Глава 5. Его университеты

Борис Подберезин
                Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,   
                Вечно должен биться, виться обезумевший смычок…               
               
                ( Н. С. Гумилёв)

   

     «То же, что с собственной жизнью, он проделал и над поэзией – <…> он рискнул сорвать свой чистый, подлинный, но не громкий голос, выбирал сложные формы, “грозовые” слова, брался за трудные эпические темы» (Г. Иванов).
     Да, Гумилёв всегда выбирал единственный путь – по линии наивысшего сопротивления. Рвался к новым и новым вершинам: на поэтический Олимп, в безрассудные атаки на войне, в опаснейшие путешествия, в непреодолимое для других – всюду, где требовались сумасшедший риск, упорство и рыцарская сила духа. Он и в любви был воином – не соблазнял, не обольщал, а завоёвывал. Ради победы был готов на самую отчаянную жертву. И всюду его вело неукротимое честолюбие, жажда самоутверждения. А когда казалось –  тупик, вот-вот сорвётся, не покорится высота,– являлась удача, внезапная и яркая. 
     В те годы ни одна поэтическая судьба не могла состояться без В. Я. Брюсова. Авторитет мэтра символизма был беспределен. Александр Блок почтительно писал ему: «Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда...» Лишь спустя много лет молодые поэты примутся дружно низвергать кумира.  Юрий Тынянов назовёт его «героем преодолённой бездарности», Марина Цветаева – «мастером без слуха» и «героем труда». Анна Ахматова вынесет окончательный приговор: «Он знал секреты ремесла, но не знал "тайны творчества"».
      И это всё о Брюсове, разгадавшем массу загадок поэтики, открывшем для нас Ф. И. Тютчева, написавшем 82 печатные работы только по пушкинистике! Прав был Д. Б. Кедрин: «У поэтов есть такой обычай – / В круг сойдясь, оплёвывать друг друга». И что бы ни говорили о нём, но именно Брюсов открыл читателю Бориса Пастернака, Игоря Северянина, Сергея Есенина, у кого всё-таки нашлись слова благодарности: «Все мы учились у него». А много лет спустя М. Л. Гаспаров назовёт Брюсова побеждённым учителем победителей-учеников, повлиявшим на творчество целого поколения.
     Фантастически повезло Гумилёву! Валерий Яковлевич первым заметил его сборник «Путь конквистадоров», изданный в 1905 году. В рецензии он справедливо раскритиковал слабые, школярские стихи. Но в поэтический дар юноши-гимназиста поверил. Написал в заключении, что его книга – только путь «нового конквистадора и что его победы и завоевания впереди». Более  того – предложил неизвестному, начинающему поэту сотрудничать со своим авторитетнейшим журналом «Весы». Покровительство Брюсова во многом определило поэтическую судьбу Гумилёва.
     Завязалась долгая переписка, больше похожая на заочные университеты. Гумилёв спешит наверстать упущенное. Он деликатно «истязает» учителя въедливыми вопросами, просьбами разъяснений, оценок, подсказок, постоянно возвышая авторитет мэтра в своём ученичестве: «Ваше участие ко мне – единственный козырь в моей борьбе за собственный талант», «В Ваши руки отдал я развитье моего таланта».
     Под влиянием Брюсова Гумилёв начал писать прозу, критические статьи. Мастерство ученика росло на глазах. Уже в 1907 году появляется одно из лучших ранних стихотворений Гумилёва – «Волшебная скрипка». В посвящённых Валерию Яковлевичу строках отчётливо слышны брюсовские мотивы:

       Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
       Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
       Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
       Что такое тёмный ужас начинателя игры!

       Тот, кто взял её однажды в повелительные руки,
       У того исчез навеки безмятежный свет очей,
       Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
       Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

       Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
       Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
       И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
       И когда пылает запад и когда горит восток.

       Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервётся пенье,
       И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
       Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
       В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

       Ты поймёшь тогда, как злобно насмеялось всё, что пело,
       В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.
       И тоскливый смертный холод обовьёт, как тканью, тело,
       И невеста зарыдает, и задумается друг.

       Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
       Но я вижу — ты смеёшься, эти взоры — два луча.
       На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
       И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

     В «Скрипке», нам кажется, разгадка воззрений Гумилёва на философию искусства, всю его глубинную суть, чарующую и губительную,  спасительную и беспощадную. Творчество – не только высочайшая радость, сладостный трепет, вдохновение, подъём духа,  взлёт фантазии, но и бесконечные муки, страдания, крушения. Он заклинает юного поэта с неудержимой, страстной готовностью отдать своему искусству жизнь. И гибель станет тогда смыслом, счастьем и целью творчества. Потому что выбор уже сделан! И отступать нельзя. Лучше погибнуть «славной смертью, страшной смертью скрипача».
     Гумилёвская скрипка – это не скрипка Маяковского, которая издёргалась, упрашивая, и выплакивается, страдая от одиночества и непонимания. И которой поэт признаётся: «Мы ужасно похожи: я вот тоже ору – а доказать ничего не умею!» Поэт хочет спасти, утешить её нежную, робкую и такую родственную душу, оградить от пошляков и чужаков.
     У Гумилёва – наоборот: он зовёт свою скрипку восстать против зла, вступить с ним в смертельную схватку, пожертвовать жизнью или победить – своей музыкой, своей поэзией.
      Героическая гибель прекрасна!
      Его скрипка ни в каких утешениях не нуждается. Ей нужно одно – поддержка в этой битве, и она её обретает.
     Гумилёв настолько дорожит этим стихотворением, что даже не включает его в сборник «Романтические цветы»  – лишь бы оно впервые было напечатано в знаменитых брюсовских «Весах». Позднее поэт несколько раз перерабатывал его, а в 1918 году снял посвящение В. Я. Брюсову.
     Гумилёв учился у Брюсова не только поэтическому мастерству, но заразился и холодным рационализмом мэтра. Как пушкинский Сальери –

        Ремесло поставил…  подножием искусству:
        Поверил… алгеброй гармонию.

