Николай Гумилёв. Вызов судьбе. Полный текст

Борис Подберезин
Издательство «Jumi»
Рига, 2014 г.
ISBN 978-9984-30-240-9   


Книга написана в соавторстве с Александром Гусевым


  «Конквистадор в панцире железном», отважный покоритель экзотической Африки, отчаянный охотник на львов и леопардов, неутомимый донжуан, бесстрашный воин, беспредельно влюблённый в свою музу поэт…
Такой Николай Гумилёв кочует из книги в книгу. К этому  яркому живописному образу мы давно привыкли. Портрет правдивый, но фотографически плоский. Нерасшифрованный. За кадром, как правило, остаётся главное: почему так несчастлив и фатально сокрушаем, столь
одинок и  непредсказуем этот странный человек с трагической судьбой?
     По-своему отвечают на этот вопрос А. Гусев и Б. Подберезин, пытаясь  разгадать психологию личности, тайны души, жизненной философии и мировосприятия поэта, стремясь осмыслить: из чего возник столь загадочный и противоречивый портрет.
     Разгадки, догадки, версии авторов делают их книгу увлекательной и неожиданной для поклонников творчества Н. Гумилёва.









                Разве не хорошо сотворить свою               
                свою жизнь, как художник творит 
                картину, как поэт создаёт поэму?               
                (Из письма Н. С. Гумилёва В. Е. Аренс)


 
Глава 1

СОТВОРИТЬ СЕБЯ!

      Ближе к ночи над Кронштадтом нависли тяжёлые тучи. А потом разыгралась буря. Свирепая и небывалая даже для здешних краёв. Этой ночью, 3(15) апреля 1886, года в семье корабельного врача Степана Яковлевича Гумилёва родился мальчик.
      Говорят, няня под истошный вой ветра и громыханье ставень, крестясь, причитала:
      – Господи, Матерь Святая заступница, спаси и сохрани!
    Предрекла:
     – Видно, лихая жизнь будет у мальчонки.
     У Гумилёвых уже были дети: Александра, от первого брака, и Дмитрий – от второй жены Анны Ивановны Гумилёвой. Почему-то она была уверена: теперь наверняка – девочка. Заранее приготовила приданое розового цвета. Пришлось срочно подыскивать новое.
       Степан Яковлевич вышел в отставку, семья перебралась в Царское Село, но надежды на семейную идиллию рухнули: малыш Коля постоянно держал родителей в страхе и тревоге – рос хилым, болезненным. Даже на втором году жизни не мог стоять в кроватке. Боялся любого шума, и, случалось, ребёнку закладывали уши ватой и даже днём окна его комнаты закрывали ставнями. Мальчика неотступно мучили необъяснимые головные боли, он плохо говорил – шепелявил и не мог произнести все буквы. Спустя много лет Николай Гумилёв вспоминал: «Меня очень баловали в детстве. <…> Больше, чем моего старшего брата. Он был здоровый, а я – слабый и хворый. Ну, конечно, моя мать жила в вечном страхе за меня и любила меня фантастически…».
   Страдал Коля от своей хилости не только физически. Обидно было во всём уступать сверстникам. Любое поражение в играх оборачивалось страданием.
Семи лет упал в обморок, когда, состязаясь в беге, соседский мальчишка обогнал его. Мириться с этим было горько. И он, заносчивый, обуянный гордыней, ополчается на самого себя, на жалкую свою судьбу, сулящую одни унижения и утраты. Бросает ей отчаянный вызов – он сделает всё для преображения из заморыша и рохли в героя.
     «Не отметай героя в своей душе. Храни свято свою высшую надежду».
Ещё не скоро прочтёт он это у Ницше и примет как напутствие. Но уже сейчас, не умея выразить словами, он подспудно осознает главную формулу своей жизни: человек есть то, что должно быть преодолено.
     И решит твёрдо, бесповоротно: телесная немощь послана ему как испытание, укрепляющее дух. Жертвенность – путь, предназначенный для него Богом.
     И он сотворит себя сам – НОВОГО! Победит все эти мерзкие страхи. Поэтому самоистязание  для него – чуть ли не смысл жизни. Он откроет и примет его для себя навеки, ещё не ведая ни о Ницше, ни о ницшеанстве. С яростью, безжалостно сотрёт в порошок того боязливого заморыша из детства, которого он и знать не хочет, а возродится могучим, готовым на подвиги рыцарем.
     Идея преодоления становится главной в его судьбе. И ещё – идея ВЫБОРА, всегда экстремального, жертвенного и бескомпромиссного.
     Через много лет Николай Гумилёв раскроет этот секрет Ирине Одоевцевой: «Я мучился и злился, когда брат перегонял меня в беге или лучше меня лазил по деревьям. Я хотел всё делать лучше других, всегда быть первым. Во всём. Мне это, при моей слабости, было нелегко. И все-таки я ухитрялся забираться на самую верхушку ели, на что ни брат, ни дворовые мальчики не решались. Я был очень смелый. Смелость заменяла мне силу и ловкость».
     Каждый  настолько лишь человек, насколько побеждает свой страх.
     Этому своему девизу он не изменит никогда. С годами его бесстрашие примет гротескные формы. Так же, как и упорство. В детских забавах с братом Коля всегда требовал роль вожака. Старший брат подначивал:
     – Зря ты думаешь, что все будут подчиняться тебе.
     – Будут! Я заставлю.
     Упорство и воля…
  Сотворяя собственное «Я», он учился возводить их в наивысшую степень. Это была магическая, дьявольская ВОЛЯ, та самая, о которой говорил Заратустра: «Новой воле учу я людей. Вы уже больше не способны созидать дальше себя, и потому вы негодуете на жизнь и землю».
     В юности Гумилёв прочитал «Портрет Дориана Грея» и вообразил себя лордом Генри. Внешность сделалась для него своеобразным идолом, наделённым сверхъестественной и роковой силой. Но тут обнаружилось, что и в этом природа обошлась с ним предательски. Он был чудовищно некрасив: неестественно вытянутый вверх череп, бесформенный мягкий нос, бесцветные губы. Несуразность лица дополнялась косоглазием и шепелявостью. Мириться с этим для болезненно самолюбивого Гумилёва было невыносимо. Он запирался в своей комнате, становился перед зеркалом и «гипнотизировал» себя, чтобы стать красавцем. Спустя годы признался: «Я твёрдо верил, что силой воли могу переделать свою внешность. Мне казалось, что с каждым днём я становлюсь немного красивее».
      И он добился невозможного – переиначил, преобразил свой облик!
Уродство превратил в изящество. Научился, иронизировать над своей внешностью, как мальчишкой Пушкин: «… мой рост с ростом самых долговязых не может равняться; …сущая обезьяна лицом…» Лицо – ладно, но долговязым Николай был точно не под стать Пушкину. Это радовало.
     В будущем современники Гумилёва заговорят в своих мемуарах о сущих чудесах: вмиг могли стать незаметными косоглазие, нелепо сужающийся клоунским колпаком череп, смешная шепелявость, вытянутая вверх, будто щипцами, физиономия. Потом кто-то сострит: лицо нильского крокодила. Но наступает момент, и вспыхивает, как по волшебству, удивительно ясный, волевой, обжигающий взгляд, являются безупречная выправка, точёные артистические руки, сильный мужественный голос, и очарование этим обликом долго не покидает всех, кто рядом.
      Гумилёв – идеальная модель для психоаналитиков и поклонников Фрейда: вся его личность сформировалась из детских комплексов. Но произошло это не благодаря законам психоанализа – он сам сотворил в себе своего кумира, сам себя сделал. «Приказал» слабому, болезненному мальчику стать бесстрашным путешественником, исследователем экзотической Африки, отчаянным охотником на львов и леопардов, бесстрашным уланом на войне. «Повелел»  некрасивому, нескладному мужчине превратиться в Дона Жуана, стать покорителем бесчисленных женских сердец.    
      Гумилёв говорил Георгию Иванову: – Право называться поэтом принадлежит тому, кто не только в стихах, но и в жизни стремится быть лучшим, первым, идущим впереди остальных. Быть поэтом достоин только тот, кто яснее других сознавая человеческие слабости, эгоизм, ничтожество, страх смерти, на личном примере, в главном или в мелочах, силой воли преодолевает «Ветхого Адама».   
     Сказанное И. А. Бродским – «Человек есть то, что он читает» относится и к Гумилёву. В детстве увлекался приключенческими романами – Фенимор Купер, Майн Рид, Луи Буссенар, Жюль Верн, Гюстав Эмар. Мальчика завораживали подвиги не знающих страха героев и отчаянных, дерзких путешественников. Это они его кумиры, его идеалы! А смысл жизни – достижение этих идеалов. Спустя много лет современники дивились, с каким упоением тридцатилетний Гумилёв перечитывал Майн Рида.
     Дивиться будут и тому, как дух его персонажей, как и героев Фенимора Купера, Стивенсона, дух флибустьеров и авантюристов, так часто витал в красочной, напористой, несколько театральной и декоративной гумилёвской поэзии и прозе. Всю жизнь он не расставался с книжными кумирами своего детства. Навсегда осталось что-то мальчишеское в его восприятии мира – такого пронзительного, насыщенного, колоритного, не допускающего серости. Мира храбрых и сильных, отчаянных и неукротимых. «Обман жизни – в её серости, бескрасочности», – утверждал он.
      Юношей пробовал осилить Пушкина, Шекспира. Искал своё. Германн покорил волей, дьявольским упорством и дерзостью на пути к цели. Стихи поначалу недооценил. Зато влюбился в  Печорина. Вот кто был и красив, и циничен, и храбр, и коварен, и чертовски притягателен для женщин!
      В Печорине его в одинаковой мере пленяло всё – и рыцарское, и демоническое: изящество и коварство, презрение к людям и неоглядная храбрость, саркастичность и острый ум, умение унизить и обаять, тяга к риску и расчётливость, цинизм и щедрость души, безжалостность и самобичевание, равнодушие и бешеный темперамент, самолюбие и самоирония, мстительность и великодушие, стремление влюбить в себя женщину и бросить её, как цветок на пыльной дороге, гордыня и одиночество, зависть и широта души, презрение к смерти и кипение страстей, склонность превращать жизнь в спектакль и издеваться над пошлостью и серостью бытия, невозмутимость, боль неудовлетворённости…   
     Печориным воображал себя сам Лермонтов, а вслед за ним, конечно, и Гумилёв. Вплоть до того, что мечтал сделаться непревзойдённым наездником, не хуже Печорина.
     Гамлет, «голубь мужеством», раздражал слабостью духа, колебаниями.
Вопроса «быть иль не быть» – для него, Николая Гумилёва, не существовало никогда.
БЫТЬ! Всегда БЫТЬ!
      В детстве перечитал всё, что было дома и у друзей. Родителям пришлось выпрашивать книги у знакомого букиниста.
     Настало время – поступил в гимназию. И вновь подножка судьбы: мальчик не тянул учебной нагрузки, отставал от сверстников, усилились головные боли. Отец посоветовался с коллегами-докторами, те рекомендовали перевести Колю на домашнее обучение. После переезда семьи в Петербург Гумилёва снова отдали в гимназию. Нравились ему лишь история и география. Языки не давались. Коля толком не освоил даже правописания, не говоря уже о французском и древнегреческом, а учитель математики  лишь разводил руками, как в своё время учитель Пушкина.  Назначали переэкзаменовки, оставляли на второй год.
     «Учился я скверно. Я даже удивляюсь, как мне удалось кончить гимназию. Я ничего не смыслю в математике, да и писать грамотно не научился».
     Но вот что интересно: самолюбие грядущего «сверхчеловека» от этого ничуть не страдало: ни сейчас, ни в будущих провалах по части школьного и университетского ученья.
     Мальчик рос тихим, замкнутым. Общения с другими детьми избегал, играл в основном с братом. У него была изощрённая фантазия, и он постоянно придумывал невероятные истории. То ему грезилось, что у домашней кошки вырастут крылья и она улетит, как птица, то видел в себе способности к волшебству и творил воображаемые чудеса. Хвалился, что словом может остановить дождь.
     Ему всегда было скучно иметь дело с человеком, какой он есть в действительности. Человек для него, повторимся, есть то, что он сам из себя сотворил…  И он творил с подлинно гумилёвским упорством, волей.
Наверное, поэтому с детских и юношеских лет он предстаёт рыцарем, героем, умеющим только сражаться, «дрессировать», дисциплинировать других и себя, повелевать, принимать экстремальные, порой жёсткие и безжалостные решения и не покоряться чужой воле.
     У него такое ощущение, будто в детстве вообще не было его, сегодняшнего, – жил кто-то другой, непохожий,  ещё не рождённый. Потом он скажет:

       Память, ты рукою великанши
       Жизнь ведёшь, как под уздцы коня,
       Ты расскажешь мне о тех, что раньше
       В этом теле жили до меня.

       Самый первый: некрасив и тонок,
       Полюбивший только сумрак рощ,
      Лист опавший, колдовской ребёнок,
      Словом останавливавший дождь.

      Дерево да рыжая собака –
      Вот кого он взял себе в друзья,
      Память, память, ты не сыщешь знака,
      Не уверишь мир, что то был я.

     Всегда любил свои детские годы. Воспоминания о них называл «погружением в прошлое». Ирина Одоевцева рассказывала, как завораживали нашего героя эти «погружения» – менялся голос, теплели глаза. Как Лермонтов или Байрон, он мог о себе сказать: «Моя душа, я помню, с детских лет чудесного искала».
     В 1900 году у Дмитрия, старшего брата, обнаружили туберкулёз. Врачи советовали сменить климат, и семья переехала в Тифлис (Тбилиси). Всё здесь пленяло воображение: старый город, разбегавшийся живописными ручейками извилистых улочек, нестройный гул экзотического базара, величественная красота кавказских вершин. Николай проехал по Военно-Грузинской дороге, которая хранила следы от карет  Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, помнила Печорина…
      Стихи Гумилёв писал и раньше, но здесь поэзия поманила с новой силой.
      Всё ближе становился Лермонтов. Николай с удивлением и восторгом обнаруживал удивительные совпадения. Та же тягостная зацикленность на собственной внешности у мальчика Лермонтова. Как и Гумилёв, тот тяжко страдал от своей некрасивости, неуклюжести. Туловище плоское и широкое, ноги короткие и кривые. А волшебство начиналось, когда вспыхивали магические лермонтовские глаза…
     М. Е. Меликов, художник-живописец: «Приземистый, с большой головой и бледным лицом, он обладал большими карими глазами, сила обаяния которых до сих пор остаётся для меня загадкой. Глаза эти, с умными, чёрными ресницами, делавшими их ещё глубже, производили чарующее впечатление на того, кто бывал симпатичен Лермонтову. Во время вспышек гнева они были ужасны. Я никогда не в состоянии был бы написать портрета Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица…».
     Та же безудержная храбрость и полное презрение к смерти. «…Если будет война, клянусь вам Богом, – говорил Лермонтов, – буду всегда впереди».
 И был! На кавказской войне князь В. Голицын представлял Лермонтова к награде Золотой шпагой – «За храбрость», а также к орденам Владимира и Св. Станислава.
     И Гумилёв, сражаясь в Первую мировую, удостоился двух Георгиевских крестов и ордена Св. Станислава – тоже за храбрость.
     Мальчиками с хилым здоровьем оба в своё время  посетили Кавказ и очаровались. Оба не дрогнув подставляли свою грудь под пули на дуэлях.
Обоих на протяжении всей жизни объединяют блуждания «над бездной смерти роковой», непреодолимая тяга к гибельной черте. В посвящении к своему первому рукописному сборнику «Горные ущелья» Гумилёв чётко обозначает эту сладостную смертоносную черту своей жизни – она восхищает и манит его:       I

       Люблю я чудный горный вид,
       Остроконечные вершины,
       Где каждый лишний шаг грозит
       Несвоевременной кончиной.

       II

       Люблю над пропастью глухой
       Простором дали любоваться
       Или неверною тропой
       Всё выше-выше подниматься.

       III

       В горах мне люб и Божий свет,
       Но люб и смерти миг единый!
       Не заманить меня вам, нет,
       В пустые, скучные долины.

     Трудно не уловить здесь «лермонтовское» – неприятие обывательской скуки, жертвенное стремление бросить вызов губительно опасным жизненным бурям. И почтительное подражательство кумиру – в слоге, ритмике, в самой тональности и манере стихосложения.
     8 сентября 1902 года – особенный день! В газете «Тифлисский листок» появляется стихотворение за подписью Н. Гумилёв. И снова – лермонтовские мотивы, интонации: ранняя усталость души, одиночество, разлад с обществом,  разочарованность, крушение идеалов. Всё это, конечно, как и у Лермонтова, напускное, не выстраданное – поза, дань романтической моде, юношеский максимализм и, конечно же, байронизм, которым был одержим  Лермонтов, дерзко и страстно возвещая: 

       И Байрона достигнуть я б хотел.
       У нас одна душа, одни и те же муки,
       О если б одинаков был удел.

Разве  Гумилёв не мечтал о подобном уделе, о жертвенных муках…

       Я в лес бежал из городов,
       В пустыню от людей бежал…
       Теперь молиться я готов,
       Рыдать, как прежде не рыдал.

       Вот я один с самим собой…
       Пора, пора мне отдохнуть:
       Свет беспощадный, свет слепой
       Мой выпил мозг, мне выжег грудь.

       Я грешник страшный, я злодей:
       Мне Бог бороться силы дал,
       Любил я правду и людей;
       Но растоптал я идеал…

       Я мог бороться, но как раб,
       Позорно струсив, отступил
       И, говоря: «Увы, я слаб!» —
       Свои стремленья задавил…

       Я грешник страшный, я злодей…
       Прости, Господь, прости меня.
       Душе измученной моей
       Прости, раскаянье ценя!..

       Есть люди с пламенной душой,
       Есть люди с жаждою добра,
       Ты им вручи свой стяг святой,
       Их манит и влечет борьба.
       Меня ж прости!..

Мы видим, как начинающий поэт ищет своего лирического героя, пытается обрести поэтический язык. Но пока ему это плохо удаётся. И на выручку снова и снова приходит Лермонтов. Он слышен чуть ли не в каждой строке так же сильно и явственно, как в поздней «африканской поэме» – «Мик».
     Пройдёт время, и лирический герой Гумилёва из «уставшего от жизни» и бегущего от борьбы юноши превратится в бесстрашного «конквистадора в панцире железном», в мужественного капитана, который

       ...бунт на борту обнаружив,
       Из-за пояса рвёт пистолет,
       Так, что сыпется золото с кружев,
       С розоватых брабантских манжет.

     Слаще всех наук была для него «наука страсти нежной». Её он усваивает быстро, играючи. Являются и быстро улетучиваются одна за другой возлюбленные. Мелькают, как яркие бабочки, не оставляя глубоких следов. Этот «Квазимодо» обладает сумасшедшей притягательной силой для женских сердец, особенно для юных красавиц. Отношение к женщине у него, как он выразится позже, вполне ницшеанское – в высшей степени презрительное, высокомерное, насмешливое и безжалостное. Печорин оказался здесь достойным ментором.
      Но маска романтического любовника нравится. И он, набивая руку, не забывает оставлять нежные признания в девичьих «альбомах для излияний души». Очень похожие на те, что дарили своим чаровницам и Пушкин, и Лермонтов.

      Я песни слагаю во славу твою
      Затем, что тебя я безумно люблю,
      Затем, что меня ты не любишь.
      Я вечно страдаю и вечно грущу,
      Но, друг мой прекрасный, тебя я прощу
      За то, что меня ты погубишь.
      Так раненный в сердце шипом соловей
      О розе-убийце поёт всё нежней
      И плачет в тоске безнадежной,
      А роза, склонясь меж зелёной листвы,
      Смеётся над скорбью его, как и ты,
      О друг мой, прекрасный и нежный.

Вряд ли уместно искать поэтические достоинства в этих альбомных пошленьких виршах с неизменным набором обязательных штампов – «безумно люблю», «вечно страдаю и вечно грущу»…
     Что поделаешь – мода.
      В Тифлисе брат познакомил Николая со своим одноклассником Борисом Леграном. Борис увлекался философией, бредил модным в то время Ницше, мог говорить о нём со своим новым другом бесконечно. Гумилёв принял Ницше сразу и безоговорочно, так горячо, будто давно жаждал этой встречи. Искал единомышленника, который  подтвердит и благословит его собственные искания и устремления. В речах Заратустры он находил подтверждение и оправдание своим самым сокровенным мыслям, всему, что тревожило и мучило. Прочитав знаменитое Amor fati (любовь к року, лат. – Авт.) – Ницше трактовал его как радостное принятие судьбы сверхчеловеком, – Гумилёв был потрясён. Ведь идею эту лелеял в своей душе он сам! Так совпадала она с его кредо принятия сильным человеком своей трагической судьбы! Уже в первом сборнике он поместит стихотворение «Песнь Заратустры». Потом появятся «Людям настоящего», «Людям будущего». Герой гумилёвской повести «Весёлые братья» берёт в дорогу только самое необходимое: зубную щётку, сотню папирос и томик Ницше. Ницшеанские мотивы будут звучать у него постоянно. Впрочем, люди, близко знавшие Гумилёва, утверждали, что его ницшеанство было во многом показным. И будто слова «Люди, не умеющие переносить несчастие, возбуждают во мне презрение, а не сочувствие» – позёрство.
      Возможно. Гумилёв  и вправду был позёром. Показушность, рисовка – без этого он обходился редко.
     Ирина Одоевцева подметила весьма проницательно: «Я поняла, что Ницше имел на него огромное влияние, что его напускная жестокость, его презрение к слабым и героический трагизм его мироощущения были им усвоены от Ницше. <...> Но я знала, что это только поза, только игра в бессердечие и жестокость, что на самом деле он жалостлив и отзывчив. И даже сентиментален».
     Да, проповеди Заратустры нередко руководят его поступками и чувствами. Только это не банальное подражание – как, например, Печорину. Гумилёв не копировал, а прочно и навсегда совпал с Ницше, принял его как духовного брата!
     Конечно, бывал и жалостлив, и отзывчив, случалось. Но разве доброе не уживалось в его идеях, поступках и делах с жестоким, беспощадным, злобным, бесчеловечным?!
     Не бросал вызов судьбе?
     Не рвался на войну?
     Не стремился презирать женщин?
     Не готов был на жертвы?      
     Не ликовал под пулями?         
     Признаем – с течением лет Гумилёв несколько заигрался в ницшеанство. Случалось, перегибал палку, перебарщивал – слишком уж старался не отступать от заветов Заратустры. Получалось наигранно, а временами даже комично. Но такой это был человек – не умел и не хотел изменять своим принципам, даже в том случае, если они уже были не актуальны и даже  опасны.
      Конечно, во времена юности Гумилёва Ницше оставался бесспорным кумиром для многих гуманистов и светлых людей. Свою дань ему отдали и молодой Горький, и Маяковский.
      Но у них был свой Ницше! Провозвестник грядущего совершенного, готового к подвигу человека, презирающего  жалкую и самодовольную толпу, певец борьбы за величие и свободу духа, поэт, герой и философ-романтик!
     Разве не исповедует идеалы Ницше горьковский «сверхчеловек» Данко, жертвующий для спасения соплеменников своим сердцем?!
     А люди из племени Данко – не те трусливые и неблагодарные ничтожества, недочеловеки, о которых вещает и которых презирает Заратустра? «Разве ваша душа не есть бедность и грязь и жалкое довольство собою?»
     Соплеменники Данко даже не заметили его жертвы для спасения их от гибели. А на его пылающее, упавшее на землю сердце кто-то, «осторожный, боясь чего-то,  наступил ногой… И оно, рассыпавшись в искры, угасло. А люди? – облегчённо вздохнули!»  Что делать со смелым, мятежным, зовущим куда-то сердцем – им, трусливым, осторожным созданиям – без пламени в душе. Ведь они даже не заметили, что их посетило великое чудо – сверхчеловек!
     Подлинный дифирамб самому Ницше – горьковская поэма «Человек»!
«Идёт он, орошая кровью сердца свой трудный, одинокий, гордый путь, и создаёт из этой жгучей крови – поэзии нетленные цветы… Идёт! В груди его ревут инстинкты; противно ноет голос самолюбья, как наглый нищий, требуя подачки… Он знает всех в своей бессмертной свите, и, наконец, ещё одно он знает – Безумие… Крылатое, могучее, как вихрь, оно следит за ним враждебным взором и окрыляет Мысль своею силой, стремясь вовлечь её в свой дикий танец…»
     Иные полагали: чтобы соответствовать Ницше, поэту надо было орать, рвать на груди рубашку, кататься в истерике, бунтовать, давать «пощёчину общественному вкусу» и «сбрасывать Пушкина с парохода современности». Следовало ощущать себя Заратустрой: «И всё-таки я самый богатый и самый завидуемый – я самый одинокий!»
      Маяковский – «сегодняшнего дня крикогубый Заратустра» – это умел! На равных вести разговор с солнцем умел тоже.
Сравним.
      «И в одно утро поднялся он (Заратустра. – Авт.) с зарёю, стал перед солнцем и так говорил к нему: “Великое светило”…» (Ницше).

       Кричу кирпичу,
       слов исступлённых вонзаю кинжал
       в неба распухшего мякоть:
       «Солнце!
       Отец мой!
       Сжалься хоть ты и не мучай! ( Маяковский). 


     Как и Ницше, о войне, идущих в атаку солдатах, обретающих бессмертие, он говорил то с восторгом, то, вступая с ним в полемику, с ужасом.
 Он и самому Ницше бросал вызов!

       Слышите!
       Каждый,
       ненужный даже,
       должен жить;
       нельзя,
       нельзя ж его
       в могилы траншей и блиндажей
       вкопать заживо –
       убийцы! 

     Как и Заратустра, лирический герой Маяковского – «златоустейший»! И безмерно в себя влюблённый. Всё, происходящее с ним, – самое важное в мире. Остальное – ничто.

  Я знаю —
  гвоздь у меня в сапоге
  кошмарней, чем фантазия у Гёте!
  Славьте меня!
  Я великим не чета.
  Я над всем, что сделано,
  ставлю «nihil» («Ничто», лат. – Авт.).
      А Заратустра говорил так: «Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке! Сверхчеловек – смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: да будет сверхчеловек смыслом земли! Я заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! »
      И Маяковский  снова вторит:

       И он,
       Свободный,
       ору о ком я,
       человек – придёт он,
       верьте мне,
       верьте!

Он и с Богом на короткой ноге – как с Солнцем. Кощунствует, по-ницшеански дерзит:

         Я думал ты – всесильный божище,
        А ты недоучка, крохотный божик.

Издевательски объявляет Бога поклонником своих стихов…

       И Бог заплачет над моей книжкой!
       Не стихи – судороги слипшиеся комом;
       И побежит по небу с нею под мышкой
       И будет, задыхаясь, читать своим знакомым.

     Однако увлечение ницшеанством у Горького и Маяковского было недолгим, в то время как для Гумилёва оно превратилось в пожизненную ношу, в религию, от которой он старался не отступать.
     Воистину ницшеанское у Гумилева – его читатели, «сильные, злые и весёлые», «убивавшие слонов и людей», верные «нашей планете, сильной, весёлой и злой» (ср. с верностью земле, проповедуемой Ницше). Равно как и сам поэт:

Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать что надо.

         *     *     *
     К 1903 году старшего брата врачи признали здоровым, и семья из Тифлиса переехала в Царское Село. Братья Гумилёвы поступили в Николаевскую Императорскую гимназию. Директором был И. Ф. Анненский. В то время мало кто знал, что он поэт – Иннокентий Фёдорович об этом не распространялся, первый (и единственный прижизненный) сборник стихов  напечатал в 49 лет под псевдонимом Ник. Т-о. В тревожные 1905-1906 годы мягкость и либерализм директора насторожили начальство, Анненского перевели в Санкт-Петербург окружным инспектором. Пришедший ему на смену новый директор был поражён масштабами разрухи в гимназии – Иннокентий Фёдорович, поэт, бредивший античной классикой, дела хозяйственные игнорировал начисто. Зато разглядел в Гумилёве будущего поэта, покровительствовал ему. Только благодаря Анненскому Николая не отчислили из гимназии по неуспеваемости, и на двадцать первом году тот получил-таки аттестат зрелости.
     Мы уже упоминали об устойчивом презрении школяра Гумилёва к «обязательному» образованию. Презрение это было упорно и непоколебимо. Учеба в гимназии как-то не вписывалась у него в могучий проект сотворения себя. Не вязалась с идеей преодоления и воли. Но придёт время – и «душе настанет пробужденье». Сила воли не позволит погрязнуть в невежестве. Небрежение к школярству нисколько не помешает Николаю Гумилёву стать со временем широко эрудированным, самобытным, глубоко мыслящим знатоком и теоретиком поэзии.
     Лев Толстой, кстати, тоже с первых дней возненавидел занятия в университете и был отчислен в конце концов за нерадение. Составил программу собственного «университета», избавив её от обычной академической рутины. Таких примеров немало: жгучий протест одарённого юноши против официального образования, когда почти всё, чему учат, кажется пустым и ненужным.
      А нужное молодой человек выбирает сам и тогда, когда без этого нужного уже нельзя обойтись. Этот выбор у нашего героя ещё впереди.
      После окончания гимназии отец требовал, чтобы сын поступил в университет. Этого Николай, разумеется, не хотел. Но из всех зол избрал наименьшее – Сорбонна!  Прежде всего, чтобы отец оставил в покое.
      И вот – Париж. Лекции посещал без энтузиазма и нечасто. Он очень хотел изучить литературу, поэзию, поэтику, искусство, но не по-школярски, конспектируя чужие знания. До самой сути жаждал дойти своим умом.
Познакомился со всеми русскими литераторами, кто тогда жил в Париже (в основном через салон художницы Кругликовой). Многие его не принимали. Бальмонт даже  не ответил на письмо. Гиппиус с Мережковским в присутствии А. Белого, несмотря на рекомендательное письмо Брюсова, высмеяли и отказали от дома. Он, несмотря на обиды, унижения, зубоскальство литературной богемы над его невежеством, продолжал искать новых встреч и знакомств в среде писателей. Нетрудно представить, что при этом испытывали самолюбие и гордость нашего ницшеанца. Но, как и обычно, воля, настойчивость не давали опускать рук.
     Он преодолеет!
     Читал непрерывно, размышлял о поэзии, пытаясь найти и сформулировать свои литературоведческие законы, по-своему взглянуть на теорию литературы. Создать свою! Небывалую! И главное – повести за собой соратников, единомышленников, сплотить их в своё, гумилёвское братство.
     К этому времени его знание поэзии стало уже достаточно глубоким.
Самообразование приносило быстрые и ощутимые плоды. Из робкого ученика, приехавшего подучиться в Сорбонну, он постепенно превращался в самобытного, высокоэрудированного филолога-мыслителя. Во многом помогал В. Брюсов, с которым он регулярно переписывался. В письмах к  Брюсову постоянно задаёт вопросы, советуется, проверяет свои мысли и замыслы.
     Гумилёв, ведомый всей своей осознанной волей, всем упорством, убедил и убедился: творческого человека не учат – он учит себя сам, когда чувствует в этом насущную необходимость. Учится тому, что осознал как первейшую для себя жизненную ценность. Ничто и никто не заставит человека успешно учиться, пока он сам не загорится радостью познания, не насладится вкусом его плодов.
      Правда, взгляд этот со временем изменится: ещё как учат! Мало того, с великим энтузиазмом займётся этим сам, создав «Цех поэтов». Но об этом разговор впереди.
     Конечно же, Гумилёв не мог оставаться неблагодарным И. Анненскому, который дал ему путёвку в жизнь – и как поэту, и как обладателю аттестата зрелости, без которого  путь к дальнейшей учёбе оказался бы наглухо закрыт.
Он всегда ценил в своём директоре и учителе замечательного поэта и всячески пропагандировал его творчество: открыл Анненского для
М. Кузмина, С. Маковского, М. Волошина, С. Ауслендера. После смерти Иннокентия Фёдоровича упрекал критику: «просмотрела» поэта, стал творцом его посмертного культа.

        К таким нежданным и певучим бредням
            Зовя с собой умы людей,
       Был Иннокентий Анненский последним
            Из царскосельских лебедей.

       Я помню дни: я, робкий, торопливый,
            Входил в высокий кабинет,
       Где ждал меня спокойный и учтивый,
            Слегка седеющий поэт.

       Десяток фраз, пленительных и странных,
            Как бы случайно уроня,
       Он вбрасывал в пространство безымянных
            Мечтаний – слабого меня.

       О, в сумрак отступающие вещи
            И еле слышные духи,
       И этот голос, нежный и зловещий,
            Уже читающий стихи!

       В них плакала какая-то обида,
            Звенела медь и шла гроза,
       А там, над шкафом, профиль Эврипида
            Слепил горящие глаза…

     Это стихотворение в 1911 году напишет «взрослый» Гумилёв. Но уже выпущен на деньги родителей первый сборник стихов «Путь конквистадоров», замеченный «самим» В. Я. Брюсовым.


 


   
                Страсть пропела песней лебединой,
                Никогда ей не запеть опять,
                Так же как и женщине с мужчиной
                Никогда друг друга не понять.
                (Н. С. Гумилёв)


Глава 2

 ГРИМАСЫ СЕМЕЙНОГО СЧАСТЬЯ

     Николая так и тянуло к женской гимназии. Обожал исподтишка наблюдать, как после уроков разбегаются по домам девчонки. Смотрел, и сердце замирало от волнения. Какие они все хорошенькие и какие… далёкие. Как обидно – ни одна не подойдёт к нему, такому неуклюжему верзиле.
Вот бы эта! Он призвал на помощь всё колдовство своего магнетического взляда. И – о чудо! Она вдруг остановилась, чтобы поправить причёску.
Всего несколько секунд – а он не мог оторвать взгляда. Какая грация!
«Мимолётное виденье» исчезло, будто привидилось. А он стоял и стоял оглушённый.
     Потом – нечаянная встреча возле Гостиного Двора. Неужели она?! Конечно! Её нельзя было не узнать. Девочка была с подругой, он с братом Дмитрием. Познакомились. Было это 24 декабря 1903 года. Хрупкая, скуластенькая, носик с горбинкой, лукавый взгляд и гибкая фигурка акробатки – Аня не на шутку пленила его влюбчивое сердце! Ей было четырнадцать. И он, семнадцатилетний гимназист, воспылал не на шутку.
     Снова встретились, уже не случайно. Он долго и восторженно говорил ей о своих так молниеносно и громоподобно вспыхнувших чувствах.               
Аня слушала растерянно, с непонятной улыбкой и чуть уловимой, загадочной хитринкой в широко распахнутых больших серых глазах.
     Как нравилась ему эта девушка – не красавица, но такая экзотическая, нездешняя, таинственная. И через недолгое время внезапно и вдруг принял решение – непререкаемое! Гумилёвское! Она станет его женой!

       Неслышный и неторопливый,
       Так странно плавен шаг её,
       Назвать нельзя её красивой.
       Но в ней всё счастие моё.

