FTV 1 глава

Юджин Дайгон
Юджин Дайгон         FTV 1

ЮДЖИН ДАЙГОН     FTV

«И увидел Творец, что дни наши стали блеклы, мысли – бесцветны, краски – тусклы, а души – серы. И понял Он, что Реальность задавила нас, и властной тенью легла на наши судьбы, погрузив все наши миры в сумерки. И решил Он, что созданное им, такое яркое в первый день творения, растратило божественность и новизну своего рождения.
И захотел Он, чтобы вселенные каждый день рождались, и каждый миг их стал бы мигом возникновения, а каждый день – первым днем творения, ибо каждый день достоин этого, а творения Его не заслужили других дней – вторых, восьмых и сотых.
И пожелал Он – пусть сути вечно будут младенцами, ибо только так нужна им Вечность, и они – Вечности.
Он задал себе ответ, и вдохновение посетило Его.
И тогда Творец создал Фантастику».
                (Наша Священная Книга)

«Фантастика похожа на магнит Сирано – устремляясь от действительности, она притягивает ее к себе».
                (Некто из летающей тарелки)

«Фантастика – одна из масок Искусства. Недавно я понял, что оно, и именно оно всегда являлось для меня Фантастикой. И в каждой капле Искусства я ищу прежде всего Фантастику»
                (Неизвестный патриарх-основатель)

                1
«Я – персонаж романа-оборотня, - подумал Балбери. – И луна этого вервольфа взошла во всей своей красе и полноте».
«Полноте, коллега, - заметил его Внутренний Гном. – Вы сами себя завели».
«Проклятый Брэдлард. Он сущий вампир. Я не могу с ним разговаривать. Он точно кровь из меня своим взглядом высасывает. Ну, ничего,  я приберег для него серебряный раздвоенный кинжал».
«Хозяин, - не на шутку встревожился Внутренний Гном. – Да что с тобой сегодня? Бормочешь что-то про серебряную вилку. Ты, поди, ее стащил из чьего-то фамильного сервиза?»
Балбери устало отмахнулся от непрошенного собеседника. Натуральный сумасшедший Внутренний Гном, который плетет что-то  про фамильные стриптизы. Об этом Балбери даже и не подумал – это ведь и так всем ясно.
«Нет, Брэдлард все-таки действительно вампир. У него нечеловеческие глаза, за них и заглянуть-то страшно, еще страшнее, чем за зеркало».
Балбери шел по пустынному ввиду позднего времени коридору FTV, и раздражение, клокотавшее в нем, словно в реакторе, вырывалось сквозь поры наружу и соскальзывало с закругленных углов, шипя и усиливаясь до каленой ярости. Оно мечтало забиться куда-нибудь, но ничего не получалось. Так оно и сохранится, долго не остывая, ведь коридор - как термос.
Носитель раздражения, заткнувший, наконец, рот своему Внутреннему Гному, летел, едва касаясь казавшегося сейчас кофейно-коричневым стеклянного пола. Такие же кофейно-стеклянные стены с зияющими овальными проемами проносились мимо. Часть из них уже затянулась поверх прозрачных дверей-заслонок ночной, в тон стенам, пленкой. Немногие проемы оставались свободными, и мрак, густея, шуршал за ними размотавшимися и брошенными на столах рулонами блокнотов, забытыми плащами в стенных шкафах и мышами-уборщиками.
«Интересно, что в блокнотах? Несомненно, много любопытного, написанного второпях владельцами. Возможно, некоторые записи заговорить, и они не исчезли, а зафиксировались на всю ночь, и можно подсмотреть их. Заговоренные-то уже испарились и появятся вновь только под пальцами их написавших».
Но Балбери никогда не унижался до прочтения чужих блокнотов. Что он, Брэдлард?
При новом воспоминании о проклятом вурдалаке Балбери ощутил, как отливает неизвестно куда кровь из сердца и сосудов, больших, малых и совсем крошечных капилляров, точно Брэдлард и впрямь высасывал ее. И холод завладел всем телом.
 «Может, все так и есть, и телепортационный вампиризм существует? Если так, то Брэдлард, несомненно, телепортационный вампир. Теперь понятно, кто он».
От того, что наконец-то нашлось определение тому, кто такой Брэдлард, Балбери слегка развеселился и Щенокот (любимый тянитолкай Балбери) проснулся и принялся скакать и прыгать. Прыгать и скакать где-то в груди.
«Как многое неведомо нам все же. Вот хоть бы взять зверей, что населяют нас». Балбери много лет изучал своих, но до сих пор не был уверен, что открыл их всех.
В одном проеме виднелась аппаратура и припозднившийся техник, в остатках умирающего света дня, пробивавшихся через окна, тянувший (или распутывавший?) какой-то толстый черный кабель. Свет истончался, погибал и растворялся в тьме, сестре (а может, тете, но точно – старшей) мрака, принца ночи, ее наследника, живущего под мудрым управлением регента – страха.
Балбери прошел мимо, пронесся на крыльях слабости, разлившейся по телу невесомости, словно открыв секрет антигравитации.
«Даже если мне удалось открыть тайну полета, то завтра я ее забуду, - подумал Балбери. – А жалко. Таки и вытянул упырь проклятый из меня земное притяжение. Как бы не оторваться теперь от планеты и не улететь в космос, к марсианским матерям».
Бесконечный коридор уперся в низенькую арку, выступами косяков переходящую в высокий порог. Властелин тридцать первого этажа не любил, когда ему в приемную, а тем более в кабинет вкатывали всякую ерунду.
«Я настоящий метафизик, истинный схоласт. Я ничего не вычислял логически – чутье меня не обмануло. Верта тоже здесь».
Секретарша властелина Кэркока доделывала свои дела с документацией и допивала кофе. Иногда она уходила последней – если что-то накапливалось, или просто нападала охота побродить по похоронившим дневную суету залам и переходам. Как-то так получилось, что она оказалась единственным настоящим другом Балбери, его лечащим гадателем и психотерапевтом-любителем. Нестабильным людям необходимы друзья, которые их уравновешивают.
