ям за день еще никто не выкопал.
В первый день Мурлов провозился с ямой до вечера. Ее будто специально кто-то завалил огромными камнями. Камни приходилось окапывать со всех сторон, поддевать и выворачивать ломом, пока яма не превратилась в ловушку для слонов. Мурлов, заработавшись, пропустил время обеда и часов в пять вечера опомнился от трудового энтузиазма. У него гудела голова и противно тряслись ноги. Он сел на теплую землю, с наслаждением привалившись к стене. Парнишка притащил из дома холодный густой айран и мытые сливы в чашке. На крылечке появилась высокая девушка и, помаячив, исчезла. Парнишка какое-то время глядел, как Мурлов неторопливо грызет сливы, потом ему это наскучило и он, крикнув через забор: «Соника! Я пошел!» — убежал куда-то.
Перекусив, Мурлов с новой энергией взялся за яму. Оставалось немного, но тут, как черепаха, вылез огромный валун. Минут десять Мурлов бестолково бился с ним, кряхтя от натуги, пока не свалился на него без сил. Полежав с минуту, он с ревом попробовал еще раз хоть чуточку приподнять его над землей, но, убедившись в тщете этого занятия, яростно отшвырнул лом в сторону: «К чертовой матери!» — и вспомнил вдруг старика, что пророчил ему о каменьях...
Раздался смех. Мурлов вздрогнул, поднял голову — наверху стояла девушка. У нее были длинные загорелые ноги.
— Я давно наблюдаю за тобой, — сказала она. — Какой ты белый. Ваши все уже облезли по два раза.
— Они красные, а я белый, — Мурлов вылез из ямы и сел на скамейку.
— Хочешь грушу?
Мурлов облизнул губы. Девушка вынесла груши. Мурлов с наслаждением откусил сочную сладкую грушу. Сок потек по руке, по шее. Девушка с интересом разглядывала его.
— Тяжело копать?
— Не знаю.
— Не знаешь, — засмеялась она. — А кто ж тогда знает?
— Не знаю.
— Хочешь, покажу место, где можно купаться и форель ловить? Тебя Димитрос звать? А меня Соникой.
Спустившись к реке и пройдя немного вверх по течению (я уже в какой раз говорю: вверх по течению, хотя правильнее сказать: вверх против течения; по течению будет, когда пойдешь вниз), они вышли к мелкой заводи, круглой, как искусственный бассейн. Мурлов залез в воду, она была холодная, но терпимая. Он полежал немного, замерз и вылез на берег.
— Ты чудной какой-то.
Мурлов внимательно посмотрел на нее. Ей было лет двадцать пять. Неужели и правда ей двадцать пять?
— Ты на грека похож, — и она спросила его по-гречески: «Сколько тебе лет?»
— Двадцать четыре, — ответил по-гречески Мурлов.
— А выглядишь на восемнадцать. Я тебе нравлюсь?
— Да. А что?
Она улыбнулась и ничего не ответила на дурацкий вопрос. Мурлов смотрел на Сонику, и странное чувство овладевало им, будто он целую вечность на этой земле, под этим солнцем, рядом с этой сильной красивой женщиной, а все, что было до этого, и все, что будет после, — не имеет к нему никакого касательства. Успокоение вошло в его душу. И даже восторг. «Вот оно, остановись, мгновение, — подумал Мурлов. — Я ничего больше не хочу». Что-то похожее он испытал, когда читал интерлюдию «Последнее лето Форсайта».
— Ты сейчас похож на старика, — сказала Соника, — уставшего от жизни, но довольного жизнью. Ты не такой, как все ваши. Они такие липучки. Один ваш грузин чего стоит.
«Опять Савва», — подумал Мурлов, и блаженное состояние покинуло его. Он сел и стал пускать по воде блины.
— На танцы придешь? — спросила она. — К девяти.
— Приду.
Соника засмеялась:
— Я думала, ты скажешь «не знаю».

***

В клубе собралось, наверное, все село. В раскрытых настежь окнах и дверях чернело небо, и на его фоне причудливо, как ангелы, маячили освещенные фигуры местных юношей и девушек. Пацанята с девчонками гоняли голыми ногами под окнами клуба по неостывшему еще песку; ноги проваливаются в песок, песок скрипит, и хрустит, и журчит меж пальцев, озорные черные глазенки шарят по клубу, освещенному от бензинового движка... У них все еще впереди, и это грядущее — сплошная тайна, которую так волнительно увидеть заранее. У левой от входа стены сбились местные, у правой — приезжие. Крутили пластинки. С заигранных пластинок неслось загадочно: «маручелла», «ладзарелла» и прочие итало-пряные мотивы. Несколько раз играли на баяне и инструменте, похожем на скрипку.
Фаина танцевала с Гвазавой, Мурлов с Соникой, и четыре пары глаз не скрывали взаимного любопытства. На «белый» танец Фаина пригласила Мурлова, а Соника ушла в угол пошептаться с подружками.
— Нравится? — спросила Фаина. — Ничего. Смотри только, за вами тут поглядывают, — и замурлыкала что-то.
— Что за девушка? — спросила Соника. — Твоя?
«Перекрестный допрос», — подумал Мурлов.
— Вон его, — указал он на Гвазаву.
— А-а, этого я знаю, — успокоилась Соника и прижалась к Мурлову. У нее была тонкая талия. — У вас танцы хуже? — спросила она.
— Я не хожу на танцы.
— Да? А что же ты делаешь вечерами и в праздники?
— А ч-черт его знает! — вырвалось у Мурлова. — Что я делаю вечерами?
Соника засмеялась:
— Нервничаешь зачем? Пошли, — она выскользнула из дозволенных танцами объятий и пошла к выходу. Мурлов поспешил следом. Он чувствовал на себе с двух сторон взгляды — Фаины и еще чей-то, неуловимый. «Судьбы», — подумал Мурлов.
Было темно. В сторонке тлели красные огоньки сигарет. Мурлов прошел мимо. По банальной шутке понял — свои. Под большим деревом смутно белело платье.
— Димитрос!
Мурлов подошел к платью, почувствовал на шее руки и на губах своих ощутил губы Соники.
— Идем, — шепнула она. — У меня дома сейчас никого нет.
Мурлов обнял ее за тонкую талию и сказал:
— Идем.
Оба шли молча, и в свете луны Мурлов увидел, что она улыбается, а глаза ее блестят. Соника сжала ему руку.
Возле дома темнели три силуэта. Мурлов как-то чересчур расслабленно подумал о том, что сейчас, скорее всего, будет драчка. Тикать бессмысленно — свернешь себе на этом крутогорье шею или, чего доброго, угодишь в собственную яму — вот уж истинно, кто копает яму, тот упадет в нее — да и не тот случай, чтобы тикать. Ему показалось, что Соника с любопытством смотрит на него. Он перешел на другую сторону от девушки, чтобы стена прикрывала его сбоку.
— Вот мы и пришли, — сказала Соника. Темные фигуры стояли молча. Судя по осанке, это были молодые парни. Девушка приблизилась к ним и тихо сказала что-то. Высокий парень три раза ответил по-гречески: «Эхи» — «нет».