И он добьётся этого счастья!
     Вымолил романтическое свидание. Явился щёголем, с затейливой гирляндой – свататься. Она ждала его на скамеечке под древней ветвистой липой в одном из многочисленных прохладных парков Царского Села, где всё веяло духом пылкого лицеиста Пушкина, такого же влюбчивого и восторженного.
      С её плеч спадала живописная испанская шаль, в волосах притаился красный розан. Со временем шаль станет самым ярким и узнаваемым  атрибутом Анны Андреевны Ахматовой.
      Николай пышно и церемонно объяснился в любви, предложив руку и сердце. Аня руку его осторожно отклонила, повела плечиками и решительно сказала: нет. И пошла по аллее, мимо пруда, не оглядываясь, уходила из их парка – от него. Движения её, как обычно, были неторопливы, плавны и даже немного ленивы.
     Николай остался сидеть на скамейке, ошалелый от обиды, боли и злости.
     Отвергнут!
     Он не был готов пасовать перед женщиной, проигрывать ей, вообще сдаваться. Любовь для него так на всю жизнь и останется поединком с женщиной, которую мужчина должен победить. Этому ницшеанскому правилу он не изменит никогда.
     Цветы так и остались одиноко увядать на скамейке…
     Шесть лет Николай добивался её со своим неподражаемым гумилёвским упорством. За эти годы были и другие увлечения, интрижки, романы, но они не отвлекали от главной цели: «Карфаген должен быть разрушен!»
     Одолевать препятствия, достигать своего, побеждать чего бы это ни стоило – другую жизнь для себя будущий герой и «сверхчеловек» не представлял. Хотя жизнь то и дело подставляла подножку. И нельзя не заметить: главная особенность героя любовной лирики Гумилёва, а зачастую и его самого, в том, что он на каждом шагу, постоянно терпит поражение. Побеждают его!
     1904 год, 23 июня – день рождения Ани. Наш герой снова у её ног. Аня, равнодушно приняв щедрый дар, язвительно замечает:    
     – Как?!  И у вас цветы? Посмотрите, сколько уже букетов. Я просто завалена цветами!
    Не проронив ни слова, Гумилёв повернулся и вышел. Вскоре вернулся с охапкой роскошных роз. Аня скривила рот:
     – Коля! Ну что это?! Опять цветы? Никакой фантазии!
     – Извините! – перебил Николай. – ТАКИХ цветов у вас нет. Это розы из сада вдовствующей императрицы Александры Фёдоровны.
     Воцарилась тишина. Все с удивлением уставились на Гумилёва. Он стал героем дня. Розы и в самом деле были из императорского сада – Николай средь бела дня перелез через дворцовую решётку и срезал их с самой роскошной клумбы.
     Вскоре последовало новое предложение – снова отказ. Решительный. И уже ничуть не щадящий. Это она умела!
      Но герой и не думает сдаваться. Герой становится в позу. Поражение разрушит весь его кодекс чести, где упорство и воля направлены исключительно на победу. И наш рыцарь без устали куёт эту победу, продолжая совершать свои «подвиги». Всего подвигов было восемь. Да, восемь раз в течение шести лет являлся он франтом, в модном сюртуке, с
высоким ослепительно белым накрахмаленным воротом, в джентльменском шёлковом цилиндре и с новым волшебным букетом – делал очередное предложение и, проглотив дерзкий отказ, отправлялся готовиться к следующему штурму.
      Шёл – долговязый (будто аршин проглотил – так над ним подшучивали), прямой, несломленный, решительный, надменный, с высоко поднятой головой. Он брал эту крепость измором. Атаки становились всё хитрее, изощрённее. В 1907 году в Париже Гумилёв издаёт журнал об искусстве – «Сириус» (всего вышло три номера). Журнал, кроме всего прочего, был нацелен и на покорение этой упрямицы Анны Горенко. Гумилёв заманивает Анечку лестным предложением: он напечатает её стихи. Откроет  путь к славе. Она станет известной и всеми обожаемой.
      Против славы и обожания Анечка не возражала.
      Для первой своей публикации со свойственным ей лукавством выбрала стихотворение с намёком:

       На руке его много блестящих колец –
       Покорённых им девичьих нежных сердец.

       Там ликует алмаз, и мечтает опал,
       И красивый рубин так причудливо ал.

       Но на бледной руке нет кольца моего,
       Никому, никогда не отдам я его.

       Мне сковал его месяца луч золотой
       И, во сне надевая, шепнул мне с мольбой:

       «Сохрани этот дар, будь мечтою горда!»
       Я кольца не отдам никому, никогда.

     – Выбрось ты эту дурь из головы, – уговаривал его Андрей, брат Анны. –  Сестрица и без тебя запуталась в своих романах. Они дружили, и Андрей искренне желал Николаю добра. Но куда там. Наш герой был непреклонен. И оставался верен своему девизу – нигде и никогда не проигрывать ни одной битвы.
     А тут – ТАКОЕ: «Я кольца не отдам никому, никогда».
Отдашь, ещё как отдашь!
   У него припасено более надёжное средство. На Анечке ещё не испробованное. Гумилёв начинает регулярно шантажировать горделивую прелестницу самоубийством.
       Пройдёт пятнадцать лет, и Ахматова построит на этом часть великого мифа о себе самой. Если внимательно прочитать разделы, продиктованные ею первому биографу Гумилёва – П. Н. Лукницкому, возникнет впечатление, что с 1905 по 1908 год Николай Степанович был занят лишь одним увлекательным делом – пытался покончить с собой. Попыток было уже две. Но обе – напрасные. Гумилёву удавались самые невероятные вещи, а вот самоубийство – никак.
     – Бог пока что против, – мрачно подшучивал он над собой.
 Бог, однако, был вполне индифферентен, тем более Ему поднадоели эти дурацкие заигрывания со смертным грехом. И уж кто-кто, а Он, Всевышний, был в курсе: сведение счётов с жизнью явно не входило в могучие замыслы Николая Степановича. «Кровавые сцены», эти вертеровские штучки – лишь  игра, спектакль для коварных и жестокосердных девчонок, отвергавших любовь героя. Трюком этим Гумилёв пользовался всю жизнь. Как литературным приёмом, избитым и несколько пошловатым.
      О подобном способе покорения женских сердец вспоминали многие, например, художница Н. Войтинская: «...В его репертуаре громадную роль играло самоубийство…».
      Да, порою это срабатывало, но сметливую Аню Горенко  как-то не очень трогало. Видимо, она обо всём догадывалась. Да и не до Гумилёва ей тогда было – Анечка любила другого. Любила страстно и несчастливо. Всё то время, пока Гумилёв показательно инсценировал перед ней сведение счётов с жизнью, она безумно страдала от безответной любви к студенту Петербургского университета Владимиру Голенищеву-Кутузову.
     В её любовную тайну был посвящён С. В. фон Штейн, друг Владимира. В письмах к Штейну постоянная мольба – прислать фотографию возлюбленного.   
     «Мой милый Штейн, если бы Вы знали, как я глупа и наивна! Даже стыдно перед Вами сознаться: я до сих пор люблю В. Г.-К. (В. Голенищева-Кутузова. –Авт.). И в жизни нет ничего, ничего, кроме этого чувства».
 Сами понимаете, какой уж тут Гумилёв!
      Она заклинает Штейна выслать карточку любимого в заказном письме. Божится, что вот только сделает с неё образочек для медальона и сейчас же вышлет обратно. Мольбы и страсти по карточке, перемежаясь с гневными нападками, не умолкают.
     «Если бы знали, какой Вы злой по отношению к Вашей несчастной belle-sceur (свояченица, фр. – Авт.). Разве так трудно прислать мне карточку и несколько слов. Я так устала ждать! Ведь я жду ни больше ни меньше как пять месяцев.  <...>  Пришлите мне карточку Г.-К. Прошу Вас в последний раз, больше, честное слово, не буду».
     А Гумилёв под аккомпанемент всех этих надрывных стенаний упорно продолжал свои изощрённые сватанья. И вот свершилось. После восьмой
атаки Карфаген пал! В ноябре 1909 года будущая прославленная поэтесса Анна Ахматова, тогда ещё Аня Горенко, согласилась наконец стать его женой. Видимо, решилась она на это лишь с тем, чтобы отвязаться от слишком настырного своего рыцаря. И чтобы ей никто не мешал донимать Штейна слёзными письмами, пронизанными любовью к cвоему тирану-студенту, вымаливая чуть ли не на коленях спасительную карточку, без которой она просто задыхается, не может жить.
      Как бы между делом сообщает Штейну: «Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилёва. Он любит меня уже три года, и я верю, что моя судьба быть его женой. “Люблю ли тебя я не знаю, но кажется мне, что люблю”». Расхожие слова из популярного романса на слова А. К. Толстого. А Гумилёв для неё сейчас не главное. Главное – медальончик с ликом возлюбленного.
      «...Хотите знать, почему я не сразу ответила Вам; я ждала карточку Г.-К. и только после получения её я хотела объявить Вам о своём замужестве. Это гадко, и чтобы наказать себя за такое малодушие, я пишу сегодня, и пишу всё, как мне это ни тяжело... Пришлите мне, несмотря ни на что, карточку Владимира Викторовича. Ради Бога, я ничего на свете так сильно не желаю».
И наконец – свершилось: великая страсть, её жажда утолена. Она держит в руках и целует эту бесценную, вожделенную карточку, на которую потрачено столько душевных сил и страданий.
     Если бы хоть малая их доля выпала на Гумилёва! Ему же досталась другая участь – стать её судьбой, не очень доброй, но зато короткой.
     «Мой дорогой Сергей Владимирович, не знаю, как выразить бесконечную благодарность, которую я чувствую к Вам. Пусть Бог пошлёт Вам исполнения Вашего самого горячего желания, а я никогда, никогда не забуду того, что Вы сделали для меня, мой хороший. Ведь я пять месяцев ждала его карточку. < ...> Отчего Вы думали, что я замолчу после получения карточки? О нет! Я слишком счастлива, чтобы молчать. Я пишу Вам и знаю, что он здесь со мной, что я могу его видеть, – это так безумно-хорошо. Серёжа! Я не могу оторвать от него душу мою. Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделённой любви! Смогу ли я снова начать жить? Конечно, нет! Гумилёв  – моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей...»
     Она не добавила – мучительная, недобрая судьба…
     Окажись мы поэтами – непременно сочинили бы романтическую поэму под названием «Карточка»! Сколько любви, страсти, слёз и сердечных терзаний  вместилось бы в это душераздирающее творение!
     Да, это они умели ОБА – не отступать и не уступать ни пяди на пути в достижении заветной, сокровенной своей цели! С одной лишь разницей. Ахматова в конце концов побеждала, а Гумилёв в итоге оказывался поверженным и…униженным.
     Рано или поздно все его великие «сверхчеловеческие»  Любови рассыпались в прах. И ему оставалось, плотно сжав губы истого ницшеанца, тайно оплакивать свои крушения. Уроки Печорина явно не шли на пользу.
 Вот бы у кого ему поучиться завоёвывать сердце женщины.
      25 апреля 1910 года они обвенчались в Николаевской церкви под Киевом. Родители и жениха, и невесты свадьбу проигнорировали – не верили в этот брак. И были правы: венчание стало началом конца этого нелепого и несколько напыщенного романа.
     Вскоре – свадебное путешествие в Париж. В разгар медового месяца Анна, «отравленная навеки ядом неразделённой любви» к своему студенту, знакомится с Амедео Модильяни, в то время начинающим художником. Вернувшись в Россию, будет с ним переписываться, а через год на два месяца уедет к нему в Париж, станет его любовницей.
     Гумилёва тоже хватило ненадолго. Вскоре после свадебного путешествия сбежал от «семейного счастья» в африканскую экспедицию на целых полгода!
      То и дело вспыхивали ссоры. Гумилёва, с его восторженным отношением к жизни и влюблённостью в «музу дальних странствий», раздражала напускная скорбь – любимая в то время роль Ахматовой. Десятки людей из года в год описывали встречи с ней словно под копирку: «Анна Андреевна полулежала на диване, необычайно грустная, с накинутой на плечи ложноклассической шалью». Правда, были и такие, на кого эта «магия» не действовала. Поэт В. Нарбут, например, иронично замечал: «Что вы всё лежите, Анна Андреевна, встали бы, на улицу бы вышли».
     Игорь Северянин скорбел:
      
       Я не согласен, – я обижен
       За современность: неужель
       Настолько женский дух унижен,
       Что в нудном плаче – самоцель?

       Ведь это ж Надсона повадка,
       И не ему ль она близка?
       Что за скрипучая кроватка?
       Что за ползучая тоска?

     Тэффи хихикала… «Ахматова всегда кашляла, всегда нервничала и всегда чем-то мучилась».
     Эта вечная «смерть при жизни», вся мировая скорбь в её красивых серых глазах раздражали и злили Гумилёва. И если за три года до свадьбы в своём знаменитом стихотворении «Жираф» он говорил не без нежности и сочувствия: «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд <...> Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя», то уже в 1911 году не мог скрыть иронии и раздражения.
      
       Из города Киева,
       Из логова змиева
       Я взял не жену, а колдунью.
       А думал забавницу,
       Гадал – своенравницу,
       Весёлую птицу-певунью.
       Покликаешь – морщится,
       Обнимешь – топорщится,
       А выйдет луна – затомится.
       И смотрит, и стонет,
       Как будто хоронит
       Кого-то, – и хочет топиться.
       Твержу ей: крещёному,
       С тобой по-мудрёному
       Возиться теперь мне не в пору;
       Снеси-ка истому ты
       В Днепровские омуты,
       На грешную Лысую гору.
       Молчит – только ёжится,
       И все ей не можется,
       Мне жалко её, виноватую,
       Как птицу подбитую,
       Берёзу подрытую
       Над очастью, Богом заклятую.

     Трудно найти более точные слова, чтобы выразить разочарование молодого супруга, – что может быть печальнее несбывшихся надежд и гнёта разобщённости с близким человеком, смутного ощущения своей несуществующей вины. Как психологически верно передают душевное состояние Гумилёва его «биографические стихи»! Ими пронизана вся его поэзия.
      Даже спустя много лет Гумилёв говорил о своём браке с досадой: «Аня не только в жизни, но и в стихах постоянно жаловалась на жар, бред, одышку, бессонницу и даже на чахотку <…> хотя отличалась завидным здоровьем и аппетитом, плавала как рыба <…> и спала как сурок. <…> У неё было всё, о чем другие только мечтают. Но она проводила целые дни, лёжа на диване, томясь и вздыхая. Она всегда умудрялась тосковать и горевать и чувствовать себя несчастной. Я шутя советовал ей подписываться не Ахматова, а Анна Горенко – Горе – лучше не придумать». 
     Поводы для разлада находились всегда. Даже африканские эпопеи Гумилёва. Он одержим своими экзотическими путешествиями. С ними он чувствовал себя героем, покорителем, завоевателем, готовым на любую жертву, чтобы возвеличивать, сoтворять своё ницшеанское «Я». Анна Андреевна терпеть не могла подобные чудачества, мальчишеские выходки. Глупым и нелепым казался ей этот имидж скитальца-флибустьера из романов Майн Рида и Фенимора Купера – пора бы, кажется, и остепениться…
     Когда он упоённо рассказывал о полных опасностями охотах на леопардов, о таинственных встречах с темнокожими колдунами и с детской гордостью показывал свои африканские трофеи, жена демонстративно выходила из комнаты со словами: «У меня от твоей Африки несварение чувств».
     Обида, досада на эту, такую уже далёкую женщину охватывают отчаявшегося Николая – гордеца и скитальца.

       …Древний я отрыл храм из-под песка,
       Именем моим названа река.
       И в стране озёр семь больших племён
       Слушались меня, чтили мой закон.
       Но теперь я слаб, как во власти сна,
       И больна душа, тягостно больна.
       Я узнал, узнал, что такое страх,
       Заключённый здесь, в четырёх стенах,
       Даже блеск ружья, даже плеск волны
       Эту цепь порвать ныне не вольны.
       И тая в глазах злое торжество,
       Женщина в углу слушала его.

     Но при всём том оба до конца жизни отзывались друг о друге тепло, доброжелательно, уважительно. Никто не осмеливался терять лица, бросить тень на светлые воспоминания о Царском Селе.
     Анна тем временем «сотворяла» собственную жизнь, точнее – великий миф о ней. И у неё имелись свои поводы для обид. Например, Гумилёв, в то время уже небезызвестный поэт, вначале не верил в её поэтический дар, советовал вместо стихов заняться танцами. А главное – был убеждён: его, бесстрашного героя, воина и рыцаря роль – повелевать. Её – кротко покоряться. Для гордой и самолюбивой Ахматовой это было оскорблением. Она и следующего мужа, В. К. Шилейко (а он был намного деспотичней Гумилёва), быстро лишит иллюзий:

       Тебе покорной? Ты сошёл с ума!
       Покорна я одной господней воле.

     Их отношения скоро превратились в открытое единоборство, в любовную дуэль. Уверенный в лёгкой победе, Гумилёв с радостью принял вызов.

       Это было не раз, это будет не раз
       В нашей битве глухой и упорной:
       Как всегда, от меня ты теперь отреклась,
       Завтра, знаю, вернёшься покорной.

       Но зато не дивись, мой враждующий друг,
       Враг мой, схваченный тёмной любовью,
       Если стоны любви будут стонами мук,
       Поцелуи окрашены кровью.

     «Ницшеанец» недооценил свою юную супругу – любовные войны были её стихией. За свою долгую жизнь Анна  почти не знала в них поражений.
 Н. Н. Пунин, с которым у Ахматовой были самые долгие отношения, спустя годы запишет в дневнике: «Ан. (Анна Ахматова. – Авт.) победила в этом пятнадцатилетнем бою».
     – Единственное поражение, которое украшает мужчину – любовное – говорил тогда Гумилёв. Романтик! Ему и тут виделась возвышенная красота гибельной любви к роковой женщине. Снова – «сильных влечёт бездна»! Но поражение в любовной битве с Ахматовой не было ни романтичным, ни возвышенным.
      – Как она меня мучила! – сокрушался Николай Степанович. – В другой мой приезд она после очень нежного свидания со мной вдруг заявила: «Я влюблена в негра из цирка. Если он потребует, я всё брошу и уеду с ним». Я отлично знал, что никакого негра нет, и даже цирка в Севастополе нет, но я всё же по ночам кусал руки и сходил с ума от отчаяния.
     Современники называли Гумилёва человеком из другой эпохи. Он и был им – любовную войну вёл по правилам безупречного в своём благородстве рыцаря. И неизменно проигрывал. Недруги посмеивались за его спиной, читая строчки Ахматовой, обращённые к мужу:

       Страшно, страшно к нелюбимому,
       Страшно к тихому войти...

     А когда появилось «Муж хлестал меня узорчатым, / Вдвое сложенным ремнём...», по Петербургу пополз слух о садисте Гумилёве, который, надев фрак и цилиндр, хлещет ремнём не только жену, но и своих молодых поклонниц, предварительно раздев их догола!
      Но Гумилёву было не до смеха. ТАКИХ шуток он не понимал. C чувством юмора, кстати, у него вообще было слабовато. Пробовал убеждать супругу, что подобные бредовые выдумки нельзя печатать, что это неприлично – дурной вкус и дурной тон. В ответ жена изображала очередную боль глубоко обиженной праведницы и уходила, хлопнув дверью. Назревал новый скандал. Как водится, – с истерикой и стенаниями.
      Маленький Лёвушка, если приходили гости, честно предупреждал: «Мой папа поэт, а мама – истеричка».  Говорят, Мандельштам его подучил.
     – Анна Андреевна, – злился Гумилёв, – <...> почему-то всегда старалась казаться несчастной, нелюбимой. А на самом деле, Господи! как она меня терзала и как издевалась надо мной. Она была дьявольски горда, горда до самоуничижения. Но до чего прелестна, и до чего я был в неё влюблён!
     А она? Она всегда, всю свою жизнь любила другого.
     «Других» было много.
     В семье, где рос мальчик Коля Гумилёв, всегда царили любовь, забота друг о друге, добрый авторитет отца и нежность матери. В детстве он мечтал:  у него будет такая же дружная семья. Семья станет – всем для него, всё заменит. Не получилось…
     Много лет спустя Фаина Раневская скажет своей подруге Анне Ахматовой:
     – Семья заменяет всё. Поэтому, прежде чем её завести, стоит подумать, что тебе важнее – всё или семья.
       Думать об этом юная семья Гумилёвых оказалась не готова.
Постепенному краху семьи послужили и стойкие убеждения Николая. Любовь любовью, но ницшеанское отношение к женщине не отпускало. С одной стороны, в высшей степени презрительное, а с другой – боязливое, отчаянное: вот я всё могу, а тебя подчинить не умею. Не могу тебя заставить глядеть на меня с нежностью, уважать меня, полюбить мою Африку, мои идеалы – меня всего. Полюбить и… покориться.
     Да, покоряться никто из них не умел. Оба везде и во всём видели себя покорителями.
     Есть у Ахматовой стихи, за которыми угадывалось это трагическое неумение:

       Он любил три вещи на свете:
       За вечерней пенье, белых павлинов
       И стёртые карты Америки.
       Не любил, когда плачут дети,
       Не любил чая с малиной
       И женской истерики
       ...А я была его женой.

      В. С. Срезневская (Тюльпанова), подруга детства Анны Андреевны:
 «У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца. Но Николай Степанович, отец её единственного ребенка, занимает в жизни её сердца скромное место. Странно, непонятно, может быть, и необычно, но это так».
     Трещина в их отношениях росла очень быстро. Не помогли ни поездка в Италию, ни рождение сына. Вскоре брак стал формальностью. Гумилёв чувствовал себя одиноким, лишним, ненужным, выброшенным из жизни жены –  семьи не было.
      Потом  Ахматова признает: «Николай Степанович всегда был холост. Я не представляю себе его женатым».
     Не представлял этого и он сам. Уже не видел себя ни «добродетельным супругом», ни отцом. И личная свобода оставалась его богом, смыслом бытия. Ничто не могло заставить почувствовать себя кому-то в чём-то обязанным. Ни жене, ни сыну, ни элементарным обычаям элементарной порядочности, если это требовало поступиться своими прихотями, пожертвовать свободой.
     Пугающе выглядит ночь, когда Анна Андреевна рожала  Лёвушку. Гумилёв даже не позвонил в роддом. Всю ночь прошлялся по кабакам с какими-то девицами. Лишь на следующий день приехал, да ещё и со «свидетелем» – может подтвердить. Кто-то – кажется, С. Маковский – полагал, что таким вот образом мужающий «сверхчеловек» демонстрировал свою свободу от мещанских семейных кандалов. Ничего, кроме сочувствия и боли, такой «свободолюб» Гумилёв вызвать не может.
     Можно только подивиться и ужаснуться, насколько этот странный, в общем-то добрый и любящий человек, может оказаться готовым к любым жертвам во имя своих ницшеанских заморочек, во имя стройности, последовательности, «дисциплинированности» собственного мировосприятия, сотворения своего неповторимого «Я».  И следует признать: Гумилёв до конца жизни не изменял своему мировоззрению, пронёс его через все радости и невзгоды. И очень страдал, когда приходилось нарушать, хоть в мелочах, свой «моральный кодекс». Навряд ли в России сыскался бы столь непоколебимый и последовательный ницшеанец, как он.
     Можно предположить: цинизм его в ту страшную ночь был напускным, очередным испытанием воли. Можно предположить, что ночь эта вовсе и не была разгулом неограниченной, бесшабашной свободы, а была прорывом жестокой несвободы, связанной с душевными терзаниями и хорошо скрываемыми муками совести, запланированным самоистязанием, своего рода мазохизмом – великим испытанием великой силы воли. Поединком ницшеанца с самим собой.
      В 1918 году Анна Андреевна подала на развод. Для Гумилёва это стало ударом по самолюбию, крушением всех амбиций мужа-властелина, не сумевшего покорить, удержать женщину. Неужели он так бессилен и безволен?! Выходит – да. Его ницшеанство дало чувствительную трещину.
  Ахматова мстительно сообщила ему, что выходит замуж за ассириолога, поэта и переводчика Шилейко. Впоследствии Гумилёв признавался Одоевцевой:
     – Меня как громом поразило. Но я овладел собой. Я даже мог заставить себя улыбнуться. Я сказал: – Я очень рад, Аня, что ты первая предлагаешь развестись. Я не решался сказать тебе. Я тоже хочу жениться.  –  Я сделал паузу – на ком, о Господи? Чьё имя назвать? Но я сейчас же нашёлся: – На Анне Николаевне Энгельгардт, уверенно произнёс я. –  Да, я очень рад.  – И я поцеловал её руку.
      Очень уж хотелось, чтобы решение о разводе  исходило от него! Было его волей! Жаждал оставаться стойким вершителем собственной судьбы, а судьба подсмеивалась над ним и строила гримасы. И он вымолвил имя новой избранницы. Назвал машинально, но твёрдо. И тем самым снова подписался под мудрыми словами Ахматовой: останется вечным холостяком. Так оно в конце концов и сложилось.
     «Анна Вторая» –  дочь литератора и поэта Н. А. Энгельгардта. Её мать, Лариса Михайловна Энгельгардт (Гарелина), в первом браке была женой Константина Бальмонта, имела от него сына. Злые языки утверждали, что  Анна Николаевна тоже его дочь. С. Маковский называл её «хорошенькой, но умственно незначительной девушкой». Примерно так же полагали многие друзья Николая. А Константин Бальмонт восторгался ею: «Ах, как она мне нравится. Темноглазый ангел с картины Боттичелли…».
     Она дружила с Лилей Брик, увлекалась декадентами и боготворила Гумилёва. В ответ на его предложение руки и сердца девушка упала на колени и заплакала: «Нет! Я недостойна такого счастья!».
     Бедная Анна Николаевна! Бог явно не баловал этот брак счастьем. Гумилёв изо дня в день подтверждал свою полную несостоятельность семьянина и примерного мужа. Пытался острить:
     – Жить с женой так же скучно, как есть отварную картошку без масла. Отчасти «Анна Вторая» повторила судьбу «Анны Первой». В своё время Гумилёв после рождения сына отправил Ахматову в семейное имение своей матери Слепнёво – неподалёку от Бежецка Тверской губернии. Сам оставался в Петербурге. Анна Андреевна, натура волевая, довольно быстро вырвалась из этой глуши в столицу, оставив сына на попечение матери Николая Степановича и его сводной сестры.
     Анна Николаевна Энгельгардт, теперь уже Гумилёва, вскоре после свадьбы родила дочку Леночку. И тут же была «сослана» в Бежецк (туда переехали из Слепнёва Гумилёвы). Кроме своей дочери, она воспитывала ещё и Льва – сына Гумилёва и Ахматовой.
      Самого Гумилёва бесили «прелести» бежецкой жизни: «Аня сидит в Бежецке с Леночкой и Лёвушкой, свекровью и старой тёткой. Скука невообразимая, непролазная. Днём ещё ничего. Аня возится с Леночкой, играет с Лёвушкой – он умный славный мальчик. Но вечером тоска – хоть на луну вой от тоски. Втроём перед печкой – две старухи и Аня. Они обе шьют себе саваны, – на всякий случай всё подготавливают к собственным похоронам. Очень нарядные саваны с мережкой и мелкими складочками. Примеряют их – удобно ли в них лежать. Не жмёт ли где? И разговоры, конечно, соответствующие. А Аня вежливо слушает или читает сказки Андерсена. Всегда одни и те же. И плачет по ночам. Единственное развлечение – мой приезд. Но ведь я езжу в Бежецк раз в два месяца, а то и того реже. И не дольше, чем на три дня. Больше я не выдерживаю».
     Как-то вечером в одну из бессонно-отчаянных бежецких «идиллий» он открыл наугад «Войну и мир».
     Обомлел! И долго не мог оторваться, перечитывая… Ведь это о нём говорит Пьеру князь Андрей, его судьбу пророчит, его героическое будущее перечёркивает: «Никогда, никогда не женись, мой друг, вот тебе мой совет, не женись до тех пор, пока не скажешь себе, что ты сделал всё, что мог… А то пропадёт всё, что в тебе есть хорошего и высокого… Всё истратится по мелочам…»
     В эту ночь Гумилёв долгим пронзительным взором удивительно чётко увидел всю свою «женатую жизнь». Нынешнюю. И будущую. Оскорбительная несвобода, связанные руки, мысли, брошенные на полпути творческие замыслы, робкая женщина c затаённой молчаливой обидой, с тихим укором в покорных глазах. Вечно он ей что-то должен, чем-то обязан.
 Увидел – и содрогнулся…
      Молодая жена, происходившая из старого дворянского рода, прежде знала только столичную жизнь. Захолустный  Бежецк был для неё ссылкой, проклятием. Анна Николаевна слёзно молила обожаемого мужа – просилась к нему в Петербург. Гумилёв был строг и непреклонен, позволял «увольнения» крайне редко и на короткий срок. Объяснял: в Бежецке лучше с продуктами и откупался регулярными денежными переводами. Лишь весной 1921-го, за три месяца до гибели Гумилёва, Анна Николаевна добилась разрешения переехать с дочкой к нему.
     Семья поселилась в «Доме искусств» – огромном здании на углу Невского и Фонтанки. Часть дома – гигантская, раскинувшаяся на трёх этажах квартира бывшего домовладельца и брата хозяина Елисеевского гастронома. В ней устроили общежитие для литераторов, сорванных революцией с насиженных мест. Гумилёвы обосновались в бывшей елисеевской бане (которая больше походила на дворец), упрятав банную архитектуру под коврами.
      – Я здесь чувствую себя древним римлянином. Утром, завернувшись в простыню, хожу босиком по мраморному полу и философствую,– шутил Николай Степанович.
     Жить в «Доме искусств» было удобно. Здесь Гумилёв читал лекции и вёл кружки молодых поэтов, в общей столовой можно было питаться. Cоседи – друзья, знакомые и ученики – от М. Лозинского и О. Мандельштама до В. Ходасевича и Вс. Рождественского. Но теперь это была уже семейная жизнь.
      Гумилёв изнывал: «Я очень люблю свою дочку, но для работы мне совершенно необходим покой!» Николай Степанович действительно любил и Льва, и Лену, но предпочитал делать это на расстоянии. И не совсем прав Дмитрий Быков, утверждая, что Гумилёв был по-своему счастливым: «Человек, который всю жизнь жил так, как хотел. И, в общем, получал удовольствие от жизни…»
      Очень уж сомнительно такое счастье. И такая свобода. Ведь семья, хочешь не хочешь, висела на его плечах. Требовала внимания – пусть робко, ненавязчиво, но вполне  справедливо. Какое уж тут безмятежное счастье, если его надо было то и дело отвоёвывать, отскандаливать, оглядываться на соседей. Страдать от упрёков и укоров «доброжелателей». И каким бы ни был Гумилёв эгоистом, быть свободным от общества в полной мере, да ещё в те времена, было не так-то просто. «Общественность», друзья, родня то и дело вставали на дыбы.
     Вот он поступил «как захотел» с дочкой, – отдал её в детский дом. Директором приюта была жена единственного, пожалуй, близкого друга
М. Лозинского. Узнав об этом «злодеянии», она пришла в ужас. Попыталась урезонить:
        – Но это невозможно. Господи!..
        – Почему? Вы ведь сами сейчас говорили, что детям у вас прекрасно.
        – Да, но каким детям? Найденным на улице, детям пьяниц, воров, проституток. Мы стараемся для них всё сделать. Но Леночка ведь ваша дочь.
        – Ну и что из этого? Она такая же, как и остальные. Я уверен, что ей будет очень хорошо у вас.
        – Николай Степанович, не делайте этого! Я сама мать, – взмолилась она.  – Заклинаю вас!
        Гумилев был непоколебим:
        – Я уже принял решение. Завтра же привезу вам Леночку.
     И привёз!
     «Семейное счастье», о котором так мечтала молодая жена, описал в дневнике К. Чуковский: «Вчера в Доме Искусств увидел Гумилёва с какой-то бледной и запуганной женщиной. Оказалось, что это его жена Анна Николаевна, урождённая Энгельгардт, дочь того забавного нововременского историка литературы, который прославился своими плагиатами. Гумилёв обращается с ней деспотически. Молодую хорошенькую женщину отправил с ребенком в Бежецк – в заточение, а сам здесь процветал и блаженствовал. Она там зачахла, поблекла, он выписал её сюда и приказал ей отдать девочку в приют в Парголово. Она – из безотчетного страха перед ним – подчинилась. Ей 23 года, а она какая-то облезлая; я встретил их обоих в библиотеке. Пугливо поглядывая на Гумилева, она говорила: “Не правда ли, девочке там будет хорошо? Даже лучше, чем дома? Ей там позволили брать с собой в постель хлеб... У нее есть такая дурная привычка: брать с собой в постель хлеб... очень дурная привычка... потом там воздух... а я буду приезжать... Не правда ли, Коля, я буду к ней приезжать”... »
     Этот эпизод прекрасно вписывается в портрет поэта – эгоиста, живущего исключительно «по своей воле». Но имеется и другая правда. Гумилёв любил эту свою вторую Анечку, серьёзно ею увлёкся, настойчиво и очень галантно ухаживал. Посвятил ей не только стихотворения, но и целую книгу («Огненный столп» - последний и лучший из его сборников, вышел уже после ареста). На сборнике «Костёр» надписал ей:

     Ты мне осталась одна. Наяву
     Видевший солнце ночное,
     Лишь для тебя на земле я живу,
     Делаю дело земное...

     Жестокий поступок Гумилёва имеет, нам кажется, и другое объяснение. В эти дни по Петрограду прокатилась первая волна арестов участников антибольшевистского подполья, связанных с Кронштадтским мятежом. Незадолго до этого Гумилёв, имевший отношение к «Петроградской боевой организации В. Н. Таганцева», похоже, пытался избавиться от улик. Возможно, он опасался ареста и стремился отправить дочь за город под присмотр жены своего друга.   
     Судьба второй семьи Гумилёва трагична. В блокадном Ленинграде от голода умер отец Анны Николаевны, потом мать, затем она сама, последней – дочка.
     Но сердце Гумилёва эта трагедия не потревожила – к этому времени его самого не было в живых уже 21 год.






                Моя мечта надменна и проста:
                Схватить весло, поставить ногу в стремя
                И обмануть медлительное время,
                Всегда лобзая новые уста.
                (Н. C. Гумилёв) 

Глава 3
               
ИДЕАЛ ВАШИХ ГРЁЗ – КВАЗИМОДО

      Сравнивать поэтический дар Гумилёва и Пушкина нелепо. Слишком разные «весовые категории». Сближает их другое – «одна, но пламенная страсть», томительное и радостное ожидание встречи с новой возлюбленной. «Я утром должен быть уверен, что с вами днём увижусь я»… Это, безусловно, и Пушкин, и Гумилёв.
     Они вполне могли померяться своими «донжуанскими списками», если бы Гумилёв, по примеру Александра Сергеевича, таковой составил. И Бог ведает, кто бы вышел победителем.
     Фантастическая влюбчивость Гумилёва – одно из самых стойких и буйных проявлений его характера. Вторая натура. И постоянное состояние души. Ну не умел он жить без любовных романов, приключений, интриг. Мимолётных или затяжных, «роковых» или случайных, бурных и не очень. Любовь и поэзия были для него всем – неразрывным, единым, огромным. Одно не мыслилось без другого. Поэтическое вдохновенье питалось любовью, любовь – вдохновеньем. Ему требовалось постоянно пребывать в эйфории – трепетном, нетерпеливом ожидании новых и новых наплывов страсти. «...Мучиться и мучить, твердя безумное: ”люблю”!» И здесь, как и во всём прочем, в нём буйствовал конквистадор, кипело сердце воителя – брать приступом, как неприятельские крепости, женские сердца. К «покорённым вершинам» обычно быстро терял интерес.
     Всю жизнь, стремясь шлифовать алмазную крепость своего кодекса героя, готового на любую жертву во имя идеи, перед любовью он нередко пасовал, покорно опуская рыцарское забрало. И свято верил: любовь – чудо, при наличии которого совершенно нестрашно наступить на горло собственному эгоизму, а даже наоборот – сладостно. Зато потом можно сказать: «Всякая женщина – змея, и всякая змея – женщина».
     Такой вот конквистадор. Такой «сверхчеловек», который так часто оказывался поверженным. И сбитым с пути… змеями.
     Он редко стремился к любви, увенчанной безмятежным и долгим счастьем. Идиллия всегда грозила скукой и охлаждением. Азарт погони, так и оставался подчас самоцелью. Это и про него: «За всякой вещью в мире нам слаще гнаться, чем иметь её». Он и гнался, следуя Дон Жуану.
    Всегда – влюблён. Влюблённость – его религия.