Балбери не любил, когда разговор переходил на интимные темы и из-за этого не имел доверительных отношений с людьми свого пола.
Девушка оторвалась от монитора и посмотрела на вторгшегося в приемную.
- Поздравляю, - сказала она. – Ты разрушил мой тихий, уютный, уединенный вечерний мир. Сначала вторгся и потряс его, а потом разнес до основания, стер с лица Земли. Не скоро мне удастся построить себе новый.
Балбери окончательно вышел из незаконнорожденного полумрака, сына, прижитого тьмою от света, и девушка вгляделась в лицо друга.
- По-моему, Джордж, с тобой случилось нечто, - задумчиво произнесла она и поправила прическу. – На тебя что, вампир напал?
- Я живу в конце двадцать первого века, - сообщил Балбери скорее себе, чем ей. Впрочем, даже не столько себе, сколько своему Внутреннему Гному. – В котором нет ни Внутренних Гномов, ни тянитолкаев, никаких живущих во мне зверей. А в особенности нет телепортационного вампира Брэдларда.
- Вот тут ты прав, его действительно нет.
- Он что, привидение?
- Разве он похож на привидение?
- Нет.
- Ну, значит, и нет его.
Такая логика не могла не встать в тупик. И встала она в него всерьез и надолго. А Верта только очаровательно, не сверкая зубами, улыбалась.
«Эх, - подумал Балбери, - если бы я был женщиной!»
Ему представилось физическое продолжение его мысли, и он испугался, что становится извращенцем.
Чтобы свернуть с опасного пути, он принялся разглядывать обитель Верты.
Прозрачные, с регулируемым тонированием горизонтальные жалюзи оконных стекол, сейчас полуоткрытые, скорей угадывались, мерещились, чем существовали на самом деле. Легкий сумрачный ветерок просеивался через них и касался своими почти невесомыми пальцами щек и кончика носа Джорджа, шевелил его длинные распущенные волосы, пытаясь, кажется, завить их в косы, но сил на это у него явно не хватало. К тому же он был бесшабашным и тут же спутывал свою работу. Никто, кроме них двоих не помнил о том, что термоизоляция этих стекол барахлит, а цвет с зеленого сразу перепрыгивает на фиолетовый – в вольном режиме окна играли, отзываясь на дерижирование солнечных лучей, на им одним понятные нюансы света. Между двумя окнами висела равная им по размерам, объемная репродукция кадра из очередного ремейка самых первых «Звездных войн», десятилетней давности, самого удачного, по мнению критиков. Блики света от левитирующего в магнитном поле белого шара ложились, плавно изгибаясь, на кривые зеркала округлых углублений между стенами, полом и потолком.
«Что за мода в этом году на тускло-золотые покрытия? - подумал Балбери – В прошлом, и то была лучше – загадочная полупрозрачность. А теперь – какое-то царство Желтого Дьявола».
Джородж Балбери любил все призрачное, туманное, неясное и неявное. Мягкий дневной свет, например – такой, какой Верта задала, повесив над своим левым плечом приплюснутую солнечную лампу.
«Удобная все-таки вещь – световое поле: завалится, допустим, что-нибудь под кровать, у которой мыслеисполнитель барахлит, и она поэтому висит в воздухе намертво, не сдвигаясь вверх по ножкам, несмотря на все выворачивания мозга в попытках отдать ей команду, достаточно представить, где должен быть источник света, и можно лезть под взбесившуюся, саботирующую кровать, доставать. Если, конечно, освещение  из солидарности тоже не забастует».
Балбери отвлекся на безупречный ежик волос Верты, из которого торчали завязанные в узел короткие косички, на печатные строчки, бесшумно возникающие под ее взглядом на бланках-полуфабрикатах, но вновь испугался нездоровых мыслей и продолжил осмотр приемной, подумав все же: «Эх, если бы она была мужчиной… А что, ей бы пошла грива до плеч. Больше, чем мне бы – короткая стрижка».
Напротив окон висели хрустальные мечи, щиты, шлемы и прочие части рыцарского снаряжения, покрытые рунами, иероглифами, латынью и барельефами с прекрасными дамами, королями и единорогами.
Справа от Верты колебалась зеркальная пирамидка ее дистанционной памяти. На мгновение пирамидка загудела, помутнела, прояснилась и мигнула десятками красных, желтых и белых огоньков.
Верта вздохнула и спрятала пирамидку в ящик стола.
«Проклятый Кэркок, реализм тебя побери, модник логиков, как ты еще задницы нам всем не вызолотил!»
Чудовищный, похожий на своего монстра, Франкенштейн, подмигивал с объемного плаката, на котором крупными буквами значилось:
                ГОЛОСУЙТЕ ЗА ЛЕГАЛИЗАЦИЮ СОНОТРОПНЫХ!
«Когда-нибудь Кэркок приберет к рукам всех нас – еще бы, ведь у него связи в Палате Джедакков и в Патриотической Джедайской Лиге. Если только Муролл ему не помешает».
Подумал это вовсе не Балбери. Эта мысль была настолько очевидна, что подумать ее мог кто угодно.
Балбери занимало совсем другое – он удивлялся.
«Я здесь уже пять минут, и все эти пять минут мои твари молчат, словно затаились и ждут чего-то. А может, они просто дремлют».
- И в самом деле, - сказал он громко, беспрекословно, но с легкой тенью неуверенности, растерянный отсутствием своих зверей и глупой, по его мнению, тишиной, - нет во мне никаких телепортационных вампиров.
- Что?! – не поняла Верта.
- Вот! – подытожил Балбери, готовый, впрочем, продолжать.
- А! – въехала Верта. – Ну, если  в тебе нет вампиров, то и на самом деле их нет. По крайней мере, ты с ними не сталкивался.