«На нет и суда нет», — подумал Мурлов и подошел к ним. Он узнал высокого парня: в прошлый раз, когда приезжие проиграли местной команде в футбол, этот парень хорошо пару раз посылал мяч по лежачей дуге в нижний угол ворот, огибая штангу по вогнутой траектории. Красивый удар. Не видел Саня Баландин. «Если у него и руки, как ноги, э-хе-хе ...» — подумал Мурлов.
Соника зашла во двор, положила на калитку руки, на руки подбородок и ждала чего-то.
Парни окружили Мурлова. Футболист протянул руку:
— Ну, привет.
— Привет.
— Я тебя знаю. Ты на левом играл. Это моя сестра.
— У тебя такая красивая сестра.
— Выпьем, Димитрос? Я Никол. Эти оба Миши.
Они вошли во двор.
— Тс-с! — приложил палец к губам Никол. — Мать спит.
Прошли в землянку. Соника уже собрала на стол. На деревянном столе без скатерки вокруг керосиновой лампы лежали разнообразные дары южной природы, буханка хлеба, стояли  банки с самодельным вином.
— А ты шутница, — сказал ей Мурлов.
— Зачем шутница? — спокойно сказала Соника. — Грузин сказал, что ты трус. А я не поверила ему. Теперь вижу, что он точно трепло.
— А когда это он сказал тебе?
— Да когда я его спросила, кто это такой, похожий на грека.
— Не может быть, он не мог сказать такого.
— Он не мог, а я могу? Никол, принеси помидоры.
— Миша, сгоняй за помидорами, — скомандовал Никол.
Пили вино из трехлитровой банки, потом — из другой банки и другого вкуса. Мурлов, удивляясь своей словоохотливости, рассказал о Сане Баландине, об Эдуарде Стрельцове, о Николае Озерове. Никол обнял его и сказал:
— Ты мужик что надо! — и, подхватив обоих Миш, удалился. Мурлова же занимал вопрос, почему все-таки Савва за глаза обозвал его трусом, и он как-то не заметил, что парни ушли. «А, может, он прав, Савва, грузин, и я трус? Что он имел в виду?»
— Он тебе не друг. Имей в виду это, — Соника села рядом с ним. — Поэтому не переживай. Когда я его спросила, чья это девушка, он сказал — твоя. Он видел, что я интересуюсь тобой, а сам, дурачок, только подогрел мой интерес. Ты настоящий грек. И улыбка у тебя грека и волос черный волнистый и, главное, глаза хитрые и смелые, а улыбка, хоть и редкая, но добрая.
— Я поцелую тебя?
— Ты спрашиваешь?
Мурлов посмотрел на дверь. Она встала, закрыла ее.
— Никол ушел к Лизике...
Под утро Мурлов лежал в полудреме, а Соника крутила на палец его вихор и ворковала, ворковала:
— Я нравлюсь тебе?
— Угу! — отвечал Мурлов.
— Я нравлюсь тебе... И ты нравишься мне...
— Угу, — соглашался Мурлов.
— Мне никто еще не нравился так, как ты...
— Угу? — не верил Мурлов.
— А ведь я замужем...
— Угу, — констатировал Мурлов.
— Он в геологоразведке, в партии... Узнает — убьет...
— Как замужем? — встрепенулся Мурлов.
— Не дергайся. Лежи. Постричь тебя надо. Хотя нет, не стригись. Как замужем бывают? Да я еще и не пойду за него. Мне двадцать семь уже. В конце концов, могу я позволить себе одну ночь провести с тем, кто мне очень нравится?
— Одну?
— Не спеши, эта еще не кончилась... О, какие мы стали...
На рассвете постучал Никол:
— Атас, геолог идет.
Мурлов заартачился, но Соника открыла дверь и поцеловала его:
— Ступай, не дури. Ведь он муж мне. Прости меня, грешную...
Когда Мурлов утром копал яму, к нему подошел Никол и передал привет от сестры.
— Она уехала в партию, дура, — сказал он. — А это груши тебе.
Мурлов сел на скамейку. Как-то сразу же навалилась усталость, а прекрасный, хорошо видный сверху, вид села в зеленых садах, Аксаут и горы за ним подернулись сероватой дымкой, смазавшей яркие краски.
— Жаль, — сказал Мурлов и попросил у Никола сигарету.
— Она уже столько раз портила себе жизнь, что мне уже и не жаль ее. Не успеваю жалеть, — сказал Никол.
«Испортил себе человек жизнь или не испортил — об этом можно судить по тому, испортил он жизнь окружающим и близким своим или нет», — подумал Мурлов.
— Но ты прав, — продолжал Никол, — он убьет ее когда-нибудь. Зарежет. А ты достал ее...
«Мне от этого не легче», — подумал Мурлов.
— Но ты молодой еще. Тебе сколько, двадцать?
Мурлов кивнул головой. Что-то рот не открывался лишний раз.
— Вот, а ей мужик в хозяйстве нужен, лет сорока, с понятием о жизни.
— Я понимаю, а для души — собака.
— Зачем? — не понял Никол.
— Да это я так, — устало произнес Мурлов. — В доме, говорю, для хозяйства нужен мужик, а для души — собака.
— А-а, — засмеялся Никол. — Это у вас в городе. А у нас для души — душа.
«Понимаю, — подумал Мурлов. — Вот только где она?»
— Значит, уехала? — сказал он. — Жаль.
— Ага, уехала. Зарежет он ее. Оба они дурные.
Дни полетели стремительнее и слились в одну пеструю ленту чередования дня-ночи, работы-сна, разговора-молчания, и все короче становились дни, все привычнее молчание.

***

В субботу работу закончили в обед, чтобы постирать, попариться в бане, подготовиться к завтрашнему походу в горы. После бани Мурлов лежал на раскладушке, положив руки под голову. Зашла Фаина. Долго разглядывала его.
— Ты чего? — не выдержал он.
— Ничего. Так просто. Ты осунулся. Устаешь?
Мурлов подумал было, что это очередная насмешка или издевка, но в глазах ее не было искорок и голос был мягкий и ласковый. «Что это с ней?» — подумал он.
— Не знаю.
— Почему ты никогда ничего не знаешь?
— Потому что никогда.
Она засмеялась. Засмеялся и Мурлов. И словно убрал кто невидимую преграду между ними.
— Ты завтра что делаешь?
— В горы иду, с ребятами.
— Слушай, пошли завтра с нами.
— С вами — с кем?
— Со мной и Гвазавой.
— А-а... Пошли.
— Тогда пошли в магазинчик, пока не закрыли.
В магазинчике никого не было. На прилавках лежали всевозможные, как пишут в английских романах, колониальные товары: от стопятидесятимиллиметровых гвоздей и тихоокеанской селедки до раскрошившегося еще в прошлом году печенья и противозачаточных средств, вызывавших у местного населения искреннее недоумение. У входа на ящике сидел дед Симон, он же Семен, или Семенэ, чистокровный хохол — один на все село, баивший по-русски, по-гречески, по-карачаевски и даже по-польски. Фаина прошла в магазин, он поймал ее за подол и подмигнул.
— Гарна дивчина, га? З гарной дивки — гарна й молодиця.