        О нет! Из всех возможных счастий
        Мы выбираем лишь одно,
        Лишь то, что синим углем страсти
        Нас опалить осуждено.

     Современники, на глазах которых разворачивались его амурные похождения, интрижки – «с последствиями и без», – считали неугомонного Николая Степановича и повесой, и бабником, и греховодником, и дьяволом-искусителем. А то и просто распутником. Расползались по городу мыслимые и немыслимые сплетни. «Доброхотам» он любил повторять: «Как только благоразумно говорят ”Не делай этого, это будет дурно истолковано”, я всегда действую вопреки».
     Никогда не поступался своим «ХОЧУ». Ему нравилось живописать друзьям свои приключения. Будто роман сочинял – с одним и тем же идиллическим зачином: «Когда я был влюблён, а я влюблён всегда...»
Для него очевидно: «Поэту необходима напряжённая, разнообразная жизнь, полная борьбы, радостей и огорчений, взлётов и падений. Ну и, конечно, любви. Ведь любовь – главный источник стихов. Без любви и стихов не было бы».
     Разве не мог сказать о себе то же самое Александр  Сергеевич?!
     Стихотворению Гумилёва «Дон Жуан» подошло бы и другое название – «Автопортрет»:

       Моя мечта надменна и проста:
       Схватить весло, поставить ногу в стремя
       И обмануть медлительное время,
       Всегда лобзая новые уста.

     Здесь всё – про себя. Особенно последняя строка.  И главное в ней слово – «новые». «Мечту» поэт воплощал  неистово, одержимо, будто сама жизнь убегала от него, вырывалась из его объятий. В каждую приглянувшуюся  женщину влюблялся мгновенно. И не всегда это была реальная женщина. Была «прекрасная незнакомка», был образ – волшебный, неземной, желанный – образ, внезапно озаривший воображение поэта. «Мне не нужно женщины – мне нужна лишь тема…» (А. Вертинский)
     Тема никогда не заставляла себя ждать. В каждой простушке ему мерещились «девушки странно-прекрасные и странно-бледные со строго опущенными глазами и сомкнутыми алыми устами». Его чарующая сладкоречивость лермонтовского Демона-обольстителя и настырное обаяние  Дон Жуана неизменно торжествовали. Ему, «Демону», так и мерещилась покорённая им, златоустейшим, неземной красоты Тамара, гибнущая от одного его дьявольского поцелуя. И он в этот момент ощущал себя духом Ницше. Собратом Лермонтова, который в «Демоне» сумел воплотить этот дух.
     «Бешеные натиски влюблённого Гумилёва было трудно выдержать», – вспоминала О. Н. Гильдебрандт-Арбенина. Обделённый природой, он словно внушал: «Идеал ваших грёз – Квазимодо!» «О, да! Да!» – радостно соглашалась в сомнамбулическом угаре очередная жертва. В этом был какой то особый магнетизм: женщины сходили по нему с ума. И какие! Красавицы, у ног которых был весь Петербург: Лариса Рейснер, Ольга Арбенина, Ирина Одоевцева, Нина Берберова…
     Покорение женских сердец было для него тем же самоутверждением, что и поэзия. Тем же подавлением в себе Богом обиженного мальчика и тем же сотворением себя – НОВОГО. Тем же перерождением Квазимодо в красавца и покорителя. Перерождение в Демона.
      Н. Оцуп: «Теперь нашли бы у Гумилёва фрейдовский комплекс: считая себя уродом, он тем более старался прослыть донжуаном, бравировал, преувеличивал. Позёрство, идея, будто поэт лучше всех других мужчин для сердца женщин, идея романтически-привлекательная, но опасная – вот черты, от которых Гумилёв до конца дней своих не избавился. <...> Он был донжуаном из задора, из желания свою робкую, нежную, впечатлительную натуру сломать. Но было бы ошибкой считать, что героем он не был, что целиком себя выдумал. <...>  Много очарования и чистоты во всех гумилёвских объяснениях в любви, хотя, повторяю, огромное большинство из них могло бы с успехом быть обращено к любой девушке или женщине». 
     Гумилёв славился неизменным благородством. И слово «честь» было для него таким же знаковым, как «любовь». Даже в то время, когда ещё был жив дворянский дух и случались дуэли, его демонстративное, допотопное рыцарство выглядело старомодным, вызывало за спиной усмешки («Я вежлив с жизнью современной, / Но между нами есть преграда»).
     И в то же время он полон противоречий, не всегда умеет быть последовательным в своём рыцарстве. Гордая и самолюбивая ницшеанская натура почему-то спокойно игнорирует унижение и насмешки, которые преследует его как чуть ли ни самого тупого  гимназиста. И снова летят ко всем чертям его рыцарские принципы, когда дело доходит до любовных историй. Неуёмная страсть покорять, подчинять, порабощать девичьи сердца не знала ни рыцарства, ни благородства и не тревожила совесть. Как цирковой жонглёр, он играл женскими судьбами, по-донжуански, легко и без сожаления расставался с покорёнными жертвами. И всё ради одного – этой гумилёвской сумасшедшей потребности постоянно быть влюблённым. И главное – победителем.
      Верный ученик В. Я. Брюсова, Гумилёв, слава Богу, не подражал ему лишь в одном – Валерий Яковлевич, охладев к очередной музе, вручал той револьвер и советовал застрелиться. Такого у Гумилёва не было. Зато было другое. Новой возлюбленной он, не смущаясь, передаривал и перепосвящал стихи, уже поднесённые или посвящённые покинутым пассиям.   
   О. Н. Гильдебрандт-Арбенина, утверждала, что в её «Заблудившемся трамвае» героиней была не Машенька, а Оленька. И. В. Одоевцева вспоминала: «Приглашение в путешествие» посвящалось многим, с изменённой строфой, в зависимости от цвета волос воспеваемой:

Порхать над царственною вашей
Тиарой золотых волос.

Или:
   
Порхать над темно-русой вашей
Прелестной шапочкой волос.

   Были и “роскошные”, и “волнистые” шапки волос, и “атласно-гладкие” шапочки.
  Сам Гумилёв в минуты откровенности рассказывал мне, сколько раз это “приглашение” ему “служило”, как и второе его “ударное” стихотворение: “С тобой мы связаны одною цепью”».
     Не только о его любовных проказах, но и о делах вполне рыцарских по Петербургу ходили забавные байки. Корней Чуковский записал у себя в дневнике: «Гумилёв рассказал, что к 7-ми час. он должен ехать на Васильевский остров чествовать ужином Муйжеля. С персоны – 200 рублей, но можно привести с собою даму. Гумилёв истратил 200 рублей, но дамы у него нет. Требуется голодный женский желудок! Стали мы по телефону искать дам – и наконец нашли некую совершенно незнакомую Гумилёву девицу, которую Гумилёв и взялся отвезти на извозчике (50-60 р.) на Васильевский остров, накормить ужином и доставить на извозчике обратно (50-60 р.). И всё за то, что она дама!»
     В результате Николай Степанович задумчиво резюмировал: «Если ты проиграл самому себе, ты проиграл всем…» Смысл этой шарады – за семью замками. Какая-то недодуманная мысль.
     Благородством по отношению к женщинам наш герой, как правило, не отличался. Ни нравственных, ни любых других долгов перед своими музами Гумилёв не признавал. О какой-нибудь жертвенности ради женщины не могло быть и речи.
     Опять Ницше? – «Ты идёшь к женщине – захвати плётку».
     Самое удивительное: большинство возлюбленных прощали поэту всё. Не обижались на него за обман, измены, эгоизм. До конца жизни оставались благодарными. Ирина Одоевцева с сердечной теплотой писала о Гумилёве спустя почти полвека, Ольге Гильдебрандт-Арбениной он являлся в снах даже через 60 лет. Одна из самых ярких красавиц Серебряного века – Лариса Рейснер не скрывала деталей их первого любовного свидания в похожих на притон, дешёвых номерах на Гороховой. Но, даже отвергнутая,  признавалась: «Если бы он, эгоистичный, страшный, грубый позвал меня за собой сейчас, бросила бы всё и пошла бы за ним – желтолицым монголом». И это та самая Рейснер, о которой сын писателя Леонида Андреева говорил восхищённо: «Не было ни одного мужчины, который бы прошёл мимо, не заметив её, и каждый третий – статистика, точно мною установленная, – врывался в землю столбом и смотрел вслед, пока мы не исчезали в толпе».
     Такова была магия обольстителя...
     Впрочем, действовала она не на всех. Особенно горько было терпеть поражения от женщин, которых он жаждал всей душой. Когда лёгкую влюблённость или минутное увлечение сменяла Её Величество Любовь. И тогда наш Дон Жуан познавал, что это значит – страдать, мучиться, ревновать, сносить издёвки, надеяться, разуверяться и снова пылать надеждой. Так было с Анной Ахматовой, с Марией Кузьминой-Караваевой, с Еленой дю Буше.
      Дмитрий Быков утверждает: в любовных делах Гумилёв был по-настоящему счастлив. В любовных «делах» – да. Но не в Любви, если она его внезапно настигала! Другое дело – недолгие интрижки и романы. Здесь он действительно уникален. Неизменно удачлив, король лёгких побед. Но было ли это счастьем? Сомнительно. Было удовлетворённое вожделение, тщеславие, самолюбие. Было торжество самоутверждения. Победу праздновали эгоизм и гонор.  Ликовали властолюбие, талант обольщать и повелевать. Будь счастлив по-настоящему, он не отбрасывал бы от себя с такой лёгкостью покорённых им девушек. Молниеносно рухнувшая любовная связь для него ничего не значила.
     Слова из песенки Вертинского, обращённые к актрисе, покорительнице сердец, можно легко отнести и к нашему герою.

        И мне жаль, что на тысячи метров
        И любви, и восторгов, и страсти
        Не найдется у Вас сантиметра
        Настоящего личного счастья.

      Имелась у Гумилёва странная особенность. Сегодня это, пожалуй, истолковали бы как банальное извращение. По-настоящему его влекло только к невинным девушкам. Они для него «выше гурий, выше ангелов, они как души в седьмом кругу блаженств». Став женщиной, дама сердца словно падала в его глазах с «седьмого круга блаженства» на грешную землю, теряла магическое волшебство, будоражившее сердце поэта. В творчестве Гумилёва образ губительной для мужчины-рыцаря невинной девушки-изменщицы – idee fixe. Этот мотив неизменно повторяется у него и в стихах, и в прозе, и в драматургии. А. Ахматова рассказывала первому биографу Гумилёва П. Н. Лукницкому, что на творчестве Николая Степановича сильно сказались некоторые биографические особенности. «Так, то, что он признавал только девушек и совершенно не мог что-нибудь чувствовать к женщине, – очень определённо сказывается в его творчестве: у него всюду – девушка, чистая девушка. Это его мания». Разговор с Ахматовой Лукницкий подытожил в своём дневнике: «Пристрастие Николая Степановича к девушкам – не прирождённая ненормальность <…> это из-за АА (А. Ахматова. – Авт.) так стало. Николай Степанович такую цену придаёт невинности! Эта горечь на всю жизнь осталась в Николае Степановиче. Во всех его произведениях отразилась, конечно, совершенно бессознательно для него самого».
     Анна Андреевна сочла возможным раскрыть для биографии Гумилёва и такую деталь: первое, что он спросил после развода: «Кто был первый и когда это было?..»
      – Вы сказали ему?  – поинтересовался Лукницкий.
      –  Сказала – тихо ответила Ахматова.
     Как знать, может быть из-за этой психической травмы, переживаемой всю жизнь, так быстро ослабевал градус его влюблённости в покорённых девушек.
     Одним из первых увлечений юного Гумилёва была Лиза Пиленко. Она родилась в Риге, в доме № 21 по улице Элизабетес, с 1909 года жила в Петербурге, училась в частной гимназии Л. С. Таганцевой. Это увлечение не оставило серьёзного следа ни в его, ни в её судьбе. Позднее Елизавета Юрьевна вышла замуж за троюродного брата Гумилёва – Дмитрия Кузьмина-Караваева. Жизнь её оборвалась 31 марта 1945 года в газовой камере концлагеря Равенсбрюк. Теперь мир знает её под именем матери Марии.
     Весна 1908-го. До женитьбы на Ахматовой ещё два года. Приехав из Парижа, Гумилёв делает ей очередное предложение. Оно не только было отвергнуто – встреча закончилась «полным и окончательным» разрывом. Николай и Анна вернули друг другу подарки и письма, решили больше не переписываться и не встречаться. Со стороны Гумилёва это было тактической хитростью. Сдаваться не собирался, решил взять паузу.
     В Царском Селе он всё чаще бывает в семье Аренсов, где растут три дочери: Зоя, Анна и Вера. Напоминает любовные проказы Пушкина с барышнями из Тригорского, где тот очень весело проводил время, регулярно наезжая из своего Михайловского.
     Анне Николай нравится, а Зоя влюбляется в него по уши. Но наш герой быстро теряет к ним интерес. Его, как альпиниста, манят труднодоступные, ещё не покорённые вершины. Гумилёв пытается завоевать сердце старшей сестры – сероглазой красавицы Веры, сводящей с ума всех юношей Царского Села. Ей он посвятит «Сады моей души»…

       В них девушка в венке великой жрицы.
       Глаза, как отблеск чистой серой стали,
       Изящный лоб, белей восточных лилий,
       Уста, что никого не целовали…

Вспомним, что и Пушкин баловал своих тригорских обожательниц прекрасными стихами.
     Осенью Гумилёв собрался в далёкое путешествие. Приглашает в попутчицы Веру. Уверенный в её согласии, десять дней ждёт девушку в Константинополе. Но она не только не явилась, даже не ответила на письмо. Гумилёв утешился поездкой в Египет. Очарованный африканской экзотикой, о девушке уже и не вспоминал. А она записала в дневнике: «Размышляя о том, что хотелось бы остаться жить в памяти людей после смерти, и отчаявшись оставить большой исчерпывающий портрет, хочу, чтобы на могильном камне были вырезаны слова Н. Гумилёва о моей красоте».
    Вера оказалась проницательнее других подруг нашего героя.
Легко разгадала в нём жаждущего любовных утех Казанову, для которого верность, постоянство – всего лишь красивые слова. И, конечно же, была права.
     Впоследствии Вера благоразумно вышла замуж не за поэта (хотя сама была поэтессой), а за обычного, «земного» человека, с которым можно было воплотить мечту о «крепкой семье». Её супругом стал инженер Владимир Гаккель. Писала стихи, занималась переводами. С Гумилёвым долгие годы оставалась в друзьях.
     А младшие сёстры выбрали братьев Пуниных. Зоя – Александра, Анна – Николая. Каверзы судьбы: пройдут годы, и Анна Ахматова, став гражданской женой Николая Николаевича Пунина, переедет в его квартиру, 15 лет проживёт там вместе с официальной женой – Анной Евгеньевной Аренс-Пуниной и дочерью Пуниных Ириной.               
     Возможно, самая сильная, трагичная и фатальная любовь Гумилёва случилась летом 1911 года. Николай Степанович приехал в Слепнёво, где гостили тогда внучатые племянницы его матери – Маша и Оля Кузьмины-Караваевы. Маша, высокая, изящная блондинка с огромными, грустными голубыми глазами, в своём нежно-лиловом платье, покорила поэта. Анна Андреевна Гумилёва (жена брата Дмитрия) уверяла: «В жизни Коли было много увлечений. Но самой возвышенной и глубокой его любовью была любовь к Маше».
      Весь её облик был «мечтой поэта».
     «Цветущей нежности русская красавица с чудесным цветом лица, и только выступающий по вечерам лихорадочный румянец говорил о её больных лёгких» (С. К. Маковский).
     В ответ на пылкое признание девушка грустно ответила: она не вправе любить кого-либо, у неё чахотка и жить ей осталось недолго. Роман был платоническим, но сколько заботы, подкупающей, искренней нежности и любви оказалось в сердце Гумилёва!
     Наш «сверхчеловек» снова нарушает свои «незыблемые» принципы. Привычный эгоизм уступает подлинной человечности. И мы снова недоумеваем. В чём всё-таки суть истинного Гумилёва – в его ницшеанском презрении к женщинам или в трогательной заботе о Маше, обожествлении её и в преклонении перед ней? Ни о ком не заботился он  так жертвенно и преданно, как о своей Маше.
      Днём по совету врачей она ложилась отдохнуть. Гумилёв всё это время ждал её под дверью. Делал вид, что читает, но книга оставалась открытой на одной и той же странице.
     Когда большое семейство отправлялось в нескольких экипажах на прогулку или в гости к соседям, он строго следил, чтобы коляска Маши выезжала первой – она слаба лёгкими и нельзя допустить, чтобы Машенька дышала пылью.
     Эти его строки – как покаяние:

       Святой Антоний может подтвердить,
       Что плоти я никак не мог смирить.
       Но и святой Цецилии уста
       Прошепчут, что душа моя чиста.

     Болезнь Маши быстро прогрессировала. Врачи советовали санаторий, и осенью её отвезли в Финляндию. В ноябре Гумилёв, узнав, что ей хуже, бросает всё, мчится туда. Пишет стихи в альбом девушки, молится за её выздоровление. Всё напрасно. В надежде на южный климат родственники перевозят девушку в Италию. Гумилёв провожает её, надеется на чудо. Чуда не происходит – 29 декабря Маша умерла. Было ей всего двадцать два года.
     А. А. Гумилёва утверждала, что, прощаясь с девушкой перед её отъездом в Финляндию, поэт прошептал ей: «Машенька, я никогда не думал, что можно так любить и грустить». Если это правда, становится ясно, кто главная героиня «Заблудившегося трамвая» – одного из лучших стихотворений поэта:

         Машенька, ты здесь жила и пела,
         Мне, жениху, ковёр ткала,
         Где же теперь твой голос и тело,
         Может ли быть, что ты умерла!
        …………………………………..
        И всё ж навеки сердце угрюмо,
        И трудно дышать, и больно жить…
        Машенька, я никогда не думал,
        Что можно так любить и грустить.

     Любовь к Маше настигла Гумилёва через год после женитьбы на Ахматовой. У неё в это время были собственные романы – в России с литератором Г. И. Чулковым, во Франции с начинающим художником по имени Амедео. Пройдёт девять лет, и 24 января 1920 года в Париже, добитый кокаином, алкоголем и туберкулёзом, умрёт никем не признанный тридцатипятилетний художник. В день похорон его жена (она была на девятом месяце беременности) выбросится из окна. Потом к бесславному при жизни художнику придёт посмертное мировое признание, его картины будут продаваться за баснословные суммы. В список лучших художников эпохи впишут его имя – Амедео Модильяни.
     Но всё это будет спустя много лет. Пока на дворе 1911 год. Разгар любви Гумилёва к Маше. А из Парижа от Модильяни приезжает в Слепнёво Ахматова. Анна Андреевна  в шоке. Как же так?! Ведь она не сомневалась в  абсолютной власти над мужем, в неотразимости своих чар над ним. И вдруг выясняется: всё это – иллюзия. Оказывается, есть женщина, которая вызывает у Гумилёва более высокие и сильные чувства! Наделённая острым умом, Ахматова понимает: Машенька – её антипод. Гумилёва влекут к девушке те качества души, которых нет у земной и не слишком доброй к нему жены.
     И всё-таки она попытается удержать возле себя этого прохвоста. Назло! И поступает так же банально, как это часто делают женщины в её положении. Зачатие  ребёнка, будущего сына Лёвушки, приходится на то время, когда Гумилёв рвался к Маше в Финляндию.
      Впрочем, это лишь версия некоторых биографов.
      Машу она ненавидела уже за то, что та заставляла страдать её самолюбие. И гордость. Другие романы Гумилёва Анна Андреевна живописала вселюдно – добродушно и охотно. Но о Маше говорить избегала. Ограничивалась словами: «В то лето Николай Степанович наполнял альбом Кузьминых-Караваевых посредственными стихами».
     Весной 1912 года супруги отправились в Италию. Казалось бы, теперь у Анны Андреевны больше нет поводов для беспокойства – она едет в заграничное путешествие с мужем, от которого ждёт ребёнка, соперницы нет. На деле всё оказалось не столь безоблачно. Первую неделю они провели в Сан-Ремо, где умерла Маша Кузьмина-Караваева и в Оспедалетти (в 10 километрах от Сан-Ремо), где жили Машины родственники. Похоже, рана Гумилёва  не зажила.
     Попыткой заполнить страшную пустоту в душе, которую оставила смерть Маши, биографы объясняют новый роман Гумилёва. Героиней его стала актриса театра В. Э. Мейерхольда Ольга Николаевна Высотская. Они познакомились зимой 1912 года в только что открывшейся «Бродячей собаке». Через год с небольшим Гумилёв отправится в свою очередную африканскую экспедицию. Поэт запутался в личной жизни, пытался убежать сам от себя – так  иногда объясняют эту поездку. И ссылаются на Ахматову, которая утверждала: Гумилёв поначалу лечился путешествиями от несчастной любви и литературных неудач и лишь потом пристрастился к ним.
      18 апреля 1913 года Гумилёв из Порт-Саида послал Ольге Николаевне открытку: «Целую ручки и всегда вспоминаю, напишите в Порт-Саид в июле месяце, куда привезти вам леопардовую шкуру. Н. Гумилёв». На этой же открытке – странный сонет «Ислам» с посвящением О. Высотской:

В ночном кафе мы молча пили кьянти,

Когда вошёл, спросивши шерри-бренди,
Высокий и седеющий эффенди,
Враг злейший христиан на всём Леванте.

И я ему заметил: «Перестаньте,
Мой друг, презрительного корчить денди,
В тот час, когда, быть может, по легенде
В зелёный сумрак входит Дамаянти».

Но он, ногою топнув, крикнул: «Бабы!
Вы знаете ль, что чёрный камень Кабы
Поддельным признан был на той неделе?»

Потом вздохнул, задумавшись глубоко,
И прошептал с печалью: «Мыши съели
Три волоска из бороды Пророка».

     Камень Кааба… Нельзя не вспомнить об этой древнейшей мусульманской святыне из Мекки. Загадочную её историю воспел ещё Иван Бунин в стихотворении «Чёрный камень Каабы»
         
          Он драгоценной яшмой был когда-то,
          Он был неизреченной белизны –
          Как цвет садов блаженного Джинната,
          Как горный снег в дни солнца и весны.
          Дух Гавриил для старца Авраама
          Его нашёл среди песков и скал,
          И гении хранили двери храма,
          Где он жемчужной грудою сверкал.
          Но шли века – со всех концов вселенной
          К нему неслись молитвы, и рекой
          Текли во храм, далёкий и священный,
          Сердца, обременённые тоской...
          Аллах! Аллах! Померк твой дар бесценный –
          Померк от слёз и горести людской!

     Гумилёв ёрничает:

 «Бабы!
Вы знаете ль, что чёрный камень Кабы
Поддельным признан был на той неделе?»
…«Мыши съели
Три волоска из бороды Пророка»

Но по всему видно – поэту не до шуток. Видимо, его по-настоящему тревожит, почему принял чёрный облик этот священный камень, веками сверкавший жемчужной, как горный снег, белизной.
     Объяснение – у Бунина: чудодейственный камень «померк от слёз и горести людской». Почернел от бесконечных молитв, с которыми из века в век обращались к нему миллионы страждущих, обделённых, поверженных горем.
      И можно предположить, что творилось в душе Гумилёва, когда он сочинял свои как бы шутливые стихи. Шутливые, потому что никому не желал открывать своё сердце, тоску по любви, великой и вечной. А все «Великие  любови» кончались для него неизменными катастрофами. Он и жил всегда в их предчувствии. Когда снова и снова почернеет душа.
     Даже священные камни чернеют от горя…
           Осенью 1913 года у Высотской родился сын Орест. Вскоре она уехала из Петербурга. Отцу о ребёнке сообщила в письме лишь через полгода. Гумилёв пообещал приехать осенью. Помешала грянувшая летом Первая мировая война.   
      Своего второго сына Николай Степанович так никогда и не увидел. В 30-е годы Орест познакомился со Львом. Братья подружились, поддерживали хорошие отношения много лет и умерли в один год (1992). У Льва
Николаевича детей не было. Единственными потомками Гумилёва стали дети Ореста Высотского.
     Интерес к Высотской был недолгим и угас после того, как Гумилёв в начале 1914 года встретился с Татианой Адамович – сестрой начинающего в то время поэта Георгия Адамовича. Два «неразлучных Жоржика» (Г. В. Адамович и Г. В. Иванов) задумали женить Гумилёва на Татиане. Поэт встрепенулся. Ожил. Загорелся. Всё как обычно. Собравшись жениться, он предложил Ахматовой развод. Та якобы мгновенно согласилась, но разойтись им не позволила мать Гумилёва. Такова версия Ахматовой. Гумилёв, увлечённый новой музой, ездил к ней в Либаву (теперь Лиепая), посвятил Татиане новый сборник «Колчан». Живописал: «Очаровательная… Книги она не читает, но бежит, бежит убрать в свой шкаф. Инстинкт зверька…»
     Роман длился года три и постепенно угас. Он стал последней каплей в разладе Гумилёва с Ахматовой. И хотя официально брак был расторгнут только в 1918 году, супруги  разошлись за несколько лет до этого. «Мы молча дали друг другу полную свободу и перестали интересоваться интимной стороной жизни друг друга» (Ахматова).
      Прежние романы Анна Андреевна Гумилёву прощала, но этот казался ей унизительным – не могла смириться с тем, что муж предпочёл ей  какую-то простушку.
     По иронии судьбы, Татиана Викторовна Адамович была классной надзирательницей Нины Берберовой – последней музы Гумилёва. Роман с Адамович – причина нескольких литературоведческих курьёзов. Расставшись с Гумилёвым, она вышла замуж и стала Высоцкой. Некоторые исследователи (в том числе именитые) перепутали её с Ольгой Высотской и объявили матерью Ореста Высотского.
      Каждая новая любовь пробуждала поэтическую лиру, но любовь несчастная – особенно. Елена дю Буше… Любовь-катастрофа, та, что он всегда предчувствовал. Это её предвещал чёрный камень Кааба.
      Они познакомились в 1917 году в Париже, где Гумилёв в чине прапорщика состоял в экспедиционном русском корпусе. Девушку с русскими корнями, дочь известного хирурга, соотечественники звали Еленой Карловной. Жгучие, чуть раскосые карие глаза ошеломили Гумилёва. По примеру Эдгара По, он назовёт их «газельими». Она служила в Русской военной миссии. В день знакомства подарила поэту веточку сирени. И сердце его послушно забилось «в упоенье» – весточка надежды и любви. Знак новой весны.
     Ближайшие парижские друзья Гумилёва –  художники Михаил Ларионов и Наталья Гончарова,– воспользовавшись своими связями, надолго задержали Николая Степановича во Франции. Об этом времени он скажет:   

       Вот и монография готова,
       Фолиант почтенной толщины:
       «О любви несчастной Гумилёва
       В год четвёртый мировой войны».

     Любовь воистину оказалась несчастной. Елена предпочла поэту богатого американца французского происхождения по фамилии Лоуэлл, вышла замуж и уехала с ним в Чикаго. Отсюда единственное «хайку» Гумилёва:

   Вот девушка с газельими глазами
   Выходит замуж за американца.
   Зачем Колумб Америку открыл?!

     Можно ли пережить подобный крах надежды и любви? Что делать в этом невыносимом, унизительном положении? Ответ в замечательном стихотворении «Картонажный мастер»:

       Отвечай мне, картонажный мастер,
       Что ты думал, делая альбом
       Для стихов о самой нежной страсти
       Толщиною в настоящий том?

       Картонажный мастер, глупый, глупый,
       Видишь, кончилась моя страда,
       Губы милой были слишком скупы,
       Сердце не дрожало никогда.

       Страсть пропела песней лебединой,
       Никогда ей не запеть опять,
       Так же как и женщине с мужчиной
       Никогда друг друга не понять.

       Но поёт мне голос настоящий,
       Голос жизни близкой для меня,
       Звонкий, словно водопад гремящий,
       Словно гул растущего огня:

       «В этом мире есть большие звёзды,
       В этом мире есть моря и горы,
       Здесь любила Беатриче Данта,
       Здесь ахейцы разорили Трою!
       Если ты теперь же не забудешь
       Девушку с огромными глазами,
       Девушку с искусными речами,
       Девушку, которой ты не нужен,
       То и жить ты, значит, не достоин».

      Забыть! Выбросить из сердца навсегда. Принять удар судьбы  с достоинством. Такое с ним случалось, увы, не раз. Случалось, лишний раз подтверждая: настоящая, подлинная любовь упрямо предавала нашего поэта. Оставляла его в смятении, горе и одиночестве. Покинутый любовник, измученный тягостным чувством утраты самого дорогого и невосполнимого, как тогда ему кажется, сколько бы ни заклинал свою волю, ни забыть, ни принять свалившейся на него беды не может. Это выше человеческих сил.
     Не может… если он не «сверхчеловек». Так судьба подкидывает ему новое испытание – на его ницшеанство. На сверхчеловека.
ОН сможет!
Преодолеет!
Победит!
И заявит об этой победе над собой во всеуслышание

   И когда женщина с прекрасным лицом,
   Единственно дорогим во вселенной,
   Скажет: я не люблю вас,
   Я учу их, как улыбнуться,
   И уйти и не возвращаться больше.

Уйти гордым и несломленным. Победителем. И он уходил – с очерствевшим от душевных мук сердцем.
Даже камни чернеют от горя.

     «Как страстно хотел он — в жизни, в глазах почитателей, последователей и особенно женщин, быть большим, непобедимым, противоборствующим житейской пошлости, жалким будням “жизни сей”, чуть ли не волшебником, чудотворцем» (С. Маковский).
     В публикациях о Гумилёве из книги в книгу кочуют вырванные их текста две строки:
      
       Ещё не раз Вы вспомните меня
       И весь мой мир, волнующий и странный...

     Часто их ставят эпиграфом, и читатели простодушно принимают эти слова за поэтическое завещание Гумилёва. На самом деле это лирическое стихотворение, обращённое к Елене дю Буше, прощание с ней:

       Ещё не раз Вы вспомните меня
       И весь мой мир, волнующий и странный,
       Нелепый мир из песен и огня,
       Но меж других единый необманный.

       Он мог стать Вашим тоже, и не стал,
       Его Вам было мало или много,
       Должно быть плохо я стихи писал
       И Вас неправедно просил у Бога.

       Но каждый раз Вы склонитесь без сил
       И скажете: «Я вспоминать не смею,
       Ведь мир иной меня обворожил
       Простой и грубой прелестью своею».

     Гумилёв нарёк Елену «Синей звездой». «Она была именно далёкой и холодной (для него) звездой» – вспоминал М. Ларионов. Дю Буше посвящён лирический цикл из тридцати четырёх стихотворений «К Синей звезде». Десять из них год спустя были включены в сборник «Костёр». Семь стихотворений поэт вписал в «Альбом дю Буше», судьба которого неизвестна. Сборник «К Синей звезде» вышел в Берлине усилиями К. В. Мочульского уже после гибели Гумилёва.
     В 30-е годы Елена дю Буше побывала в СССР. В Ленинграде она позвонила Ахматовой, но не застала. В то время Анна Андреевна жила с Н. Пуниным в его квартире в Фонтанном доме. Елена Карловна попросила передать ей, что хочет встретиться. По словам Э. Г. Герштейн, никто из Пуниных не сказал об этом Ахматовой ни слова. Так она и не встретилась с женщиной, внушившей Гумилёву его великую любовь. Анна Андреевна рассказывала об этом несостоявшемся свидании почти со слезами на глазах.
      Была у него ещё одна роковая и странная встреча с женщиной, которая перевернула  жизнь и закалила характер. Встреча эта, нам кажется, стоит того, чтобы посвятить ей отдельную главу.







                Из-за чего же стреляться,   
                как не из-за женщин и стихов?   
                (Н. С. Гумилёв)



Глава 4

ЧЕРУБИНА ДЕ ГАБРИАК

     В этой истории весь Гумилёв. С его дерзким вызовом и жизни, и смерти, и любви, и самой судьбе. На пороге выбора…
     Елизавету Ивановну Дмитриеву он встретил летом 1907 года в Париже. Двадцатилетняя Лиля (так звали её близкие) посещала Сорбонну. С детства тяжело болела, много лет была прикована к постели, осталась хромой на всю жизнь. Но при всём этом слыла чаровницей, умеющей завораживать мужчин.
     Спустя два года они увиделись в Петербурге, узнали друг друга. Лиля уже закончила Императорский женский педагогический институт, вела русскую словесность в женской гимназии, писала стихи, занималась переводами.
    Роман  закрутился феерически – по-гумилёвски.
     – Тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это «встреча» и не нам ей противиться, – признавалась Лиля.
      Околдованные друг другом любовники не расставались. Стихи, прогулки,  литературные вечера. Любили ездить в знаменитую «Башню» Вячеслава Иванова (Таврическая, 35), где собиралась петербургская богема. Гумилёв, как обычно, был одержим бурной и разрушительной стихией страсти. Сказочное воображение поэта обратило Лилечку, гадкого утёнка, в волшебного лебедя:

          Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей,
          Я нашёл себе подругу из породы лебедей.
   