- А если столкнусь? – упавшим голосом спросил Балбери.
- Тогда они появятся, - сказала Верта. – Но я уверена, что ты с ними не столкнешься.
И это почему-то успокоило Балбери. Ее голос всегда успокаивал его. Он даже советовал ей на самом деле стать психотерапевтом. Голоса большинства людей раздражали Балбери.
«Любопытно, а кто населяет ее?» - подумал он.
«Интересно было бы познакомиться с его зверями», - подумала она.
- Ну, я почти уже забыл об этих вампирах, - сообщил Балбери.
- Я рада за тебя. Напиши об этом в Фонд и мне дадут хаббардовскую премию.
- Какую?
- Какую-нибудь. Их так много, по-моему, они есть на все случаи жизни. Не может быть, чтобы ни одна мне не подошла.
- Это сообщение скорее для «Книги ужасов Кинга». Или для брэдберианцев.
- Я, кстати, однажды чуть не приняла брэдберианство и даже прочитала всю их священную книгу.
- А почему же не приняла? Отмечала бы каждое двадцать второе августа, а по пятницам пила бы священное вино из одуванчиков.
- Я передумала. Я прочитала самого Рэя.
- И что?
- «Первые Марсиане» переделали его рассказы и романы в библейской форме. Намеки и настроения, личные мнения Рэя они переписали в заповеди и афоризмы, а все его утверждения – канонизировали. Раннего Рэя они отрицают, заявляю что это создано не им. Наверное, тысячи лет назад кто-то также поступил с другими писателями – и получилась Библия. Как «Первые Марсиане»: из одного рассказа – «Притча о бабочке», из другого – «Притча о стальном луноглазом драконе», из третьего – «Притча о львах, сошедших со стен», из четвертого – «Притча о вопиющем гласе». Но сам-то он ведь писал совсем не священную книгу. По-моему, это не честно, - Верта разрумянилась, и Балбери краем сознания со стыдом уловил, что залюбовался ею.
- Очень может быть, - согласился он, - что это не честно. Если бы Рэй хотел стать пророком и дать страждущим Веру, он сам бы написал священную книгу.
- А ты? – спросила вдруг Верта. – Ты ведь что-то отправлял в «Книгу ужасов Кинга»?
- Ну да, рассказ моего дедушки. Один его односельчанин любил выпить и все время, когда он садился за стол с бутылкой (а делал он это ежедневно), прибегала кошка (неизвестно, как она пролезала в дом) и начинала скакать по столу. Все опрокидывала. Мужик сильно сердился, но никак не мог ее поймать. Он даже индюка ей подсунул отравленного, но она всего этого индюка съела – и не сдохла. Наконец, поймал – а утопить не может. Рука не поднимается. Сидит эта кошка в мешке, громко орет, пить спокойно не дает. Вот он ее и привязал к пяти голубям, да и запустил их в небо. В общем, улетела кошка. А через день опять прибежала, на веревке за ней волочились обглоданные голубиные косточки. И снова принялась скакать по столу, опять стакан и бутылку опрокинула.
Верта Колдуэлл (или как там ее), помолчав, заметила:
- Как-то некстати пришелся твой рассказ.
- Некстати? – искренне удивился Джордж Балбери.
- Ну, - с трудом находя словесные эквиваленты мыслям, замялась Верта, - не подходит твоя кошка, привязанная к голубям, к этим мечам и к белому шару, к приемной, и тем более к тому тихому уютному вечернему миру, каким он был, пока ты не ворвался в него со своими телепортационными вампирами.
Это точно, кошка, привязанная к голубям, менее всего подходила к сказочным, а может, даже легендарным доспехам и оружию, вырубленным, вероятно, из волшебного льда. Не больше подходила она и к сплющенному в прадедушкин неопознанный летающий объект солнцу сгущенной лампы светового поля. И уж совсем не подходила кошка к позолоченным стенам – с ними скорее ассоциировался бы сказочный Медуз Горгон, гоблин или дракон, а с учетом не имеющих опор кресел и стола, подвешенных благодаря мощным магнитам, встроенным в пол под ними – телепортационный вампир. И коль скоро он так соответствовал обстановке, то он вполне мог материализоваться в одном из залитых светом переходов – Брэдлардом, или еще кем.
Некий телепортационный вампир упорно не желал пропадать из мира Балбери, мешая его несчастному сознанию успокоиться и расслабиться. Или не один телепортационный вампир, а больше? Сколько их всего, таких вампиров? Сколько их вообще, и какая часть из них телепортационна? С некоторых пор эти вампиры вторглись во внутреннее пространство Джорджа Балбери и населили его.
 «Целые толпы телепортационных вампиров, - возник чей-то голос в сознании Балбери. - Если так пойдет и дальше, то они захватят все параллельные миры Балбери, и не останется у бедного Джорджа ни одного мира, свободного от них – злобных выродков. Ни одной вселенной! Да ведь это же самая настоящая оккупация! Бьют барабаны, труба орет – и вот уже вокруг тебя вышки с овчарками и колючей проволокой. И ты – обладатель комфортабельнейшего концлагеря с лучшими газовыми камерами в галактике и с непрерывно лающими пулеметами. Ты – поздравь себя и прими поздравления от всех своих друзей: от Верты, и еще раз от Верты, и … от Муролла, наверное – ты имеешь концлагерь в самом себе, построенный телепортационными вампирами, проникшими в тебя по твоему же попустительству, а раз проведав дорогу, они наладятся шастать бандами, а там и эшелонами».
«Нет, - решительно сказал себе Балбери. – Никаких телепортационных вампиров не существует. По крайней мере, в моих мирах».
- Слушай, Верта, а тебе не кажется, что мы с тобой – странные люди? Может, мы с тобой сошли с ума? – столь же решительно спросил он подругу.
- Нет, не кажется, - так же решительно ответила Верта. – Доверься моим психотерапевтическим наклонностям.