     В алгебре поэзии Гумилёв пошёл гораздо дальше учителя. Но что самое печальное – дальше от самой поэзии. Был убеждён: стихотворение можно описать формулой, разложить, как химическое вещество, на элементы, создать шедевр, пользуясь неким универсальным алгоритмом. Всю жизнь он следовал этой вере, составлял таблицы образов и метафор, схемы композиций, колдовал над таинственной формулой поэзии, словно средневековый алхимик. Даже написал «пособие» – «Анатомия стихотворения». Свято верил: поэзии можно научить, как ремеслу. Он и учил. Сначала создал «Цех поэтов». А сам предстал его «начальником», отвечающим за качество выпускаемой продукции – стихов. Уверился, что он один знает, как надо мастерить поэтические шедевры.  Как учить искусству прекрасного. И  учил – тому, чему обучать невозможно и не нужно, если нет таланта и дара воображения. Мэтр явно путал искусство с ремеслом, где можно творить по каким-то формулам.
      Над этими его потугами издевались даже некоторые ученики-ремесленники, будущие «гении». Один предводитель цеха был упоён и непреклонен: «Воля и упорство! – это всё, что нужно! А они у нас есть».
Если точнее – они были у него, Гумилёва,– человека не умевшего отступать от своих замыслов, даже самых абсурдных. Тем более что замыслы нередко принимали форму наваждения.
     И ещё одна беда случилась с Николаем Степановичем. Неумеренные похвалы Брюсова, других поклонников укрепили в нём слегка задремавший синдром «сверхчеловека». Гумилёв подхватил у того же Брюсова опасную и болезнь – мэтризм, который, как мы помним, проклюнулся в его горделивой душе чуть ли не в детские годы.
     Сейчас Николай Степанович стремительно обгонял учителя в этой пробудившейся своей миссии. И уже иначе перекраивается, сверкая тайными символами и новыми формами, прежняя маска. «Сверхчеловек» обретает реальные черты, с немалой дозой высокомерия, надменности, чванства.
     Замечал ли, что в своём обновлённом маскарадном костюме он выглядел смешно и пародийно? Едва ли.  Комплекс собственного величия неумолимо искажал самооценку.
     А. Я. Левинсон: «Он не шагал, а выступал истово, с надменной и медлительной важностью; он не беседовал, а вещал наставительно, ровно, без трепета сомнения в голосе».
     Вяч. Иванов иронично описывал надменную поступь Гумилёва по петербургским мостовым – каждый его шаг словно вещал: «Я – мэтр! Я – мэтр!»
      Многих современников раздражали назидательный, не допускающий возражений тон, навязчивая тяга к учительству. Кто-то уже видел в нём зазнавшегося глупца. Но друзья понимали: маска!      
     С. Маковский: «Я прощал ему его наивную прямолинейность, так же, как и позу, потому что за мальчишеской его ”простотой” проступало что-то совсем иного порядка – мука непонятости, одинокости, самоуязвлённого сознания своих несовершенств, физических и духовных. И в то же время как страстно хотел он – в жизни, в глазах почитателей, последователей и особенно женщин,– быть большим, непобедимым, противоборствующим житейской пошлости, жалким будням ”жизни сей”, чуть ли не волшебником и чудотворцем».
     Хотел, но получалось нелепо и пародийно. Даже внешне.
     Вальяжный острослов Алексей Толстой, подшучивал над менторским обликом нового учителя: «Он (Гумилёв. – Авт.), как всегда, сидел прямо – длинный, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. Длинные пальцы его рук лежали на набалдашнике трости. В нём было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость».
     Подливает масла в огонь ехидный Ходасевич: «Он меня пригласил к себе и встретил так, словно это было свидание двух монархов. В его               торжественной учтивости было нечто столь неестественное, что сперва я  подумал – не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне взять примерно  такой же тон: всякий другой был бы фамильярностью. В опустелом, голодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, среди нетопленого и неубранного кабинета, сидели мы и  беседовали с непомерною важностью».