Фаина сделала книксен: «Калиспера».
Старик отпустил юбку и сердито пожевал губами:
— Хохол я. Индейка из одного яйца семерых хохлов высидела. Так вот я один из них. Мне говори: «Гутен таг, мсье».
— Как только окажусь я в Вене, так будет «гутен таг», Семенэ, — сказал Мурлов.
Фаина зааплодировала. Возле Симона отирался ишачонок. Красивые влажные глаза и стройные ноги умилили Фаину.
— Какая прелесть! — сказала она.
— Как ты, — бросил Мурлов, и Фаина искоса взглянула на него
Купили колбасного сыра, печенья, конфет, две бутылки вина — больше брать было нечего.
Привычка вставать в шесть часов подняла их рано, и в семь они уже шли в направлении пункта геологоразведки. До геологов вела узкая извилистая дорога, щемящая, как итальянская песня. Когда вдали показались пять или шест? домиков, у Мурлова невольно сжалось сердце. Дорога свернула влево, и Фаина предложила здесь начинать подъем. Продравшись сквозь придорожные заросли, попали в зеленый туннель, круто поднимавшийся вверх к далекому синему небу. Путь к небу преграждали сваленные стволы огромных деревьев, скользкие, трухлявые, покрытые мхом и плесенью. Здесь было сыро и прохладно. Огромные валуны там и сям лежали на откосах. Солнечные лучи вспыхивали в просветах веток, на листве, траве, на голых камнях.
Неожиданно раздался гул, и глазам путников предстал двухкаскадный водопад: пенистая, искрящаяся, издающая гул лавина воды и падающий на нее сверху золотистый бесшумный поток света.
— Где-то тут должна в хрустальном гробу лежать спящая царевна, — сказал Мурлов.
— Под такой-то грохот? — спросил Гвазава.
— Где ты услышал грохот? Тут вечный покой.
— Я та царевна, — сказала Фаина.
У подножия отвесной скалы сделали привал и перекусили. После вина Мурлов пребывал в дремотном состоянии, Фаина задумчиво смотрела вдаль на белую шапку перевала, а Гвазаву потянуло на воспоминания.
— Когда мне было лет десять-одиннадцать, меня спускали на веревке с такой вот скалы, — начал он свой рассказ. — Метрах в двадцати над землей было орлиное гнездо, а в нем орлята. Я с тремя друзьями очень хотел достать их. Это был поступок истинного мужчины...
Мурлов слушал Савву вполслуха и смотрел на Фаину. При последних словах Гвазавы она как-то брезгливо, как показалось Мурлову, пожала плечами.
— Но достать снизу мы никак не могли, и на следующий день пришли с веревкой. Меня обвязали, обмотали веревку вокруг валуна и стали спускать вниз со скалы.
— А почему тебя? — спросила Фаина.
— По жребию. На случай, если прилетит орел, у меня был большой нож. Только спустили меня до гнезда, глядь — орел, еле успел от него ножом отмахнуться. Орел — мудрая горная птица. Он не стал лезть под нож. Он стал клювом бить по веревке. Ударит — так жилки или двух нет. Ребята отогнать его не могут — веревка в руках, поднимают меня, а он долбит и долбит веревку. Хорошо, в одно место не попадал, а то бы мне хана была. Вытащили друзья меня, еле живые от страха...
— За тебя? — спросила Фаина.
— Конечно, за меня. В веревке в одном месте оставалась треть жил всего, не больше.
— С тебя хватило трети жил, чтоб ты, Гвазава, долго жил, — пробормотал Мурлов.
— Повтори, повтори, — заинтересовался Гвазава.
— Видно, селение, в котором ты жил, было высоко в горах, — сказала стервоза Фаина (совсем как тетя Полли у Тома Сойера: жарко ли сегодня было в школе).
— Почему ты так решила? — спросил Гвазава.
— Ну, если вы так запросто сбегали за веревкой…
— Мы на следующий день пришли, на сле-е-дующий.
— Ой, господи, да хоть через неделю. Зачем вы только гнездо разорили?
Возвращение не стало легче со времен Одиссея. Первым спускался Мурлов, за ним Гвазава, Фаина замыкала группу. Когда у Саввы сорвалась нога, он невольно вскрикнул. Валун съехал вниз, как бы нехотя накренился, ме-едленно перекувыркнулся и исчез, а Гвазава судорожно вцепился в какие-то ветки, с ужасом почувствовав под собой пустоту, а вернее — ничего не почувствовав. Одна ветка тут же лопнула, и из ладони посыпались продолговатые бледно-зеленые листочки. В это же мгновение нога нащупала твердь, и Савва обмер — валун! Мурлов! Гвазава прыгнул к перегибу спуска и увидел, что Мурлов смотрит вверх на кувыркающийся прямо на него валун. В последний момент он дал ему дорогу, отступив на самый край обрыва и качнувшись на нем. Валун проскакал в нескольких сантиметрах, чиркнув по скале и выбив из нее жгучий каменный дождь. Сметая все на своем пути, он набирал скорость. За ним следом ползла серо-белая россыпь камней разного калибра. Она с шумом устремилась вниз. И валун, и эта россыпь смяли папоротник внизу и скрылись в его гуще. Через несколько секунд зашуршало и защелкало со дна лощины. Смолкло. Мурлов глянул вниз, покачнулся и отступил от обрыва. Потер ушибленную ногу и сказал спокойно:
— Аккуратней, Савва.
— Что случилось? — спросила сверху Фаина. Спросила, чтобы только услышать собственный голос, так как в ней все замерло от ужаса, она все отлично видела сверху.
— Да, пустяк, — сказал Мурлов и стал спускаться дальше.
Последние сто метров спуска, пологого и ровного, они бежали, не в силах сдержать своих ног. Вломились в густые заросли допотопного папоротника, скрывшего их с головой. Было странно — одновременно и душно, и прохладно. А потом запахло лягушками и земляникой. Прозрачный ручей звенел по бурым камням, отсчитывая кому-то за что-то чистое серебро.
Теперь поскользнулся Мурлов и с размаху шлепнулся в воду. Чертыхаясь, выбрался из ледяной купели, разделся, развесил на ветках одежду и запрыгал по берегу.
— У тебя кровь на щеке.
— А, пустяк!
Фаина прилепила к ранке листик земляники, потом растянулась в мягкой прохладной траве. Она лежала на животе и, как черепаха, вертела шеей, ртом срывая землянику. Сорвет и заблеет: «Ме-е-е!» Мурлов попил ледяной воды, от которой заломило зубы и лег рядом с ней. Гвазава в стороне швырял в изумрудных лягушек камни.
— Крутой спуск, крутой подъем, крутой поворот, крутой нрав, крутое яйцо, — бормотал Мурлов, загибая пальцы. — Что еще? Крутой подбородок, крутой затылок, крутой лоб, крутой разговор...
— Крутая гора, крутой берег, — сказала Фаина, — крутой кипяток, крутой мужик — так еще не называют, но скоро, вот увидишь, будут...
— Уже пальцев не хватает. Крутая грудь, крутые бедра, — сказал Мурлов, глянув на нее и сразу загнув четыре пальца.