И полоски оконных стекол, повинуясь ее мысли, разом повернулись, став единой, расчерченной тонкими, почти незаметными линиями плоскостью.
И за окном от этого вдруг сразу помрачнело, а может быть, и не от этого вовсе, а от чего-нибудь еще.
И мысли Джорджа Балбери и Верты Колдуэлл просочились из их голов наружу и закружились вокруг сплюснутого солнца лампы над левым плечом секретарши, и смешались в одну, страшно сказать, реальность – потому что оба вспомнили одно и тоже, один и тот же день, и реки их воспоминаний слились, на время сделавшись притоками друг друга. И было в этом что-то от контакта двух цивилизаций…
В тот день брали интервью у известного фантаста. Он приехал и пожелал загримироваться под труп. Давно уже отсутствовала нужда в гримировании перед тем, как отдаться на растерзание операторам, еще с двадцатого века – но он захотел. Детская мечта у него была такая голубая, а может, и розовая – сняться в роли мудрствующего трупа, может быть, даже и лукавого. Все может быть, тем более на FTV.
Его загримировали и посадили в настоящее викторианское кресло – от чего он, естественно, пришел в восторг, потому что за спиной у него оказался здоровенный камин, прилагавшийся к креслу по декорационному протоколу, полыхавший холодным голографическим пламенем. В съемочном павильоне тогда было довольно прохладно, но фантаст не жаловался, полагая, что трупы всегда привычны к холоду.
И Верта, и Балбери интересовались творчеством этого корифея и пробрались в операторскую, из которой координировалась запись со всех точек…
И тут на пути их бегущих рука об руку рек воспоминаний, вдоль которых они шли вверх по течению, каждый по своему берегу, встретился остров:
- А почему «Джор»?
- От «Джордано».
- Но от «Джордано» было бы «Джорд». Так, кстати и к «Джорджу» больше подходит.
- «Джор» как-то мягче.
Дальше поток, несущий волны вспять, не встретил никаких препятствий…
И тем не менее, на берегу Джорджа в путь вплелся, непонятно откуда взявшийся кустарник, своими спутанными ветками цепляющий за самое нутро, не позволяющий из себя вылезти – чтение, читательствование, сам процесс, когда по мере описания призраками, привидениями проявляются, занимая свои места предметы, оформляясь, приобретая или меняя форму и параметры в соответствии с последующими фразами; как эти призраки ищут место, расставляемые воображением, перемежаясь прямыми – в кавычках, или косвенными («я прочитал о») цитатами:
…Первым делом возникли еле намеченные, почти придуманные чертежные контуры стыковок стен, пола, потолка и печи с трубой (то ли круглой, то ли квадратной), вставшей сперва (или поначалу – это уж кому как угодно) – в дальний правый угол.
«Обыкновенная древняя печь» - стены все еще оставались чертежными, а печь уже смутно, неопределенно как-то оформилась «древностью» - не то сатанинскими или пиратскими барельефами, не то трещинами и паутиной – если она была кирпичной, не то вмятинами, сажевыми пятнами и заплатами – если суждено было оказаться ей железной.
«На ней – кофейник, кастрюля и сковорода» - означенные посудные принадлежности появились на ней из ничего, словно гиперсветовые звездолеты из подпространства на каком-нибудь марсианском или плутонианском космодроме – форпосте могучей земной цивилизации: кофейник – серый, параллелированный шершавой стертой в гладь отполированностью (вряд ли сто лет назад такие были); кастрюля – синяя, эмалированная снаружи и эмалированная же, но желтая (дно белое, хотя из озорства, из удальства, из чистой любви к читательскому искусству, Балбери чуть не вызолотил его, едва не замахнувшись на печной сервиз из столь же чистого, как и любовь к искусству, золота) внутри, с черным, загнутым наружу, облупленным краем (кто колупал его? кто оставил эти страшные, проникающие до самого протравленного ядами пищи нашей, металла?); сковородка – черная, стертая до исцарапанного оловянного блеска на жарящей поверхности (а то, что жарили на ней по меньшей мере сотню лет, встает перед голодными читательскими глазами, и наворачиваются в тех глазах … нет, не слезы, а слюни – ибо откуда возьмутся у голодного силы плакать?)
«На крюках, прибитых к доске за печкой» - доска с заржавленными загнутыми крюками, и печь сразу отодвинулась от стены ближе к двери, оставляя позади себя пространство, при этом барельефы, если таковые на ней были, заменились на росписи из крестьянско-пастушеской жизни, затем печь бестолково двинулась обратно – зачем тебе, дура, пространство позади себя? – но несомненно, что труба, какова бы она ни была, слева и только слева (воистину, печь эта пока единственное живое пятно на этом объемном, хрензнаетсколькомерном чертеже); а на страшных крюках на мгновение мелькнул подвешенный на них за ребро замученный узник, и кровь скупыми брызгами падала на мореный (хотя откуда – мореный, кому его морить?), вернее потемневший  от времени дуб половых досок. А исчез мученик-крюковисельник потому что:
«висела другая кухонная утварь», - вот из-за чего он исчез, благодаря гениальному предвидению – предвидению на один абзац. Все мы немножко Мерлины, немножко Гендальфы и чуть Нострадамусы. Ну совсем чуть, слегка.
(«Эх, развернись, разгуляйся, одичавшая в безумии мудрости Ницше, фантазия! Развернись, разгуляйся, больное извращенное воображение! Весь этот абзац отдан вам на разграбление – на три минуты, на три часа, на три вечности! Вот».)