 Преобразилась и Лиля. В этой веренице мистификаций, интриг, амурных игр, лживых уверений явилось ей нечто подлинное, забытое и… настораживающее. Любовные истории для неё всегда скрывали пугающую тайну, трагизм, безысходность и пагубу. Но Лиля любила и умела играть с огнём. Любила любовь.
     Она наверняка видела неизбежную обречённость так внезапно нахлынувшего счастья. Ведь, встречаясь с Гумилёвым, Лиля оставалась невестой инженера-мелиоратора В. Н. Васильева и в то же время мечтала покорить сердце поэта Максимилиана Волошина. Тщательно обдумывала каждое письмо к нему. 13 мая, находясь в полном здравии, сообщает: «Дорогой Макс, я уже три дня лежу, у меня идёт кровь горлом, и мне грустно. <…>  Хочется видеть Вас, милый Макс».
      Лгать она тоже умела и любила.
     Столь  нежный зов милой девушки приносит плоды: Максимилиан Александрович приглашает Лилю погостить у него в Коктебеле. Любвеобильная и лукавая искательница приключений просит поехать с ней ничего не подозревающего Гумилёва, а Волошину пишет: «Гум <илёв> напросился, я не звала его, но т.к. мне нездоровится, то пусть. Уже больше писем не будет, а будет Коктебель. Я Вас оч<ень> хочу видеть и оч <ень> люблю. Лиля». 
     25 мая 1909 года Гумилёв и Лиля выехали в Москву. Там Николай Степанович встретился с  Брюсовым, представил ему возлюбленную. Дорогу от Москвы до Коктебеля она позднее будет вспоминать как «дымно-розовый закат». Ласково называет Гумилёва Гумми, он её – Лилей, утверждая, что это имя похоже на серебристый колокольчик. В Гумилёве она видела своего доброго ангела-спасителя, которого можно  удачно использовать. Гумилёв, надеялась Лиля, пробудит в Волошине ревность, заставит его воспылать к ней бурной страстью. А на случай, если её чары на Максимилиана Александровича всё же не подействуют,– Гумилёв останется её единственным любовником. Такая вот незавидная роль отводилась Лилечкой верному и наивному Николаю Степановичу, её благородному рыцарю.
     Чары, однако, подействовали. В Коктебеле Волошин с Лилей всё чаще стали уединяться, подолгу гуляли вдвоём. Гумилёва мучительно унижало не столько коварство измены, сколько её публичность: всё происходило на глазах других гостей – Алексея Толстого с женой и поэтессы П. Соловьёвой.
       – Здесь началось то, в чём больше всего виновата я перед Н. Ст. (Гумилёвым. – Авт.), – призналась Лиля.  – Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе: его, меня и М. Ал. (Волошина. – Авт.), потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая,– это был Макс. Ал.  <…> Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, –  к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдёшь к Г-ву (Гумилёву. – Авт.) – я буду тебя презирать».
      Выбор уже был сделан, но Н. С. (Гумилёв. – Авт.) всё же оставался для меня какой-то благоуханной алой гвоздикой. Мне всё казалось, что хочу обоих, зачем выбор?
      В конце концов, ничего не объясняя, Дмитриева попросила Гумилёва уехать.
     Алексей Толстой отозвался шуткой: «Гумилёв с иронией встретил любовную неудачу: в продолжение недели он занимался ловлей тарантулов. Его карманы были набиты пауками, посаженными в спичечные коробки. Он устраивал бой тарантулов. К нему было страшно подойти. Затем он заперся у себя в чердачной комнате дачи и написал замечательную, столь прославленную впоследствии, поэму “Капитаны”. После этого он выпустил пауков и уехал».
    Трудно представить, что творилось в уязвлённой душе поэта. Проще разгадать поступок Лили. Жесток, оскорбителен и беспощаден её выбор. Только вероломством и холодным расчётом можно объяснить предательство этой женщины, слабой и одновременно сильной, когда она жаждет перевоплотиться в Кармен, вернее – поиграть в неё: «любовь свободна… законов всех она сильней». Коварна и слишком уж театральна эта игра! И бедный Гумилёв явно не заслуживает в этом спектакле роли дона Хозе.
     Невозможно оправдать её замешенный на дешёвых интригах и холодных эгоистичных «выкладках» удар по человеку, который её любит, опекает, искренне привязан. Разве умная и чуткая Лиля не могла предвидеть, к чему приведут её расчётливые и фальшивые любовные игры, коими был так славен Серебряный век?! Конечно, могла. Более того – она же их и срежиссировала. Такой вот авантюрный характер!
     В отчаянии Гумилёв едет в Киев, делает очередное предложение Ахматовой и получает очередной отказ. На исходе упоительного коктебельского лета возвращается в Петербург и Дмитриева. Позднее она будет казнить себя: «Почему я так мучила Н. С.? Почему не отпускала его от себя?» Придумает оправдание: «Это не жадность была, это тоже была любовь. Во мне есть две души, и одна из них, верно, любила одного, другая другого».
     Простую арифметику нарушила третья душа, сделавшая свой выбор. Это Иоганнес фон Гюнтер – прибалтийский немец, поэт, переводчик, драматург. Видимо, с его участием по Петербургу расползаются слухи: Гумилёв нелестно отзывается о Дмитриевой. Сам же Гюнтер устраивает встречу бывших любовников на квартире подруги Елизаветы Ивановны – Лидии Брюлловой, и сам же её подробно описывает: «Нас ожидали. На Дмитриевой было тёмно-зелёное бархатное платье, которое ей очень шло. Она страшно волновалось. Всё её лицо покрылось красными пятнами. Красиво накрытый стол тоже, казалось, рассчитывал на примирение. Лидия Брюллова, в чёрном шёлковом платье, приняла нас очень радушно.
     Но что произошло? Небрежно, я бы сказал, надменно ступая, Гумилёв приблизился к ним.
     – Мадемуазель, – начал он, ни с одной из них не поздоровавшись,– вы распространяете ложь, будто я собирался жениться на вас. Вы были моей метреской. На таковых не женятся. Это я хотел вам сказать.
     Роковой, презрительный кивок головы. И повернулся спиной. И вышел».   
     Таким был ответ на «хочу обоих».
     Алексей Толстой, считая, что этот поступок бросил тень на гумилёвскую репутацию рыцаря без страха и упрёка, позднее клялся: «Я знаю и утверждаю, что обвинение, брошенное ему, – в произнесении им некоторых неосторожных слов – было ложно: слов этих он не произносил и произнести не мог. Однако из гордости и презрения он молчал, не отрицая обвинения, когда же была устроена очная ставка, с ухмылкой подтвердил эту ложь». Здесь тоже весь Гумилёв: никогда не унижаться до самооправданий и покаяний! Даже в том случае, если на кону – жизнь.
     Такого же мнения был и Вячеслав Иванов, вставший на сторону Гумилёва.
     Слухи о скандале дошли до Волошина. 19 ноября он оказался в одной компании с Гумилёвым. Дело было в мастерской художника А. Я. Головина, располагавшейся на верхнем этаже Мариинского театра. Пол огромной мастерской был живописно завален декорациями к «Орфею», внизу, в театре, давали «Фауста». Шаляпин пел «Заклинание цветов». Дождавшись окончания арии, Волошин подошёл к Гумилёву и прилюдно дал ему пощёчину. Гумилёв отшатнулся и прохрипел: «Ты мне за это ответишь!», тут же вызвал обидчика на дуэль.
     Секундантами Гумилёва стали поэт М. Кузмин, критик, театровед и известный шахматист Е. Зноско-Боровский, Волошина – литератор Алексей Толстой и князь А. К. Шервашидзе, театральный художник.
     Гумилёв был верен себе (и, конечно же, Печорину!) –  стреляться с пяти шагов до смерти одного из противников!
     У секундантов Волошина целый день ушёл на уговоры Кузмина и Зноско-Боровского увеличить расстояние до пятнадцати шагов. Ещё день потребовался, чтобы уговорить Гумилёва.
     Место для поединка выбрали на Чёрной речке – почти там же, где cемьдесят два года  назад стрелялись Пушкин и Дантес. Театральности прибавили добытые секундантами у барона Мейендорфа старинные пистолеты с выгравированными на них именами прежних дуэлянтов.
     День и ночь накануне дуэли Гумилёв провёл в «Башне» В. Иванова. Там он, по свидетельству М. Кузмина,  «окружённый трагической нежностью»,  говорил на отвлечённые литературные темы и ничем не выдавал беспокойства.
     Рано утром 22 ноября выехали на двух автомобилях. По дороге машина, в которой ехали Гумилёв и его секунданты, застряла в снегу. Выталкивали все сообща. При этом кто-то потерял в снегу галошу (позднее жёлтая пресса использует этот эпизод для издёвки над дуэлянтами). 
     Вскоре подъехали к безлюдному заснеженному полю. Алексей Толстой, выбранный распорядителем, начал отмерять расстояние между противниками.
     – Вы слишком широко шагаете! – вскипел Гумилёв.
     – Подчёркиваю грандиозность события! – парировал Алексей Николаевич. Но всё же отмерил пятнадцать шагов заново.
     Секунданты зарядили и подали дуэлянтам пистолеты. Толстой, следуя правилам, в последний раз предложил противникам помириться, но Гумилёв гневно перебил его:
      – Я приехал драться, а не мириться!
     Совершенно спокойный, он стоял в цилиндре и чёрном сюртуке, бросив шубу на снег. Он казался себе Печориным. И это тешило самолюбие.
     Толстой попросил участников приготовиться. Начал считать: «Раз, два...»  В этот момент впечатлительный Михаил Кузмин в ужасе рухнул на снег, заслонясь цинковым хирургическим ящиком. На счёт «три» противники выстрелили. Гумилёв промахнулся, пистолет Волошина дал осечку.
      – Я настаиваю, чтобы этот господин стрелял. Пускай он стреляет во второй раз, я требую этого!– злился Гумилёв.
      –  Вы отказываетесь от своих слов? – неожиданно спросил Волошин, не сводя глаз с Гумилёва.
      – Нет, – ответил тот.    
     Волошин прицелился и вновь нажал на спуск. Снова осечка! Шервашидзе крикнул Толстому:
      – Алёша, хватай скорей пистолеты!
Толстой бросился к Волошину, выхватил пистолет и выстрелил в снег. Гумилёв пришёл в  ярость.
      – Я требую третьего выстрела!
     Посовещавшись, секунданты отказали, предложив противникам пожать друг другу руки. Как бы не так! Гумилёв поднял со снега шубу, перекинул её через руку, повернулся и, не проронив ни слова, пошёл к автомобилю.
     Дуэль вызвала шквал издевательских публикаций. «Много писалось в газетах о поединке “декадентов” с зубоскальством и преувеличениями» (С. Маковский). Главным героем фельетонов стала... потерянная галоша. В «Биржевых ведомостях»: «Галоша. Вместо некролога». На следующий день – эпиграмма А. Измайлова:
      
       На поединке встарь лилася кровь рекой,
       Иной и жизнь свою терял, коль был поплоше,
       На поле чести нынешний герой
       Теряет лишь... калоши.

     За  Волошиным надолго сохранилось прозвище Вакс Калошин, придуманное Сашей Чёрным ещё в 1908 году:

       Боже, что будет с моей популярностью,
       Боже, что будет с моим кошельком?
       Назовёт меня Пильский дикой бездарностью,
       А Вакс Калошин — разбитым горшком.

     Почему Гумилёв с ничтожного расстояния не попал в ненавистного соперника? А. Толстой утверждал, что в пистолеты специально зарядили двойную порцию пороха. Это усилило отдачу и снизило точность. Такое объяснение мало кого убедило. Тайна осталась неразгаданной. Хотя нам кажется, ницшеанец Гумилёв ещё не созрел, чтобы вот так, беспрепятственно, убить поэта. Не дотянул до Печорина.
     После дуэли они оставались недругами. Лишь в 1921 году, незадолго до гибели Гумилёва, помирились, сухо пожав друг другу руки.
               
                *   *   *

     В начале 1909 года  Гумилёв знакомится с историком искусства и поэтом С. К. Маковским, сыном известного художника. Сергей Константинович устроил в те дни  выставку художников-модернистов, где впервые блеснули В. Кандинский, К. Петров-Водкин, Н.Чюрлёнис. И ещё Маковский увлечён идеей нового художественного журнала. Гумилёв с пылом поддерживает проект. Весной он знакомит Сергея Константиновича со своим кумиром –  И. Ф. Анненским. Тот идею одобрил, согласился участвовать в новом издании. Так родился «Аполлон» – заметное явление в культуре Серебряного века. Редакция помещалась в доме 24 на Мойке, неподалёку от последней квартиры Пушкина. В журнале печатались все известные поэты: А. Блок, В. Брюсов, К. Бальмонт,  В. Иванов, Ф. Сологуб,  И. Анненский, М. Кузмин,
М. Волошин, А. Ахматова, О. Мандельштам. Гумилёв из номера в номер публиковал свои знаменитые «Письма о русской поэзии».
      С. Маковский: «Гумилёв горячо взялся за отбор материалов для первых выпусков «Аполлона»,  с полным бескорыстием и с примерной сговорчивостью. Мне он сразу понравился той серьёзностью, с какой относился к стихам, вообще – к литературе, хотя и казался подчас чересчур мелочливо-принципиальным судьёй. Зато никогда не изменял он своей принципиальности из личных соображений или “по дружбе”, был ценителем на редкость честным и независимым».
     Уже в первом номере «Аполлона» появились гумилёвские талантливые, но «несколько трескучие» (С. Маковский) «Капитаны», а вместе с ними и «трескучая» поэтическая маска Гумилёва, которая закрепилась за ним на долгие годы, стала знаковой в восприятии его лирики и вообще имиджа. Капитан-флибустьер, чья грудь пропитана «солью моря», прочно вошёл в сознание читателей – в своей «повелительной маске открывателя новых земель», в высоких ботфортах и кружевных брабантских манжетах, с пистолетом за поясом. Покоритель и завоеватель, который

       … иглой на разорванной карте
      Отмечает свой дерзостный путь…

     Маска эта навсегда сделала его узнаваемым для поклонников-читателей.
     Игорь Северянин с восторгом оценил:

       Уж первый номер «Аполлона»,
       Темнящий золото руна,
       Выходит в свет, и с небосклона
       Комета новая видна:
       То «Капитаны» Гумилёва,
       Где лишнего не видно слова,
       И вот к числу звучащих слов
       Плюсируется: Гумилёв…

      Маковскому не просто было держать Гумилёва в журнале. Далеко не всех он устраивал. Особенно возмущался Вячеслав Иванов, непререкаемый авторитет для «аполлоновцев»: «Ведь он глуп, да и плохо образован, даже университета окончить не мог, языков не знает, мало начитан». Маковский соглашался, но статус-кво сохранял. Выпад Вячеслава Иванова огорчает. Тем более, что он был не далёк от истины. До признания «классиков», поэтов-аритократов Гумилёв, несмотря на знаменитых «Капитанов» с их живописной экзотикой, пока не дотягивал. «Мальчишество»,– ухмылялись «классики».
     В августе 1909 года в редакцию пришло странное письмо на листах с траурной чёрной каймой, переложенных душистыми засушенными травами. Таинственная поэтесса, подписавшаяся буквой «Ч», предлагала редакции свои грустно-романтические стихи:    

       И я умру в степях чужбины,
       Не разомкну заклятый круг,
       К чему так нежны кисти рук,
       Так тонко имя Черубины?

     Ответить Маковский не мог – обратного адреса не было. Но вскоре загадочная незнакомка позвонила по телефону.
     – Никогда, кажется, не слышал я более обворожительного голоса, – признавался Сергей Константинович.
     Вскоре – новое письмо. И снова надушенные листы с траурной каймой, засушенные пряные травы, новые стихи. Незнакомка сообщает своё необычное имя: Черубина де Габриак. Маковский рассказывает о ней «аполлоновцам», показывает стихи. Все в восторге. Общее мнение: печатать! Особенно восторгается М. Волошин.  Одна Лиля – Е. И. Дмитриева – отзывается о стихах неодобрительно, сочиняет на них пародии. Литераторы-мужчины списывают это на обычную женскую ревность.
     Осенью 1909 года во втором номере журнал публикует семь (!) стихотворений никому не известной поэтессы. Переписка с Маковским дополняется телефонными звонками. С каждым днём возникают новые черты портрета незнакомки. Она – восемнадцатилетняя испанская аристократка, «инфанта», ревностная католичка. После смерти матери воспитывалась в монастыре. В письмах и телефонных разговорах угадывались одиночество и тоска по любви. Рыжеволосая, немного прихрамывающая красавица…
     Узнав адрес, Маковский посылает девушке пышный букет. В ответ стихи:

       Твои цветы… цветы от друга,
       Моей Испании цветы.
       Я их замкну чертою круга
       Моей безрадостной мечты.

       Заворожу печальным взглядом
       Двенадцать огненных гвоздик,
       Чтоб предо мною с ними рядом
       Из мрака образ твой возник.

       И я скажу… но нет, не надо, –
       Ведь я не знаю тихих слов.
       И в этот миг я только рада
       Молчанью ласковых цветов.

     «В крови горит огонь желаний, / душа тобой уязвлена…» – стихи про меня, – признался бы Маковский. Сергей Константинович жил от письма к письму, от звонка до звонка (благо «инфанта» звонила теперь ежедневно). Теряя от страсти рассудок («целуй меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина…»), он молил о встрече, но загадочная Черубина каждый раз находила отговорки – «свидание невозможно». А в письмах – новые завлекающие вирши:

       Милый рыцарь Дамы Чёрной,
       Вы несли цветы учтиво,
       Власти призрака покорный,
       Вы склонялись молчаливо.

       Храбрый рыцарь! Вы дерзнули
       Приподнять вуаль мой шпагой...
       Гордый мой венец согнули
       Перед дерзкою отвагой.

       Бедный рыцарь! Нет отгадки,
       Ухожу незримой в дали –
       Удержали вы в перчатке
       Только край моей вуали.

   
     – Кто она? Почему так прячется? Когда же наконец зайдет в редакцию? – страдал Маковский.
     Тщетно. Она решительно уклонялась от личного знакомства, настаивала на том, что сотрудничество её в «Аполлоне» (против всех правил) должно оставаться анонимным – из-за сложных и неразборчивых семейных обстоятельств.
     От редактора любовное безумие передалось остальным «аполлоновцам».
И. фон Гюнтер не скрывал: «Всем коллективом мы влюбились в поэтессу Черубину де Габриак». Разговоры в редакции то и дело сводились к тайне «инфанты», горделивой красавицы, такой недоступной. “Дон Жуан” Гумилёв клялся покорить сердце Черубины при первой же встрече. Её разыскивали в литературных салонах, высматривали в ложах театров, на концертах. Близкий друг Маковского барон Н. Н. Врангель, прослышав, что девушка собирается за границу, обходил вагон за вагоном все поезда, отправляющиеся с Варшавского вокзала. Едва не кончилось скандалом, когда на перроне он кинулся к подходившей по приметам юной рыжеволосой девушке, приняв её за Черубину де Габриак.
     Тайна раскрылась внезапно, разгадка оказалась ошеломляющей: под именем Черубины скрывалась Елизавета Ивановна Дмитриева. Увлёкшись И. Гюнтером, Лиля призналась ему. Тот обещал хранить тайну, но слова не сдержал (это привело к ссоре с Гумилёвым, считавшим поступок Гюнтера недостойным) – обо всём рассказал М. Кузмину. Кузмин – Маковскому.
     Необычный розыгрыш придумал Макс Волошин. Он же вместе с Лилей писал стихи от имени Черубины. Так возникла самая яркая мистификация Серебряного века. М. И. Цветаева нарекла это время «эпохой Черубины де Габриак», Алексей Толстой называл Елизавету Ивановну «одной из самых фантастических и печальных фигур русской литературы». Пример Волошина вдохновил  Брюсова: он пытался повторить такой же розыгрыш с молодой поэтессой Надеждой Львовой. Сам же Волошин замышлял ещё одну мистификацию: долго, но безуспешно уговаривал Марину Цветаеву писать стихи под вымышленными мужскими именами.
     Маковский вскоре оправился от краха. Иначе было с Дмитриевой. Эта история обернулась для неё личной катастрофой. Елизавета Ивановна мучительно переживала разоблачение, надолго забросила стихи, ушла из «Аполлона», вообще как бы исчезла для всех знакомых. Потом вышла замуж за В. Н. Васильева и уехала с ним в Туркестан. Но даже через полтора десятка лет постоянно возвращалась мыслями к Черубине:

       Где Херувим, своё мне давший имя,
       Мой знак прошедших дней?
       Каких фиалковых полей
       Касаешься крылами ты своими?

      Окончательно погубило её увлечение модной в то время антропософией. За принадлежность к антропософскому обществу в 1927 году Дмитриева была арестована и выслана из Ленинграда. 5 декабря 1928 года она умерла в Ташкенте от рака печени.
     С Волошиным Елизавета Ивановна дружила и переписывалась всю свою короткую жизнь. С Гумилёвым же никогда не виделась, но до конца своих дней мучилась чувством вины перед ним. Откликнулась на его смерть:

       Как-то странно во мне преломилась
       Пустота неоплаканных дней.
       Пусть Господня последняя милость
       Над могилой пребудет твоей!

       Всё, что было холодного, злого,
       Это не было ликом твоим.
       Я держу тебе данное слово
       И тебя вспоминаю иным.

       Помню вечер в холодном Париже,
       Новый Мост, утонувший во мгле...
       Двое русских, мы сделались ближе,
       Вспоминая о Царском Селе.

       В Петербург мы вернулись – на север.
       Снова встреча. Торжественный зал.
       Черепаховый бабушкин веер
       Ты, читая стихи мне, сломал.

       После в «Башне» привычные встречи,
       Разговоры всегда о стихах,
       Неуступчивость вкрадчивой речи
       И змеиная цепкость в словах.

       Строгих метров мы чтили законы
       И смеялись над вольным стихом,
       Мы прилежно писали канцоны
       И сонеты писали вдвоём.

      Я ведь помню, как в первом сонете
      Ты нашёл разрешающий ключ...
      Расходились мы лишь на рассвете,
      Солнце вяло вставало меж туч.

      Как любили мы город наш серый,
      Как гордились мы русским стихом...
      Так не будем обычною мерой
      Измерять необычный излом.

      Мне пустынная помнится дамба,
      Сколько раз, проезжая по ней,
      Восхищались мы гибкостью ямба
      Или тем, как напевен хорей.

      Накануне мучительной драмы...
     Трудно вспомнить... Был вечер... И вскачь
     Над канавкой из «Пиковой дамы»
     Пролетел петербургский лихач.

     Было сказано слово неверно...
     Помню ясно сияние звёзд...
     Под копытами гулко и мерно
     Простучал Николаевский мост.

     Разошлись... Не пришлось мне у гроба
     Помолиться о вечном пути,
     Но я верю – ни гордость, ни злоба
     Не мешали тебе отойти.

     В землю тёмную брошены зёрна,
     В белых розах они расцветут...
     Наклонившись над пропастью чёрной,
     Ты отвёл человеческий суд.

     И откроются очи для света!
     В небесах он совсем голубой.
     И звезда твоя – имя поэта
     Неотступно и верно с тобой.












               


   
                Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,   
                Вечно должен биться, виться обезумевший смычок…               
               
                ( Н. С. Гумилёв)

     Глава 5

ЕГО УНИВЕРСИТЕТЫ

     «То же, что с собственной жизнью, он проделал и над поэзией – <…> он рискнул сорвать свой чистый, подлинный, но не громкий голос, выбирал сложные формы, “грозовые” слова, брался за трудные эпические темы» (Г. Иванов).
     Да, Гумилёв всегда выбирал единственный путь – по линии наивысшего сопротивления. Рвался к новым и новым вершинам: на поэтический Олимп, в безрассудные атаки на войне, в опаснейшие путешествия, в непреодолимое для других – всюду, где требовались сумасшедший риск, упорство и рыцарская сила духа. Он и в любви был воином – не соблазнял, не обольщал, а завоёвывал. Ради победы был готов на самую отчаянную жертву. И всюду его вело неукротимое честолюбие, жажда самоутверждения. А когда казалось –  тупик, вот-вот сорвётся, не покорится высота,– являлась удача, внезапная и яркая. 
     В те годы ни одна поэтическая судьба не могла состояться без В. Я. Брюсова. Авторитет мэтра символизма был беспределен. Александр Блок почтительно писал ему: «Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда...» Лишь спустя много лет молодые поэты примутся дружно низвергать кумира.  Юрий Тынянов назовёт его «героем преодолённой бездарности», Марина Цветаева – «мастером без слуха» и «героем труда». Анна Ахматова вынесет окончательный приговор: «Он знал секреты ремесла, но не знал "тайны творчества"».
      И это всё о Брюсове, разгадавшем массу загадок поэтики, открывшем для нас Ф. И. Тютчева, написавшем 82 печатные работы только по пушкинистике! Прав был Д. Б. Кедрин: «У поэтов есть такой обычай – / В круг сойдясь, оплёвывать друг друга». И что бы ни говорили о нём, но именно Брюсов открыл читателю Бориса Пастернака, Игоря Северянина, Сергея Есенина, у кого всё-таки нашлись слова благодарности: «Все мы учились у него». А много лет спустя М. Л. Гаспаров назовёт Брюсова побеждённым учителем победителей-учеников, повлиявшим на творчество целого поколения.
     Фантастически повезло Гумилёву! Валерий Яковлевич первым заметил его сборник «Путь конквистадоров», изданный в 1905 году. В рецензии он справедливо раскритиковал слабые, школярские стихи. Но в поэтический дар юноши-гимназиста поверил. Написал в заключении, что его книга – только путь «нового конквистадора и что его победы и завоевания впереди». Более  того – предложил неизвестному, начинающему поэту сотрудничать со своим авторитетнейшим журналом «Весы». Покровительство Брюсова во многом определило поэтическую судьбу Гумилёва.
     Завязалась долгая переписка, больше похожая на заочные университеты. Гумилёв спешит наверстать упущенное. Он деликатно «истязает» учителя въедливыми вопросами, просьбами разъяснений, оценок, подсказок, постоянно возвышая авторитет мэтра в своём ученичестве: «Ваше участие ко мне – единственный козырь в моей борьбе за собственный талант», «В Ваши руки отдал я развитье моего таланта».
     Под влиянием Брюсова Гумилёв начал писать прозу, критические статьи. Мастерство ученика росло на глазах. Уже в 1907 году появляется одно из лучших ранних стихотворений Гумилёва – «Волшебная скрипка». В посвящённых Валерию Яковлевичу строках отчётливо слышны брюсовские мотивы:

       Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
       Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
       Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
       Что такое тёмный ужас начинателя игры!

       Тот, кто взял её однажды в повелительные руки,
       У того исчез навеки безмятежный свет очей,
       Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
       Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

       Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
       Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
       И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
       И когда пылает запад и когда горит восток.

       Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервётся пенье,
       И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
       Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
       В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

       Ты поймёшь тогда, как злобно насмеялось всё, что пело,
       В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.
       И тоскливый смертный холод обовьёт, как тканью, тело,
       И невеста зарыдает, и задумается друг.

       Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
       Но я вижу — ты смеёшься, эти взоры — два луча.
       На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
       И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

     В «Скрипке», нам кажется, разгадка воззрений Гумилёва на философию искусства, всю его глубинную суть, чарующую и губительную,  спасительную и беспощадную. Творчество – не только высочайшая радость, сладостный трепет, вдохновение, подъём духа,  взлёт фантазии, но и бесконечные муки, страдания, крушения. Он заклинает юного поэта с неудержимой, страстной готовностью отдать своему искусству жизнь. И гибель станет тогда смыслом, счастьем и целью творчества. Потому что выбор уже сделан! И отступать нельзя. Лучше погибнуть «славной смертью, страшной смертью скрипача».
     Гумилёвская скрипка – это не скрипка Маяковского, которая издёргалась, упрашивая, и выплакивается, страдая от одиночества и непонимания. И которой поэт признаётся: «Мы ужасно похожи: я вот тоже ору – а доказать ничего не умею!» Поэт хочет спасти, утешить её нежную, робкую и такую родственную душу, оградить от пошляков и чужаков.
     У Гумилёва – наоборот: он зовёт свою скрипку восстать против зла, вступить с ним в смертельную схватку, пожертвовать жизнью или победить – своей музыкой, своей поэзией.
      Героическая гибель прекрасна!
      Его скрипка ни в каких утешениях не нуждается. Ей нужно одно – поддержка в этой битве, и она её обретает.
     Гумилёв настолько дорожит этим стихотворением, что даже не включает его в сборник «Романтические цветы»  – лишь бы оно впервые было напечатано в знаменитых брюсовских «Весах». Позднее поэт несколько раз перерабатывал его, а в 1918 году снял посвящение В. Я. Брюсову.
     Гумилёв учился у Брюсова не только поэтическому мастерству, но заразился и холодным рационализмом мэтра. Как пушкинский Сальери –

        Ремесло поставил…  подножием искусству:
        Поверил… алгеброй гармонию.

     В алгебре поэзии Гумилёв пошёл гораздо дальше учителя. Но что самое печальное – дальше от самой поэзии. Был убеждён: стихотворение можно описать формулой, разложить, как химическое вещество, на элементы, создать шедевр, пользуясь неким универсальным алгоритмом. Всю жизнь он следовал этой вере, составлял таблицы образов и метафор, схемы композиций, колдовал над таинственной формулой поэзии, словно средневековый алхимик. Даже написал «пособие» – «Анатомия стихотворения». Свято верил: поэзии можно научить, как ремеслу. Он и учил. Сначала создал «Цех поэтов». А сам предстал его «начальником», отвечающим за качество выпускаемой продукции – стихов. Уверился, что он один знает, как надо мастерить поэтические шедевры.  Как учить искусству прекрасного. И  учил – тому, чему обучать невозможно и не нужно, если нет таланта и дара воображения. Мэтр явно путал искусство с ремеслом, где можно творить по каким-то формулам.
      Над этими его потугами издевались даже некоторые ученики-ремесленники, будущие «гении». Один предводитель цеха был упоён и непреклонен: «Воля и упорство! – это всё, что нужно! А они у нас есть».
Если точнее – они были у него, Гумилёва,– человека не умевшего отступать от своих замыслов, даже самых абсурдных. Тем более что замыслы нередко принимали форму наваждения.
     И ещё одна беда случилась с Николаем Степановичем. Неумеренные похвалы Брюсова, других поклонников укрепили в нём слегка задремавший синдром «сверхчеловека». Гумилёв подхватил у того же Брюсова опасную и болезнь – мэтризм, который, как мы помним, проклюнулся в его горделивой душе чуть ли не в детские годы.
     Сейчас Николай Степанович стремительно обгонял учителя в этой пробудившейся своей миссии. И уже иначе перекраивается, сверкая тайными символами и новыми формами, прежняя маска. «Сверхчеловек» обретает реальные черты, с немалой дозой высокомерия, надменности, чванства.
     Замечал ли, что в своём обновлённом маскарадном костюме он выглядел смешно и пародийно? Едва ли.  Комплекс собственного величия неумолимо искажал самооценку.
     А. Я. Левинсон: «Он не шагал, а выступал истово, с надменной и медлительной важностью; он не беседовал, а вещал наставительно, ровно, без трепета сомнения в голосе».
     Вяч. Иванов иронично описывал надменную поступь Гумилёва по петербургским мостовым – каждый его шаг словно вещал: «Я – мэтр! Я – мэтр!»
      Многих современников раздражали назидательный, не допускающий возражений тон, навязчивая тяга к учительству. Кто-то уже видел в нём зазнавшегося глупца. Но друзья понимали: маска!      
     С. Маковский: «Я прощал ему его наивную прямолинейность, так же, как и позу, потому что за мальчишеской его ”простотой” проступало что-то совсем иного порядка – мука непонятости, одинокости, самоуязвлённого сознания своих несовершенств, физических и духовных. И в то же время как страстно хотел он – в жизни, в глазах почитателей, последователей и особенно женщин,– быть большим, непобедимым, противоборствующим житейской пошлости, жалким будням ”жизни сей”, чуть ли не волшебником и чудотворцем».
     Хотел, но получалось нелепо и пародийно. Даже внешне.
     Вальяжный острослов Алексей Толстой, подшучивал над менторским обликом нового учителя: «Он (Гумилёв. – Авт.), как всегда, сидел прямо – длинный, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. Длинные пальцы его рук лежали на набалдашнике трости. В нём было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость».
     Подливает масла в огонь ехидный Ходасевич: «Он меня пригласил к себе и встретил так, словно это было свидание двух монархов. В его               торжественной учтивости было нечто столь неестественное, что сперва я  подумал – не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне взять примерно  такой же тон: всякий другой был бы фамильярностью. В опустелом, голодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, среди нетопленого и неубранного кабинета, сидели мы и  беседовали с непомерною важностью».
     Путь его от соблазнителя женщин к покорителю стихотворцев проступал чёткими контурами. И был начертан твёрдой рукой фанатика. Стремление командовать, повелевать литературой было неукоснительным и могучим. Он верил: сочинителей нужно «построить» и обучить на талантливых литераторов. При этом литературный гуру восседает на троне и издаёт нечто вроде «приказов по линии искусств», творческих инструкций и уложений, не забывая при этом проводить практические занятия, бурные дискуссии, тренировки – учить, как надо и как не надо. Командный, «покорительный» дух начинает развиваться всё глубже и шире в «Цехе поэтов», в акмеизме.
     Командный дух вредил ему во всех сферах жизни. Даже обвалы, крушения чем-то похожи: точно так же, как разваливались великие любовные романы, рушились все эти «цехи поэтов», «акмеизмы» и другие литературные забавы под его командой.
     Гумилёв, блестящий организатор, будто и впрямь был рождён литературным начальником: двойник  Брюсова!  «От него слишком пахло президиумом», – пошутил бы М. А. Светлов.
     В раннем его творчестве заметно влияние не только Брюсова, но и Бальмонта. Метко сострил Гаспаров: «От скрещивания Брюсова и Бальмонта явился Гумилёв». Но уже в первых стихах – излюбленные темы поэта: муза дальних странствий, экзотические страны, «изысканные жирафы». Чувство меры порою изменяло ему, и тогда появлялись язвительные, похожие на юморески рецензии.
     Вот отзыв Л. Н. Войтоловского на сборник «Жемчуга»: «Почти нет ни одного стихотворения, в котором не было бы нескольких представителей четвероногого или пернатого царства. Так, на с. 1  – фигурируют бешеные волки, на с. 3 – пантеры, на с. 6 – пёс и дикий бык, на с. 11 – “жадные волки”, на с. 12 – бешеные собаки, на с. 16 – опять пантеры, на с. 18 – слон, лев, обезьяна и волк, на с. 21 – тигр, барс и волк, на с. 22 – коршун, на с. 25 – дракон. Перекидываю страниц 20 и смотрю наугад: на с. 45 – тигрица, на с. 49 – коршун,  на с. 52 – слон и тигры, на с. 53 – волки. Снова пропускаю страниц 50 и вижу: на с. 101 – медведица и бешеный пёс, на с. 104 – дикий конь, росомаха и медведь, на с. 106 – выпь, на с. 111– хорёк, заяц, сороки, на с. 117 – “рыжие тюлени”, на с. 127 – гиены. Беру, наконец, с конца, и там всё то же: на с. 153 и 154 – один жираф, два носорога, буйвол и стая обезьян, на с. 157 – верблюд, на с. 160 – удавы, на с. 164 – псы и на с. 165 – вороны и сокол. В общем, по произведенному мною утомительному, но полезному подсчёту, на страницах “Жемчугов” г. Гумилёва фигурируют: 6 стай здоровых собак и 2 стаи бешеных, одна стая бешеных волков, несколько волков-одиночек, 4 буйвола, 8 пантер (не считая двух, нарисованных на обложке), 3 слона, 4 кондора, несколько “рыжих тюленей”, 5 барсов, 1 верблюд, 1 носорог, 2 антилопы, лань, фламинго, 10 павлинов, 4 попугая (из них один – антильский), несколько мустангов, медведь с медведицей, дракон, 3 тигра, росомаха и множество мелкой пернатой твари. Полагаю, что при таком неисчерпаемом обилии всех представителей животного царства, книге стихов г. Гумилёва правильнее было бы именоваться не “Жемчуга”, а “Зверинец”, бояться которого, конечно, не следует, ибо и звери, и птицы –  все, от пантеры до последней пичужки – сделаны автором из раскрашенного картона. И это, по-моему, безопаснее. Ибо за поддельных зверей и ответственности никакой не несёшь».
     Да, критик всласть порезвился и поёрничал, пылая жаждой потешить читающую публику. И не поленился, надёргав из «Жемчугов» свои подначки, сложить из них ядовитую юмореску. Вот, мол,  полюбуйся, любезный читатель, в каком неподражаемом «зверинце» царствует одержимый «картонными зверушками и пичужками» наш незадачливый поэт Николай Гумилёв! И до чего же он при этом комичен и потешен! Посмеёмся, позубоскалим вместе!
      Но смешон не Гумилёв, а сам критик! Никак не возьмёт в толк: из любого автора подобным методом можно смонтировать комикс и похлеще, выуживая из текста слова «в тему». Конечно, требуются и усидчивость, и трудолюбие, и главное – желание напакостить. Любого автора можно сделать таким образом  объектом для посмешища – были бы задор и злоба, сдобренные пошлостью и плохим вкусом. Чего-чего, а уж всего этого нашему критику не занимать!
     Хотя справедливости ради следует признать: да, в «Жемчугах» встречаются и слабые стихи, но есть и перлы.