— Так уж и крутые! — сказала Фаина воркующим голосом.
Мурлов засмеялся. Гвазава продолжал швырять камни.
Ручей убегал вправо к Аксауту. Аксаут глухо шумел за зеленой стеной деревьев. О чем шумел? Кому шумел? Всю жизнь шумел и никому не надоедал. Учиться надо даже шуметь.
Отлоги ближних гор (не поправляй меня: не отроги, а отлоги), смыкаясь внизу, напоминали громадный бокал, наполненный голубым искрящимся вином с плавающей в нем красной ягодой солнца и белым льдом перевала.
— Правда, красиво? — спросила Фаина.
Тени, как гуси, тянули свои шеи и рвались, и перескакивали через ручей, и стремительно ускользали по теплой еще дороге на восток. Навстречу им и солнцу промчалась, громыхая бортами, машина. То ехали на ферму за молоком.
— Савва, ты что там разохотился? Всех лягушек перебьешь. Иди сюда, зверобой, — позвала его Фаина. Савва нехотя подошел. — Ложись, — она постучала по земле справа от себя. — Подождем машину и вернемся на ней. Что-то неохота тащиться пешком.
Закат был очень красивый. Может, потому, что за ним следовала тьма. Лежали молча. Мурлову было приятно ощущать близость Фаины. Фаина же испытывала сильное беспокойство и, как она поняла, беспокойство это исходило от Гвазавы. Она взъерошила Мурлову волосы:
— Ты когда пострижешься, Жерар Филипп? — спросила она.
(«Постричь тебя надо. Хотя нет, не стригись». Кажется, это было сто лет тому, которые кончились секунду назад).
Мурлов опустил лицо в траву и закрыл глаза. Фаинина рука лежала на затылке и на шее, и он чувствовал ее тепло и почему-то то, что она изнутри незагорелая, белая.
— На свете счастья нет, — сказал Гвазава.
— Есть, — сказал Мурлов. — Почему ты цитируешь поэтов?
— Я же не ты. Это ты цитируешь себя.
Фаина убрала руку. Мурлов невольно прижался к девушке плотнее боком и замер, как замирает закат перед тем, как обрушиться в пропасть тьмы. Гвазава встал и, потянувшись, сказал:
— Посмотрю, не идет ли машина.
Его не стали удерживать. «И жаль тебя мне искренне, что, братец, ты неискренний». Фаина повернулась к Мурлову и стала с улыбкой рассматривать его. Оба ее глаза то сливались в один, то расплывались в три, и Мурлов почувствовал, как дрожь охватывает его тело. Фаина спросила:
— Ну?
Мурлов коснулся ее холодных губ, пахнущих земляникой, своими губами и понял, что пропал, безвозвратно пропал, на всю свою жизнь пропал, и нет ему спасения от Фаининых колдовских чар.
— Бог ты мой! — сказала она. — Есть дни, как жемчужины в пыльной шкатулке.
— Жемчуг тускнеет со временем.
— Жемчуг — да, жемчужины — нет. И вообще, Мурлов, не выпендривайся: жемчуг тускнеет со временем! Целует красивейшую девушку гор и занимается астропрогнозами...
Мурлов обнял ее.
— Не надо. Сегодня мы уйдем с тобой в горы. Вдвоем, на всю ночь. У меня есть бутылочка замечательного напитка — ты не пил, нет, не спорь — вишневый финский ликер. Отцу подарили в Тампере, а он только водку пьет, да на Новый год шампанское. Слушай, Мурлов, это ты заразил меня. Я вся дрожу, — она положила его руку себе на сердце. — Ты тоже дрожишь, глупенький. Успокойся. Наше время еще не пришло, — она вскочила, подбежала к ручью, зачерпнула в ладони прозрачной воды и напилась. Принесла в ладошках воды Мурлову и напоила его, а затем приложила свои ладони к его лицу. Мурлов целовал их, и так им было обоим хорошо, что ничего-то больше в жизни и не надо.
— А ты больше не думаешь о той? — неожиданно спросила Фаина. Уж такова особенность всех женщин — задавать каверзные вопросы своим непостоянным кавалерам. Да и вообще во все времена все женщины — неиссякаемый источник вопросов, а мужчины — не заполняемый мусорный ящик ответов. Почитайте на досуге «Тристрама Шенди», господа, и проверьте, не забыли ли вы завести часы.
— Нет, — вздрогнул Мурлов, — я всегда думал только о тебе, я...
Фаина надавила на его губы ладонью. Подошел Гвазава.
— Едет машина. Слышно за поворотом.
Он не смотрел на них. Фаина ткнула ему пальцем под ребро. Гвазава вздрогнул и зло посмотрел на нее.
После ужина то да се, пятое-десятое, легли спать. Когда Мурлов выходил, он обернулся и увидел, что Савва смотрит на него. «Сейчас кынжал схватит, — подумал он. — А и черт с тобой!» Фаина ждала его. Мурлов взял у нее из рук легкий, но объемный рюкзак и надел на спину:
— Что там?
— Одеяло. Ты почему так долго?
— Гвазава ворочался.
Сначала песок скрипел под ногами, потом шуршала галька, потом глухо стукали камни друг о друга, шумела и журчала вода. Мурлов снял ботинки, дал их Фаине, закатал штанины и, подхватив девушку на руки, осторожно понес ее через реку на другой берег. (Вот она и понесла от него, — подумает нетерпеливый слушатель. Никогда не надо спешить. Всему свое время). Вода упруго, точно двумя широкими ладонями, пыталась столкнуть его в себя, но он был осторожен и устойчив. Фаина одной рукой держалась за его шею, а другой светила фонарем. На середине реки она поцеловала его. Мурлова качнуло.
Выбрались на карачаевский берег. Выкарабкались на дорогу. Дорога светилась в лунном свете.
— Мурлов, я слышу, как воздух дрожит. Что это? Это я дрожу. Обними меня, мне холодно и страшно. Эта дорога ведет, наверное, в ад.
— Чего ты боишься, малышка. Ну, в ад так в ад. Вдвоем не пропадем. С тобой я рад идти хоть в ад.
— Я боюсь, что не будет больше этой ночи, не будет этой реки, дороги, тебя, меня. Ничего не будет. Нет, будет все-все другое. Все-все...
— Это еще надо доказать, — сказал Мурлов. — Ты плачешь?
— Я счастлива. Я мечтала об этой ночи полгода, больше, я мечтала о ней всю жизнь.
Они шли, обняв друг друга, останавливались, целовались, шептались, говорили, восторженно восклицали, и все это было и глупо, и мудро одновременно, и казалось, этому не будет конца.
— Мы идем вон туда, — сказала Фаина. — Видишь, вон там перегибается черное небо.
— Это снизу горы, а выше воздух.
— Я хочу туда. Чтобы быть на самом перегибе, чтобы стать самим перегибом, чтобы почувствовать его боль, чтобы понять переход тверди в ничто.
— Это любовь.
— Да, милый, да. Идем туда, идем скорей.