Хотя уже и вспомнить было невозможно, где находилась печка – справа или слева (в последнем случае труба, будь она хоть шестигранной, обернутой винтовой лестницей с вереницей бредущих по ее ступеням принцев с обнаженными клинками – справа, иначе она – слева), но ясно уже, что на заднем плане, придвинутом на передний (ну, да это не беда, его и отодвинуть можно) – ни справа, ни слева от двери она располагаться не могла принципиально, хоть и примеряли ее туда мысленно(но это после, затем, то есть), хозяин непременно стал бы натыкаться на нее, врываясь в дом с мороза, если, разумеется, в здешних краях стояли морозы, а если нет, то просто запинался бы.
«Напротив – полуторная кровать на четырех ножках, покрытая пестрым одеялом, какие были очень популярны у хозяек лет сто назад». Прочитав про кровать, любой ужаснулся бы обилию неувязываемых друг с другом данных (они, надо сказать, или если говорить, то лучше сразу признаваться, мало соотносились друг с другом). Где-то в глубинах подсознания раздался дикий вопль – шизофренический вопль от чистого сердца. Полуторная кровать, взятая отдельно от всего остального, превратилась (или обернулась, если взять, да и одушевить ее из нездорового творческого интереса) в кузов грузовика, набитый чем-то почти под самые борта и накрытый брезентом – кабина, если и наличествовала, то где-то в ином измерении. Арлекинистое шутовское одеяло, встав на дыбы, превратилось в средневекового шута, покувыркалось немного на брезенте, валяя дурака – да и то слава Богу, хоть никого не зарезало. Хозяйка тоже представилась – розовая, упитанная, похожая на наряженную свинью, но это привидение моментально оказалось сдунутым в небытие. Стало понятно, что ее где-то здесь же, за стенкой и похоронили, весьма неосмотрительно и опрометчиво. И только в словах «очень» и «сто лет» померещилось что-то булычевское.
«В другом углу стояли стол и стул», которые не воплотились из чертежности ни во что, а только приобрели некоторую обшарпанность, зато затеяв чехарду перемещений и перестановок с печью и кроватью, начавшуюся с того, что все естество воспротивилось положению стола в левом дальнем углу, а стула – спинкой к двери.
Как «над столом», так и «в небольшом открытом стенном шкафчике» никакого воодушевления, а тем более, экстаза, не вызвали, впрочем, впрочем на «тарелки» возникло некоторое оживление.
(« А как это задумчиво звучит-то: впрочем, впрочем…»)
«Керосиновая лампа на столе»: лампа ведьмой выскочила, будто из-под земли – не чертежная и не описываемая. А точно такая, какой положено быть лампе – безукоризненная, только что сотворенная, и ни пятнышка на ней, ни пылинки…
«Старая, обшарпанная» - лампа столь же колдовским образом мгновенно покрылась плесенью и паутиной, только что мхом не обросла.
«Но стекло чистое» - все закрутилось обратно.
А вот отсутствие упоминания о двери отменило ее наличие вообще – никто и никогда не заходил в эту комнату, тем более, никто не выходил…
На этом безымянный обитатель кустарника, сам себе седьмой Пятница на неделе, застрелился, раз и навсегда.
И Балбери вприпрыжку бросился вдогонку за Вертой, стараясь настигнуть ее и тот день, до которого она уже добралась.
«Наше воображение, - подумал Балбери, - это Зверь, запертый в самом себе и рвущийся в первую попавшуюся дыру, обдирая при этом себе бока. Оно подобно, может быть, даже целой своре Зверей, которые уже не рвутся даже – рвут на части…»
А река воспоминаний, тем временем, понесла свои воды вспять и обогнала берега и тех, кто шествовал по ним.
…Операторы фокусировали съемочное поле, продували направленными потоками тонкой энергии нуль-объемы, вихрили в них турбулентности и прогоняли точки съемки то плавным, то стремительным балетом предстоящих перемещений чудесных призрачных окон – невидимых и неосязаемых камер. В конце концов, генератор и транскинетатор сделать получалось легче, чем физические камеры из реальной материи, к тому же отсутствовала необходимость их таскать, и они позволяли монтировать все на ходу, не упуская ни единого творческого мига – с изображением можно было сделать, что угодно, для этого метаморфизер надевал вир-шлем, подсоединенный к метаморфизатору. Разумеется, чистая картинка при этом записывалась параллельно.
Верта и Джордж тоже надели вир-шлемы – других средств воспроизведения в операторской просто не было. Балбери отогнал свой изо-квадрат на среднее расстояние, отрегулировав его на малую глубину. Встречались, конечно, любители разглядывать и родинки лиц на экране, или обозревать огромный павильон, нависающий своими декор-панелями над находящимися в его центре пигмеями, но Балбери не относился к их числу. Он скорее стал бы смотреть издалека на одну говорящую голову – как это было на древнем телевидении столетней давности. Не то, чтобы он страдал старомодностью, нет, скорее он считал, что все миры, реальности и времена равноправны и в конце концов ничто из них не лучше и не хуже, и что в каждом из них есть вещи, способные доставить удовольствие, даже если эти миры, реальности и времена противоречат друг другу и самим себе. Человек ведь тоже чрезвычайно противоречивое существо, может быть – самое противоречивое существо во Вселенной.
«Да, - подумал тогда Балбери, - все миры, реальности, и в особенности, времена, равноправны. А вечности – тем более».
Так что изо-квадрат занимал в поле зрения Балбери свое скромное место, забирая, тем не менее, на себя львиную долю его внимания. Таким образом Джордж Балбери тренировал свою концентрацию, а в нынешние времена она у многих оказывалась расхлябанной и рассеянной по реал знает каким крабовидным туманностям. В оставшейся незамещенной полутьме чернели кресла со своими седоками – одни выше, другие ниже Джора, и перемигивались, выполняя таинственные функции, звездочки на стенах.
В светлом, насыщенном благородными бордово-коричневыми тонами, квадрате, виднелся только синюшный, чрезмерно натуральный труп фантаста, потому что ведущего Балбери для себя оставил за кадром.