       От зари
       Мы, как сны;
       Мы цари
       Глубины.

       Нежен, смел
       Наш размах,
       Наших тел
       Блеск в водах.

       Мир красив…
       Поспешим,
       Вот отлив,
       Мы за ним.

       Жемчугов
       И медуз
       Уж готов
       Полный груз.

       Поплывет
       Наш челнок
       Всё вперед
       На восток.

       Нежных жён
       Там сады,
       Ласков звон
       Злой воды.

       Посетим,
       Берега,
       Отдадим
       Жемчуга.

       Сон глубин,
       Радость струй
       За один
       Поцелуй.      

     За «эстетизм» и «экзотизм» Гумилёву доставалось от критиков до конца жизни.
     Бывший гимназист-двоечник, теперь с фанатичным усердием учился – «на великого поэта» и, конечно же, на «повелителя литературы». Вернувшись в 1908 году из Парижа, Гумилёв сближается с петербургскими поэтами, его принимают в «Вечера Случевского» – поэтический клуб, в котором состояли тогда И. Ф. Анненский, его сын В. И. Кривич. Гумилёв активно печатается в газетах и журналах, публикует стихи, рецензии. По настоянию Брюсова печатает прозу: рассказы «Дочери Каина», «Принцесса Зара», «Золотой Рыцарь», «Лесной дьявол». Уступив требованиям отца, поступает в Петербургский университет, но вместо занятий отправляется на два месяца в своё первое африканское путешествие.
     Вернувшись из Египта, с головой погружается в словесность. Его статьи замечают, имя узнают в литературных кругах, но этого Гумилёву мало. Его мечта по-прежнему «надменна и проста» – попасть на литературные «среды» в знаменитую «Башню» Вячеслава Иванова. Подлинные поэты, перед которыми преклоняются, к словам которых внимательно прислушиваются, чьи стихи у всех на слуху – там, в «Башне». Но как проникнуть в круг избранных? С улицы – невозможно. Допускают в святую святых только по личному указанию Вячеслава Иванова.
      И вновь везение! Публикации Гумилёва заинтересовали молодого литератора С. А. Ауслендера, племянника поэта М. Кузмина. Сергей Абрамович приглашает Гумилёва к себе. Тот прибывает с визитом словно гость из прошлого века – в своём знаменитом цилиндре и сюртуке. Хозяин дома опешил. Наверное, гость произвёл на него такое же впечатление, как позднее на А. Блока, который тогда заметит: «Странный поэт Гумилёв. Все люди ездят во Францию, а он в Африку. Все ходят в шляпе, а он в цилиндре. Ну, и стихи такие. В цилиндре».
     Гумилёв вошёл со своей обычной надменностью и, сняв пресловутый цилиндр, начал разговор таким тоном, словно беседу вели венценосные особы. Хозяин дома ошеломлён. Чтобы избавиться от странного гостя, извиняется: он вскоре должен уйти – ждут на «Башне». Глаза гостя загораются:
     – Возьмите меня с собой!
     – Это невозможно. Необходимо разрешение Вячеслава Ивановича.
     – Так позвоните ему.
     – Это невозможно! Решительно невозможно!
     – Отчего же? Всё возможно, если очень хотеть!
     Мало кому удавалось вынести натиск Гумилёва. Ауслендер позвонил и выпросил разрешение привести новичка.
     Потом они подружатся, и Ауслендер спустя годы напишет: «Его не любили многие за напыщенность, но если он принимал кого-нибудь, то делался очень дружественным и верным, что встречается, может быть, только у гимназистов. В нём появлялась огромная нежность и трогательность».
    Первый визит на легендарную «Башню» прошёл удачно, но начался с казуса. Они вышли на улицу, Ауслендер остановил извозчика и назвал адрес: Таврическая, 35. Извозчик заломил цену, которая показалась Ауслендеру слишком высокой. Он стал торговаться. Весьма темпераментно, привлекая внимание прохожих. Гумилёв по-французски (чтобы не понял возница) сделал приятелю замечание: «Торговаться с извозчиком – дурной вкус, не комильфо. Вспомните, куда мы едем –  в святая святых. Ауслендер прекратил торг, но оказалось, что у самого Гумилёва нет с собой ни копейки!
      – Значит, идём пешком, – язвительно заметил Ауслендер.
      – Не идём, а шествуем, – поправил Гумилёв. – Совершаем паломничество! В башню небожителей.
Прочитанное Гумилёвым стихотворение «В пустыне» приняли хорошо.

       Давно вода в мехах иссякла,
       Но, как собака, не умру:
       Я в память дивного Геракла
       Сперва отдам себя костру…

     Попросили  что-нибудь ещё. В конце вечера новичок поразил всех рассказами о путешествии в Африку. Прозвучал знаменитый «Жираф»:

          Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
          И руки особенно тонки, колени обняв.
          Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
          Изысканный бродит жираф.

          Ему грациозная стройность и нега дана,
          И шкуру его украшает волшебный узор,
          С которым равняться осмелится только луна,
          Дробясь и качаясь на влаге широких озёр.

           Вдали он подобен цветным парусам корабля,
           И бег его плавен, как радостный птичий полёт.
           Я знаю, что много чудесного видит земля,
           Когда на закате он прячется в мраморный грот.

           Я знаю весёлые сказки таинственных стран
           Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
           Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман,
           Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.

           И как я тебе расскажу про тропический сад,
           Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
           Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
           Изысканный бродит жираф.

     Внимая экзотическим рассказам, слушатели  были очарованы африканским жирафом, но никто и не подозревал, что стихотворение возникло до поездки в Африку – вдохновил жираф из парижского зоопарка.
     «Жираф» надолго сделался визитной карточкой Гумилёва, популярным, часто исполняемым романсом.
      Фантастичен и чудесен, как персонаж из волшебных сказок, бродит по экзотическому озеру Чад этот красавец жираф. Такой неожиданный и сверкающий в нашем сером мире серых вещей. Казалось бы, совершенно нереальные картины, первозданный, полный загадок и чудес феерический мир. Вдали Жираф подобен цветным парусам корабля. И бег его плавен, как радостный птичий полёт…
     Поэту искренне жаль каждого, кто не замечает этого чуда и «верить не хочет во что-нибудь, кроме дождя». Он зовёт человека очиститься от тяжёлого тумана, который так долго вдыхает, и поразиться: есть другой, огромный цветущий волшебный мир, и на Земле, где-то очень далеко, есть такие вот тропические сады, немыслимые травы, стройные пальмы, мраморные гроты…
     Доступ на заветную «Башню» открыт! Теперь Гумилёв регулярно участвует в литературных «средах» Вячеслава Иванова. Сбудется и другое желание: на «Башне» он вскоре познакомится с модным в то время Блоком. Через несколько месяцев тем же путём пройдёт и Мандельштам.
     Ещё одно знакомство – с  С. Городецким. Встретились в университете, где оба слушали лекции. Это знакомство сулило публикации – Городецкий создал кружок молодых поэтов и выпускал альманахи с их стихами. Но одно дело подчиняться  Брюсову или Вячеславу Иванову, другое – какому-то Городецкому! Гумилёв сам уже примеривается к трону литературного короля, мечтает о президиуме, о преданных поклонниках и учениках, исполненных священного трепета перед мэтром. Но понимает: знаний ещё маловато. Вместе с приятелями, молодыми литераторами А. Н. Толстым, П. П. Потёмкиным, С. А. Ауслендером, просит Вячеслава Иванова прочитать цикл лекций о стихосложении. Так возникает «Проакадемия», которую потом стали называть «Академией стиха» и «Обществом ревнителей художественного слова». Вначале занятия проходили на «Башне», после открытия журнала «Аполлон» – в редакции.
     Взгляды Иванова на искусство и поэзию Гумилёв не разделяет. Его цель – учиться у мэтра формальной теории и технике стихосложения. Вскоре признается: благодаря Иванову понял, что такое стих, в одном из писем назовёт его своим учителем.
     В это время зарождается  бунт Гумилёва против символизма. Молодого поэта раздражают «блоковские туманности, дионисийство Иванова», мистицизм символистов. Он рвётся создать новую, СВОЮ поэзию. И, конечно же, быть её предводителем.
     26 марта 1910 года  Вяч. Иванов прочитал доклад «Заветы символизма».  Взбунтовавшийся Гумилёв стал опровергать ключевые позиции доклада. На следующем заседании полемика продолжилась. Слушатели раскололись: часть поддержала Гумилёва. Тот торжествовал: есть единоверцы, готовые идти за ним как за лидером!
     Этот бунт не испортил отношения с В. И. Ивановым. Гумилёв продолжал регулярно бывать на «Башне» и даже приглашал Вячеслава Ивановича в новое африканское путешествие. Иванов, в свою очередь, принял сторону Гумилёва в ссоре и дуэли с М. Волошиным.
      Отношения с Брюсовым тоже не менялись. Вышел третий сборник Гумилёва – «Жемчуга» с посвящением учителю. Валерий Яковлевич откликнулся поощрительной рецензией: «Окреп, стал утончённо-звучащим стих!». Гумилёв доволен. Учитель признаёт как раз то, к чему он так упорно стремился.
      Но отмечено и не очень приятное: стихи не блещут новизной. И отсутствует «своя манера письма – заимствованы приёмы техники предшественников». Однако Брюсов хвалит поэта за то, что «сумел   усовершенствовать, развить, углубить» их. И, как бы смягчая удар, замечает: неуёмное искание новых форм слишком часто ведёт к плачевным неудачам. Брюсов, словно предвидя создание акмеизма, предостерегает ученика от этого шага. Могла не понравиться Гумилёву и другая  фраза. Рассуждая о развитии поэзии, Брюсов утверждает: «Будущее явно принадлежит какому-то еще не найденному синтезу между “реализмом” и “идеализмом”. Этого синтеза Н. Гумилёв ещё не ищет».
     То ли упрёком, то ли похвалой, то ли скрытой иронией звучат слова Брюсова о поэтическом мире Гумилёва. «Его поэзия живёт в мире воображаемом и почти призрачном. Он явно чуждается современности, сам создаёт для себя страны и населяет их сотворёнными им самим существами: людьми, зверями, демонами. Страна Н. Гумилёва – это какой-то остров, где-то за “водоворотами” и “клокочущими пенами” океана. Там есть пленительные всегда “ночные” или вечно вечереющие горные озёра. Кругом “рощи пальм и заросли алоэ”, но они полны “мандрагорами, цветами ужаса и зла”. По стране бродят вольные дикие звери: “царственные барсы”, “блуждающие пантеры”, “слоны-пустынники”, “легкие волки”, “седые медведи”, “вепри”, “обезьяны”».
     Гумилёв откликнулся благодарным письмом. Назвал отзыв учителя  лестным для себя, как бы не замечая  тактичных замечаний Брюсова о заимствованиях, банальностях, всё том же «зверинце», об отсутствии новизны в приёмах стихосложения.
      «Дорогой Валерий Яковлевич, не только долг благодарности за Ваш более чем лестный для меня отзыв заставляет меня писать Вам, но и желание договорить хоть прозой то, что я не сумел вложить в стихи, показать, что не напрасно Вы оказали мне честь, признавая своим учеником, что я тоже стремлюсь к указанному Вами синтезу, но по-своему, осторожно, может быть даже слишком...»
     В апреле 1911 года на заседании Общества ревнителей художественного слова Гумилёв читает поэму «Блудный сын». Вячеслав Иванов, окружённый почтительными учениками, подверг поэму полному разгрому. Выступление было настолько грубым и резким, что друзья Гумилева покинули «Академию».  Причина нападок Иванова, возможно, в том, что блудный сын удивительно похож на него самого, а описание античных праздников напоминает атмосферу «Башни», где часто свершались пышные пиршества в честь Диониса. И уж никаких сомнений: Гумилёв изображён рабом, прислуживающим Вячеславу Ивановичу и его приближённым:

       Ты, Цинна, смеешься? Не правда ль, потешен
       Тот раб косоглазый и с черепом узким?

     Анна Ахматова, непревзойдённый мифотворец, талантливо представляла мучениками за идею не только саму себя, но и Николая Степановича: «Разрыв с “Башней” начался, по-видимому, с печатного отзыва Г<умилё>ва о «Cor Ardens» на страницах “Аполлона”… В. Иванов ему чего-то в этой рецензии не простил. Когда Н<иколай> С<тепанович> читал в Академии стиха своего ”Блудного сына”, В<ячеслав> обрушился на него с почти непристойной бранью. Я помню, как мы возвращались в Царское, совершенно раздавленные происшедшим, и потом Н<иколай> С<тепанович> всегда смотрел на В<ячеслава> И<ванова> как на открытого врага».
      Рецензия Гумилёва на книгу Вяч. Иванова была действительно злой и острой. Гумилёв утверждал:   «Вяч. Иванова отделяет «неизмеримая пропасть <…> от поэтов линий и красок, Пушкина или Брюсова, Лермонтова или Блока».
     Версия Анны Андреевны выглядела бы красивой, трогательной и романтичной, если бы не одно обстоятельство: гумилёвская рецензия появилась лишь через полгода, после нападок Иванова на «Блудного сына». Что касается  «всегда смотрел на В<ячеслава> И<ванова> как на открытого врага» – тоже выдумки. Например, в 1912 году Гумилёв поддержал Вяч. Иванова в критике своего соратника С. Городецкого, а на «Башню» продолжал ходить как ни в чём не бывало. Скорее, сама Анна Андреевна всегда смотрела на Вячеслава Иванова как на открытого врага. Даже через полвека, когда со смерти Иванова пройдёт 15 лет, она его, как и многих, не простит. Напишет: «Вячеслав был не Великолепный и не Таврический (это он сам про себя придумал), а “ловец человеков”, и лучше всего о нём написал Бердяев («Автобиография»). Н. В. Н<едоброво>, который был на “Башне” в неизменном фаворе, и Блок, которого Вяч<еслав> в глаза называл соловьём, оба знали о нём очень много и не верили ни единому его слову <…> Нас (тогдашнюю молодёжь) забавляло, как этого совершенно здорового 44-лет<него> человека, которому предстояло прожить до 1949 года, холили седые дамы и М. М. Замятнина сбегала с “Башни” чтобы пледом укутать ноги Учителя (в апреле месяце)… Он “играл” кого-то, кто никогда не существовал и, по-моему, не должен был существовать».
     Конфликт между Гумилёвым и «башенным небожителем» меньше всего был личным. Они радикально расходились во взглядах на поэзию. Другая причина – открытое стремление Гумилёва потеснить Вячеслава Ивановича, стать главным повелителем «литературного цеха». К тому времени он посчитал, что уже готов к этой титульной роли.
     Времени на университет нет, и Гумилёв оставляет учёбу. Все силы брошены на самоутверждение в качестве мэтра. 20 октября 1910 года – первое собрание «Цеха поэтов», нового литературного объединения, созданного Н. С. Гумилёвым и С. М. Городецким в противовес «Башне».
     В ту пору Гумилёва тревожат мысли о порочности человека, его вине перед Богом, о собственной греховности. Искушение, гордыня, соблазны, которым он не раздумывая поддавался всю жизнь, и расплата за них будоражат его поэтическое воображение. В молодости поэт даже заигрывал с низвергнутым из рая Люцифером, пожелавшим стать равным Богу. Гумилёв называл его своим другом:

         Пять коней подарил мне мой друг Люцифер.
         И одно золотое с рубином кольцо.
         Чтобы мог я спускаться в глубины пещер
         И увидел небес молодое лицо…

Но последним, коварным, подарком, оказался шестой конь.

       «И отчаянье было названье ему»...

      Такая вот расплата за дружбу с бывшим херувимом!
      В 1909 году он публикует сонет «Потомки Каина». Резкий и беспощадный приговор своему поколению да и себе самому. Всё чаще людям, как некогда Каину, стыдно и боязно взглянуть на Бога, не отводя глаз. Прямо и честно. Потупленный взгляд Каина, что принёс когда-то неугодные Богу дары, стоил ему и всем его потомкам отлучения от жизни в раю.
     Но своё земное счастье люди обрели. Счастье, обернувшееся скорбью, новыми грехами, соблазнами, искушениями… Как некогда Адам и Ева, люди начинают познавать земную жизнь, её беды и радости.

       Для юношей открылись все дороги,
       Для старцев – все запретные труды,
       Для девушек – янтарные плоды…
    
     Но мир этот оказался к ним беспощадным и суровым. Вот почему болит и скорбит душа. Люди  начинают ощущать себя заблудившимися, кем-то оставленными, ненужными, измученными в тяжких трудах. А главное – незащищёнными. Их отчаяние сродни тому, которым «одарил» грешного поэта  Николая Гумилёва шестой, дьявольский конь Люцифера. И вот она – кара! Расплата всех потомков Каина и, стало быть, его личная.
Гумилевская…
     Покинутость.
     Незащищённость.
     Потерянность.
     Одиночество.
     Неприкаянность (не от «Каина» ли это слово?!). 
Но тлеет ещё у потомков Каина слабая надежда. И мелькает проблеск «неожиданного разрешения», жажда «увидеть небес молодое лицо». И чьи-то руки – может быть, среди них и рука нашего поэта – непроизвольно нет-нет да и складывают крест, будто бы моля Спасителя о помощи…

       Но почему мы клонимся без сил?
       Нам кажется, что Кто-то нас забыл,
       Нам ясен ужас древнего соблазна,
       Когда случайно чья-нибудь рука
       Две жердочки, две травки, два древка
       Соединит на миг крестообразно.

Возвращение к Богу грезится во сне даже первому грешнику Адаму, отцу Каина:
   
Устанет и к небу возводит свой взор,
Слепой и кощунственный взор человека:
Там, Богом раскинут от века до века,
Мерцает над ним многозвёздный шатёр.
Святыми ночами, спокойный и строгий,
Он клонит колена и грезит о Боге…











                И если я волей себе покоряю людей,
                И если слетает ко мне по ночам вдохновенье,
                И если я ведаю тайны — поэт, чародей,
                Властитель вселенной – тем будет страшнее паденье.             
                (Н. C. Гумилёв)

Глава 6

ГУРУ

     Гумилёвский «Цех поэтов» копировал средневековые объединения ремесленников и строителей. Во главе – синдики (мастера), остальные – подмастерья. Кроме Н. Гумилёва и С. Городецкого синдиком числился и Д. В. Кузьмин-Караваев, но он не был поэтом (как его жена Елизавета Юрьевна, будущая мать Мария) – считался стряпчим. Секретарём поставили А. А. Ахматову.
     Городецкий для Гумилёва был выгодным попутчиком – единственным известным поэтом, кто поддержал его бунт против «Академии стиха». Бросить вызов Вячеславу Иванову в одиночку Гумилёв ещё не решался. Первым это понял А. Блок: «...Городецкого держат как застрельщика с именем; думаю, что Гумилёв конфузится и шокируется им нередко».
     В цехе мэтр установил строгую дисциплину, беспрекословное подчинение синдикам. Цеховики были обязаны работать над стихами строго по указанию мастеров. Даже публиковать свои творения разрешалось только с одобрения гуру. Невероятная пропасть между небожителями и новичками подчёркивалась во всём. Синдики, к примеру, восседали в огромных креслах, все остальные, включая гостей, на обычных венских стульях. Такая участь постигла и А. Блока – он был в «Цехе» лишь раз, на первом собрании. Потом записал в дневнике: «Безалаберный и милый вечер. <…> Молодежь. Анна Ахматова. Разговор с Н. С. Гумилевым и его хорошие стихи. <…> Было весело и просто. С молодыми добреешь».
     Ядро «Цеха» – молодые литераторы. Наиболее опытные – П. П. Потёмкин, А. Н. Толстой, В. А. Пяст и Н. А. Клюев – вскоре дезертировали. На смену приходили начинающие, благоговевшие перед гуру.
      «Он любил играть в мэтра, – вспоминал В. Ф. Ходасевич, –  в литературное начальство своих “гумилят”, то есть маленьких поэтов и поэтесс, его окружавших. <…> Важность, с которою Гумилёв “заседал”, тотчас мне напомнила Брюсова».
     Изучали теорию, разбирали стихи. Иногда Гумилёв снимал маску строгого ментора,  давал полушутливые, а то и колкие задания. Как однажды:
      – Сочините акростих «Цех съел Академию».
 Студийцы старательно принялись за дело. Только Владимир Пяст возмутился: «Цех не каннибал; есть Академию свойственно ему быть не должно». И переиначил задание:

       Цари стиха собралися во Цех:
       Ездок известный Дмитрий Караваев,
       Ходок заклятый, ярый враг трамваев,
       Калош презритель, зрящий в них помех-
       У для ходьбы: то не Борис Бугаев,
       Шаманов враг, — а тот, чьё имя всех
       Арабов устрашает, — кто до «Вех»
       Ещё и не касался, — шалопаев
       То яростный гонитель, Гумилёв…
       Я вам скажу, кто избран синдик третий:
       Сережа Городецкий то. Заметь — и
       Тревожный стих приготовляй, — не рёв, –
       Воспеть того иль ту, чьё имя славно,
       А начала писать совсем недавно.

     Гумилёв похвалил. Ещё бы, про него больше всего строк. Это вам не Городецкий! Покорена очередная вершина! Он не только фанатично служит поэзии, но наставляет молодых, учит их высокой тайне ремесла, он – ГЛАВНЫЙ  поэт, пусть пока ещё только в «Цехе»!
     Вскоре начались размолвки с Городецким.
    – Прекрасно, – хвалил Гумилёв стихотворение студийца.
    – Отвратительно, – морщился Городецкий.
    Начинались споры, но последнее слово почти всегда оставалось за Гумилёвым. Он побеждал в дискуссиях, даже когда бывал не прав.
      По-настоящему они рассорятся весной 1914 года, и первый «Цех поэтов», просуществовав три года, развалится.
     Но пока на дворе 1912 год. Гумилёв вновь поступает в университет, много времени отдаёт «Цеху поэтов». Стихи цеховиков печатают в «Аполлоне», где позиции Гумилёва очень сильны. Этого мало, кажется Гумилёву. Вспомнив прежний опыт (журналы «Сириус» в Париже и «Остров» в Петербурге), он затевает новый, первый в России поэтический альманах. Как его назвать?
     – «Небесная цевница», – предлагает Городецкий.
     – «Гиперборей», – возражает Гумилёв.
     Осенью 1912 года на книжных прилавках появляется «Гиперборей», тоненькая книжечка в коричневато-жёлтой обложке с подзаголовком  «Ежемесячник стихов и критики». Редактор-издатель  М. Л. Лозинский при «непосредственном участии С. М. Городецкого и Н. С. Гумилева». 
     В греческой мифологии гиперборейцы – сказочный северный народ. Вечно молодые и счастливые, они жили в бесконечном празднике и занимались искусствами. Считали себя служителями Аполлона и были им любимы. Устав от радостей жизни, просто бросались в море. По преданию, Аполлон не раз отправлялся в эту идеальную страну на колеснице, запряжённой лебедями.
     Редакция размещалась в квартире Михаила Лозинского, будущего талантливого литератора и великого переводчика, подарившего нам блистательный русский текст «Божественной комедии» Данте. Атмосфера в редакции весёлая и счастливая – гиперборейская. Василий Гиппиус описал её шуточными, модными в то время триолетами (восьмистишия с особой схемой рифмовки):

По пятницам в «Гиперборее»
Расцвет литературных роз.
И всех садов земных пестрее
По пятницам в «Гиперборее»,
Как под жезлом воздушной феи,
Цветник прельстительный возрос,
По пятницам в «Гиперборее»
Расцвет литературных роз.

Выходит Михаил Лозинский,
Покуривая и шутя,
С душой отцовско-материнской,
Выходит Михаил Лозинский,
Лелея лаской материнской
Своё журнальное дитя,
Выходит Михаил Лозинский,
Покуривая и шутя.

У Николая Гумилёва
Высоко задрана нога,
Далёко в Царском воет Лёва,
У Николая Гумилёва
Для символического клёва
Рассыпанные жемчуга,
У Николая Гумилёва
Высоко задрана нога.

Печальным взором и пьянящим
Ахматова глядит на всех,
Глядит в глаза гостей молчащих,
Печальным взором и пьянящим,
Был выхухолем настоящим
Её благоуханный мех.
Печальным взором и пьянящим
Ахматова глядит на всех.

Ритмичный Мандельштам Иосиф,
Покачивает головой,
В акмеистичное ландо сев,
Ритмичный Мандельштам Иосиф,
Одежды символизма сбросив,
Сверкает речью огневой,
Ритмичный Мандельштам Иосиф,
Покачивает головой.

А Гиппиус на дальнем стуле
Марает вольный триолет,
Напал на стену (но на ту ли?),
А Гиппиус на дальнем стуле,
Горяч, как самовары в Туле,
Пронзителен, как пистолет.
А Гиппиус на дальнем стуле,
Марает вольный триолет.

 
     Слово «акмеизм» явилось здесь не случайно. Осенью 1912 года Городецкий и Гумилёв, отважившись дать бой символизму, затевают новое литературное направление. И снова споры: как назвать? Городецкий предложил «акмеизм», от греческого «акмэ» (пик, вершина, цветение). Гумилёв – «адамизм» (мужественный, твердый и ясный взгляд Адама на жизнь). Сошлись на акмеизме.
     По замыслу Гумилёва, новое течение должно было покончить с ненавистными ему блоковскими туманами, тайными намёками и мистицизмом символистов. «Роза» для них уже не таинственный намёк и не загадочный символ – ей надлежало стать прекрасным земным предметом, ценным «самим по себе, своими лепестками, запахом и цветом». При этом начисто отметали злобу дня, актуальность, политику, историчность. Вообще-то всё это намного раньше огласил М. Кузмин, опубликовав ещё в 1910 году статью «О прекрасной ясности». Но какое это имело значение для  Гумилёва, когда он грезил создать «направление направлений», исправить облик всей современной ему русской поэзии! И, разумеется, возглавить её!    
     Серебряный век, с его немереным количеством поэтов, бурлил острой литературной борьбой.  Как результат – множество якобы новых литературных течений. И если кубофутуризм действительно выделялся оригинальной поэзией, многие другие «измы» – лукавство, стремление прославиться, заявить о себе и стать поводом для скандала. Ярчайший пример – эгофутуризм Игоря Северянина. Что бы ни декларировали многочисленные новые школы, все они вышли из символизма и пользовались его достижениями.
     И. Бунин, когда критика пыталась пришпилить ему какой-нибудь «изм», шумно  возмущался, восклицал, что он поэт, а не чемодан, на который лепят пёстрые наклейки.      
    «Нужно быть или фанатиком… или шарлатаном, чтобы действовать как член школы, – говорил М. Кузьмин. Но что же делать человеку не одностороннему и правдивому? Ответ циничный: пользоваться завоеванием школ и не вмешиваться в драку».
     Другой пример искусственных выдумок – имажинизм. Вот два фрагмента:

       Жизнь – обман с чарующей тоскою 
       Оттого так и сильна она,
       Что своею грубою рукою
       Роковые пишет письмена.

                *  *  *

       Ах, люблю я поэтов!
       Забавный народ.
       В них всегда нахожу я
       Историю, сердцу знакомую, –
       Как прыщавой курсистке
       Длинноволосый урод
       Говорит о мирах,
       Половой истекая истомою.
    
Эти столь непохожие строфы написаны в одно и то же время (1925 г.) одним и тем же автором (С. Есенин). Кто из уважаемых литературоведов объяснит: в каком из фрагментов имажинизм? И что общего в творчестве основателей этого течения А. Мариенгофа, С. Есенина и В. Шершеневича?!
Подобные вопросы вызывает и акмеизм. В его рядах было шестеро – Н. Гумилёв, С. Городецкий, А. Ахматова, О. Мандельштам, М. Зенкевич, В. Нарбут. Зная их стихи, трудно согласиться с научными статьями и диссертациями, где этих ярких, талантливых, но совершенно разных поэтов вгоняют в прокрустово ложе какой-то поэтической школы. Настоящей, а не вымышленной общей теоретической платформы у них никогда не было: только личная дружба и организационная сплочённость. Для многих современников это было очевидно. И уж совсем неловко всерьёз обсуждать список учителей, которых акмеизм назвал своими предтечами. Авторы манифестов ухитрились в одну телегу впрячь Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Тут уж не выдержал Александр Блок, язвительно записал: «…Гумилёва тяжелит “вкус”, багаж у него тяжёлый (от Шекспира до… Теофиля Готье)».
      Н. Недоброво, предсказавший не только творческую, но и жизненную судьбу А. Ахматовой, человек, про которого Анна Андреевна сказала: «Может быть, он и сделал из меня поэта», писал: «Акмеизм – это личные черты творчества Николая Степановича. Чем отличаются стихи акмеистов от стихов, скажем, начала XIX века? Какой же это акмеизм? Реакция на символизм просто потому, что символизм под руку попадался. Николай Степанович – если вчитаться – символист. Мандельштам: его поэзия –  тёмная, непонятная для публики, византийская, при чём же здесь акмеизм? Ахматова: те же черты, которые дают ей Эйхенбаум и другие, эмоциональность, экономия слов, насыщенность, интонация – разве всё это было теорией Николая Степановича? Это есть у каждого поэта XIX века, и при чём же здесь акмеизм?»
     В. Брюсов предрёк: «Всего вероятнее, через год или два не останется никакого акмеизма. Исчезнет самоё имя его…»
    И не ошибся. Акмеизм протянул около двух лет. Но лучше всех несостоятельность новой школы разоблачил… сам Гумилёв. Своим творчеством. Например, замечательным стихотворением «Заблудившийся трамвай». Это настоящая криптограмма, полная загадок и недоговорённостей, над расшифровкой которых литературоведы бьются уже столько лет!

Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.

Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.

И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.

Где я? Так томно и так тревожно
Сердце моё стучит в ответ:
«Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?»

Вывеска... кровью налитые буквы
Гласят: «Зеленная», — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мёртвые головы продают.

В красной рубашке, с лицом как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.

Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковёр ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла?

Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.

Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.

И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.

Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравье
Машеньки и панихиду по мне.

И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить...
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.

     Неужто и тут акмеизм?!
     Это загадочная, яркая, несколько сюрреалистическая баллада о стремительном полёте в свою судьбу заблудившегося в ней человека. Лирический герой как бы со стороны вглядывается в свои прежние  жизни.
     В литературе раннего Средневековья был популярен ставший очень редким в ХХ веке жанр – видение. Явление чуда встречи, очень детализированное, с реальными лицами из других жизней, из прежних времён. Похоже на сон – откровения во сне. Можно сказать, Гумилёв возвращает этому старинному жанру новую жизнь.
     Вот мчится, почти летит, громыхая, некое мистическое чудовище. Мчится по гулким, совершенно безлюдным улицам – в полном и безысходном одиночестве. Несётся уверенно и без остановок, не зная своего маршрута, не ведая, что впереди. Не зная, есть ли где-нибудь в этом пустынном и тоже заблудившемся городе ЕГО пристанище. Трамвай заплутал в своём пути, как и тот человек, что по какому-то наваждению вскочил на его ступеньку.
     Бег заблудившегося в «бездне времён» трамвая сопровождается криком ворон – традиционных вестников катастрофы. Знак беды! Разве не под этим роковым знаком протекает нынешняя жизнь Гумилёва?! Вся суть  его кипучей натуры в том и заключается, что он, «сверхчеловек», любил опасность, искал гибели, любовался ею. Эту страсть он и передаёт своему автобиографическому герою, вскочившему в судьбоносное чудище. И, попадая внутрь трамвая, источающего громы и огонь (но и «звоны лютни» – символ прекрасного), лирический герой сознательно идёт навстречу грозному и неведомому.
     Мечущийся трамвай – мечущийся по жизни человек. Отсюда – прерывающиеся, как болезненные вздохи, ритмы стиха, экспрессивность, драматизм сюжета, напряжённость каждой строки. И нечто страшное, магическое, овеянное тайной, недосказанное. Всё дышит предчувствием неминуемой и близкой  трагедии…    
     «Цех поэтов» почил в бозе вместе с акмеизмом. Осенью 1916 года Г. Иванов и Г.  Адамович попытались его воскресить, но их авторитета не хватило, а Гумилёв в это время был на фронте.
     Наряду с поэзией Гумилёв занимался прозой и драматургией, но особый авторитет завоевал как критик. Здесь он проявил себя  уже в 22 года. Его ценили за поэтическую зоркость, точность и глубину оценок, но в особенности за объективность. Садясь за очередную критическую статью, напрочь забывал о личных отношениях с автором.
     С. Маковский: «Всем нам, однако, самоуверенное тщеславие Гумилёва только помогало в общем сотрудничестве. Себя в большинстве случаев он ”плохо слышал”, но других умел ценить и наставлять с удивительно тонким беспристрастием».
     Проницательную оценку Гумилёва-критика дал В. Ходасевич, отметив непогрешимый, хотя и «несколько поверхностный» литературный вкус. «К стихам подходил формально, но в этой области был и зорок, и тонок. В механику стиха он проникал как мало кто. Думаю, что он это делал глубже и зорче, нежели даже Брюсов. Поэзию он обожал, в суждениях старался быть беспристрастным».
     Но тот же Ходасевич заметил: литературный чиновник в Гумилёве брал верх над поэтом. Роль авторитетного критика  шла на пользу образу мэтра. Но истинным ментором он ощущал себя, наставляя поэтическую молодёжь. Конечно, известные поэты с демонстративным пренебрежением обходили гумилёвские студии стороной. Студийцев называли «гумилятами», «щебечущим хором филологичек». Это не совсем так. Учениками Гумилёва были не только получившие известность в эмиграции Г. Иванов, Г. Адамович, И. Одоевцева, В. Лурье, но и К. Вагинов, Вс. Рождественский,
Н. Чуковский.
     После революции Гумилёв весь ушёл в «учительство».  Кроме 3-го «Цеха поэтов»,  читал лекции, вёл семинары в Институте истории искусств, в Институте живого слова, в бесчисленных поэтических студиях (в том числе и в «Звучащей раковине», которую сам  организовал), активно работал в Пролеткульте  и выступал даже перед революционными матросами! Преподавал он и в Доме поэтов, открытом в знаменитом доме Мурузи (Литейный, 24). Пройдут годы, и И. Бродский напишет об этом доме эссе «Полторы комнаты» – именно здесь будет жить будущий нобелевский лауреат.         
     Казалось, Гумилёв не замечал чудовищных трудностей быта в послереволюционном Петрограде. Был поглощён своей стихией: творчеством и, конечно, менторством – поучениями, указаниями, назиданиями. Наставник – немеркнущее призвание Гумилёва, которым он очень гордился. Весь расцветал, когда студийцы, затаив дыхание, словно загипнотизированные, слушали захватывающие, блестящие лекции, ловили каждое его слово. Благоговели, когда он, упиваясь своей формалистической литературной религией, приказывал заучивать наизусть дюжину сочинённых им «методичек»: таблицы рифм, сюжетов, образов, эпитетов. Было в этом что-то от средневековой схоластики, которую ученики принимали за великое таинство поэзии.
     Он так и кипел жаждой – научить всему, что умел сам! Чего только не придумывал!  Одоевцева вспоминала: «Гумилёв, чтобы заставить своих учеников запомнить стихотворные размеры, приурочивал их к именам поэтов – так, Николай Гумилёв был примером анапеста, Анна Ахматова — дактиля, Георгий Иванов — амфибрахия».
     Со студийцами он вёл себя строго, был суров и непреклонен в оценках. Они же боготворили его, приходили на занятия задолго до начала, а после лекций гурьбой провожали по улице. Ни к кому из поэтов не записывалось столько учеников, как к Гумилёву.      
     – Не слишком ли много их? – спросил его как-то Василий Иванович Немирович-Данченко.
     – Каждый человек поэт. Кастальский источник в его душе завален мусором. Надо  расчистить его, – ответил Гумилёв. – Я учу их быть счастливыми. Стихи всегда делают людей счастливее. В самые жестокие исторические времена поэзия помогает людям не ожесточиться, не растерять своё достоинство, не отчаяться
     Многие творения Гумилёва, как мы уже говорили, – страницы его биографии. И страницы эти, особенно  «африканские», столь же ярки и экзотичны, что и сама биография. И ещё это – «тезисы», фрагменты его занятий со студийцами. Из исповедального, похожего на дифирамб самому себе, стихотворения «Мои читатели» биограф поэта воссоздаст не только подлинные, реальные факты, но и прольёт свет на то, как дорожил и восхищался Гумилёв собственной поэзией и своим читателем-«дикарём», как возвышала его дружба с аборигенами, которые знают наизусть его стихи. И как хотелось ему стать знаменитым, прославленным на этом диком Чёрном континенте.  Сделаться королём. Слыть сверхчеловеком. И продолжать оставаться гуру – учить людей мудрости жизни, не терять гордости и собственного достоинства. Читатель невольно ощущает себя соавтором стихотворения. Это экзотическое повествование, поражающее  воображение, становится для нас чем-то живым, обыденным, близким. И тем самым приобретает эстетическую ценность, если не замечать слишком уж откровенного, напоминающего Северянина, самовосхваления.