     Путь его от соблазнителя женщин к покорителю стихотворцев проступал чёткими контурами. И был начертан твёрдой рукой фанатика. Стремление командовать, повелевать литературой было неукоснительным и могучим. Он верил: сочинителей нужно «построить» и обучить на талантливых литераторов. При этом литературный гуру восседает на троне и издаёт нечто вроде «приказов по линии искусств», творческих инструкций и уложений, не забывая при этом проводить практические занятия, бурные дискуссии, тренировки – учить, как надо и как не надо. Командный, «покорительный» дух начинает развиваться всё глубже и шире в «Цехе поэтов», в акмеизме.
     Командный дух вредил ему во всех сферах жизни. Даже обвалы, крушения чем-то похожи: точно так же, как разваливались великие любовные романы, рушились все эти «цехи поэтов», «акмеизмы» и другие литературные забавы под его командой.
     Гумилёв, блестящий организатор, будто и впрямь был рождён литературным начальником: двойник  Брюсова!  «От него слишком пахло президиумом», – пошутил бы М. А. Светлов.
     В раннем его творчестве заметно влияние не только Брюсова, но и Бальмонта. Метко сострил Гаспаров: «От скрещивания Брюсова и Бальмонта явился Гумилёв». Но уже в первых стихах – излюбленные темы поэта: муза дальних странствий, экзотические страны, «изысканные жирафы». Чувство меры порою изменяло ему, и тогда появлялись язвительные, похожие на юморески рецензии.
     Вот отзыв Л. Н. Войтоловского на сборник «Жемчуга»: «Почти нет ни одного стихотворения, в котором не было бы нескольких представителей четвероногого или пернатого царства. Так, на с. 1  – фигурируют бешеные волки, на с. 3 – пантеры, на с. 6 – пёс и дикий бык, на с. 11 – “жадные волки”, на с. 12 – бешеные собаки, на с. 16 – опять пантеры, на с. 18 – слон, лев, обезьяна и волк, на с. 21 – тигр, барс и волк, на с. 22 – коршун, на с. 25 – дракон. Перекидываю страниц 20 и смотрю наугад: на с. 45 – тигрица, на с. 49 – коршун,  на с. 52 – слон и тигры, на с. 53 – волки. Снова пропускаю страниц 50 и вижу: на с. 101 – медведица и бешеный пёс, на с. 104 – дикий конь, росомаха и медведь, на с. 106 – выпь, на с. 111– хорёк, заяц, сороки, на с. 117 – “рыжие тюлени”, на с. 127 – гиены. Беру, наконец, с конца, и там всё то же: на с. 153 и 154 – один жираф, два носорога, буйвол и стая обезьян, на с. 157 – верблюд, на с. 160 – удавы, на с. 164 – псы и на с. 165 – вороны и сокол. В общем, по произведенному мною утомительному, но полезному подсчёту, на страницах “Жемчугов” г. Гумилёва фигурируют: 6 стай здоровых собак и 2 стаи бешеных, одна стая бешеных волков, несколько волков-одиночек, 4 буйвола, 8 пантер (не считая двух, нарисованных на обложке), 3 слона, 4 кондора, несколько “рыжих тюленей”, 5 барсов, 1 верблюд, 1 носорог, 2 антилопы, лань, фламинго, 10 павлинов, 4 попугая (из них один – антильский), несколько мустангов, медведь с медведицей, дракон, 3 тигра, росомаха и множество мелкой пернатой твари. Полагаю, что при таком неисчерпаемом обилии всех представителей животного царства, книге стихов г. Гумилёва правильнее было бы именоваться не “Жемчуга”, а “Зверинец”, бояться которого, конечно, не следует, ибо и звери, и птицы –  все, от пантеры до последней пичужки – сделаны автором из раскрашенного картона. И это, по-моему, безопаснее. Ибо за поддельных зверей и ответственности никакой не несёшь».
     Да, критик всласть порезвился и поёрничал, пылая жаждой потешить читающую публику. И не поленился, надёргав из «Жемчугов» свои подначки, сложить из них ядовитую юмореску. Вот, мол,  полюбуйся, любезный читатель, в каком неподражаемом «зверинце» царствует одержимый «картонными зверушками и пичужками» наш незадачливый поэт Николай Гумилёв! И до чего же он при этом комичен и потешен! Посмеёмся, позубоскалим вместе!
      Но смешон не Гумилёв, а сам критик! Никак не возьмёт в толк: из любого автора подобным методом можно смонтировать комикс и похлеще, выуживая из текста слова «в тему». Конечно, требуются и усидчивость, и трудолюбие, и главное – желание напакостить. Любого автора можно сделать таким образом  объектом для посмешища – были бы задор и злоба, сдобренные пошлостью и плохим вкусом. Чего-чего, а уж всего этого нашему критику не занимать!
     Хотя справедливости ради следует признать: да, в «Жемчугах» встречаются и слабые стихи, но есть и перлы.