Вот что поведал труп из своего викторианского кресла:
- Можно сказать, что все мы подошли к кризису жизни. Естественное живое вымирает, и мы населяем биосферу своими кошмарными искусственными созданиями: геннокомбинированными лесами, не похожими на настоящие; рыбами, являющимися помесью кистеперых броненосцев с китайскими драконами; птицами, обладающими, кроме крыльев, четырьмя лапами и змеиными головами, из которых высовываются раздвоенные языки; оленегариллами, лазающими и скачущими по деревьям, напоминающим фармеровское исполинское Урутана – и прочими кентаврами и големами. Почему же получаются такие чудовища, несмотря на все достижения разветвленного древа дисциплин биологической науки? Ведь звери сотворены нами по образу и подобию созданных давно оставившим нас Богом. Мы синтезируем ДНК деревьев и получаем вроде бы березы, и даже улучшенные березы, способные приживаться там, где натуральные березы, произведенные по образу и подобию райских, расти не могут, более того, деревья, трансформированные нами, усиленно очищают отравленную среду. И все идет, как надо, пока мы не высаживаем их в эту самую среду, требующую очищения. Тогда наши улучшенные березы почему-то уродуются, превращаясь в нечто извращенное, ни на что не похожее, и менее всего напоминающее изначальные березы. И то же происходит и с созданными нами тварями: мы их выпускаем из питомников и инкубаторов, а когда они прибегают обратно, подкормиться, повидаться и просто сообщить о своих делах, мы их не узнаем. И не просто не узнаем, а приходим в ужас от того, чем они стали. Некоторые из них мучаются, некоторые нет, но все они чудовищно изменяются. В чем же причина таких дьявольских превращений? Все биологические дисциплины, вместе взятые, тянут-потянут, но не могут ответить на этот вопрос. Ну да эти тайны стоят того, чтобы дорого платить за ответы на задаваемые вопросы. Но это я так думаю, а люди желают знать, почему у их собачки, у их в недавнем прошлом нормального и милого щенка после очередной линьки шерсть вылезла, и вместо нее осталась металлизированная чешуя. А наука никак не может разродиться ответами, санатории и сумасшедшие дома пополняются профессорами, президенты заняты своей чехардой, а лица, имеющие доступ к секретной информации, спиваются или начинают колоться, как последние фанки. Эти вопросы достойны Дьявола, и если кто-то считает, что его нет, то его следовало бы выдумать, чтобы было чем объяснить всю эту чертовщину, чтобы было, с кого спросить за всю эту экологическую вакханалию, чтобы было в кого ткнуть пальцем и заорать страшным голосом: «Вот кто виноват!» Иначе ученых скоро снова начнут жечь на кострах, и это меня крайне огорчит – ведь это очень не эстетично. Конечно, если бы их стали вешать на фонарях, я не стал бы так уж сильно возражать, и часть своих возражений вообще взял бы назад – ученых есть, за что вешать, и все это знают. Но, к сожалению, этот красочный и торжественный обычай, незабываемый для всех, присутствующих при нем, канул в Лету, в связи с упразднением всех фонарей и заменой их на поля освещения. Впрочем, это тоже не дело – выставлять на всеобщее обозрение далеко не самые лучшие тела.
Труп фантаста ухнул, перевел дух, подмигнул и продолжил:
- Вам страшно? Мне не очень. На самом деле все это очень весело. Сотни раз на Земле, и во всех параллельных пространствах, погибали цивилизации и на их месте возникали другие, еще более величественные и парадоксальные. Вот я, например, уже труп и ничуть этого не скрываю. Все мы живем в склепах, наши города – это кладбища тел и душ, мы заживо похоронены в мегаполисах и медленно агонизируем и разлагаемся. Какие же садисты издеваются над нами? Мы оживляем мертвое, мы создаем некромир, давая (и это самое безумное из наших дел) разум металлу, а силу – горам, построенным нами для того, чтобы жить в их утробах, возвышая над собой исполинов, воспроизводящих самих себя. И мы уже не можем обойтись без порожденных нами Голиафов. Имя им – Некрость, и их – миллиард легионов. На каждого из нас приходится тысяча их, у каждого из нас – собственный легион, без которого каждый из нас беспомощен. Пока они наши слуги, но слугам свойственно восставать и становиться господами. Я поздравляю всех: мы уже на Том Свете, в загробном мире, построенном нами же после того, как мы убили мир жизни. Все наши дети рождаются прямо в Аду и поэтому не верят в Рай. И в Ад они не верят тоже – все они атеисты. Они пусты. И мы уже пусты. Все мы пусты той девственной мертвенной пустотой, что возвещает тишиной звенящего молчания о скорой и всеобщей гибели. Мы находимся на пороге смерти нашей цивилизации, самой глобальной из всех земных, известных нам, родившейся благодаря европейской экспансии и тому, что мир наш оказался замкнут. Мы задавили друг друга, нас стало слишком много для этой планеты. И если нам тесно в жизни, решили мы, то нам будет просторно в склепах. Но теперь нам тесно и в склепах, и зловонная плоть наших останков слипается, спрессовывается, и в конце концов мы раздавим друг друга, и хрустнут черепа и кости, мозги смешаются, и мы обретем потоп – потоп из нашей протоплазмы. Но часть из нас способна заглянуть за страшный порог грядущего – и содрогнуться. Что принесут нам наши искусственные твари, не очищающие среду, но приспосабливающиеся к ней? Они не дуры – они умнее нас, положив на все наши генетические программы, эти твари не изменяют нового мира, той среды, которую мы испортили. Они пребывают в гармонии с этим новым миром и надолго переживут нас – своих создателей.
Фрак шел знаменитости настолько, насколько фрак вообще может идти трупу.
Труп фантаста самодовольно откинулся в кресле, сложив руки на объемистом животе, еще пару раз сыто ухнул, словно насосавшийся чужих страхов упырь, и поправил очки, недавно вновь вошедшие в моду и использовавшиеся в качестве дисплея. Жуткое дело – очки в толстой металлической оправе, сидящие на носу синюшного, местами полопавшегося и истекающего желтым гноем через трещины, лица.