       Старый бродяга в Аддис-Абебе,
       Покоривший многие племена,
       Прислал ко мне чёрного копьеносца
       С приветом, составленным из моих стихов.
       Лейтенант, водивший канонерки
       Под огнём неприятельских батарей,
       Целую ночь над южным морем
       Читал мне на память мои стихи.
       Человек, среди толпы народа
       Застреливший императорского посла,
       Подошёл пожать мне руку,
       Поблагодарить за мои стихи.

       Много их, сильных, злых и весёлых,
       Убивавших слонов и людей,
       Умиравших от жажды в пустыне,
       Замерзавших на кромке вечного льда,
       Верных нашей планете,
       Сильной, весёлой и злой,
       Возят мои книги в седельной сумке,
       Читают их в пальмовой роще,
       Забывают на тонущем корабле.

       Я не оскорбляю их неврастенией,
       Не унижаю душевной теплотой,
       Не надоедаю многозначительными намеками
       На содержимое выеденного яйца,
       Но когда вокруг свищут пули,
       Когда волны ломают борта,
       Я учу их, как не бояться,
       Не бояться и делать что надо.
       И когда женщина с прекрасным лицом,
       Единственно дорогим во вселенной,
       Скажет: «Я не люблю вас», –
       Я учу их, как улыбнуться,
       И уйти, и не возвращаться больше.
       А когда придёт их последний час,
       Ровный, красный туман застелет взоры,
       Я научу их сразу припомнить
       Всю жестокую, милую жизнь,
       Всю родную, странную землю
       И, представ перед ликом Бога
       С простыми и мудрыми словами,
       Ждать спокойно его суда.   
    
     Так он себя и поведёт в августе 1921 года, в день, когда оборвётся его жизнь…
     Но вернёмся в год 1918-й. Максим Горький, воспользовавшись своим влиянием, открывает новое издательство «Всемирная литература». Цель не только в «продвижении  культуры в массы». Алексей Максимович пытается подкормить, спасти голодающих собратьев по перу. Требуются хорошие переводчики, и он отбирает тех, кого считает самыми талантливыми. К. Чуковский заведует отделом англо-американской литературы, Александр Блок – немецкой, Гумилёв – французской. Вскоре Горький вводит Николая Степановича в редколлегию издательства, в комиссию по инсценировкам истории культуры, которую сам возглавлял. Дошло до того, что Горький потребовал изъять из народного издания Роберта Саути все переводы В. А. Жуковского, «которые рядом с переводами Гумилёва страшно теряют».
     Гумилёв в восторге! Сам Горький публично говорит о его таланте, считает блестящим переводчиком и знатоком поэзии! Гумилёв с головой уходит в новую работу. Начинает, конечно, с... выведения универсальной, пригодной на все случаи формулы идеального перевода стихов. А как же иначе, ведь художественный перевод – такое же ремесло, как и сочинение стихов. К.  Чуковский записал тогда в дневнике: «На заседании была у меня жаркая схватка с Гумилёвым. Этот даровитый ремесленник вздумал составлять Правила для переводчиков. По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила – один переводчик сочиняет, и выходит отлично, а другой и ритм даёт, и всё – а нет, не шевелит. Какие же правила? А он – рассердился и стал кричать. Впрочем, он занятный, и я его люблю».
      Разумеется, в этом споре победил Гумилёв, и вскоре появилась составленная им инструкция «Переводы стихотворные». Чуковскому ничего не оставалась, как дополнить её инструкцией «Переводы прозаические». В результате вышло первое издание книги «Принципы художественного перевода».
      Корней Иванович – приятель, почти друг. Другое дело – Александр Блок, «чёрный человек» Гумилёва. Два поэта оказались полными и непримиримыми антиподами во всём, а больше всего во взглядах на поэзию, искусство. Но дело не только в мировоззрении. Безмерно высок был авторитет Блока, окружённого несметными поклонниками его поэзии. Пугающе густой казалась блоковская тень, застилавшая Гумилёва. Он, этот «чёрный человек», виделся Гумилёву последним препятствием на пути к пьедесталу. В пушкинской интерпретации Гумилёв получался Сальери, Моцартом – Блок. И, может быть, даже неосознанно, акмеизм замышлялся не против символизма вообще, а против Блока. Но дело не только в невероятном честолюбии и амбициях – Гумилёв свято верил в свою правоту.
     Конфликт назревал медленно. Много лет соперники были демонстративно вежливы друг с другом. Каждую свою речь против символизма Гумилёв неизменно начинал с канонической фразы: «Александр Александрович, безусловно, гениальный поэт, но...» 
     Власть поэзии Блока он понимал, но подчиниться ей не мог.
     Одна из поклонниц восторгалась:
    – Николай Степанович, вы первый русский поэт современности!
    – Неправда, – грустно возразил Гумилёв. – У Блока есть одно-два стихотворения, которые лучше всего, что я написал за всю свою жизнь.
     В другой раз, уступив в споре Блоку, раздражённый, отошёл в сторону. Вс. Рождественский удивился:
     – Отчего вы беседовали так почтительно и ничего не могли возразить?
     – А что бы я мог сделать? Вообразите, что вы разговариваете с живым Лермонтовым. Что бы вы могли ему сказать, о чём спорить? – ответил Гумилёв.
     Однажды признался: «Если бы в Блока стреляли, я заслонил бы его своей грудью». И, скорее всего, заслонил бы! В другой раз сам пришёл на выручку своему «чёрному человеку». Впервые поэму «Двенадцать» на публике прочитала Любовь Дмитриевна, жена Блока. Было это на поэтическом вечере в знаменитом Тенишевском училище. Часть публики поэму не приняла категорически. Нарастал гвалт. Запахло скандалом. По программе вслед за женой должен был выступать Блок, но, совершенно потрясённый, он беспрерывно повторял за кулисами:
     – Я не пойду, я не пойду!
     И тогда на сцену вышел Гумилёв. Упёрся долгим взглядом в публику, словно гипнотизируя. Постепенно зал умолк. Тогда он начал читать свои стихи. Публика увлеклась, напряжение спало. Вышедшего затем Блока встретили спокойно, хорошо слушали. Кстати, поэму «Двенадцать» Гумилёв не выносил, считал кощунственной.
     Скрытый конфликт выполз наружу в 1920 году. Весной было организовано Петроградское отделение Всероссийского союза поэтов. Председателем избрали Александра Блока. Но вскоре сторонники Гумилёва затеяли заговор, Блок был свержен, а на его место поставили Гумилёва. Правление тоже заменили, в нём оказались только самые преданные гумилёвцы. Блок не только не держался за эту должность – она его тяготила. Но тайные козни были для него оскорбительны. Кто организовал заговор, узнать теперь невозможно, хотя у современников были поводы подозревать Георгия Иванова, а отчасти и Осипа Мандельштама. Всякий, кто знал Гумилёва, понимал, что он непричастен, – такое никак не вязалось с его средневековыми представлениями о рыцарской чести. Разгадка, возможно, в версии, описанной В. Ходасевичем: «Однажды ночью пришёл ко мне Мандельштам и сообщил, что “блоковское” правление Союза час тому назад свергнуто и заменено другим, в состав которого вошли исключительно члены “Цеха” – в том числе я. Председателем избран Гумилёв. Переворот совершился как-то странно – повестки были разосланы чуть ли не за час до собрания, и далеко не все их получили. Всё это мне не понравилось, и я сказал, что напрасно меня выбрали, меня не спросив. Мандельштам стал меня уговаривать “не подымать истории”, чтобы не обижать Гумилёва. Из его слов я понял, что “перевыборы” были подстроены некоторыми членами “Цеха”, которым надобно было завладеть печатью Союза, чтобы при помощи её обделывать дела мешочнического и коммерческого свойства. Для этого они и прикрылись именем и положением Гумилёва. Гумилёва же, как ребёнка, соблазнили титулом председателя».
      После переизбрания Гумилёв с новым секретарём правления Г. Ивановым в знак уважения нанёс визит свергнутому председателю. Блок принял их демонстративно вежливо и радушно, но ситуация напоминала старый анекдот: «Ложки нашлись, но осадок остался».
     Став официальным литературным начальником, Гумилёв развил бешеную деятельность. Оказался в своей стихии. Он легко решал административные и хозяйственные проблемы членов союза. Иногда добивался по тем временам немыслимого – выбивал для поэтов дрова.
     Блок в Союзе поэтов не появлялся, но работа во «Всемирной литературе» сталкивала «Моцарта» и «Сальери» ежедневно. Взгляды на художественный перевод у них тоже расходились в корне. Гумилёв обвинял Блока в том, что тот вносит в текст много «своего», стремится передать дух, а не букву. Блок, в свою очередь, видел в оппоненте ремесленника, а не поэта, приходил в священный ужас, когда Гумилёв отвергал, даже не рассматривая, перевод, в котором хотя бы один формальный признак (например, общее количество строк) не соответствовал оригиналу. Споры между ними возникали изо дня в день.
     Первым не выдержал Блок. Весной 1921 года он опубликовал разгромную по отношению к Гумилёву и акмеизму статью «Без божества, без вдохновенья». Но Гумилёв её не прочитал – оба ушли из жизни почти одновременно. Статью напечатали уже после их смерти.
     Стихи, которые создаёт Гумилёв в свои последние годы, всё так же полны неуёмным желанием осмыслить жизнь. И не только свою собственную, но и вообще всех «потомков Каина». Каждый из века в век ищет счастья, простых человеческих радостей, удовольствий. У каждого похожие, непреходящие, такие привычные ценности. Бесспорные и надёжные. И люди распоряжаются ими как умеют, беря в спутники все свои пять чувств.

       Прекрасно в нас влюблённое вино.
       И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
       И женщина, которою дано,
       Сперва измучившись, нам насладиться…

Но этого мало! Истинное прозрение Гумилёва-художника – встреча с новым, неведомым  для многих ШЕСТЫМ ЧУВСТВОМ. Это его он всю свою жизнь взращивал и лелеял в своей душе. На нём зиждется его рыцарский кодекс. Шестое чувство, мы  уверены, – результат становления его как поэта. Венец долгого пути проб, ошибок, счастливых находок. И наконец – озарение, когда он осознал и уверовал: ничто из человеческих радостей не сопоставимо с ЧУВСТВОМ ПРЕКРАСНОГО – в искусстве и в жизни. Не сравнимо со счастьем быть ПОЭТОМ, видеть вокруг людей, одержимых красотой, которую дарят человеку стихи, музыка, живопись, природа, высокая духовность. И не просто видеть – ваять, творить, создавать, растить таких людей.
     Гумилёв убеждён: именно умение наслаждаться прекрасным влияет на развитие не только пяти основных чувств человека, но и наделяет его даром – ШЕСТЫМ ЧУВСТВОМ. Разве вдохновение, ощущение нахлынувшей темы, неожиданной метафоры, рифмы – не шестое чувство?!
     Гумилёв, поэт-мыслитель, стремящийся пройти путь сверхчеловека, делает для себя открытие: шестое чувство имеет божественное происхождение. Поэт сравнивает его с крылами ангела. Крылья эти – антитеза бескрылого, сосредоточенного  на земных радостях практицизма. Это те крылья, что могли бы всякую «тварь дрожащую»  вознести к вершинам прекрасного, позволили бы ощутить в себе душевный трепет. И чем чище человек духовно, тем легче ему увидеть то, что скрыто самой судьбой. Для этого и даровано шестое чувство, помогающее предвидеть вершины собственной души. И вот уже в новом свете предстаёт его юношеская идея жертвенности. Вплоть до гибели во имя прекрасного. Ради прикосновения крыльев ангела. Ведь ещё столь многим из нас придётся принести миру огромную жертву – отказаться от душевной грязи, лицемерия, лжи, притворства…
     В муках рождается «орган для шестого чувства». Того чувства, которое  подскажет

       …что нам делать с розовой зарёй
       Над холодеющими небесами,
       Где тишина и неземной покой,
       Что делать нам с бессмертными стихами?

Когда стихи эти

       Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
       Мгновение бежит неудержимо,
       И мы ломаем руки, но опять
       Осуждены идти всё мимо, мимо.
       Как мальчик, игры позабыв свои,
       Следит порой за девичьим купаньем
       И, ничего не зная о любви,
       Всё ж мучится таинственным желаньем;
       Как некогда в разросшихся хвощах
       Ревела от сознания бессилья
       Тварь скользкая, почуя на плечах
       Ещё не появившиеся крылья;
       Так век за веком — скоро ли, Господь? –
       Под скальпелем природы и искусства
       Кричит наш дух, изнемогает плоть,
       Рождая орган для шестого чувства.

     Здесь можно бы было и поставить точку в этой главе. Если бы не ощущение противоречия – такого броского, что его нельзя не заметить. С одной стороны, наш всемогущий гуру убеждён: поэзия – ремесло. И, командуя «Цехом поэтов», «поверив  алгеброй гармонию», он упорным трудом мастера обучит искусству творить, наслаждаться прекрасным каждого, обучит на поэта любого, кто этого пожелает. И свято верит: для этого есть и правила, и формулы, и специальные приёмы, надо только потрудиться. Научиться их применять.
     А с другой стороны, ШЕСТОЕ – не наука, а ЧУВСТВО, обучить которому невозможно. Развить, укрепить – да, но не более. Ведь чувствам не учат. Нет таких правил. Шестое чувство – от Бога и даётся избранным. Либо есть – либо нет. И ни в каком цехе его не смастерить! Даже если им руководит сам Гумилёв.
























                Белый воин был так строен,
                Губы красны, взор спокоен,
                Он был истинным вождём…
                (Н. С. Гумилёв)


 Глава 7       

«ЧУЖИХ НЕБЕС ЛЮБОВНИК БЕСПОКОЙНЫЙ»
               
     Африканская одиссея Гумилёва в многочисленных её описаниях чаще всего предстаёт как набор штампов и общих мест. «Конквистадор в панцире железном, влекомый музой дальних странствий и отвагой, бесстрашно покорял экзотический континент». На самом деле причины путешествий были разные. Даже их число точно неизвестно. Кропотливые исследования Е. Степанова из университета Торонто показали, что в Африке Гумилёв мог быть не три раза, как принято считать, а четыре. Четвёртая поездка – по хронологии первая – 1907 год.
     Дальние страны влекли его всегда. В детстве рассказы отца о морских походах и книги приключений рисовали в его фантазиях экзотические берега, вождей краснокожих, не знающих страха туземцев, неведомых зверей. Ему так хотелось очутиться в джунглях, преодолеть непроходимые заросли. Устремиться в незнаемое…
      Как у Северянина – «Корабль отплывает куда-то. Я буду на нём!». Позднее станет воображать себя первопроходцем-покорителем. Быть может, на тропе войны. Но пока всё это оставалось лишь грёзами.
     Летом 1907 года он ещё никуда не собирался, мечтал только об Ане Горенко. Она на даче под Севастополем. Гумилёв едет к ней с очередным предложением руки и сердца. Две недели живёт  по соседству, упорно пытаясь добиться согласия любимой. Здесь и случается та драма, «психическая травма на всю жизнь», о которой  уже шла речь. Гумилёв узнаёт, что его невеста давно не невинна и увлечения её меняются, как погода у моря.
     Он был поражён так, что не мог несколько дней ни с кем разговаривать. Ему казалось, жизнь утратила смысл. Всё вокруг виделось ненужным и бесполезным. Даже стихи. С этой ноющей раной Гумилёв приезжает в Одессу и оттуда на пароходе «Олег» – в Константинополь. Без чётких планов и почти без денег.
     Да, его первое странствие оказалось не победным походом конквистадора, а попыткой спастись бегством, убежать от тяжкого горя, сладить с которым был не в силах. Ахматова признаёт: «Гумилёв поначалу лечился путешествиями от несчастной любви и литературных неудач и лишь потом пристрастился к ним».
     Подобные  недуги будут настигать его не раз. Но он уже нашёл эликсир…
      
       Ах, бежать бы, скрыться бы, как вору,
       В Африку, как прежде, как тогда,
       Лечь под царственную сикомору
       И не подниматься никогда.

   Но Гумилёв знает: проявлять слабость духа, признавать себя побеждённым и уж тем более спасаться бегством немыслимо и позорно для его ницшеанского кодекса! Он словно приказывает себе:

       Но, в нездешнее влюблённый,
       Не ищи себе спасенья,
       Убегая и таясь.

      Так он себя подхлёстывал. А на деле странствие оказывается спасительным зельем. Константинополь потряс его, заставил хотя бы на время забыть о любовной драме. Мостовые древнего города хранили следы римских и османских императоров, рыцарей-крестоносцев, владык Средиземноморья – венецианцев. Ошеломил собор Святой Софии. Для него, человека религиозного (приятели даже посмеивались над манерой Гумилёва креститься на каждую церковь), место, где зародилось православие, было сакральным. С волнением прикасался  к городской стене Нового Рима, бродил по лабиринтам восточного базара Капалы Чарши, поднимался на вершину холма к мечети Сулеймалийе. Извилистые улочки напоминали тбилисские, наполняли память сердца детским счастьем.
     Об этом путешествии Гумилёв никогда не рассказывал. Никому. Все гадания на кофейной гуще биографы ведут вокруг единственного письма к В. Брюсову, которое было отправлено из Парижа 21 июля 1907 года.
     «Дорогой Валерий Яковлевич!
Если бы Вы знали, как глубоко я сознаю мою вину перед Вами. После Вашего любезного приёма, после всего, что Вы сделали для меня, не писать Вам в продолжение двух месяцев – это преступленье, которому нет равных. Но, честное слово, всё это время я был, по выражению Гофмана, <…>  игралищем слепой судьбы. Я думаю, что будет достаточно сказать, что после нашей встречи я был в Рязанской губернии, в Петербурге, две недели прожил в Крыму, неделю в Константинополе, в Смирне имел мимолётный роман с какой-то гречанкой, воевал с апашами в Марселе и только вчера, не знаю как, не знаю зачем, очутился в Париже. В жизни бывают периоды, когда утрачивается сознанье последовательности и цели, когда невозможно представить своего “завтра” и когда всё кажется странным, пожалуй, даже утомительным сном...»
     Это было признанием духовного кризиса. Он, Гумилёв, «сверхчеловек» – и утраченное сознание цели! Немыслимо…
      Но случалось и так. Он и сам стыдился своих срывов. И тогда на помощь приходил  Ницше.
    «Я стремлюсь к своей цели, я иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых перепрыгну я, пусть моя поступь будет их гибелью…»
Как это верно! Если у человека недостаёт цели, может, нет и его самого, – размышлял Гумилёв. И так говорил ему Заратустра.
     Е. Степанов, скрупулёзно изучив судовые журналы того времени, архивы судоходных компаний и отыскав воспоминания Н. Берберовой, напечатанные в рижской газете «Сегодня» 27 августа 1926 года, выдвинул версию: возможно, в этом путешествии Гумилёв впервые побывал в Африке, сойдя на берег в Порт-Саиде или Александрии во время стоянки парохода. И уже тогда ощутил притягательную силу манящего Чёрного континента.
     Греческая в то время Смирна (нынешний турецкий Измир) в письме к Брюсову упомянута не случайно. Даже если остановка там случилась по прихоти пароходного расписания, Гумилёва давно манил этот удивительный город, часто упоминаемый в связи с «Илиадой» и «Одиссеей». А Гомеру он поклонялся.
     Вернувшись в Париж, публикует будто бы африканские стихи «Озеро Чад», «Носорог». Написаны они были, как и «Жираф»,  до путешествия. Но приметы Африки уже налицо. Тут и «медлительный Нил», и  «мчатся обезьяны с диким криком на лианы», «приближается к Каиру судно с красными знамёнами Пророка». И, конечно, «гиены, пустыни, сыпучие пески и львы».  Весь стандартный набор гумилёвского «зоопарка» ранних стихов.
     Муза дальних странствий теперь уже его муза. Всё лето 1908 года Гумилёв обдумывает новое странствие. Сначала –  Греция, Афины, острова; затем – Италия, Сицилия, Швейцария…
     Но потом планы меняются. Для него, поклонника античной культуры и мифологии, Афины, конечно, вне сомнения. Но главная цель – Африка. Пишет В. Брюсову о намерении «уехать на полгода в Абиссинию, чтобы в новой обстановке найти новые слова…»
      В начале сентября покидает Петербург. Ритуальная остановка в Киеве  (там в то время живёт Анна Горенко). Ритуальное предложение руки и сердца. В ответ – традиционный отказ. На этот раз наш герой не слишком огорчён, ибо уверен, что компанию в путешествии ему составит Вера Аренс (как мы помним, надежды эти не сбылись). «Из города Киева, из логова змиева» Гумилёв отправляется в Одессу и 10 сентября на пароходе «Россия» держит путь в Константинополь. Через десять дней – Афины…
 Акрополь, Парфенон, Олимпейон! Он и не подозревал, что повторяет маршрут лорда Байрона… 
     1 октября Гумилёв ступает на африканскую землю. Перед ним Александрия, город, увенчанный тысячелетней историей и воспетый тысячами поэтов. Здесь когда-то возвышался не только Александрийский маяк, одно из чудес света, но и знаменитая библиотека, колыбель мировой культуры. Если бы от неё остались хотя бы руины! И можно бы было пройти между царственными мраморными колоннами…

       О, пожелтевшие листы
       В стенах вечерних библиотек,
       Когда раздумья так чисты,
       А пыль пьянее, чем наркотик!

     За Александрией – Каир. Здесь его поражает всё: Гиза с её пирамидами и сфинксом, знаменитый базар, утопающий в пряных запахах Востока, величественная цитадель, «медлительный Нил»,  который столько раз рисовался ему уже в детских  фантазиях. В те годы для европейцев Египет был ещё неведомой экзотической страной. Плутая по старому кварталу, вдали от туристических чудес, он вглядывается в точёные лица арабов, перехватывает подозрительные взгляды людей, впервые увидевших «бледнолицего».
     А он-то рвался в Швейцарию! Что бы он там делал? Кому бы был интересен? Кто в этой сонной от сытости и благополучия стране смотрел бы на него с таким интересом?! Для кого он казался бы там загадочным пришельцем, чуть ли не полубогом? Только теперь до него доходит глубинный смысл слов «конквистадор», «покоритель». Слов, которые так бездумно рассыпал в трескучих строчках своих юношеских стихов. Эти мысли вдохновят его на легенду о том, как в безумном ужасе бросились врассыпную мулы, впервые увидев его – белого человека.
     В нём всегда кипела эта неудержимая «жажда нравиться», замечает Дмитрий Быков. Только не всегда получалось! Гораздо чаще – неудачи, крушения, оскорбления, насмешки, грубо попираемое, бурлящее через край тщеславие. И самолюбие.
     Но вот теперь эта жажда удовлетворена сполна. Здесь он изумляет всех! Пройдёт время, и Гумилёв без излишней скромности и в полушутливой форме восхититься собой:

       Когда я кончу наконец
       Игру в cache-cache со смертью хмурой,
       То сделает меня Творец
       Персидскою миниатюрой.

       И небо, точно бирюза,
       И принц, поднявший еле-еле
       Миндалевидные глаза
       На взлёт девических качелей.

       С копьём окровавленным шах,
       Стремящийся тропой неверной
       На киноварных высотах
       За улетающею серной.

       И ни во сне, ни наяву
       Невиданные туберозы,
       И сладким вечером в траву
       Уже наклоненные лозы.

       А на обратной стороне,
       Как облака Тибета чистой,
       Носить отрадно будет мне
       Значок великого артиста.

       Благоухающий старик,
       Негоциант или придворный,
       Взглянув, меня полюбит вмиг
       Любовью острой и упорной.

       Его однообразных дней
       Звездой я буду путеводной.
       Вино, любовниц и друзей
       Я заменю поочерёдно.

       И вот когда я утолю,
       Без упоенья, без страданья,
       Старинную мечту мою —
       Будить повсюду обожанье.

     Да, северянинское самообожание порой не было чуждо нашему герою. Правда, сюда  примешивалась и доля самоиронии.
     На этот раз ещё не будет охоты на львов и леопардов, изнурительных переходов по пустыне, преодоления кишащих крокодилами рек, раздоров и примирений с чернокожими вождями. Будет другое: переосмысление своих взглядов и представлений. Здесь он увидел «нового себя»:

       Белый воин был так строен
       Губы красны, взор спокоен,
       Он был истинным вождём…

     Ещё одно прозрение посетило Гумилёва, когда он случайно забрёл в каирский сад Эзбекие. Старожилы называли его садом любви, уверяли, что здесь особая, волшебная аура. Завороженный, любовался он устремлёнными к небу пальмами, вдыхая аромат диковинных цветов.

       И водопад белел во мраке, точно
       Встающий на дыбы единорог;
       Ночные бабочки перелетали
       Среди цветов, поднявшихся высоко,
       Иль между звёзд, — так низко были звёзды,
       Похожие на спелый барбарис.

 Городской парк, вдруг, предстал перед ним райским садом. Не в Эдеме ли он очутился?!  Всё яснее открывался новый взгляд на себя, на любовь, на жизнь. Как мог он изменять своим ницшеанским идеям, впадать в уныние и даже думать о смерти из-за несчастной любви?!  Прозрение было столь явным, что даже через десять лет он мысленно будет возвращаться сюда.

Как странно – ровно десять лет прошло
С тех пор, как я увидел Эзбекие,
Большой каирский сад, луною полной
Торжественно в тот вечер освещённый.

Я женщиною был тогда измучен,
И ни солёный, свежий ветер моря,
Ни грохот экзотических базаров —
Ничто меня утешить не могло.
О смерти я тогда молился Богу
И сам её приблизить был готов.

Но этот сад, он был во всем подобен
Священным рощам молодого мира:
Там пальмы тонкие взносили ветви,
Как девушки, к которым Бог нисходит;
На холмах, словно вещие друиды,
Толпились величавые платаны,

И водопад белел во мраке, точно
Встающий на дыбы единорог;
Ночные бабочки перелетали
Среди цветов, поднявшихся высоко,
Иль между звёзд, — так низко были звёзды,
Похожие на спелый барбарис.
И, помню, я воскликнул: «Выше горя
И глубже смерти — жизнь! Прими, Господь,
Обет мой вольный: что бы ни случилось,
Какие бы печали, униженья
Ни выпали на долю мне, не раньше
Задумаюсь о лёгкой смерти я,
Чем вновь войду такой же лунной ночью
Под пальмы и платаны Эзбекие».

Стихи эти похожи и на покаяние, и на клятву. Клятву самому себе – продолжать путь.
      Воодушевлённый, забывший о минутах слабости, Гумилёв возвращается в Россию. По дороге заезжает к Горенко в Киев. Результат обычный: «полный разрыв» и прекращение переписки. Но теперь, после Эзбекие, он спокойно и с достоинством примет эту неудачу. И словно в награду – неожиданное согласие Анны на свадьбу осенью следующего года.
     К этому времени у Гумилёва уже готов план нового путешествия. Прежде из-за нехватки денег не удавалось проникнуть вглубь Африки. Теперь твёрдо решил добраться до Абиссинии – нынешней Эфиопии. Это была навязчивая, давняя мечта. Похоже, ему не давали покоя лавры поручика В. Ф. Машкова – тот в конце XIX века сумел наладить дружеские отношения между этой древнейшей христианской страной и Россией. В Абиссинии Гумилёв побывал дважды, но страсти по Эфиопии не утолил. Во время войны, служа в экспедиционном корпусе, он будет носиться с идеей использовать дружественных абиссинцев на стороне российской армии, замучит начальство рапортами на этот счёт.
     Первая абиссинская поездка, в страну предков Пушкина, началась осенью 1909 года. 30 ноября с Киевского вокзала Гумилёв едет в Одессу. Он ещё не знал о злом ударе судьбы:  в этот же день на другом вокзале – царскосельском – от сердечного приступа скончался его кумир И. Анненский.
     Одесса, конечно, не Африка – но по пути. И мы надеемся, читателю будет любопытно оценить проницательность Гумилёва-путешественника. Он, нам кажется, разглядел в  этом стократно воспетом  городе такое, что  впоследствии породит одесские легенды и мифы, сделает Одессу городом знаковым, «живописной  страной» – со своими обычаями и нравами, страной, населённой своеобразным племенем, имя которому – одесситы.
     «Странное впечатление производит на северянина Одесса. Словно какой-нибудь заграничный город, русифицированный усердным администратором. Огромные кафе, наполненные подозрительно-изящными коммивояжерами. Вечернее гуляние по Дерибасовской, напоминающей в это время парижский бульвар Сен-Мишель. И говор, специфический одесский говор, с изменёнными удареньями, с неверным употребленьем падежей, с какими-то новыми и противными словечками. Кажется, что в этом говоре яснее всего сказывается психология Одессы, её детски-наивная вера во всемогущество хитрости, ее экстатическая жажда успеха. В типографии, где я печатал визитные карточки, мне попался на глаза свежий номер печатающейся там же вечерней одесской газеты. Развернув его, я увидел стихотворение Сергея Городецкого с изменённой лишь одной строкой и напечатанное без подписи. Заведующий типографией сказал мне, что это стихотворение принесено одним начинающим поэтом и выдано им за своё.
     Несомненно, в Одессе много безукоризненно-порядочных, даже в северном смысле слова, людей. Но не они задают общий тон…»
     Из Одессы морем в Константинополь, оттуда – в Каир. По дороге специально остановился в Пирее чтобы в Акрополе помолиться Афине Палладе перед её храмом. В Каире несколько дней ждал Вяч. Иванова – тот, заинтригованный гумилёвскими рассказами, тоже захотел поучаствовать в покорении Абиссинии. Сорвалось – Вячеслав Иванович приболел, да и денег на такое путешествие не набралось. Гумилёв отправился морем до Адена, оттуда – в Джибути. Наконец 24 декабря устремился вглубь Абиссинии.

       Восемь дней от Харара я вёл караван
       Сквозь Черчерские дикие горы
       И седых на деревьях стрелял обезьян,
       Засыпал средь корней сикоморы.

       На девятую ночь я увидел с горы —
       Этот миг никогда не забуду —
       Там внизу, в отдалённой равнине, костры,
       Точно красные звезды, повсюду.

     Мы уже заметили, многие его стихи – страницы биографии, своеобразный дневник. Путевой журнал. И не только странствий, но и блужданий по самым потаённым закоулкам души. Погружение в непростые жизненные ситуации. О высоких художественных   достоинствах, поэтических находках здесь говорить не приходится. Всю свою творческую жизнь Гумилёв пытался овладеть живым языком высокой поэзии – тем, что не даётся  никаким каторжным трудом, ремеслом, даже самым искусным. «Алгебра»  нередко брала верх над «гармонией». Непостижимая умом, «божественная»,  пушкинская тайна лёгкокрылой и капризной музы, чаще всего от него ускользала. Прагматизм не отступал. Поэзия, в её высоком понимании, слишком часто сбивалась на цветистую прозу. Музыку подлинных поэтических откровений компенсировали порой яркие, живописные, сочные картины и образы, рисовать которые он умел мастерски. Волшебство божественной поэзии, её магия подменялись театральностью, декоративностью. Красота – красивостью.


     *  *  *

     Поход требовал неимоверных усилий. Ежедневно приходилось преодолевать десятки километров на мулах. Он писал М. Кузмину: «Я в ужасном виде: платье моё изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и медно-красного цвета, левый глаз воспалён от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил её своим телом. Но я махнул рукой на всё. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна, один неприятный и тяжёлый для тела, другой восхитительный для глаз <…> Но я доволен своей поездкой. Она меня пьянит, как вино…»
     В стихотворении «Память» Гумилёв скажет о себе:

       Я люблю избранника свободы,
       Мореплавателя и стрелка,
       Ах, ему так звонко пели воды
       И завидовали облака.
      
       Высока была его палатка,
       Мулы были резвы и сильны,
       Как вино, впивал он воздух сладкий
       Белому неведомой страны…

     В пути останавливался для отдыха и охоты на леопардов, гиен и даже львов. Подробности увлекательно описаны в очерке «Африканская охота». Вся эта экспедиция была триумфом воли и мужества, свидетельством победы ницшеанца над слабостью обычного человека.
      Но на сердце неспокойно: «Ночью, лёжа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и почему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств».
     И  опять, вроде вопрос: где подлинное лицо, а где маска? Гумилёв – безжалостный, хладнокровный охотник или мягкий, способный к состраданию человек? Но мы уже достаточно знаем нашего героя, чтобы понять: никакого вопроса здесь нет. Разве допустимо для «сверхчеловека» не использовать такую блестящую возможность –  испытать себя угрозой для жизни, лишний раз поиграть со смертью, укрепить силу духа! И уже одно сознание, что в русских столицах  он может оказаться единственным, кто осмелился вступить в бой со львом или леопардом, сразиться с пантерой подхлёстывало его самолюбие, возвеличивало в собственных глазах. Рисовало картины, каким он предстанет героем.
     Не ощутить себя первобытным воином, чуждым страху?! С его тщеславием, гонором  и бесшабашностью такого и представить невозможно. Всю жизнь бы себе не простил…
     До лермонтовского  Мцыри, который бьётся с барсом лицом к лицу, ему, конечно, далеко, но само ощущение счастья боя, восторга победы – очень похоже. Ту же радость – сразиться с разъярённым зверем один на один – испытывает герой рассказа Гумилёва «Гибели обреченные». Даже картины в чём-то совпадают. И противники. У Лермонтова – барс. У Гумилёва – дикая пятнистая кошка.