— Там растут голубые ромашки. Там много голубых колокольчиков. Там непуганые рыжие лисы. Там прозрачные ручьи. Там дорога шуршит, как змея. Там мягкие белые облака, как сон, как белые кошки, они, как дымчатые кошки, трутся о ноги. Там орешник, дубы, там буки. Там спят ящерицы и шумят сосны. Там будем мы. Забрезжит рассвет — и мы будем там, вон там, где черная полоса перегиба. Видишь, как она серебрится под луной. Как спина у кота.
— Мне холодно, — сказала Фаина. — Я вся дрожу. Ты окончательно заразил меня, Мурлов.
Она сняла с Мурлова рюкзак, вырвала из рюкзака одеяло и протянула Мурлову…
Земля остыла, но им было тепло. Они укутались в одеяло и, прислонившись к дереву, задремали. Потом очнулись, пили из горлышка вишневый финский ликер, целовались, и Фаина лежала с закрытыми глазами, и Мурлов говорил ей тихо: «О как пленительно любить с разбегу губы в кровь и дико и с белой кожи землянику потом раздавленную пить».
Они пришли в село уже поздно. В доме был лишь дежурный, да Гвазава устроил Фаине сцену, а сам перешел с раскладушкой в другой дом.
— Вот дурак! — сказала Фаина хозяйке и покрутила пальцем у виска. — Что я ему — государственный трехпроцентный заем? Что он, рассчитывал на три процента с меня? Сколько вложил — пожалуйста. А больше — ни-ни.
Хозяйка ничего не поняла и подумала: «Замуж выйдет — перебесится, а не выйдет — так повесится». (Это ей как-то Мурлов сказал, когда пришел мрачный-мрачный и она для успокоения налила ему стакан чачи).
«Какой же я идиот, — думал Мурлов. — Да нет, все было так искренне, так нежно, как дай мне бог любимым быть другой...»
— Фаина, послушай, что я сочинил: «Бабочки красивые, вам на пряном юге были б только крылышки да стебелек упругий».
Фаина ударила его по лицу. Мурлов улыбнулся и подставил другую щеку:
— Мечты порочных жен и грезы дев невинных полны мужских достоинств длинных.
Фаина стала бить его в грудь и восклицать:
— Нет!.. Нет!.. Нет!..
А потом с ней сделалась истерика. Мурлов пожал плечами и ушел. «Как у них все легко, — думал он, — порх, порх... А я сам? Я одновременно могу любить и Сонику, и Фаину. Любить... Бог ты мой, что я знаю о себе?»
Когда он увидел перед собой домики геологов, то понял, что ничего не знает о себе, и повернул обратно в село. Опоздание на работу он компенсировал в обед. А после ужина все-таки ушел к геологам. В четырех домиках было темно, а в пятом горела свеча — язычок пламени слегка колебался и коптил. В домике было тихо. Мурлов осторожно приоткрыл дверь и вошел. В углу на кровати сидела Соника и широко открытыми глазами глядела на него.
— Димитрос! Ты с ума сошел! Он же тут. Сейчас зайдет.
— Ты боишься?
— За тебя.
— За меня не бойся.
Послышались шаги, раскрылась дверь, вошел коренастый мужчина лет сорока. Хмуро глянул на пришельца.
— Что пришел, сынок? — спросил он, и, собиравшийся было ответить дерзостью на любой его вопрос, Мурлов стушевался и промямлил что-то о папироске, и услышал, как Соника облегченно вздохнула, и тут же понял, что этим вздохом она и благодарила его, и признавалась ему в любви, и прощалась с ним на веки вечные, а когда мужчина вышел в сени, видимо, за сигаретами, сжала ему руку и взглянула благодарно. Геолог протянул ему папиросы. Мурлов закурил.
— Приезжий?
— Ага.
— Хорошее дело после себя оставите.
— Как получится.
Мурлов поблагодарил и распрощался. Больше никогда не видел он женских глаз, так пронзительно и с такой любовью глядящих на него. Он вышел, стукнувшись лбом о притолоку.
С того вечера Мурлов чаще общался с местными жителями и находил в этом забвение. С ним охотно разговаривали, шутили, даже пытались сосватать ему одну девушку, скромницу и сироту. Когда Мурлов отшучивался от этого вполне серьезного предложения, у него болело сердце. Всем нравилось, что он знает греческий язык…

***

Как-то перед вечером, часа за три-четыре до темноты, наступающей сразу же после того, как солнце красным шаром зависает на несколько минут в расщелине гор, с одной из вершин пешим порядком спустился большой отряд бородатых воинов, одетых в юбки, со щитами и копьями. У некоторых были вместо копий луки или мечи.
— Наши вернулись! — кричали пацаны и радостно бегали взад-вперед и гоняли на велосипедах, непрестанно звеня.
Местные мужчины смотрели на входящий в село отряд с гордостью, а женщины возбужденно махали руками и платочками. Хотя некоторые поглядывали на них с испугом и растерянностью.
Мурлов в тот день дежурил по кухне. Он вышел из калитки и тоже стал смотреть на приближающихся бородачей с копьями. «Вот и дождались оккупантов», — подумал он, и ему почему-то стало весело. Запыленные доспехи местами, где была стерта пыль, вспыхивали на солнце, как зеркальные. Пыль поднималась за воинами, как за отарой овец, и Мурлова невольно заинтересовало это сравнение.
Впереди шагал высокий широкоплечий мужчина, с гребня шлема которого свисал по-видимому конский хвост. Он нес огромное копье, просто несуразно огромное, похоже, он один только и мог управляться с ним. Прямо Дон Кихот какой-то! Копье было на два локтя длиннее прочих копий и много толще их, а острие было не медное, а скорее всего стальное.
— Ахилл! Ахилл! — раздались восклицания.
Мужчина потряс копьем в воздухе. Белые зубы блеснули на черном запыленном лице.
— Стой! Ать-два! — сказал он. — Разойтись по домам. Привести себя в порядок. Сбор завтра, как обычно. Главкон! Найди Патрокла — он отстал.
Вскоре Главкон пришел с хромающим Патроклом. Патрокл снял шлем и, улыбаясь, воскликнул:
— Неужели пришли! — его зеленые глаза радостно перебегали с Ахилла на Главкона и обратно.
— Патрокл, у нас осталось что-нибудь от трофеев?
— Пропили, шеф, — вздохнул Патрокл. — В той деревне, за перевалом. Как ее, «Заря коммунизма», что ли… Помнишь, нам прикатили две телеги апельсинов и несколько бочек вина. Мы им все и оставили. Ты же сам распорядился.
— Да? Ну и хорошо, легче идти. Правда, сложнее будет убить время.
— Тогда время само убьет нас, — засмеялся Патрокл.
Ахилл пристально посмотрел на него.
— Ладно, ступай. С девками меньше возись. Отоспись лучше.
Мурлов с интересом слушал оккупантов.
— А ты кто такой? — спросил Ахилл, повернувшись к нему.
Мурлов чуть не ответил: «Штурмбанфюрер эсэс отто зиц, зиг хайль!», так как уж очень все было похоже на сошествие с гор съемочной группы Бондарчука или Лиозновой.
— Дежурный, — благоразумно ответил он, так как интуиция подсказала ему, что подкалывать мужика с таким копьем, да еще покрытого пылью и славой, не надо. И он машинально показал кухонный нож, которым резал мясо.