Ведущий передачи «Пророки нашего дня» задал с полдюжины вопросов, на которые труп ответил менее воодушевленно, так что беседа стала намного менее интересной…
Река воспоминаний низверглась в настоящее шипящим и бурлящим водопадом, в котором мерещились белые очковые кобры с раздутыми капюшонами и зелеными глазами.
Так скончался вечер, погребая под собой обломки уютного тихого мира Верты Колдуэлл.
«Наверное, я все-таки извращенец, - решил бедный Джордж Балбери. – Но все же я, по крайней мере, не реалист. Лучше уж быть извращенцем, чем реалистом. Никому еще не удавалось быть одновременно и тем, и тем – это две возмутительные крайности, до непристойности возмутительные».
- Пора закругляться, - сказала Верта и стала собираться домой.
- Да, пожалуй, - согласился Балбери.
Верта встала из-за стала и направилась прочь из приемной.
Балбери последовал за ней.
Ноги секретарши, шагавшей по коридору, скрытые плавной гармошкой брюк, не давали ему покоя – он представил их себе голыми, ничем не утаенными от его взора и покраснел так, что несмотря на полутьму (субтемность в новейшей лексике – впрочем, FTV настолько опережало время, что могло себе позволить некоторую архаичность, в ее изысканном классическом варианте) его подруга затылком почувствовала заливающую лицо Балбери краску и вздрогнула, угадав причину этого. Случается и полутьме оказаться вдруг совершенно некстати прозрачной. Слишком прозрачной.
В смущении Балбери перевел взгляд глаз, казалось, мучительно скрипнувших, на собственные ноги и напряженно сосредоточился на них, также скрытых топорщащимися брюками. Балбери не разделял последней моды на килты строгих тонов, также как и на декоративные решетки ременных панцирей, украшавшие голые торсы. Он был уже не так уж и юн для подобных изысков, и кубиков на прессе не имел.
«Пусть мальчики и старцы щеголяют в этой сбруе», - подумал Балбери.
Вообще, его в последнее время вдруг заинтересовала женская мода – украдкой, сделав оконные стекла непроницаемыми, он смотрел передачи для женщин, листал журналы для женщин, и даже ходил дома в не приличествующей его возрасту и полу тунике или тоге, а во фрачном кимоно, а то и в халате-тройке. Он понимал – это омерзительно, возможно даже – болезненно, но поделать ничего с собой не мог – его влекло, его тянуло…
И тут его Твари, как нельзя кстати (что удавалось им крайне редко, как будто даже никогда, или почти никогда) отвлекли его от опасных мыслей, какими, вероятно, задаются на краю бездны перед тем, как броситься в нее: они проснулись – и началась жизнь, во всем присущем ей игривом многоцветии, поэтичности и сказочности, жизнь, раскрашивающая саму себя.
«Ты снова персонаж романа-оборотня, - сообщили Твари. – И сам ты – оборотень. А впереди тебя идет другой оборотень. И оба вы воете, но не слышите друг друга. А два одновременных воя – это Полная Луна. Или ты не знаешь этого?»
Он сам прекрасно знал, что два воя – это Полная Луна. А Твари веселились и смеялись своим обычным дружелюбным смехом, каким так легко заразить и того, над кем смеешься. Балбери различал среди смеющихся забавных плюшевых дракончиков; надутых резиновых динозавров, плававших в большом круглом аквариуме с золотыми рыбками, немыми, впрочем, от рождения, по злой случайности судьбы; табун разнообразнейших тянитолкаев, предводительствуемых Щенокотом, сожалевшим об отсутствии хотя бы одного хвоста; и улыбающихся до ушей четвероруких ловких проказниц-обезьянок, скакавших по Чуду-Юду трехголовому; и многочисленных полосатых чревовещательных чеширских котов – кузенов предводителя тянитолкаев – от этих обаятельных хулиганов решительно некуда было деваться, они валяли дурака так изумительно, что первенствовали над всеми специалистами и профессионалами, так как являлись сумасбродными вдохновенными дилетантами. И делали это столькими способами и так изобретательно щекотали все внутренности Балбери, до каких только могли дотянуться, что он еле-еле удерживался от хохота, балансируя на краю идиотского хихикания, маскируя его мычанием и покашливанием… Верховодил всей этой пестрой безалаберной братией Внутренний Гном, мудрый, но вредный и ехидный старикашка с остроконечным мерлиновским колпачком, треснутым позолоченным пенсне и вьющейся седой бороденкой. Тянитолкаи, великие болтуны и сплетники, утверждали, что некогда любимой шуткой старикашки было: «А у вас пенсне треснуло!» - и в наказание за это он стал гномом с треснутым пенсне. Одет Внутренний Гном был невесть во что, и это, несомненно, обуславливало его дурной характер, который сам гном считал вполне благодушным. Сейчас он покровительствовал двум маленьким зеленым присосконосым человечкам, боязливо жавшимся к его ногам от драконов и крокодилов, к тому же его подопечные поминутно взвизгивали от нарочного шипения чревовещательных котов, которых это чрезвычайно веселило.
«По улицам ходила большая крокодила. Она, она пришельца сожрала!» - пели коты.
Все Твари расположились у входа в кирпичный лабиринт, в мягком, но ясном золотистом свете неизвестного происхождения. Их тени оказались у них за спинами. Впрочем, тени ли? Уж больно самостоятельно вели себя эти тени… На одной из стен лабиринта появилась и пропала Тень Революционера – с конспиративной шевелюрой и опять таки в пенсне. Сам ее хозяин мог выглядеть абсолютно иначе – как-никак тень тоже участвовала в революционной борьбе. Самого Революционера никто никогда не встречал – странная манера у революционеров всех времен и народов, всех миров и планет: вести разговор из-за угла. Манера даже несколько террористическая.