       От зари
       Мы, как сны;
       Мы цари
       Глубины.

       Нежен, смел
       Наш размах,
       Наших тел
       Блеск в водах.

       Мир красив…
       Поспешим,
       Вот отлив,
       Мы за ним.

       Жемчугов
       И медуз
       Уж готов
       Полный груз.

       Поплывет
       Наш челнок
       Всё вперед
       На восток.

       Нежных жён
       Там сады,
       Ласков звон
       Злой воды.

       Посетим,
       Берега,
       Отдадим
       Жемчуга.

       Сон глубин,
       Радость струй
       За один
       Поцелуй.      

     За «эстетизм» и «экзотизм» Гумилёву доставалось от критиков до конца жизни.
     Бывший гимназист-двоечник, теперь с фанатичным усердием учился – «на великого поэта» и, конечно же, на «повелителя литературы». Вернувшись в 1908 году из Парижа, Гумилёв сближается с петербургскими поэтами, его принимают в «Вечера Случевского» – поэтический клуб, в котором состояли тогда И. Ф. Анненский, его сын В. И. Кривич. Гумилёв активно печатается в газетах и журналах, публикует стихи, рецензии. По настоянию Брюсова печатает прозу: рассказы «Дочери Каина», «Принцесса Зара», «Золотой Рыцарь», «Лесной дьявол». Уступив требованиям отца, поступает в Петербургский университет, но вместо занятий отправляется на два месяца в своё первое африканское путешествие.
     Вернувшись из Египта, с головой погружается в словесность. Его статьи замечают, имя узнают в литературных кругах, но этого Гумилёву мало. Его мечта по-прежнему «надменна и проста» – попасть на литературные «среды» в знаменитую «Башню» Вячеслава Иванова. Подлинные поэты, перед которыми преклоняются, к словам которых внимательно прислушиваются, чьи стихи у всех на слуху – там, в «Башне». Но как проникнуть в круг избранных? С улицы – невозможно. Допускают в святую святых только по личному указанию Вячеслава Иванова.
      И вновь везение! Публикации Гумилёва заинтересовали молодого литератора С. А. Ауслендера, племянника поэта М. Кузмина. Сергей Абрамович приглашает Гумилёва к себе. Тот прибывает с визитом словно гость из прошлого века – в своём знаменитом цилиндре и сюртуке. Хозяин дома опешил. Наверное, гость произвёл на него такое же впечатление, как позднее на А. Блока, который тогда заметит: «Странный поэт Гумилёв. Все люди ездят во Францию, а он в Африку. Все ходят в шляпе, а он в цилиндре. Ну, и стихи такие. В цилиндре».
     Гумилёв вошёл со своей обычной надменностью и, сняв пресловутый цилиндр, начал разговор таким тоном, словно беседу вели венценосные особы. Хозяин дома ошеломлён. Чтобы избавиться от странного гостя, извиняется: он вскоре должен уйти – ждут на «Башне». Глаза гостя загораются:
     – Возьмите меня с собой!
     – Это невозможно. Необходимо разрешение Вячеслава Ивановича.
     – Так позвоните ему.
     – Это невозможно! Решительно невозможно!
     – Отчего же? Всё возможно, если очень хотеть!
     Мало кому удавалось вынести натиск Гумилёва. Ауслендер позвонил и выпросил разрешение привести новичка.
     Потом они подружатся, и Ауслендер спустя годы напишет: «Его не любили многие за напыщенность, но если он принимал кого-нибудь, то делался очень дружественным и верным, что встречается, может быть, только у гимназистов. В нём появлялась огромная нежность и трогательность».
    Первый визит на легендарную «Башню» прошёл удачно, но начался с казуса. Они вышли на улицу, Ауслендер остановил извозчика и назвал адрес: Таврическая, 35. Извозчик заломил цену, которая показалась Ауслендеру слишком высокой. Он стал торговаться. Весьма темпераментно, привлекая внимание прохожих. Гумилёв по-французски (чтобы не понял возница) сделал приятелю замечание: «Торговаться с извозчиком – дурной вкус, не комильфо. Вспомните, куда мы едем –  в святая святых. Ауслендер прекратил торг, но оказалось, что у самого Гумилёва нет с собой ни копейки!
      – Значит, идём пешком, – язвительно заметил Ауслендер.
      – Не идём, а шествуем, – поправил Гумилёв. – Совершаем паломничество! В башню небожителей.
Прочитанное Гумилёвым стихотворение «В пустыне» приняли хорошо.

       Давно вода в мехах иссякла,
       Но, как собака, не умру:
       Я в память дивного Геракла
       Сперва отдам себя костру…

     Попросили  что-нибудь ещё. В конце вечера новичок поразил всех рассказами о путешествии в Африку. Прозвучал знаменитый «Жираф»:

          Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
          И руки особенно тонки, колени обняв.
          Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
          Изысканный бродит жираф.

          Ему грациозная стройность и нега дана,
          И шкуру его украшает волшебный узор,
          С которым равняться осмелится только луна,
          Дробясь и качаясь на влаге широких озёр.

           Вдали он подобен цветным парусам корабля,
           И бег его плавен, как радостный птичий полёт.
           Я знаю, что много чудесного видит земля,
           Когда на закате он прячется в мраморный грот.

           Я знаю весёлые сказки таинственных стран
           Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
           Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман,
           Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.

           И как я тебе расскажу про тропический сад,
           Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
           Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
           Изысканный бродит жираф.