— О’кей! Я остановлюсь здесь, в этой избе. Дуся жива? Накормишь меня. Все равно, чем. Чем себя, тем и меня.
— Я котлеты буду крутить.
— Котлет не надо! — встревожено сказал Ахилл. — Будь другом, брось на сковородку луку побольше и кусок мяса, ну, с две ладони, что ли. Да поджарь. Только не сожги. А то я не люблю пережаренного лука.
— Бог охраняет береженого от стрел и лука пережженного, — сказал Мурлов.
— Гомер! — воскликнул Ахилл. — Я тебя познакомлю с ним. Он просил подаяние на дорогах, пока я не посоветовал ему написать обо мне. Ну, так сделаешь?
— Все будет тип-топ, шеф.
— На двоих делай. Потрапезничаем вместе.
— Сначала я воды хозяйке натаскаю.
— Натаскай. А я пока отдохну. Нет, сначала умоюсь. Посмотри тут за моими шмотками, чтоб не сперли, — Ахилл разделся донага и неторопливо пошел к речушке. Влез в воду по горло, посидел с минуту и с шумом выскочил. Потерся песочком, помылся и довольный вернулся к избе. — Полотенчик найдется?
Мурлов подал свое полотенце.
— Слушай, а я тебя раньше не встречал здесь. Ты чей будешь? Кто отец?
— Димитрос я, — ответил Мурлов. — А отец — Никол из Воловьих жил.
— А, знаю, — сказал Ахилл. — Торговец.
— Нет. Ремесленник.
— Не воин. Все равно. А ты?
— Я? Учусь.
— На воина?
— Не знаю еще. Если призовут на два года...
— Не знаешь? А учишься.
— А ты будто бы знал?
— Я? Знал. Я еще под стол пешком ходил, а уже знал, что буду воином, буду героем, что меня убьют стрелой. Вот сюда, — он похлопал себя по бронзовому напятнику. — Кстати, отсюда пошло выражение «душа в пятке». Я его никогда не снимаю, — он снова похлопал себя по напятнику. — А все равно убьют сюда. Судьба. С нами пойдешь завтра?
— Куда?
— Куда поведут.
— Это привычно. Пойду. Веревку с собой брать?
— Зачем веревку? Копье дадим. Ладно, вздремну немного. Укрой меня чем-нибудь. А как сжарится — буди. Не церемонься. Не смотри, что я царь.
Мурлов накинул на Ахилла простынку от мух, натаскал в бачок воды, почистил картошку и стал жарить лук и мясо на огромной сковороде. Все это выделила Дуся, когда узнала, что Ахилл пожелал отведать в ее доме жареного мяса. Она послала Мурлова в погреб за бутылью вина и маринованным чесноком.
— Ты жарь мясо, а я соберу на стол, — сказала она.
Приготовив трапезу, Мурлов с трудом разбудил Ахилла. Тот мычал и отворачивал голову.
— Кушать подано! — сказал Мурлов.
— А? Ага-а...— сказал грек и сел, растрепанный, весь в ссадинах и кровоподтеках. Глаза у него были мутные, как с похмелья.
— Дай я тебя смажу, — сказала хозяйка. — Вон весь побитый, как пес.
— Смажь, — охотно согласился Ахилл. — Я свою мазь Главкону отдал. Ему здорово досталось.
Хозяйка смазала Ахилла зеленкой, йодом, каким-то кремом. Ахилл морщился, но, похоже, легкая боль и пощипывание доставляли ему удовольствие.
— Добрая смазка. Ты мне дай чего-нибудь в дорогу, — попросил он хозяйку. — А в другой раз я тебе чего-нибудь подарю. Сейчас, извини, растратился, издержался в дороге.
Сели за стол, накрытый просто, но щедро.
— Женщина Дуся, принеси, родная, два стакана или две кружки. Из горла как-то надоело в походе.
Хозяйка вынесла из избы две литровые эмалированные кружки.
— Добрая посуда. Глоток полновесный получается.
— Полновесно литровый, — дополнил Мурлов.
— Да, полновесно литровый, совершенно верно. Я тебе уже говорил, что ты, как Гомер? Вообще большому куску рот радуется. С устатку по кружечке, по другой…
Ахилл опрокинул в кружку бутыль. Красное вино ударило в кружку, но в последний момент Ахилл ловко перевел струю в соседнюю, не пролив на стол ни капли. Вторую тоже налил доверху так, что даже мениск приподнялся над краем кружки.
— Мастер же ты разливать, — сказал Мурлов.
— Дело нехитрое. Привычка, брат. Поразливай с мое — с закрытыми глазами будешь так разливать. Хочешь, с закрытыми разолью? Видел бы ты, как Диомед льет. Артист. Хозяин гостя спрашивает: «Любишь прошлогоднее вино?» — «Люблю», — говорит гость. «Тогда приходи на следующий год». За этот миг — он не повторится, — сказал Ахилл, поднимая кружку.
В вине были сладость и терпкость винограда и легкая горечь каких-то добавок.
— Горечь слышишь? Самое цимус. Это какой-то особый сорт винограда. Надо у хозяйки узнать, — сказал Ахилл.
— А я думал, это косточки раздавленные.
— Не только.
— А ты что, вино водой не разбавляешь? — спросил Мурлов.
— А кто тебе сказал, что я разбавляю вино водой?
— Да так, знаю...
— Это, наверное, какой-нибудь сладкоречивый Одиссей разбавил тебе мозги водой...
«Я не ошибся насчет Одиссея», — подумал Мурлов.
— Ты, наверное, и девку обхаживаешь три дня, прежде чем потоптать ее?
— Мне вечера хватает.
— А-а. А то я уж подумал, что вам в детстве всем ведерные водные клизмы три раза в день ставят, — Ахилл повторил цирковой номер с разливанием, только теперь уже с завязанными глазами. Снова кружки были полным-полнехоньки, так что их нельзя было приподнять, не расплескав вина.
— Далеко ходили? — спросил, отдуваясь, Мурлов. Он прислонился к стене, так как его неудержимо клонило вперед и вбок. Слово «ходили» у него не прозвучало, но Ахилл услышал.
— Да нет. В этот проклятый Илион. Через горы вон туда до моря, а потом на кораблях налево.
— И долго идти?
— Нет. Полтора месяца плюс-минус неделя. Это если из Троады. Признаться, осточертела мне вся эта Атридова затея. Да она мне и с самого начала не внушала доверия. Обещал горы золотые, а вышел шиш с маслом. Что в окрестностях награбим, то и хорошо. Баб и тех не осталось. Хорошо, эти дуры амазонки вздумали воевать с нами.
— Полтора месяца — многовато времени.
— А что с ним делать? Солить? Не все ли равно, где его провести — в новых краях и путешествиях или у себя дома? Ты-то везде один, а?
— Не знаю, — ответил Мурлов. На него нашло вдохновение. — Когда нас трое, мы в настрое, а раз в настрое, что нам Троя!