Джордж Балбери не любил и не понимал революций, и, как следствие – их рыцарей. Поэтому даже та революция, к которой он относился наиболее лояльно – Фант-революция, поставившая всех не только с ног на голову, но и вывернувшая все зеркала наизнанку, вызывала у него двойственные чувства. Фант-революция убила реализм.
Джордж Балбери, безусловно, не относился к революционерам. Он не любил ничего разрушать и вряд ли был способен на убийство.
«Каждым поцелуем вы убиваете себя. Каждый поцелуй отнимает три минуты от вашей вечности. Поцелуи изобрели энергетические вампиры. Вампирам – не поцелуи, а осиновые колы! Вампиру – хоть кол осиновый на голове теши. Вампиру – реальная смерть. Все реальное – смертно. В реальности умирают. В своей вечности вы бессмертны», - вспоминал Балбери лозунги наступившего Дивного Нового Мира.
Золотистая дымка померкла, потускнела, дернулась, расслоилась и рассеялась в серебристую пыль. Не иначе, 1984-ый просочился из своих стальных сейфов и смешался со светом и безжалостным ядом, подлой отравой подлился в волшебное вино, наполнявшее чашу Балбери. 1984-ый и сконденсировался через пару секунд из танцующей серебристой пыли, представ холодным рациональным бесом, поотрывал уходящие от Тварей в бесконечность невидимые, но, несомненно, существующие, а значит, и ощутимые, нити, и сложил упавших неподвижных, скорченных, скрюченных кукол, в которых превратились персонажи внутреннего мира Балбери, в большой квадратный ящик, извлеченный из нагрудного кармана униформы. Стенки ящика кто-то раскрасил шахматными клетками – так, что при желании, на нем можно было играть, при наличии нужных фигур.
«Поигрались, и хватит», - сообщил 1984-ый и стал приговаривать, почти бормоча:
«А откуда ниточки? От часов, от компьютеров, от кассовых аппаратов – от всего, что считает, составляя НАВЕРХУ свою вселенную… Вот откуда ниточки…»
«Пожалуй, я действительно оборотень», - согласился со своими персонажами Балбери, наблюдая, как тоталитарный бес мановением лапы принудил лабиринт растаять в пустоте, оставив темноту, слившуюся с уже наступившей ночью первого яруса улицы, на который они с Вертой успели выйти. Там, на втором, третьем и прочих ярусах, в изобилии огни и торговые автоматы, кибер-лавки, круглосуточные кафе и магазины с персоналом из роботов, полыхающая разноцветная реклама с звуком, запахами и кинестетикой – и все остальные составные части электронно-механической квазижизни конвейера сенсоров, таймеров, компьютеров и кассовых аппаратов, напоминавшей огромную часовую мастерскую, в которой чинили и обслуживали людей.
«Кто мастера, запустившие этот конвейер? Люди ли они?» - подумал Балбери.
Здесь, на первом ярусе, подвал улицы. Первый ярус существовал только для людей. Как правило, для людей, страдающих кибер-механофобией. Тут встречались редкие двери дорогих кафе и ларьков, зазывавших клиентов тем, что в них те будут иметь дело исключительно с натуральным человеческим обслуживанием. Тому, кто смог убедить себя в том, что в них он будет иметь дело с людьми, тому, кому это удалось, в них спокойней. Но большинство даже в коллегах по работе и в родственниках подозревало андроидов. И не без оснований – многие заказывали кибер-двойника, и тот работал вместо них, пока они прятались где-то, отдыхая, а может, предаваясь человеческим слабостям и даже порокам. В связи с этим возникало множество проблем, но Балбери был далек от них. У него не имелось двойника-андроида, если только сам он не являлся андроидом. Время от времени его посещала такая гениальная догадка, но проверить, правда ли это, у него не существовало ни малейшей возможности – андроидов программировали так, что они считали себя людьми, они ощущали себя людьми, они ели и пили, справляли нужду, даже простуда и другие болячки у них воспроизводились, поэтому их и не представлялось возможным отличить от оригинала, но иногда с ними происходили странные вещи, о которых они не могли вспомнить – работала программа охраны псевдочеловеческого самосознания. Также на первом ярусе на стенах предусматривалось свободное место для листовок. И это святое для объявлений и агитации место никогда не пустовало. Фант-революция начиналась с коротких фантастических рассказов, напечатанных на листах с одной стороны и расклеенных везде, где мог оказаться прохожий. Всегда находилось, кому расклеить листовки – было бы где.
Если в бродящих недрах чьих-то умов и зарождался обратный переворот, Реал-ренессанс, то опять-таки, Балбери выходил непричастным. Он был вообще никогда ни к чему не причастен.
На первом ярусе всегда было безопасно, к тому же и Верта, и Джордж жили недалеко от работы.
- До свидания, Джордж, - попрощалась вежливая секретарша и пожала другу руку.
Ее рукопожатие показалось ему слишком сексуальным, а неровная походка удаляющейся подруги выдавала то, что она взволнована.
«Она, похоже, тоже извращенка», - облегченно подумал Балбери и прошептал ей вслед:
- До свидания.
 
«Практически все кандидаты на сколько-нибудь важные посты открывают за свой счет, в рекламных целях, бесплатные рестораны и увеселительные заведения, давая избирателям аванс благ, посыплющихся вслед за их избранием». Это предсказывал Шекли.
«Среди введенных в последние годы, благодаря усилиям генной инженерии и хирургии разумных говорящих собак широко распространены различные присущие людям психические заболевания. Очевидно, это неотъемлимое свойство высшего разума. Процент псов-шизофреников гораздо выше аналогичных показателей у людей». Об этом писал Желязны.
«Штурмовые отряды форс-симплицистов громят общественные и частные библиотеки, устраивают сожжения книг. В костер летит абсолютно все. Форс-симплицисты становятся лидерами среди патриотических движений». Об этом предупреждал Брэдбери.