     Внимая экзотическим рассказам, слушатели  были очарованы африканским жирафом, но никто и не подозревал, что стихотворение возникло до поездки в Африку – вдохновил жираф из парижского зоопарка.
     «Жираф» надолго сделался визитной карточкой Гумилёва, популярным, часто исполняемым романсом.
      Фантастичен и чудесен, как персонаж из волшебных сказок, бродит по экзотическому озеру Чад этот красавец жираф. Такой неожиданный и сверкающий в нашем сером мире серых вещей. Казалось бы, совершенно нереальные картины, первозданный, полный загадок и чудес феерический мир. Вдали Жираф подобен цветным парусам корабля. И бег его плавен, как радостный птичий полёт…
     Поэту искренне жаль каждого, кто не замечает этого чуда и «верить не хочет во что-нибудь, кроме дождя». Он зовёт человека очиститься от тяжёлого тумана, который так долго вдыхает, и поразиться: есть другой, огромный цветущий волшебный мир, и на Земле, где-то очень далеко, есть такие вот тропические сады, немыслимые травы, стройные пальмы, мраморные гроты…
     Доступ на заветную «Башню» открыт! Теперь Гумилёв регулярно участвует в литературных «средах» Вячеслава Иванова. Сбудется и другое желание: на «Башне» он вскоре познакомится с модным в то время Блоком. Через несколько месяцев тем же путём пройдёт и Мандельштам.
     Ещё одно знакомство – с  С. Городецким. Встретились в университете, где оба слушали лекции. Это знакомство сулило публикации – Городецкий создал кружок молодых поэтов и выпускал альманахи с их стихами. Но одно дело подчиняться  Брюсову или Вячеславу Иванову, другое – какому-то Городецкому! Гумилёв сам уже примеривается к трону литературного короля, мечтает о президиуме, о преданных поклонниках и учениках, исполненных священного трепета перед мэтром. Но понимает: знаний ещё маловато. Вместе с приятелями, молодыми литераторами А. Н. Толстым, П. П. Потёмкиным, С. А. Ауслендером, просит Вячеслава Иванова прочитать цикл лекций о стихосложении. Так возникает «Проакадемия», которую потом стали называть «Академией стиха» и «Обществом ревнителей художественного слова». Вначале занятия проходили на «Башне», после открытия журнала «Аполлон» – в редакции.
     Взгляды Иванова на искусство и поэзию Гумилёв не разделяет. Его цель – учиться у мэтра формальной теории и технике стихосложения. Вскоре признается: благодаря Иванову понял, что такое стих, в одном из писем назовёт его своим учителем.
     В это время зарождается  бунт Гумилёва против символизма. Молодого поэта раздражают «блоковские туманности, дионисийство Иванова», мистицизм символистов. Он рвётся создать новую, СВОЮ поэзию. И, конечно же, быть её предводителем.
     26 марта 1910 года  Вяч. Иванов прочитал доклад «Заветы символизма».  Взбунтовавшийся Гумилёв стал опровергать ключевые позиции доклада. На следующем заседании полемика продолжилась. Слушатели раскололись: часть поддержала Гумилёва. Тот торжествовал: есть единоверцы, готовые идти за ним как за лидером!
     Этот бунт не испортил отношения с В. И. Ивановым. Гумилёв продолжал регулярно бывать на «Башне» и даже приглашал Вячеслава Ивановича в новое африканское путешествие. Иванов, в свою очередь, принял сторону Гумилёва в ссоре и дуэли с М. Волошиным.
      Отношения с Брюсовым тоже не менялись. Вышел третий сборник Гумилёва – «Жемчуга» с посвящением учителю. Валерий Яковлевич откликнулся поощрительной рецензией: «Окреп, стал утончённо-звучащим стих!». Гумилёв доволен. Учитель признаёт как раз то, к чему он так упорно стремился.
      Но отмечено и не очень приятное: стихи не блещут новизной. И отсутствует «своя манера письма – заимствованы приёмы техники предшественников». Однако Брюсов хвалит поэта за то, что «сумел   усовершенствовать, развить, углубить» их. И, как бы смягчая удар, замечает: неуёмное искание новых форм слишком часто ведёт к плачевным неудачам. Брюсов, словно предвидя создание акмеизма, предостерегает ученика от этого шага. Могла не понравиться Гумилёву и другая  фраза. Рассуждая о развитии поэзии, Брюсов утверждает: «Будущее явно принадлежит какому-то еще не найденному синтезу между “реализмом” и “идеализмом”. Этого синтеза Н. Гумилёв ещё не ищет».
     То ли упрёком, то ли похвалой, то ли скрытой иронией звучат слова Брюсова о поэтическом мире Гумилёва. «Его поэзия живёт в мире воображаемом и почти призрачном. Он явно чуждается современности, сам создаёт для себя страны и населяет их сотворёнными им самим существами: людьми, зверями, демонами. Страна Н. Гумилёва – это какой-то остров, где-то за “водоворотами” и “клокочущими пенами” океана. Там есть пленительные всегда “ночные” или вечно вечереющие горные озёра. Кругом “рощи пальм и заросли алоэ”, но они полны “мандрагорами, цветами ужаса и зла”. По стране бродят вольные дикие звери: “царственные барсы”, “блуждающие пантеры”, “слоны-пустынники”, “легкие волки”, “седые медведи”, “вепри”, “обезьяны”».
     Гумилёв откликнулся благодарным письмом. Назвал отзыв учителя  лестным для себя, как бы не замечая  тактичных замечаний Брюсова о заимствованиях, банальностях, всё том же «зверинце», об отсутствии новизны в приёмах стихосложения.
      «Дорогой Валерий Яковлевич, не только долг благодарности за Ваш более чем лестный для меня отзыв заставляет меня писать Вам, но и желание договорить хоть прозой то, что я не сумел вложить в стихи, показать, что не напрасно Вы оказали мне честь, признавая своим учеником, что я тоже стремлюсь к указанному Вами синтезу, но по-своему, осторожно, может быть даже слишком...»
     В апреле 1911 года на заседании Общества ревнителей художественного слова Гумилёв читает поэму «Блудный сын». Вячеслав Иванов, окружённый почтительными учениками, подверг поэму полному разгрому. Выступление было настолько грубым и резким, что друзья Гумилева покинули «Академию».  Причина нападок Иванова, возможно, в том, что блудный сын удивительно похож на него самого, а описание античных праздников напоминает атмосферу «Башни», где часто свершались пышные пиршества в честь Диониса. И уж никаких сомнений: Гумилёв изображён рабом, прислуживающим Вячеславу Ивановичу и его приближённым:

       Ты, Цинна, смеешься? Не правда ль, потешен
       Тот раб косоглазый и с черепом узким?

     Анна Ахматова, непревзойдённый мифотворец, талантливо представляла мучениками за идею не только саму себя, но и Николая Степановича: «Разрыв с “Башней” начался, по-видимому, с печатного отзыва Г<умилё>ва о «Cor Ardens» на страницах “Аполлона”… В. Иванов ему чего-то в этой рецензии не простил. Когда Н<иколай> С<тепанович> читал в Академии стиха своего ”Блудного сына”, В<ячеслав> обрушился на него с почти непристойной бранью. Я помню, как мы возвращались в Царское, совершенно раздавленные происшедшим, и потом Н<иколай> С<тепанович> всегда смотрел на В<ячеслава> И<ванова> как на открытого врага».
      Рецензия Гумилёва на книгу Вяч. Иванова была действительно злой и острой. Гумилёв утверждал:   «Вяч. Иванова отделяет «неизмеримая пропасть <…> от поэтов линий и красок, Пушкина или Брюсова, Лермонтова или Блока».
     Версия Анны Андреевны выглядела бы красивой, трогательной и романтичной, если бы не одно обстоятельство: гумилёвская рецензия появилась лишь через полгода, после нападок Иванова на «Блудного сына». Что касается  «всегда смотрел на В<ячеслава> И<ванова> как на открытого врага» – тоже выдумки. Например, в 1912 году Гумилёв поддержал Вяч. Иванова в критике своего соратника С. Городецкого, а на «Башню» продолжал ходить как ни в чём не бывало. Скорее, сама Анна Андреевна всегда смотрела на Вячеслава Иванова как на открытого врага. Даже через полвека, когда со смерти Иванова пройдёт 15 лет, она его, как и многих, не простит. Напишет: «Вячеслав был не Великолепный и не Таврический (это он сам про себя придумал), а “ловец человеков”, и лучше всего о нём написал Бердяев («Автобиография»). Н. В. Н<едоброво>, который был на “Башне” в неизменном фаворе, и Блок, которого Вяч<еслав> в глаза называл соловьём, оба знали о нём очень много и не верили ни единому его слову <…> Нас (тогдашнюю молодёжь) забавляло, как этого совершенно здорового 44-лет<него> человека, которому предстояло прожить до 1949 года, холили седые дамы и М. М. Замятнина сбегала с “Башни” чтобы пледом укутать ноги Учителя (в апреле месяце)… Он “играл” кого-то, кто никогда не существовал и, по-моему, не должен был существовать».
     Конфликт между Гумилёвым и «башенным небожителем» меньше всего был личным. Они радикально расходились во взглядах на поэзию. Другая причина – открытое стремление Гумилёва потеснить Вячеслава Ивановича, стать главным повелителем «литературного цеха». К тому времени он посчитал, что уже готов к этой титульной роли.
     Времени на университет нет, и Гумилёв оставляет учёбу. Все силы брошены на самоутверждение в качестве мэтра. 20 октября 1910 года – первое собрание «Цеха поэтов», нового литературного объединения, созданного Н. С. Гумилёвым и С. М. Городецким в противовес «Башне».
     В ту пору Гумилёва тревожат мысли о порочности человека, его вине перед Богом, о собственной греховности. Искушение, гордыня, соблазны, которым он не раздумывая поддавался всю жизнь, и расплата за них будоражат его поэтическое воображение. В молодости поэт даже заигрывал с низвергнутым из рая Люцифером, пожелавшим стать равным Богу. Гумилёв называл его своим другом:

         Пять коней подарил мне мой друг Люцифер.
         И одно золотое с рубином кольцо.
         Чтобы мог я спускаться в глубины пещер
         И увидел небес молодое лицо…

Но последним, коварным, подарком, оказался шестой конь.

       «И отчаянье было названье ему»...

      Такая вот расплата за дружбу с бывшим херувимом!
      В 1909 году он публикует сонет «Потомки Каина». Резкий и беспощадный приговор своему поколению да и себе самому. Всё чаще людям, как некогда Каину, стыдно и боязно взглянуть на Бога, не отводя глаз. Прямо и честно. Потупленный взгляд Каина, что принёс когда-то неугодные Богу дары, стоил ему и всем его потомкам отлучения от жизни в раю.
     Но своё земное счастье люди обрели. Счастье, обернувшееся скорбью, новыми грехами, соблазнами, искушениями… Как некогда Адам и Ева, люди начинают познавать земную жизнь, её беды и радости.

       Для юношей открылись все дороги,
       Для старцев – все запретные труды,
       Для девушек – янтарные плоды…
    
     Но мир этот оказался к ним беспощадным и суровым. Вот почему болит и скорбит душа. Люди  начинают ощущать себя заблудившимися, кем-то оставленными, ненужными, измученными в тяжких трудах. А главное – незащищёнными. Их отчаяние сродни тому, которым «одарил» грешного поэта  Николая Гумилёва шестой, дьявольский конь Люцифера. И вот она – кара! Расплата всех потомков Каина и, стало быть, его личная.
Гумилевская…
     Покинутость.
     Незащищённость.
     Потерянность.
     Одиночество.
     Неприкаянность (не от «Каина» ли это слово?!). 
Но тлеет ещё у потомков Каина слабая надежда. И мелькает проблеск «неожиданного разрешения», жажда «увидеть небес молодое лицо». И чьи-то руки – может быть, среди них и рука нашего поэта – непроизвольно нет-нет да и складывают крест, будто бы моля Спасителя о помощи…

       Но почему мы клонимся без сил?
       Нам кажется, что Кто-то нас забыл,
       Нам ясен ужас древнего соблазна,
       Когда случайно чья-нибудь рука
       Две жердочки, две травки, два древка
       Соединит на миг крестообразно.

Возвращение к Богу грезится во сне даже первому грешнику Адаму, отцу Каина:
   
Устанет и к небу возводит свой взор,
Слепой и кощунственный взор человека:
Там, Богом раскинут от века до века,
Мерцает над ним многозвёздный шатёр.
Святыми ночами, спокойный и строгий,
Он клонит колена и грезит о Боге…