      Мелькнула тень, и двух огней
      Промчались искры... и потом
      Какой-то зверь одним прыжком
      Из чащи выскочил…
      То был пустыни вечный гость –
      Могучий барс…
      Я ждал, схватив рогатый сук,
      Минуту битвы…
       Ко мне он кинулся на грудь;
      Но в горло я успел воткнуть
      И там два раза повернуть
      Моё оружье...     (М. Лермонтов)

     «… дикая кошка кралась между кустов. Пятнистым животом припадала к мягкой траве. Её зрачки, круглые и загадочные, остановились на человеке, чаруя его странною тайной злого. Но она была голодна. Миг – и длинное гибкое тело мелькнуло в воздухе, в грудь человека впились острые, стальные когти… и он, незнакомый ни с опасностью, ни со смертью, радостно бросился навстречу борьбе… Случайно он ощупал тяжёлый камень… он ударил им по оскаленной морде, ещё и ещё. Послышался зловещий хруст и предсмертный хрип, потом всё стихло… »  (Н. Гумилёв)
     Испытать такое дано лишь избранному – «сверхчеловеку», воину без угрызений совести, не ведающему жалости и сострадания. Жестокость, отсутствие милосердия к поверженному, истекающему кровью зверю – другим  сверхчеловек быть не может! Так он думал. Как хладнокровно и даже с каким-то упоением изображает наш герой в своём африканском дневнике изуверскую охоту на акулу! Наблюдая за этой чудовищной и циничной пыткой, учинённой над морской великаншей, он как бы испытывает собственную  стойкость и выдержку. Холоден. Суров! И восхищён! Счастлив!
     Как околдовывает его вид зверской и мерзкой расправы над несчастным животным – лишь для того, чтобы овладеть её «драгоценными» зубами!
     «Корабельный кок, вооружившись топором, стал рубить ей голову. Кто-то вытащил сердце и бросил его на пол. Оно пульсировало,  двигаясь то туда, то сюда лягушечьими прыжками. В воздухе стоял запах крови… Акуле отрубили челюсти, чтобы выварить зубы, остальное бросили в море… Закат в этот вечер над зелёными мелями Джидды был широкий и ярко-желтый с алым…» Вот так легко уживается у нашего героя  безобразное с прекрасным! Что ж, нам, видимо, этого и не понять, и не принять. Нам, но не первобытному человеку, в образе которого пребывает сейчас наш конквистадор.
     Азарт смертельного боя непреодолим. Завораживает. Как завораживает и созерцание картины кровавой расправы. Любование ею. И собой – любующимся.
     Вероятно, и на мировую  войну, которая вот-вот  разразится, Гумилёв сломя голову  бросится за этим. Всю жизнь Николай Гумилёв утверждал  собственную самооценку. Испытывал на прочность  волю, воспеваемую Заратустрой. Стремился к новым высотам  преодоления.  Иначе он жить не мог.
     В этом походе добраться до Аддис-Абебы не удалось. В середине января из Харара отправился назад в Россию. Возвращался тем же путём. Вёз с собой леопардовые шкуры, другие охотничьи трофеи.               
     Вернувшись в Царское Село, он едва успевает поговорить с отцом – на следующий день тот внезапно умирает. Остаток зимы и весна пролетают незаметно: Гумилёв без устали  трудится в «Аполлоне»:  «Письма о русской поэзии», новые стихи, первая теоретическая работа «Жизнь стиха», война с символизмом.
     Обвенчавшись, счастливый и переполненный надеждами, уезжает с молодой женой в Париж. Но уже через три с небольшим месяца после свадебного путешествия сбегает от «семейного счастья и уюта». Опять в Африку.
     Вначале у него ещё была надежда поехать в какую-нибудь экзотическую страну вместе с Аней. Он так хотел разделить с ней радость открытия далёких стран, изучать обычаи и жизнь неведомых народов, вместе любоваться романтической природой, храмами, дворцами. Он предлагал ей на выбор Самарканд, Китай. Но Анна Андреевна оставалась непреклонной. «У меня от твоих путешествий несварение чувств» – не уставала повторять она. И уехала к маме в Киев. Тогда и пришло неожиданное для всех решение – отправиться в Абиссинию. Жене написал: «Если хочешь меня застать, возвращайся скорее, потому что я уезжаю в Африку».
     Второй абиссинский поход – то есть снова бегство – начался в конце сентября 1910 года и длился полгода. Странной выглядела эта поездка. За все месяцы в Африке – ни одной строчки никому: ни жене, ни матери, ни друзьям. Близкие даже не знали, жив ли он. Немного разрозненных сведений биографы позднее почерпнули только из писем жены русского посланника в Абиссинии Б. А. Чемерзина, в доме которого Гумилёв бывал. Благодаря этому знакомству поэт присутствовал на дворцовом приёме, а в следующий приезд познакомился с прямым потомком царя Соломона и царицы Савской, будущим императором Хайле Селассие I. Это льстило, возвышало в собственных глазах.
     Загадочная поездка породила легенды. По одной из них, Гумилёв в Африке женился на эфиопке. Легенда так прижилась, что в шуточном приветствии друзей появились стихи:

             Трон золотой короля Менелика
             Гордо отринув, привез он с собою
             Пояс стыдливости, взятый им с бою
             У эфиоплянки пылкой и дикой.

     На этот раз Гумилёв достиг наконец столицы Эфиопии Аддис-Абебы и почти наверняка побывал в Экваториальной Африке на территории нынешней Кении – в Момбасе и в районе озера Виктория. Впервые он не только знакомился с жизнью африканцев и охотился, но и собирал фольклор, этнографические предметы. Возможно, первым из европейцев  перевёл абиссинские песни, хотел издать их отдельной брошюрой. А ещё привёз в Россию и выставил коллекцию картин абиссинских художников.
     В этом походе было для поэта нечто сакральное. В его лучших стихотворениях спустя много лет появятся две отсылки. Из Константинополя Гумилёв  плыл в Порт-Саид с заходом в Бейрут. Отсюда в «Заблудившемся трамвае»

          Нищий старик, – конечно тот самый,
          Что умер в Бейруте год назад.

А в Эфиопии он познакомился с «обафриканившимся»  бывшим поручиком русской армии  Е. Сениговым. Тот жил в Аддис-Абебе, потом был инструктором армии правителя Каффы, жил по местным правилам и обычаям и звался «белым эфиопом». В этом человеке, заслуживающем отдельного рассказа, соединились бесстрашный воин и даровитый художник. Это о нём в «Моих читателях»:

         Старый бродяга в Аддис-Абебе,
         Покоривший многие племена,
         Прислал ко мне чёрного копьеносца
         С приветом, составленным из моих стихов...

      Из экспедиции Гумилёв вернулся больным – сильнейшая тропическая лихорадка. Ахматова писала, что приехал он «разочарованный Африкой, экзотикой, путешествиями, настроенный крайне пессимистично». Возможно. Особенно если вспомнить биографические строки:

          Но проходили месяцы, обратно
          Я плыл и увозил клыки слонов,
          Картины абиссинских мастеров,
          Меха пантер – мне нравились их пятна –
          И то, что прежде было непонятно,
          Презренье к миру и усталость снов.

     В «Аполлоне», вспоминает Маковский, он прочитал доклад о своём путешествии, выставил картины абиссинских художников. «Рассказывал Гумилёв о своих охотничьих подвигах скромно, без прикрас, видимо, более всего боясь походить на Мюнхгаузена. Тем не менее друзья-поэты изобразили его похождения в нескольких юмористических стихотворениях...»
      Почему-то интереса рассказ не вызвал. Г. Чулков воспринял его как доклад «о дикарях, зверях и птицах». М. Кузмин: «…доклад был туповат, но интересный».
 Обидно высказался  К. Чуковский. Но всех перещеголял редактор «Сатирикона» Аркадий Аверченко. Оглядев разложенные на столе шкурки зверей, охотничьи трофеи Гумилёва, он нарочито учтиво спросил:
     – Отчего же на обороте каждой шкурки отпечатано лиловое клеймо петербургского Городского ломбарда, если эти трофеи вы привезли из Африки?
     Публика захихикала. Гумилёв в оправдание не проронил ни слова. Между тем печати на шкурках были поставлены не ломбардом, а музеем Академии наук, которому пожертвовал их Гумилёв.
     И опять эта невыносимая  каинова мука отчуждённости, которая преследовала его всю жизнь…
     – Мне сегодня ужасно тяжело с утра. Беспричинно тяжело, – искренно признаётся  Одоевцевой. – Как я одинок, Господи! Даже поверить трудно.
     – Одиноки? – недоверчиво переспрашивает она. – Но ведь у вас столько друзей и поклонников. И жена, дочь и сын, и брат. И мать.
     Он нетерпеливо машет рукой.
   – Ах, всё это не то! Это всё декорация. Неужели вы не понимаете? У меня нет никого на свете. Ни одного друга. Друзей вообще не существует. До чего я одинок! Даже поверить нельзя. Я всегда сам по себе. Всегда «я», никогда ни с кем не «мы». И до чего это тяжело.
     Маковский тоже писал о его «муке непонятости».
     Как никогда, ему близка и понятна скорбь Заратустры: «Одиноким буду я петь свою песню и тем, кто одиночествует вдвоём…» Возможно, в этих словах разгадка многих его стихотворений.
     Ему будет казаться, что история повторяется и после следующего африканского путешествия. М. Л. Лозинскому, может быть, единственному настоящему другу, он напишет: «…мне досадно за Африку. Когда полтора года тому назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпенья выслушать мои впечатления и приключения до конца. А ведь правда, всё то, что я выдумал один и для себя одного, ржанье зебр ночью, переправа через крокодильи реки, ссоры и примиренья с медведеобразными вождями посреди пустыни, величавый святой, никогда не видевший белых в своем африканском Ватикане, – всё это гораздо значительнее тех работ по ассенизации Европы (имеется в виду Первая мировая война. – Авт.), которыми сейчас заняты миллионы рядовых обывателей, и я в том числе».
     Да, было отчего появиться «презренью к миру и усталости снов»…
Иногда начинает казаться,  что Гумилёв  настолько пал духом от нападок зубоскалов на его «Африку», что и сам начинает иронизировать над своими  подвигами, над всем, что ещё недавно приводило его в восторг и возвышало в собственных глазах.
     Однажды в Петербургском университете у него случилась встреча с учёными.  «Интересовались моим путешествием, задавая обычные в таких случаях вопросы: много ли там львов, очень ли опасны гиены, как поступают путешественники в случае нападения абиссинцев. И как я ни уверял, что львов надо искать неделями, что гиены трусливее зайцев, что абиссинцы страшные законники и никогда ни на кого не нападают, я видел, что мне почти не верят. Разрушать легенды оказалось труднее, чем их создавать».
     «Легенды» сказано, конечно же, для красного словца – «достали», как сейчас говорят. Он и впрямь утомился от подобных «отчётов». Покрасоваться, стать в позу Николаю Степановичу нравилось всегда, но подлинная его африканская эпопея куда занимательнее любой легенды. И любой позы. Уж он-то в этом не сомневался. Только не к лицу ему в чём-то оправдываться. Такого в его жизни никогда не было и не будет! И, тем не менее, ценителей его африканской эпопеи нашлось достаточно.  Вячеслав Иванов хвалил «Абиссинские песни», В. Нарбут так увлёкся рассказами Гумилёва, что сам отправился по проторённому им пути. Сделал это втайне от всех. Даже его брат, художник Георгий Нарбут, не знал, куда пропал Владимир Иванович. Тревога исчезла только через несколько месяцев, когда пришла телеграмма: «Абиссиния. Джибути. Поэт Владимир Нарбут помолвлен с дочерью повелителя Абиссинии Менелика».
      Это, конечно, была очередная мистификация. В письме из Джибути Нарбут  отшутился: «Брак мой с дочкой Менелике расстроился, потому что она не его дочка. Да и о самом Менелике есть слух, что он семь лет тому назад умер».
     Гумилёву же в то время было не до путешествий: кипела работа в «Цехе поэтов», готовилась программная статья об акмеизме, успешно шла учёба в университете. Он лишь вспоминал о былых походах и часто делился своими африканскими открытиями со студентами и преподавателями. Один из профессоров неожиданно предложил подумать о новой экспедиции, написал рекомендательное письмо в Академию наук. Там «африканца» приняли с симпатией, идею поддержали, согласовали маршрут. Так родился план его последней африканской экспедиции. По заданию Музея антропологии и этнографии при императорской Академии наук Гумилёв должен был через Джибути прибыть в Харар, оттуда караваном на юг к озёрам Рудольфа, Маргариты и Звай. Задание предписывало собирать этнографические и зоологические коллекции, записывать песни и легенды, вести фотосъёмку. Помощником себе Николай Степанович выбрал племянника – Н. Сверчкова, которого в семье звали Колей Маленьким.
     Четыре месяца ушло на подготовку: заготавливали ружья и патроны,  палатки, инвентарь, снаряжение, выправляли документы. Но накануне отъезда Гумилёв слёг с температурой за сорок. Временами терял сознание, бредил. Конечно, любой в подобной ситуации отменил бы поход. Любой, но только не он! На следующий день Гумилёв с племянником отправился поездом в Одессу, а 23 апреля 1913 года они сошли на африканскую землю.
     Гумилёв весь в срочных делах: нанимает слуг и переводчика, тщательно отбирает мулов, запасает провиант, договаривается с чиновниками и вождями племён. Вновь, как и прежде, предстояли изнурительные переходы, переправа через кишащую крокодилами реку, охота. Но на этот раз главным было выполнение задания. Коля Маленький отбирал насекомых, занимался зоологической коллекцией,  фотографией. Гумилёв готовил этнографические экспонаты. Рассказывал, как без стеснения останавливал прохожих, чтобы посмотреть надетые на них вещи, без спроса входил в дома и осматривал утварь, терял голову, стараясь выведать сведения о назначении какого-нибудь предмета у недоумевающих – к чему всё это? – хараритов. Над ним насмехались, когда он покупал старую одежду, одна торговка прокляла, когда  он вздумал её сфотографировать.
     – Некоторые, – вспоминал он, – отказывались продать мне то, что я просил, думая, что это нужно мне для колдовства. Для того, чтобы достать священный здесь предмет – чалму, которую носят харариты, бывавшие в Мекке, мне пришлось целый день кормить листьями ката (наркотического средства, употребляемого мусульманами) обладателя его, одного старого полоумного шейха. И в доме матери коваса при турецком консульстве я сам копался в зловонной корзине для старья и нашёл там много интересного. Эта охота за вещами увлекательна чрезвычайно: перед глазами мало-помалу встаёт картина жизни целого народа, и все растёт нетерпенье увидеть её больше и больше. 
     Подробности экспедиции Гумилёв описал в «Африканском дневнике». Опубликованы и записные книжки, которые он в то время вёл.
     Экспедиция длилась почти полгода. В конце сентября в музей были сданы без малого 250 фотоснимков и собранная коллекция. Чего только в ней не было! Табакерка из бычьего желудка для нюхательного табака, орнаменты из кожи носорога для выдавливания рельефа на сырой коже, ткацкий станок с неоконченной работой... В дар музею он передал некоторые  предметы из своей личной коллекции.
     И снова – «биографическое»:

       ...Есть музей этнографии в городе этом
       Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
       В час, когда я устану быть только поэтом,
       Ничего не найду я желанней его.

       Я хожу туда трогать дикарские вещи,
       Что когда-то я сам издалёка привез,
       Чуять запах их странный, родной и зловещий,
       Запах ладана, шерсти звериной и роз.

       И я вижу, как знойное солнце пылает,
       Леопард, изогнувшись, ползёт на врага,
       И как в хижине дымной меня поджидает
       Для весёлой охоты мой старый слуга.

     Гумилёв не предполагал, что эта поездка в Африку станет для него последней – меньше чем через год грянет Первая мировая война.











                В немолчном зове боевой трубы                        
                Я вдруг услышал песнь моей судьбы.
                (Н. С. Гумилёв)

Глава 8

ПРАПОРЩИК ГУМИЛЁВ

      «Война  объявлена» – Владимир Маяковский:

        Газетчики надрывались: «Купите вечернюю!
        Италия! Германия! Австрия!»
        А из ночи, мрачно очерченной чернью,
        Багровой крови лилась и лилась струя….
    
     1 августа 1914 года Германия объявляет войну России. Петербург лихорадит патриотизмом. Митинги, сходки, шествия. Накаляя страсти, разносятся слухи о кознях немцев: задержан поезд вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны; боши возмутительно обошлись с великим князем Константином Константиновичем, вынудив его пешком перейти границу; разгромлено российское посольство в Берлине. Пик возмущения и ярости – 4 августа. Несметная толпа по Невскому проспекту и  Малой Морской устремилась на Исаакиевскую площадь к германскому посольству. Шагали в этой колонне и Гумилёв, Шилейко, Городецкий. Толпа, смяв охранявших здание городовых и жандармов, разгромила посольство. Гумилёв с восторгом наблюдал, как сбрасывали с крыши германское знамя и штандарт.
     Пройдёт четыре года, и поклонник Гумилёва Яков Блюмкин среди белого дня застрелит германского посла графа Вильгельма фон Мирбах-Харфа. Станет одним из «сильных, злых и весёлых» героев стихотворения «Мои читатели»:

Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошёл пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.

     Война... Одно это слово уже пьянило, будоражило Гумилёва. Можно снова испытать свою храбрость, заявить о презрении к смерти! Но не только. Для Гумилёва, с его средневековым рыцарским кодексом чести, война была чем-то гораздо более высоким и поэтическим, чем окопные будни и атаки. Это подметил А. Куприн: «Да, надо признать, ему не чужды были старые, смешные ныне предрассудки: любовь к родине, сознание живого долга перед ней и чувство личной чести. И ещё старомоднее было то, что он по этим трём пунктам всегда готов был заплатить собственной жизнью».
     А. Левинсон сравнивал его патриотизм с религиозностью: «Войну он принял с простотою совершенной, с прямолинейной горячностью. Он был, пожалуй, одним из тех немногих людей в России, чью душу война застала в наибольшей боевой готовности. Патриотизм его был столь безоговорочен, как безоблачно было его религиозное исповедание. Я не видел человека, природе которого было бы более чуждо сомнение, как совершенно редкостно, чужд ему и юмор. Ум его, догматический и упрямый, не ведал никакой двойственности».  Удивительно точный портрет!
     Да, следование ницшеанским идеалам превратило Гумилёва в догматика – человека, не ведающего сомнений, двойственности, колебаний. В условиях войны всё это, конечно, во благо. Главные качества образцового солдата, готового выполнить любой приказ.
      Для  «армии искусств» –  беда: нетерпимость к свободному от догматических правил творчеству, торжество безапелляционного, начальственного стиля.  Впрочем, в этом мы уже не раз убеждались, наблюдая за командирскими замашками нашего мэтра в «Цехе поэтов».
     Одним из первых среди литераторов и едва ли не единственным из всех аполлоновцев, Гумилёв кинулся записываться в добровольцы. В их семье это было нормой: ушёл на фронт добровольцем племянник Коля Маленький, брат Дмитрий сражался, призванный из запаса, а его жена, Анна Андреевна Гумилёва, стала сестрой милосердия, вначале в Петербурге, затем в действующей армии.
      Ахматова, как и большинство столичных поэтов, думала иначе. Услышав слова мужа о Блоке: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьёв», – она потом почти дословно повторит их в адрес Игоря Северянина.
      Война словно разделила литераторов на два лагеря. Михаил Зощенко ушёл на фронт добровольцем, дослужился до штабс-капитана, был ранен, отравлен газами. Личным мужеством заслужил четыре боевых ордена. Валентин Катаев и Бенедикт Лившиц удостоились Георгиевских крестов. Константин Паустовский служил в санитарном поезде, а Саша Чёрный – рядовым в полевом лазарете. Большинство же собратьев по перу как ни чём не бывало вели сладкую довоенную жизнь: романтические любовные приключения, столичные литературные салоны, пирушки, упоение своим творчеством. Георгий Иванов среди собутыльников открыто ёрничал над превращением почитаемого «начальника цеха» в храброго воина. Яростно обрушился на всю эту богему  В. Маяковский:

       Вам, проживающим за оргией оргию,
       имеющим ванную и теплый клозет!
       Как вам не стыдно о представленных к Георгию
       вычитывать из столбцов газет?!
       Знаете ли вы, бездарные, многие,
       думающие, нажраться лучше как, —
       может быть, сейчас бомбой ноги
       выдрало у Петрова поручика?..
       Если б он, приведённый на убой,
       вдруг увидел, израненный,
       как вы измазанной в котлете губой
       похотливо напеваете Северянина!..   

     Кстати, по одной из версий, весной 1915 года «Бродячую собаку» закрыли за то, что там Маяковский прочитал там это стихотворение.
     Первый бой Гумилёв принял уже на призывном пункте. Он, видимо, забыл, как в далёком 1907 году его вызывали на медицинское освидетельствование. Приговор медиков был суров: «признан совершенно неспособным к военной службе, а потому освобождён навсегда от службы. Выдано Царскосельским уездным по воинской повинности Присутствием 30 октября 1907 года за № 34-м».
      Теперь эта бумага  предательским образом отыскалась в архиве. Подобный документ не позволял попасть в армию никому. Никому... кроме нашего героя. Весь свой легендарный натиск направил он на растерявшихся  чиновников:
     – Стало быть, милостивый государь, вы полагаете, что истреблять выстрелами без промаха леопардов, львов и гиен мне дозволено, а германцев – нет?!
     – Помилуйте, какая стрельба? – у вас ведь правый глаз едва видит!
     – Правый глаз мне не обязателен: я стреляю с левого плеча, и готов биться об заклад, стреляю так, как никто в Царском Селе не выстрелит с правого плеча! Изволите убедиться?! 
     Первая победа была одержана далеко от фронта, в Царском Селе. Доктор подписал акт о полной и безоговорочной капитуляции: «Свидетельство № 91. Сим удостоверяю, что сын статского советника Николай Степанович Гумилёв, 28 л. от роду, по исследованию его здоровья оказался не имеющим физических недостатков, препятствующих ему поступить на действительную военную службу, за исключением близорукости правого глаза и некоторого косоглазия, причём, по словам г. Гумилёва, он прекрасный стрелок. Действительный статский советник доктор медицины Воскресенский».
     Вольноопределяющийся рядовой Гумилёв был зачислен в лейб-гвардии Уланский Её Величества Государыни Императрицы Александры Фёдоровны полк. 13 августа 1914 года он прибыл в казармы под Новгородом. Началась военная подготовка. Хороший кавалерист и отличный стрелок, он, оказалось, не владеет шашкой. Говорят, брал платные дополнительные уроки, чтобы не уступать сослуживцам.
     В конце сентября Гумилёв с другими новобранцами попал на фронт. Полк в то время дислоцировался в Литве, на границе с Восточной Пруссией. Отсюда, не скрывая досады, пишет жене: «...я уже в настоящей армии, но мы пока не сражаемся... Всё-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с опущенной шашкой».
      Наконец 17 октября получает боевое крещение, впервые участвует в бою. Все события Гумилёв записывает в свой военный дневник. Вскоре эти записи превратятся в «Записки кавалериста» – документальную повесть о войне. Целый год их печатают в газете «Биржевые ведомости», иногда с подзаголовком «От нашего специального военного корреспондента».
     Восточная Пруссия… 25 октября русская армия начинает наступление. Для Гумилёва это праздник: «Время, когда от счастья спирается дыханье, время горящих глаз и безотчётных улыбок. Справа по три, вытянувшись длинной змеёю, мы пустились по белым, обсаженным столетними деревьями дорогам Германии. <…> Наступать — всегда радость, но наступать по неприятельской земле, это — радость, удесятерённая гордостью, любопытством и каким-то непреложным ощущением победы».
     Он счастлив на фронте. Все его «Записки кавалериста», каждый эпизод войны, даже самый мрачный и кровавый, окрашены бодростью, оптимизмом, неиссякаемым подъёмом духа. Всё безобразное и мерзкое, что несёт в себе война, у Гумилёва выглядит великим испытанием, ниспосланным ему Богом для самоутверждения, укрепления воли и силы духа. Ни нотки отчаяния, страха, тоски, ужаса.  Без всего этого и вот так о войне ещё не писал никто. Даже страдания в его изображении звучат в мажоре – тем, что можно и необходимо преодолеть.
     Тоном бывалого воина и не без самолюбования сообщает в письме Лозинскому: «Дорогой Михаил Леонидович, пишу тебе уже ветераном, много раз побывавшим в разведках, много раз обстрелянным и теперь отдыхающим в зловонной ковенской чайной. Всё, что ты читал о боях под Владиславовом и о последующем наступленьи, я видел своими глазами и во всём принимал посильное участие. Дежурил в обстреливаемом Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнём), мёрз в сторожевом охраненьи, ночью срывался с места, заслыша ворчанье подкравшегося пулемёта, и опивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следованьи отряда по Германии. В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под выстрелами, слышать визг шрапнели, щёлканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое наслажденье испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка».
     Пушкинские строки «Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю...» становятся его девизом – то же очарование боем, что и в «Африканском дневнике». Песнь Вальсингама из «Маленьких трагедий» он подхватывает как свою собственную. Ведь и для него дерзко глядеть в лицо смерти, бросать ей вызов – то же  наслаждение, которое воспевает Вальсингам:
   
      Всё, всё, что гибелью грозит,
      Для сердца смертного таит
      Неизъяснимы наслажденья —
      Бессмертья, может быть, залог,
      И счастлив тот, кто средь волненья
      Их обретать и ведать мог.

      И всё же война для Гумилёва, в отличие от Вальсингама, не «Пир во время чумы», не праздник духа, стремящегося одолеть страх смерти. Ибо чуму победить нельзя. Она всё едино погубит каждого, кто бросает ей вызов. Для Гумилёва война – пир сражения, музыка боя, где необходимо победить или пасть героем. А  Пушкинская чума всесильна, и пир взбунтовавшихся обречённых её только забавляет. Не сегодня, так завтра засверкает её коса! И тогда всё будет кончено.
     Пир Гумилёва-бойца не только пышен, но и победителен!  Как пир  лермонтовского Мцыри, ведущего смертельный бой с барсом. И здесь, на поле сражения, улана Гумилёва, как никогда, воодушевляет Заратустра: «Война и мужество совершили более великих дел, чем любовь к ближнему».
      Хорошо быть храбрым!
      Уж кем-кем, а пацифистом  Гумилёв не был! И он истязает себя за каждый прорыв слабости: как это вдруг могло случиться – враги стреляли по нему, бросили вызов, а он смалодушничал и отступил. Повернул своего коня вспять. Не принял вызова – не дрался насмерть, хотя и наверняка был бы убит. Счастливое избавление от неизбежной гибели только бесит его. Придя в себя, закипает жаждой боя и мести, снова рвётся в атаку.
     «Теперь я понял, почему кавалеристы так мечтают об атаках. Налететь на людей, которые, запрятавшись в кустах и окопах, безопасно расстреливают издали видных всадников, заставить их бледнеть от всё учащающегося топота копыт, от сверкания обнажённых шашек и грозного вида наклонённых пик, своей стремительностью легко опрокинуть, точно сдунуть, втрое сильнейшего противника это – единственное оправдание всей жизни кавалериста».
     Придёт время, и сигнал к атаке станет для него самым  радостным и желанным моментом боя. Он принудит себя преодолеть оцепенение и страх, которые обычно охватывают солдата, когда по знаку, по свистку тот должен броситься в атаку. Об этом состоянии лет через тридцать напишет другой поэт – о другой войне. Когда…

       Казалось: чтобы оторваться,
       Рук мало – надо два крыла.
       Казалось: если лечь, остаться –
       Земля бы крепостью была… (К. Симонов).

Разве можно осудить за этот страх солдата – ведь он всего лишь человек?!
Но улан Гумилёв обрёл в конце концов эти «два крыла»: сверхчеловек одолел обычного человека.      
      Геройство Гумилёва замечено. И отмечено. «За отличия в делах против германцев» – так написано в приказе – он награждается Георгиевским крестом четвёртой степени. Вскоре ему присвоено звание унтер-офицера. Один из эпизодов этих дней – ночная разведка – описан в «Записках кавалериста».
      А было так. По дороге Гумилёв наткнулся на отряд врага. Всадники и пешие – шагах в тридцати. И жить ему оставались минуты. Дорога к разъезду отрезана, с двух других сторон – неприятельские колонны.  И он принимает безумное решение: огибая врага, под австрийскими пулями, устремляется к дороге, по которой ушёл русский разъезд. «Это была трудная минута моей жизни. Лошадь спотыкалась о мёрзлые комья, пули свистели мимо ушей, взрывали землю передо мной и рядом со мной, одна оцарапала луку моего седла. Я не отрываясь смотрел на врагов. Мне были ясно видны их лица (растерянные в момент заряжания, сосредоточенные в момент выстрела). Невысокий пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера. Этот звук выделялся каким-то дискантом среди остальных. Два всадника выскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись. Может быть, они просто побоялись, что их подстрелят их же товарищи. Всё это в ту минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же это много позже».
     В конце года храбреца на несколько дней неофициально отпускают из полка в Петроград. В «Бродячей собаке» его встречают друзья и «цеховики» –  М. Кузмин, А, Ахматова, Г. Иванов, О. Мандельштам. Там Гумилёв прочитал «Наступление» – одно из немногих военных стихотворений.
     Хочется предложить его целиком – это ещё один  эпизод из летописи его биографии. Поэтическая страница «Записок кавалериста».

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвёртый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.

Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
Оттого что господне слово
Лучше хлеба питает нас.

И залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.

Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.

Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьётся в груди моей.

И так сладко рядить победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.

     Через месяц, когда полк отвели на отдых, Гумилёв ещё раз побывал в столице. На этот раз уже с Георгиевским крестом и в погонах унтер-офицера. Вновь встреча с женой,  друзьями, выступление в «Бродячей собаке».
     Сражаясь на фронте, он редко вспоминал об университете. А там исправно работала бюрократическая машина. Весной 1915 года его отчислили «за неуплату». Этим и закончилась студенческая карьера поэта.
     Весна выдалась суровой. Участвуя в дальних разъездах, Гумилёв простудился, но продолжал выполнять боевые задания, пока не рухнул в беспамятстве с высокой температурой. В «Записках кавалериста» картинно рассказано, как он с помутневшим от жара рассудком до рассвета куда-то скакал: «Это была фантастическая ночь. Я пел, кричал, нелепо болтался в седле, для развлеченья брал канавы и барьеры. Раз наскочил на наше сторожевое охранение и горячо убеждал солдат поста напасть на немцев». Гумилёва отправили в столичный лазарет. Врачи объявили: тяжёлое воспаление лёгких. Два месяца лечения, потом врачебная комиссия. Доктора единодушны: унтер-офицер Гумилёв по состоянию здоровья к службе в армии не пригоден. Всеми правдами и неправдами он снова добился своего и в мае уже был на фронте.
     Бой в ночь на 6 июля Гумилёв назвал самым знаменательным. Его эскадрон атаковали и обошли с фланга австрийцы, имевшие многократный численный перевес. Приказ – отступить. И он побежал вдоль окопов:
     – К коням… живо! Нас обходят!
Когда все вышли, он заглянул в бойницу – на него пялился ошалевший усатый австриец. Гумилёв выстрелил не целясь и бросился догонять своих. Им пришлось удирать, не успевая отстреливаться, по какому-то открытому болоту – к лесу. Австрийцы упорно преследовали – то стреляли, то махали руками, предлагая сдаться.
     Из кустов послышался плачущий крик: «Уланы, братцы, помогите!» Он обернулся и увидел завязший пулемёт, при котором остался только один человек из команды да офицер.
     – Возьмите кто-нибудь пулемёт – приказал ротмистр.
 Его слова заглушил громовой разрыв снаряда. Все невольно прибавили шаг. Однако в  ушах всё стояли стоны пулемётного офицера, и Гумилёв, топнув ногой и обругав себя за трусость, быстро вернулся и схватился за лямку. Вслед рвались снаряды. Один закрутился шагах в пяти. Они с пулемётчиком невольно остановились, ожидая взрыва. Гумилёв для чего-то стал считать: раз, два, три. Когда дошёл до пяти, сообразил:  разрыва не будет. «Ничего на этот раз, везём дальше… что задерживаться?» — крикнул ему пулемётчик, и они продолжили путь.
     А вокруг люди падали, одни ползли, другие замирали на месте. Гумилёв заметил шагах в ста группу солдат, тащивших кого-то, но не мог бросить пулемёта, чтобы поспешить на помощь. Уже потом ему сказали, что это был раненый офицер из их эскадрона. У него оказались прострелены ноги и голова. Когда его подхватили, австрийцы открыли особенно ожесточённый огонь и нескольких ранили. Тогда офицер потребовал, чтобы его положили на землю, поцеловал и перекрестил бывших при нём солдат и решительно приказал им спасаться.  Он последний со своим взводом прикрывал общий отход. Потом они узнали, что офицер этот в плену и поправляется.
     Спасённый пулемёт послужил исправно. Его затащили на дерево и сдерживали атаки врага, пока не подоспела пехота. Пехотинцы разгромили австрийцев, только пленными захватили 800 человек, вернули утраченные позиции. Гумилёв был награждён вторым Георгиевским крестом, на этот раз третьей степени.
      В перерывах между боями пишет жене – любимой Анечке. И все письма полны восторгом, который он испытывает в сражениях. Он так горд и собой, и своими уланами…
     «Солдаты озверели и дерутся прекрасно. Здоровье мое отлично. Уже нет прежних кошмаров, мучивших меня перед войной». Иногда даже просыпается несвойственный ему юмор: «… Раз снился Вячеслав Иванов, говоривший мне какую-то гадость, облечённую в научную форму, но и во сне я счастливо вывернулся. Больше Вячеслав меня не преследовал».
     Осенью Гумилёва направили в Петроград, в школу прапорщиков. Так он полгода прожил в Царском Селе, совмещая военную учёбу с литературой. Выпустил новый сборник стихов «Колчан», посвятив его Татиане Адамович. Участвовал в литературных собраниях, публиковался в «Аполлоне». Весной был произведён в прапорщики и переведён в 5-й Гусарский Александрийский полк, расквартированный в Латвии. Но уже в начале мая вновь заболел – возобновился процесс в лёгких. Его отправили в Петроград и поместили в лазарет Большого дворца в Царском Селе. Старшей медицинской сестрой там была императрица Александра Фёдоровна, шеф Уланского полка, в котором прежде служил Гумилёв. Сёстрами милосердия хлопотали великие княжны Ольга и Татьяна. Заходили в лазарет и юные княжны Анастасия и Мария. Гумилёв познакомился с девушками, одной из них даже подарил на день рождения стихи. Болезнь плохо поддавалась лечению, и его направили в ялтинский санаторий.
     В полк Гумилёв прибыл только в середине лета, но уже в августе был откомандирован в Николаевское кавалерийское училище – сдавать экзамены на звание офицера. Как мальчишка-гимназист трепещет перед самым грозным для него экзаменом – по артиллерии.
      –  Сейчас готовлю именно её, – пишет он жене Анечке. – Какие-то шансы выдержать у меня всё-таки есть. Небольшие. Ты же знаешь: я гуманитарий, а тут – артиллерия! С её баллистикой, механикой, законами Ньютона! После экзаменов попрошусь в отпуск на неделю и, если пустят, приеду к тебе. Поблагодари Андрея за письмо. Он пишет, что у тебя появилась тенденция меня идеализировать. Что это так вдруг? Целую тебя, моя Аничка, кланяйся маме и всем. Твой Коля».
     Он не ошибся, конечно. Провалился, как и обещал. Но не на артиллерии, а на фортификации. В конце октября пришлось вернуться в полк.
     Начало 1917 года было для Гумилёва безрадостным. Война приняла затяжной характер, перешла в тоскливую окопную рутину. И он уже не имел возможности  проявить себя в лихих кавалеристских наскоках, блеснуть  удалью.
     Он вылезал из окопа и, стоя во весь рост под пулемётным огнём, спокойно раскуривал папироску. Выглядело это смешно и нелепо. Но очень по-гумилёвски. В душе он восхищался своей храбростью. Даже не подозревая, как она бессмысленна.  Прямо по Горькому – «Безумству храбрых поём мы песню!». Для чего же это  безумство? Лучше – ум, вовсе не лишняя вещь, даже для храбрых.
      Прапорщику Гумилёву «песню спел»  командир эскадрона А. Мелик-Шахназаров. Учинил разнос за глупость и мальчишество. Но волновало его другое: война перешла в скучную окопную стадию. Он с горечью осознал: мечта, которой он посвящал романтические стихи, – войти на белом коне в покорённый Берлин – становится эфемерной.  И хотя он удостоился третьей награды – ордена Святого Станислава, испытывал болезненное разочарование. И наплывает тоска по поэзии. Всё чаще в прапорщике просыпается поэт, литературный критик, сохранивший преданность искусству, веру в своё главное призвание.
     «Что же ты мне не присылаешь новых стихов? – упрекает он Анечку. – У меня, кроме Гомера, ни одной стихотворной книги, и твои новые стихи для меня была бы такая радость. Я целые дни повторяю “где она, где свет весёлый серых звёзд ее очей” и думаю при этом о тебе. Честное слово!  Я всё читаю “Илиаду”: удивительно подходящее чтенье. У ахеян тоже были и окопы и загражденья и разведка. А некоторые описанья, сравненья и замечанья сделали бы честь любому модернисту. Нет, не прав был Анненский, говоря, что Гомер как поэт умер».
     С грустью признаётся: «Сам я ничего не пишу – лето, война и негде – хаты маленькие и полны мух. Здесь, как всегда, живу в компании и не могу писать. Даже “Гондлу” не исправляю, а следовало бы. Целуй маму и Львёнка, я о нём часто вспоминаю и очень люблю».   
     И тут грянула Февральская революция….
     Это было начало конца прежней единой и могучей России. Горькие времена, неоднократно запечатлённые  на тысячах страниц беллетристики, публицистики, мемуаров, декретов, на многих километрах киноплёнки и живописных полотен. Времена, когда была потеряна великая империя. Но книга наша – не об этом.
     Гумилёв был убеждён: интересоваться политикой недостойно поэта. Февральскую революцию словно не заметил, как «не заметит» и Октябрьскую. Но свержение царя для него, убеждённого монархиста, стало драмой. Человек военный, для которого правила субординации – святыня, он болезненно переживал  разложение армии, попрание офицерской чести, стремительное падение дисциплины. А тут ещё новость: полк переформируется, офицеров переводят в стрелковые части, самого Гумилёва отправляют в Новгородскую губернию закупать сено для лошадей дивизии. Потеряв интерес к войне и армии, он использует любую возможность для поездок в Петроград –  возвращается к творчеству, литературной жизни.
     В разговорах с друзьями сетует на военные неудачи, на развал армии. И тут кто-то его уверяет: в частях, расквартированных за границей, прежние порядок, дисциплина и боевой дух. Он увлекается новой идеей: попасть на Салоникский фронт, воевать там в составе Французского экспедиционного корпуса. С помощью друзей добивается направления за границу. В середине мая отправляется морем в Англию, оттуда во Францию.
     Отправка на Салоникский фронт затягивается, но Гумилёв туда уже и не рвётся. Парижская жизнь отвлекает его – дружба с Ларионовым и Гончаровой, роман с «Синей звездой». Он становится офицером по особым поручениям при Е. И. Раппе – военном комиссаре Временного правительства во Франции. На этой не слишком обременительной должности он увидит войну с другой, отнюдь не романтической стороны. Солдаты 1-й бригады русской армии, расквартированные на юго-западе Франции, создали солдатские комитеты, взбунтовались, потребовали возвращения в Россию. После неудачных попыток Е. Раппа и Гумилёва договориться с ними по-хорошему армейское командование приказало артиллеристам открыть по лагерю бунтовщиков орудийный огонь.
     –  О Господи, спаси Россию и наших русских дураков, – тихо произнёс Гумилёв, когда  раздался первый залп.
     После Октябрьского переворота войска России во Франции переходят под командование французов. Фактически это означало расформирование русского экспедиционного корпуса. Гумилёв в последний раз пытается попасть в действующую армию, пишет рапорт с просьбой послать его на Персидский фронт, где сражались английские части. Командование не возражает, направляет его в Лондон. Там выясняется: последняя команда в Азию уже отправлена. Так завершилась его военная карьера.
     Герой последнего на тот момент любовного романа Анны Ахматовой – Б. Анреп, эмигрировавший в Лондон, вспоминал: Гумилёв «…рвался вернуться в Россию. Я уговаривал его не ехать, но всё напрасно. Родина тянула его…» Оставив Борису Васильевичу накопившийся за границей архив и офицерские погоны, поэт морем отправился в уже Советскую Россию. Жизнь его выходит на финишную прямую…