— Гигант! Спиши слова. Гимн будет. Но ты не воин. Не умеешь считать. Нас тут не трое. Посчитай лучше — четверо. Ты Гомер. Иди учителем. Благороднейшая, доложу тебе, профессия. Плохо — ученики сволочи — могут убить. А то смотри, пошли завтра с нами. Я тут тропинку одну ищу, к островам кое-каким...
— Вы что, завтра уходите? — у Мурлова рассеялся в голове туман, и мысли вновь нашли друг друга.
— А что тут дольше делать? Пришли, проведали. Все на своем месте.
— Погуляли бы, отдохнули.
— Ты прямо, как мама, — помрачнел Ахилл. — Впрочем, как мама — не знаю. А дом, друг мой, не для отдыха и гуляний. Пойдешь с нами?
— Ребят надо предупредить. На верхней улице им туговато будет без меня.
— Предупреди. Конечно, нехорошо уходить, не предупредив. Царь у вас кто?
— Царь?.. Леонид... Ильич, наверное.
— Это тот, что с Фермопил?
— Нет, этот на фермах не пил. У него дач хватает.
— У него надо отпрашиваться? Смотри, могу словечко замолвить, по-свойски, по-царски.
— Отпрашиваться? У него? Зачем? Для него все равно, есть я, нет меня, здесь я, не здесь я, под Троей или у черта на куличках, живой, мертвый, грязный, пьяный...
— Плохой царь. Да и какой царь? Пустое место, — сказал Ахилл. — Боюсь, что и ты такой.
— Почему?
— Какой царь, таково и войско.
— Проверь. Я не люблю напрасных слов.
— Ты сам себя проверишь. А насчет троих ты верно сказал. Три — золотое число. Меня еще Хирон учил: на три любое число делится, без остатка. Хоть бутылка, хоть кувшин, хоть бочка. Хоть жизнь — детство, зрелость, старость. Не у всех, правда, — помрачнел грек.
После третьей кружки стены заходили, как живые, закружились, забаловались... Если сейчас произвести обратное арифметическое действие и умножить кружение стен на три кружки, получишь точно Вселенную, со страшной скоростью завивающуюся в спираль.
— А вот теперь можно и с девушками побаловаться, — сказал Ахилл. — Как тут у вас, много пленниц? Может, поделитесь? Заимообразно. На обратном пути рассчитаемся.
— Одна.
— Всего? Вы что, голубые?
— Мы все красные. Нам местных хватает.
— Местные? — не переставал удивляться Ахилл. Создалось впечатление, что царь спустился на землю не с гор, а прямо с неба. — Да где вы их тут нашли? Тут все до одной — дочери достопочтенных граждан. И без их согласия, я имею в виду отцов, как можно?
— Очень даже можно. Нам вполне хватает согласия девушек. Если ты заходишь ко мне в дом выпить вина, не пойдешь же ты за разрешением в милицию?
— Не пойду, — согласился Ахилл. — Я никогда в нее не хожу. Она сама ко мне ходит. И пьет вместе со мною. О, времена, о, нравы! — произнес Ахилл. — Где я это слышал? А, неважно!
— Ну, так как? По девушкам идем или...
— Нет, сперва они пусть по нам походят голыми ногами. Люблю, когда по спине и позвоночнику девки ходят. Ух, как распрямляет! Давай, зови местных, раз пошла такая пьянка. Мне эту, Сонику, она на верхней улице живет, крупная такая, хорошенькая. Как она ходит, как ходит!
— Нет Соники, — сказал Мурлов.
— Похитили? Умерла?
— Замуж вышла.
— Жаль. Хорошая девушка была. А сейчас превратится в ведьму.
— Хорошая. Жаль.
— А ты-то чего жалеешь? Ты, гляжу, пострел, везде поспел.
— Долго, что ли, умеючи.
— А ты, случаем, не знаешь, где она?
— Где-где, у геологов, — машинально сказал Мурлов и спохватился, что сболтнул лишнее.
— У геологов? У этих собак? — взвился Ахилл. — Идем!
— Куда? Зачем? — взял его за руку Мурлов.
— Идем! — сказал Ахилл, вырывая руку.
— Почему ты геологов собаками называешь?
— Они живут по своим законам, а баб таскают наших. Я зол на них!
— Подожди, фонарь возьму.
— Хорошая вещь. Надо будет под Илион взять. А то посты, и те толком не проверишь.
«Занятно будет, когда Шлиман фонарь найдет, а какая-нибудь спектроскопия определит ему возраст в три тысячи лет, — подумал Мурлов. — Потом фонарь попадет в музей, и о нем будет рассказывать посетителям экскурсовод или музейный сторож».
Через час были у геологов. Мурлов едва поспевал за длинноногим вождем. «Хорошо, копье не взял, — подумал Мурлов. — Разнес бы сейчас всю хату к чертовой матери».
— В этой избе? Или там?
— В этой.
Ахилл пнул ногой дверь, та слетела с петель. Он ворвался в избу и, направив фонарь на кровать, заорал дико:
— Руки вверх!
— Чего ты орешь, фриц недорезанный? — спокойно спросила кровать. — Зашел, будь гостем. Да не свети ты в рожу, а то засвечу сейчас.
Зажглась спичка, а за ней свечка на табуретке рядом с кроватью.
— Ахиллушка! — прыгнула с кровати Соника. Она была в чем мать родила, и по реакции троих мужчин было видно, что форма одежды им всем одинаково хорошо знакома — идеально делится на три. — И ты, Димитрос! Как я рада видеть всех вас!
— Да, тут надо выпить, — почесал затылок коренастый геолог. — Сейчас принесу, — он поднял с пола дверь, посмотрел на Ахилла. — Я понимаю, не царское дело — вешать дверь на петли. Царское дело — двери с петель срывать. Но будь другом, царь, повесь со студентом ее обратно. А то дует. Я сейчас, — он прогремел чем-то в сенях и принес две бутылки «Ставропольской». Видимо, плотницкие работы давались царям легче других. У Ахилла, совсем как у царя Петра, дверь нависла на петли сама собой, даже не скрипнув.
— Соника, где еще два стакана?
Соника достала из допотопного буфета два стакана, подула в них:
— Помыть надо.
— Наливай, спирт убьет микрофлору, — сказал Ахилл.
Забулькало. Выпили. Крякнули. Зажевали луком. Выпила и Соника. Но не крякнула и лук не покушала. А натерла чесноком черствую горбушку и аккуратно откусила. У Мурлова потекли слюнки.
— Отломи кусочек, — попросил он.
Соника отломила половину и с улыбкой протянула Мурлову. Мурлов со второй попытки поймал ее руку и галантно поцеловал. Потом положил голову на ее голую грудь.
— Учись, геолог, придворным манерам! — заорал Ахилл.
— Не ори, не в море.
Мурлов вскинул голову и запел:
— Учись, геолог, крепись, геолог, ты солнцу и ветру брат!..
— Я уже всем сказал, вам только не говорил: это Гомер, это наш ахейский аэд.
«Занятный кульбит, — подумал Мурлов, — мусульманство наизнанку».
— Ну что, братья греки! Пардон, и сестры. Предлагаю тост за вас! — заорал он.
Забулькало в другой раз. Выпили за братьев греков. И за сестер. Огонь и тепло разлились по телу, по душе и по мыслям, и все это закружилось по независимым друг от друга орбитам и направлениям. Мурлов снова положил голову на грудь Сонике.
— Со-ни-ка-а... — сказал он и обнял девушку. Геолог с трудом оттащил студента и усадил рядом с собой на пол.
— Мне хорошо! — орал Мурлов.
— Кайфует парень! — радовался альтруист геолог.
— Нам всем хорошо! — ревел эгоист Ахилл, отрываясь от губ Соники, которая, оказывается, сидела у него на коленях.
«Вертеп, — вертелось какое-то непонятное слово в голове у Мурлова. — Что за слово? Откуда взялось? Неужели я пьян? А разве я пьян?»
— Развъ, ык, пъянъ? — спросил он Ахилла.
— Н-н-т, — ответил тот и стал стаскивать с себя через голову юбку, но ему мешала Соника, которая продолжала сидеть у него на коленях.
Мурлов проорал ему в ухо:
— Ах-лъ! Ту-ту, ту-ту-ту-ту, ту-ту, ту-ту-ту-ту!
— Успеется! — заржал на призыв трубы Ахилл и, бросив сдирать с себя юбку, предался с Соникой распутству.
«Однако», — подумал Мурлов и вышел из хаты. На свежем воздухе ему стало плохо и вырвало.
Очнулся он утром на кровати. С трудом стал приподнимать голову, туловище. Туловище, однако, не слушалось головы, впрочем, как и голова не слушалась туловища. Они будто бы принадлежали разным людям. Все закружилось, поехало, туловище в одну сторону, голова в другую, пол опрокинулся и повалил Мурлова снова на кровать.
— А где Ахилл? — прошептал он и тут же уснул.
Проснулся он в каком-то другом времени. Была боль в висках и больше ничего. Комната была пуста. Вошла Соника с припухлыми губами.
— Проснулся, алкоголик? Привет. Погуляли, ничего не скажешь. Хорошо, хату не развалили. Ты как свалился, они еще две бутылки выжрали. Ахилл утром ушел. Тебе привет передал. Хороший ты мужик, сказал. Но слаб насчет шнапса. А потому в поход тебе лучше не ходить. Не вынесешь походных условий. Из него, из тебя то есть, хороший учитель выйдет, но не воин, сказал он. И советовал тебе вообще не пить, чтобы не переводить добро.
— Спасибо на добром слове. У тебя квасок или рассольчик найдется?
— Я борщ разогрела. Похлебай.
Борщ спас Мурлова. Он перестал трястись и попросил Сонику налить еще мисочку.
— А где твой геолог?
— Он теперь солнцу и ветру брат, — ответила Соника. — Занял твою вакансию. Сошлись они друг с другом, как два бубновых короля. Вот его Ахилл и забрал с собой.
— А ты хороша была, — вырвалось у Мурлова.
— Чья бы мычала, а моя молчала. Просто, но как есть. Не зли меня, я и так злая.
— Да, Соника, Кавказом я по горло сыт!
— Не уверена, — сказала Соника и скинула халатик. И была она великолепна и чиста, как всякая красивая женщина, способная любить и дарить любовь…
— Нагулялся? — спросила вечером Фаина. — Фу! Перегаром как несет! Луку, что ли, поешь. Тебя собирались «чистить» вечером, но я сказала, что ты повез больного в больницу, попросили, мол. Подробности сам придумай.
— Спасибо, — сказал Мурлов. — Больной помер в дороге. Не довез. А где Ахилл?
— Кто? — спросила Фаина.
— Да нет. Это я так просто, — и он вышел из избы.
«Ушел… Надо же мне было так надраться! Черт! Но ведь он сказал, он же меня уже взял! — Мурлов ударил кулаком по стене. — Анкету не заполнил — вон оно что! Была, была возможность все бросить, уйти из этой жизни, уйти без раздумий, без сожаления, без оглядки, без паспорта, уйти к чертовой матери под Трою, под гнет тридцати столетий, уйти с тем, в ком остался еще мужской дух, и которого хотел бы понять не меньше, чем самого себя. А он ушел. О! — Мурлов был вне себя от ярости и не знал, куда ему деться, на что истратить свою никому не нужную жизнь.
— Что с тобой? — спросила Фаина участливо и нежно. Мурлов хотел бросить ей в лицо что-нибудь резкое и обидное, но, взглянув в ее прекрасные, все понимающие, добрые глаза, он встал на колени у ее ног, и обнял их, и прижался к ним головой.
— Прости меня, прости, — говорил он, ему казалось, что он просит прощения у Соники, слезы текли у него из глаз, а она гладила его густые волнистые волосы и сама едва сдерживала рыдания — ей казалось, что она гладит по голове Филолога, и тело ее было так близко, так согревало его душу, метавшуюся в ярости и одиночестве, как белый медведь в тесной клетке Воложилинского зоопарка, а Фаине вдруг пронзительно ясно стало, что любить одного мужчину в принципе невозможно.
«Неужели я был так пьян? — с ужасом думал Мурлов. — А кто же тогда напоил меня? Что, тихо сам с собою? Это я вмазал ту бутыль один, что на всех была отложена? Не может быть!»
Не спросил Мурлов у старика Симона, видел ли тот, как уходил из села ахейский отряд. Ответил бы ему дед Семен и по-русски, и по-гречески, и по-карачаевски, и по-польски, и по-хохляцки, как хочешь ответил бы, что да, видел, как из села уходил отряд, а позади шел высокий широкоплечий воин с огромным копьем, и сквозь него были видны и горы, и солнце, и кремнистая голубая дорога. «Я только-только начинал вторую банку, да... Было время, ходил и я с ними», — ответил бы Мурлову хохол Семенэ.

***

— Так был Ахилл-то?— у меня вдруг перехватило дыхание.
— Ты у меня спрашиваешь? А сам-то что, не знаешь? Ты о ком всю жизнь думал? О ком писал? Вот и пришла пора репетировать пьесу. Как ты там ее репетировал — во сне, наяву, в процессе творчества, в пьяном угаре, просто в воображении. Образ, согласись, не менее реален, чем вахтер на работе или родной сын. Скрытный же ты! Ведь ты рвался с ним в Грецию только затем, чтобы спасти Сократа. Уж это-то я точно знаю. А ведь никто из знавших тебя не знал, не узнал, что у тебя это был бзик. Ну, ушел бы ты с ним. Думаешь, так просто попасть из века Трои в платонов век? Нет, друг, там другой путь.

http://goodfon.org/photo/filmy/troy/akhilles/127-0-6293

* * * * * * * * * * * *

Благодарю за внимание!


Рецензии
Хорошо!
Мистический ты человек.
Ноне читал твоего "Мурлова" и одновременно краем глаза смотрел очередную серию "Великолепного века".
Оченно родственно получилось.

Виктор Еремин   17.01.2017 01:28     Заявить о нарушении
Привет!
Я писал последние главы "Мурлова", восседая в "кресле эмира" (есть такое офисное кресло) в том самом золотом веке моей второй, скорее даже - третьей юности.
За нас, вьюношей!

Виорэль Ломов   17.01.2017 09:56   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.