                И умру я не на постели,
                При нотариусе и враче,
                А в какой-нибудь дикой щели,
                Утонувшей в густом плюще…
                ( Н. С.  Гумилёв) 
               

Глава 9 
 
П Р И Г О В О Р

     В Петроград Гумилёв вернулся весной 1918 года. Cмутное, судьбоносное время: деятели культуры решают жёсткий гамлетовский вопроc: быть иль не быть – им в России. И с кем быть?
     В первые же дни Октября без колебаний сделал выбор Маяковский:
«Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня… не было. Моя революция. Пошёл в Смольный. Работал. Всё, что приходилось…» Отряды «голодных и рабов» лихо маршировали под его частушку:

       Ешь ананасы, рябчиков жуй.
       День твой последний приходит, буржуй…

      Не задавал себе гамлетовского вопроса Блок, проклятый Зинаидой Гиппиус, паковавшей вместе с Мережковским эмигрантские чемоданы. Для них Октябрь стал «предательством и святотатством».
     Как и для Горького! Его «несвоевременные мысли» 17-18-х годов – ошеломляют! «… И Ленин, и Троцкий… хладнокровно бесчестят революцию, бесчестят рабочий класс, заставляя его устраивать кровавые бойни, понукая к погромам, к арестам ни в чём не повинных людей…  Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России – русский народ заплатит за это озёрами крови…»
     А Блок, приветствуя Октябрь, призывает слушать в нём музыку революции. «Революцьённым» шагом, ритмами, лозунгами, речовками так и бурлит его поэма «Двенадцать». В то время как Марина Цветаева, наотрез отказывая в «музыкальности» и Февралю, и Октябрю, с горечью покидает несчастную Россию, Илье Эренбургу эта зловещая музыка, исполняемая большевиками, слышится в криках убиваемых.
      Но не возникает гамлетовского вопроса для Брюсова: как и Маяковский,  «пошёл работать». С восторгом и полной отдачей поэта-агитатора и пропагандиста, игнорируя саркастические ухмылки обозлённого Бунина:
 – Всё левеет… Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие… С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Сейчас уже форменный большевик… 
     Никогда не решится на эмиграцию Анна Ахматова. Останется с Россией в самые трудные для неё и себя времена. Но бежит во Францию, не выдержав «окаянных дней», Бунин. Устремляются на Запад Александр Куприн, Алексей Толстой, Саша Чёрный, Аркадий Аверченко, Иван Шмелёв...
      Гумилёв на все уговоры эмигрировать холодно отвечал:
– В Африке я не боялся львов. Чего же мне большевиков бояться. Разве они страшнее львов?
     Для него – страшнее! Но он ещё этого не знает.
     Гумилёв с головой погружается в любимое литературное дело, как бы не замечая арестов, голода, обысков, расправ с «буржуями» на улицах, прямых угроз для жизни. Всего того, о чём с отвращением и страхом повествует в «Окаянных днях» Бунин, изливая на большевистское  хамство и свинство потоки яда, презрения, злобы, ненависти.
     Николай Степанович очень быстро проникся этой накалённой, опасной, но такой близкой его авантюрной натуре атмосферой. Для него, вчерашнего «золотопогонника», всё происходящее – колоссальная встряска души, приключение, опасность, риск, экзотика.  Иначе – скука!
     Едва вернувшись в Россию, вместе с М. Лозинским возобновляет работу  «Гиперборея»; выпускает три новые книги – африканскую поэму «Мик», сборники «Костёр» и «Фарфоровый павильон».  Он полон энтузиазма и энергии. Работает с восторгом – как Маяковский, Брюсов, Блок. Его слушают, ему аплодируют, его читают.
     Он нужен! И это – счастье!
     Создаёт клуб поэтов, напоминающий прежнюю «Бродячую собаку», входит в руководящий комитет «Дома литераторов», трудится в горьковской «Всемирной литературе», преподаёт в Институте живого слова. В это же время издаёт значительно переработанные ранние сборники –  «Романтические цветы» и «Жемчуга», пьесу «Дитя Аллаха». Готовит новый сборник «Шатёр», переводит вавилонский эпос «Гильгамеш».  И наконец, добивается возрождения любимого детища – «Цеха поэтов».
      Он снова мэтр. Снова гуру!
     Подготовлен сборник «Огненный столп». Созревает замысел следующего – «Посередине странствия земного».
      «Ужасов», от которых передёргивает Бунина, он просто не замечает. Или старается не замечать. Некогда! Надо спешить. И нельзя подводить людей, которые в тебя поверили, идут за тобой, ждут твоего участия. Твоих речей и литературных докладов. Твоих уроков поэзии.
     Часто над ним посмеиваются: опоздал родиться – ему бы с его железными принципами жить в Средневековье! Опоздал и в другом: поздно закончил гимназию, недотянул с университетом. И высокое поэтическое мастерство пришло к нему уже в зрелом возрасте.
     Лучшие стихи являются сейчас! Вот где его подлинная революция!
 Если бы не трагическая гибель, возможно, попал бы в ряд больших поэтов, о чём всегда мечтал. Этот период К. Чуковский назвал «Болдинской осенью Гумилёва» и добавил: «Это был новый Гумилёв, наконец-то преодолевший холодную нарядность и декоративность своей ранней поэзии». Вторил Корнею Ивановичу Максим Горький: «Вот какой из вас вырос талантище!»
     «Болдинская  осень», конечно, гипербола. Для Пушкина его Болдино протекало в тиши уютной деревеньки. Поэта не тревожили социальные потрясения. Для Гумилева – в грохоте боя, на обломках старого мира, «в буре дел, в суматохе явлений».
      Пушкин в своём Болдино жил исключительно высоким искусством. Чуть ли не каждый день, с утра до ночи – стихи, проза, «Маленькие трагедии». Гумилёв  же на своё творчество выкраивал редкие часы, свободные от бесчисленных своих обязанностей, должностей,  выступлений, учительства, административной суеты. Творил, как говорится, в свободное от работы время. Больше на ходу.
     Какая уж тут «Болдинская осень»! Но в душу, для которой «настало пробужденье», она просилась – всем своим обещающим болдинским  многоцветьем.
      До последних дней своей недолгой жизни Гумилёв не перестаёт вести диалог с самим собой: возможно ли поверить алгеброй гармонию?
 Существует ли на свете субстанция, превосходящая СЛОВО?
Ведёт спор о том, что правит миром – СЛОВО  или ЧИСЛО.

       В оный день, когда над миром новым
       Бог склонял лицо своё, тогда
       Солнце останавливали словом,
       Словом разрушали города.

       И орёл не взмахивал крылами,
       Звёзды жались в ужасе к луне,
       Если, точно розовое пламя,
       Слово проплывало в вышине…

       …Но забыли мы, что осиянно
       Только слово средь земных тревог,
       И в Евангелии от Иоанна
       Сказано, что Слово – это Бог.

     Он, поэт, всегда стремился избавиться от «мёртвых слов», овладеть поэтическим языком, способным, как розовое пламя, останавливать солнце и разрушать города, править миром. Править миром поэзии!
     Но миром правит и число, а у него своё назначение, своя судьба…

       Патриарх седой, себе под руку
       Покоривший и добро и зло,
       Не решаясь обратиться к звуку,
       Тростью на песке чертил число…

       Мы ему поставили пределом
       Скудные пределы естества.
       И, как пчёлы в улье опустелом,
       Дурно пахнут мёртвые слова.


                *      *       *

     Он так и остался верен своей натуре воителя. На фронте, в  неутихающей литературной борьбе, в отношениях с женщинами. Даже в уличных потасовках – случались и таковые. Никогда не знает, одержит ли победу, но не ринуться на противника, отступить он не может.
     Забавную историю вспоминает Корней Чуковский:
     «Однажды с нами случилась беда. К годовщине Октябрьских дней военные курсанты, наши слушатели, получили откуда-то много муки. Каждому из нас, «лекторов», они выдали не менее полупуда. Весело было нам в этот предпраздничный день везти через весь город на своих лёгких салазках такой неожиданный клад. Мы бодро шагали рядом и вскоре где-то близ Марсова поля завели разговор о ненавистных Гумилёву символистах.
В пылу разговора мы так и не заметили, что везём за собой пустые салазки, так как какой-то ловкач, воспользовавшись внезапно разыгравшейся вьюгой, срезал наши крепко прикрученные к салазкам мешки. Я был в отчаянии: что скажу я дома голодной семье, обречённой надолго остаться без хлеба? Но Гумилёв, не тратя ни секунды на вздохи и жалобы, сорвался с места и с каким-то диким воинственным криком ринулся преследовать вора – очень молодо, напористо, с такой безоглядной стремительностью, с таким, я сказал бы, боевым упоением, словно только и ждал той минуты, когда ему посчастливится мчаться по снежному полю, чтобы отнять своё добро у врага. Кругом было темно – из-за вьюги. Сквозь тусклую и зыбкую муть этого мокрого снежного шквала люди – даже те, что брели по ближайшей тропе – казались пятнами без ясных очертаний. Гумилев мгновенно стал таким же пятном и исчез. Я ждал его в тоске и тревоге.
     Вернулся он очень нескоро и, конечно, ни с чем, но глаза его сияли торжеством. Оказывается, в этой мгле он налетел на какого-то мирного прохожего, который нёс свой собственный мешок на спине, и, приняв его за нашего вора, стал отнимать у него этот мешок. Прохожий, со своей стороны, принял его за грабителя: громко закричал караул, и у них произошла потасовка, которая, хоть и кончилась победой прохожего, доставила поэту какую-то мальчишескую – мне непонятную – радость. Он воротился ко мне триумфатором и, взяв за верёвочку пустые салазки, тотчас же возобновил свою обвинительную речь против символизма, против творчества Блока, которую всегда начинал одной и той же канонической фразой:
     – Конечно, Александр Александрович гениальный поэт, но вся система его германских абстракций и символов...
     И больше о нашей катастрофе – ни слова. Я напомнил ему, что в “Аполлоне” минувших времён он отзывался о поэзии Блока восторженно, называл его ”чудотворцем стиха”. Он ответил, что любит блоковскую поэзию по-прежнему, но это поэзия призраков, туманностей, скорбей и рыданий и т. д., и т. д., и т. д. Нужно ли говорить, что я был всецело на стороне Блока, когда слушал бесконечные споры Гумилёва и Блока во “Всемирной литературе”.
     Весь этот боевой эпизод, происшедший на Марсовом поле, – эта смелая погоня за мнимым грабителем и отчаянное сражение с ним (хотя тот и оказался гораздо сильнее), всё это раскрыло передо мной самую суть Гумилёва. То был воитель по природе, человек необыкновенной активности… и почти безумного бесстрашия…»

          *     *     *

     С последними тремя годами жизни поэта связаны бесчисленные мифы, выдаваемые за правду и сегодня. Например, о его ненависти к большевикам с первого дня возвращения на родину. Для него, считавшего поэта особым, высшим существом, интерес к политике исключался. Это было ниже его достоинства. Николай Степанович сам опровергал эту выдумку:

        Вы знаете, что я не красный,
        Но и не белый – я поэт!

     Даже ярые враги большевиков, эмигрировавшие за границу, подтверждали это.
      С. Познер: «Он большевиком никогда не был; отрицал коммунизм и горевал об участи родины, попавшей в обезьяньи лапы кремлёвских правителей. Но нигде и никогда публично против них не выступал. Не потому, что боялся рисковать собой – это выходило за круг его интересов. Это была бы политика, а политика и он, поэт Гумилёв, – две полярности... Он жил литературой, поэзией. Жил сам и старался приобщать к ним других».
      Ради такого приобщения, Гумилёв сотрудничал со всеми большевистскими просветительскими организациями, вёл поэтические кружки в Пролеткульте, у революционных матросов Балтийского флота и даже в образовательной коммуне милиционеров. Ко всем просветительским программам советской власти относился с большим сочувствием. Уважал наркома А. В. Луначарского, был в приятелях с некоторыми из большевистских начальников. Даже с управделами Петроградского совета Б.  Каплуном (кстати, племянником председателя Петроградского ЧК М. С. Урицкого. – Авт.). Беседовали о литературе, выпивали, иногда нюхали эфир.  Каплун покровительствовал богеме, помогал чем мог и имел специальную ложу в Мариинском театре в благодарность за то, что не позволил  закрыть театр после революции. Гумилёв охотно принимал от него «реквизированное у буржуев» вино – в те годы роскошь. Вместе с К. Чуковским «пробивал» для литераторов через того же Каплуна бесценные в замерзающем Петрограде дрова. А когда в эмиграции появились публикации с нападками на
«совдеповскую ”Всемирную литературу”», по поручению  Горького, ответил «клеветникам России» письмом для зарубежной печати.
      Весной 1921 года Мандельштам познакомил Гумилёва с В. А. Павловым – флаг-секретарём командующего Черноморским флотом контр-адмирала А. В. Немитца. Благодаря этому поэт ездил в Крым на специальном поезде «красного адмирала». В. А. Павлов и морской командир С. А. Колбасьев, поклонники творчества Николая Степановича, через военное издательство  напечатали в Севастополе последний прижизненный сборник «Шатёр». Большая удача – в те годы найти бумагу для издания стихов было  немыслимо. Кстати, С. А. Колбасьев – ещё один персонаж стихотворения «Мои читатели»: «лейтенант, водивший канонерки под огнём неприятельских батарей».
     Гумилёв не пошёл в комиссары, как мужья и любовники его бывшей жены – Н. Пунин, В. Шилейко, А. Лурье. К большевикам относился со странной смесью презрения и уважения, но против их власти не выступал. Как будто не замечал её, как «не замечал» революцию.
     Ему сильно навредили горбачёвская гласность и перестройка. Эйфория и мифотворчество тех лет исказили  подлинный облик, породили в нашем сознании фальшивый, тенденциозный портрет поэта. Расстрел Гумилёва на этой волне выглядел однозначно, создавал ему ореол мученика, положившего жизнь за свободу родины. Получался уже не Гумилёв, а как минимум Борис Савинков. Да не был он никаким «борцом с красной заразой»! Его символическое участие в заговоре – мальчишество человека, зачитывавшегося в 30 лет Майн Ридом, игравшего после занятий со своими студистками в жмурки и салки. Его «контрреволюционная деятельность» –  игра, позволявшая загадочно намекнуть юным поклонницам на страшную тайну. Одоевцеву, например, он просил проводить его до конспиративной квариты, где якобы должен был получить револьвер. Прямо по Ильфу и Петрову: «Я дам вам парабеллум»!
Вспомним слова Ходасевича: «Он был удивительно молод душой, а может быть, и умом».
     Ходасевичу вторил А. Я. Левинсон: «У этого профессора поэзии была душа мальчика, бегущего в мексиканские пампасы, начитавшись Густава Эмара».
      Про мифы о его поведении перед казнью не стоит и говорить. Зная Гумилёва, можно не сомневаться – вёл он себя мужественно и достойно. Но зачем плодить красивые сказки, ссылаясь на никому не ведомых садовников, домработниц чекистских начальников и чуть ли не на рассказы «одной женщины в трамвае»?! Зачем придумывать театральные подробности «последней папиросы», «последнего взгляда на расстрельную команду», вымышленные диалоги красноармейцев, восхищавшихся мужеством поэта и его призывы к другим приговорённым сохранять достоинство в последнюю минуту жизни? Это что – «нас возвышающий обман»? Скорее унижающий. Оскорбляющий память о поэте. Заметим: точно неизвестно не только место, но и дата казни.   
     Писатель А. В. Доливо-Добровольский дофантазировался до того, что статью против акмеизма «Без божества, без вдохновенья» Александр Блок написал по заданию ЧК – это, мол, была идеологическая подготовка предстоящего политического процесса. Читатель, ты слышишь бурные овации пациентов палаты № 6?!
      А ужасы о «зверских пытках в застенках»?!  Особенно на фоне его записки из камеры жене: «Чувствую себя хорошо, пишу стихи и играю в шахматы» и дискуссий со следователем о поэзии. На дворе стоял 1921 год, до страшных 30-х было ещё далеко. И если Гумилёв был НАСТОЯЩИМ заговорщиком, нарушителем закона, почему Генеральная прокуратура РФ реабилитировала его? Впрочем, мы помним, что политические реабилитации в 1992 году были таким же конвейерным производством, как обвинения «врагов народа» в 1937-м.
      И уж совсем нелепым выглядит миф о том, что никакого заговора и вовсе не было – «дело было сфальсифицировано ЧК». Эту выдумку официально утвердила Генеральная прокуратура РФ, словно не было многочисленных свидетельств спасшихся в эмиграции заговорщиков, рассказывавших в деталях о своём и гумилёвском участии в «Петроградской боевой организации».
     А воспоминания И. Одоевцевой, Г. Иванова?! И странными выглядят утверждения, что рассказ Одоевцевой о случайно увиденных пачках денег в ящике гумилёвского письменного стола – выдумка или ошибка памяти. В показаниях Гумилёв сам подтверждает, что получил от заговорщиков 200 000 советских рублей. 
     Конечно, заговор Таганцева  был. Но какой? Дмитрий Быков определил его так: «…это в строгом смысле слова был не заговор, а прекраснодушное мечтание, вот мы соберёмся, вот мы мобилизуемся, вот мы дальше решим, что делать. <…> Они не шли дальше подготовительных разговоров о том, что в некий момент, по сигналу, надо будет начинать действовать».
     Такое «прекраснодушное мечтание» очень подходило романтику Гумилёву, который за неимением Африки, искал приключений в России. В Красном Петрограде он демонстративно крестился на каждую церковь, открыто объявлял себя монархистом.
      – Это безумие, бессмысленная и опасная бравада, – предостерегали друзья.
      – Меня не посмеют тронуть, я слишком знаменит, – легкомысленно возражал он.
     Посмели…
     Но до этого сколько раз он в своей мальчишеской игре эпатировал власть!  На вечере у матросов Балтфлота, читая африканские стихи, особой интонацией выделил:
    
       Я бельгийский ему подарил пистолет
       И портрет моего государя.

Зал загудел: «Какого такого государя? Царя, что ли?!». Гумилёв сделал паузу, обвёл публику пронзительным взглядом, а когда матросы утихли, продолжил читать как ни в чём не бывало.
     В другой раз, в такой же революционной аудитории, на вопрос: «Что же, гражданин лектор, помогает писать хорошие стихи?» – спокойно ответил:
«По-моему, вино и женщины».
     Революционная аудитория обомлела.
     Радовался как ребёнок, когда узнал историю, записанную К. Чуковским в дневник: «Во время перерыва меня подзывает пролеткультовский поэт Арский и говорит, окружённый другими пролеткультовцами:
     – Вы заметили?
     – Что?
     – Ну... не притворяйтесь. Вы сами понимаете, почему Гумилёву так аплодируют?
      – Потому, что стихи очень хороши. Напишите вы такие стихи, и вам будут аплодировать.
     – Не притворяйтесь, Корней Иванович, аплодируют, потому что там говорится о птице.
     – О какой птице? 
     – О белой... Вот! Белая птица. Все и рады... здесь намёк на Деникина».
     В другой ситуации и такое могло стать причиной ареста.
     Без демонстративного пренебрежения к опасности, без игры в прятки со смертью он жить не мог.
      «Смерть всегда была вблизи него, думаю, что его возбуждала эта близость», –  вспоминал Алексей Толстой. И он прав. Поэту завораживающе мерещилась пуля, которую уже сейчас для него отливает у раскалённого горна невысокий старый человек – рабочий…

       …Все его товарищи заснули,
       Только он один еще не спит:
       Всё он занят отливаньем пули,
       Что меня с землею разлучит…

       …Пуля, им отлитая, отыщет
       Грудь мою, она пришла за мной.
         
И придёт – через три года!
     Дмитрий Быков говорил, что Гумилёв «всю жизнь нарочно себя мучил, выстраивал биографию, и вот в результате достроился до Таганцевского забора». Мы бы сказали – доигрался. Близость смерти не просто возбуждала, она неотвратимо влекла его. К ней было особое отношение: это не конец жизни, а черта, за которой другой мир. Сколько раз он рассуждал о «старухе с косой» в стихах! И приходил к неожиданным выводам:

       Правдива смерть,
       А жизнь бормочет ложь.

            *    *    *

     Дело Гумилёва давно рассекречено и опубликовано. Фабула его проста.  К Николаю Степановичу обратился подполковник царской армии В. Г. Шведов.  Вместе с другим бывшим офицером, Ю. П. Германом, он и возглавлял   антибольшевистский заговор. Гумилёв пообещал ему в случае вооружённого восстания возглавить группу интеллигентов и бывших офицеров. Согласился помочь в составлении политических прокламаций и получил деньги «на технические нужды». Но до выступления в Петрограде дело не дошло. Кронштадтское восстание было подавлено, Германа застрелили пограничники при переходе финской границы (при нём оказались листовки, прокламации и письма), Шведова – в перестрелке при аресте.
     «Петроградскую боевую организацию» (ПБО) возглавлял В. Н. Таганцев – сын академика, учёный. Вот уж кто был прекраснодушным мечтателем. После ареста он долго не давал никаких показаний. Тогда из Москвы прислали лучшего в ЧК «специалиста по интеллигенции» Я. С. Агранова (кстати, друга Осипа и Лили Брик). «Специалист по интеллигенции» убедил Таганцева дать признательные показания в обмен на обещание открытого суда и сохранения жизни заговорщикам. Таганцев на это купился, выдал всех. Обещания, конечно, не выполнили.
     На его показаниях выстроили обвинение против Гумилёва. Но! Таганцев выдал поэта 6 августа, а взяли Гумилёва в ночь с 3-го на 4-е. Значит, кто-то донёс на него раньше! Друзья подозревали В. А. Павлова и особенно С. А. Колбасьева. Но в 80-х годах, когда первый биограф Гумилёва П. Н. Лукницкий, добивавшийся реабилитации поэта, спросил об этом заместителя Генпрокурора СССР, то услышал в ответ: «Заявления были, но фамилии другие».
     В один день с Гумилёвым арестовали  Н. Пунина. В тюрьме они случайно столкнулись, и Пунин передал  Вере Аренс записку: «Встретясь здесь с Николаем Степановичем, мы стояли друг перед другом как шалые, в руках у него была “Илиада”, которую от бедняги тут же отобрали».
     Гумилёва допрашивал следователь Якобсон. Этого человека никто не знал, даже имя неизвестно. Отсюда версия, что на самом деле им был Яков Агранов. По слухам, следователь обаял Гумилёва своим знанием его стихов, литературной эрудицией, лестью.  Вызвал на откровенность. Гумилёв признался, но никого не выдал. Назвал только уже убитых Германа, Шведова и успевшего эмигрировать Б. Н. Башкирова-Верина.
     24 августа 1921 года вышло постановление Президиума Петроградской ГубЧК: «Гумилев Николай Степанович, 35 лет, б. дворянин, филолог, член коллегии издательства "Всемирная литература", женат, беспартийный, б. офицер, участник Петроградской боевой контрреволюционной организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, кадровых офицеров, которые активно примут участие в восстании, получил от организации деньги на технические надобности. <…> Приговорить к высшей мере наказания – расстрелу».
     1 сентября постановление опубликовали с сообщением, что приговор уже приведён в исполнение.
     После ареста Гумилёва за него хлопотали. В ЧК написали поручительство, подписанное  Максимом Горьким, А. Волынским, М. Лозинским, Б. Харитоном, А Машировым. Пытались выручить поэта С. Оцуп, Н. Волковысский, С. Ольденбург.
     Безуспешно…
     Когда  Горький узнал о приговоре, попросил свою бывшую жену М. Андрееву связаться в Москве через А. Луначарского с Лениным. Мария Фёдоровна подняла наркома с постели в четыре часа ночи, уговорила позвонить Ленину. По свидетельству А. Колбановского, секретаря Луначарского, тот ответил: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас» и положил трубку.
     Читая материалы дела, трудно понять, за что расстреляли Гумилёва. Версий множество, включая совсем уж фантастические. Самым правдоподобным кажется объяснение профессора А. П. Судоплатова, имевшего благодаря отцу доступ к самой закрытой информации: за приговором Гумилёву стоял председатель Петроградского Совета
Г. Зиновьев.
     Удивляет и другое: на следствии Гумилёв не боролся за себя, не пытался облегчить свою участь. Продолжал «игру в cache-cache со смертью хмурой».  И если вспомнить его постоянные повторы: «Ничто так не возвеличивает поэта, как красивая смерть», невольно начинаешь думать: Николай Степанович стал заложником собственного мифа, своей жизненной философии, игры в «сверхчеловека». Друзья в этом не сомневались.
     Осип Мандельштам: – Лучшей смерти для Гумилёва и придумать нельзя было. Он хотел стать героем и стал им. Хотел славы и, конечно, получит её.
     Георгий Иванов: – В сущности, для биографии Гумилёва, такой биографии, какой он сам для себя желал, – трудно представить конец более блестящий.
     Конечно, можно в чём-то согласиться и с Мандельштамом, и с Георгием Ивановым, и со многими другими, кто цитировал высказывания Гумилёва на тему – «Зову я смерть…». Сам, мол, накликал. Сам хотел. И даже провоцировал. Сам вынес себе приговор!               
     Но, зная Гумилёва, трудно поручиться за правду всех этих «хотел», «звал», «провоцировал», «сам»…
      Душа полна противоречий, и в самых её глубинах сокрыта совсем другая правда, не ведомая никому. Правда, в которой не хочешь или не можешь признаться даже себе самому. Она тешит твоё тщеславие, возвеличивает в собственных глазах как героя. И бывает, ты изрекаешь во всеуслышание своё возвышенное кредо, гордо и не без позирования декларируешь его, забывая вот эти мудрые слова – «мысль изречённая есть ложь»…
     О чём мог думать Гумилёв, выслушав приговор? Чем отозвалось сердце, полное поэтических замыслов, кипящее вдохновением, горящее  жаждой жизни, как бы бравурно он ни играл с нею. И… теплящееся надеждой, ожиданием чуда – слишком уж  немилосердно ударила по нему судьба, которой он столько раз бросал вызов, ничего не страшась, ни о чём не сожалея, ни в чём не раскаиваясь…
     Вот судьба и припёрла его к стенке – отомстила.
    Нам кажется, гумилёвская игра со смертью всю его жизнь была такой же бравадой, что и безрассудное желание покрасоваться под пулями или театральные выходки на тему «Безумству храбрых поём мы песню». 
 А то и образными поэтическими фигурами стихотворца-романтика.
     Можно, конечно, предположить, что встреча со смертью виделась ему   избавлением от всяческих жизненных неурядиц и срывов. Роковые для него любовные истории. Крах за крахом! Африканские эпопеи, кроме Музея этнографии, почти никто не оценил. Показушная  храбрость на фронте зачастую служила поводом для насмешек за спиной. Великим поэтом России так и  не признали. Арест на самом взлёте. Трагическая гибель была последним шансом победить в полудетской игре в «сверхчеловека».
     Но перевешивало всё-таки другое. Всегда и постоянно. Неимоверная жизнеспособность, кипучая деятельность, особенно в дни перед арестом,  небывалый подъём сил, жажда творчества, ощущение собственной «Болдинской осени»! Такое обновление, столь небывалый, революционный взлёт и… камера в тюрьме на Шпалерной!
     Вот почему никакой психолог не «вычислит», что было на душе Гумилёва перед расстрелом. И жаждал ли он столь трагического завершения своей жизни.
     Одним из последних у Гумилёва на его квартире в «Доме искусств»  побывал Владислав Ходасевич. Был вечер 3 августа. Гумилёв  вернулся  после только что прочитанной лекции – принимали его восторженно. Был оживлён, весел, очень доволен. Как всегда, строил планы.
     – Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще несвойственную, – вспоминал Ходасевич. – И  каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилёв начинал упрашивать: «Посидите ещё».
     Они засиделись  часов до двух ночи.
     – Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Фёдоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго – «по крайней мере, до девяноста лет». Он всё повторял: «Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше». До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня: «Вот мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это всё потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю  – и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете».
     И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги и как он будет выступать молодцом.
     Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда наутро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилёва, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что ночью Гумилёва арестовали и увезли.
     Так что же, разве походил Николай Степанович на человека, которому опостылела жизнь?! Скорее наоборот – он, казалось, навсегда  распрощался, со своей романтизацией смерти, перестал быть «скрипачом», призванным героически погибнуть.   
      Не смертного приговора, а свободы жаждала его душа. И нам кажется, в трагический свой конец, томясь на Шпалерной, он не верил. Не хотел верить. Не мог! Не покидала его надежда, вплоть до той минуты, когда был прочитан приговор.
     Да, предрекал:

       Не спасёшься от доли кровавой,
       Что земным предназначила твердь.
       Но молчи: несравненное право –
       Самому выбирать свою смерть.

Увы – такого права у него уже не было. Бросил последний вызов судьбе, и судьба его переиграла.
     Всегда стремился быть победителем, а оказался побеждённым?
Чего же хотел – жить или осознанно погибнуть героем?
     Ответить мешает явное противоречие, скрытое в характере и душе этого  странного человека. Сегодня – несомненный  оптимизм, бодрость, жизнелюбие при встрече с Ходасевичем, а завтра, в тюрьме, – ни малейшей попытки облегчить свою участь на следствии, защититься от обвинений
(такая возможность была!), даже какое-то бравурное подыгрывание следователю. Шаг за шагом навстречу роковому приговору.
     ПОЧЕМУ?!
     Мы не знаем ответа.
     Быть может, его найдут сами читатели…






ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА
Н. С. ГУМИЛЁВА

1886 г.
      3 (15) апреля. В Кронштадте родился Н. С. Гумилёв. Родители: судовой врач Степан Яковлевич Гумилев (1836–1910) и Анна Ивановна Львова (1854–1922).

1887 г.
     9 (21) февраля. С. Я. Гумилёв выходит в отставку. Семья переезжает в Царское Село. Здесь проходят первые детские годы Николая.

1890 г.
      Гумилёвы покупают имение в местечке Поповка Царскосельского уезда. Здесь проводят летние месяцы Николай и его старший брат Дмитрий.

1896 г.
      Николай поступает в гимназию. Учится плохо. Увлекается чтением, пишет басни и стихи.

1900 г.
     У старшего брата Дмитрия обнаруживают туберкулёз. По совету врачей семья переезжает в Тифлис (Тбилиси). Из-за плохих отметок в Петербурге в тифлисскую гимназию Николай повторно поступает в четвёртый класс. Имение в Поповке Гумилёвы продают, покупают усадьбу в Берёзках Рязанской губернии. Теперь здесь проводят летние месяцы братья Гумилёвы.

1902 г.
      Первая публикация. 8 (21) сентября в газете «Тифлисский листок» помещено стихотворение «Я в лес бежал из городов…» за подписью К. Гумилёв. Первые любовные увлечения.

1903 г.
     Заинтересовался социал-демократическими идеями, марксизмом.  Летом в Берёзках ведёт агитацию среди местных жителей. Увлёкся философией Ф. Ницше. Семья переезжает в Царское Село. Николай поступает в Николаевскую царскосельскую гимназию, возглавляемую  И. Ф. Анненским. Увлекается поэтами-символистами.
     24 декабря (6 января) знакомится со своей будущей женой Анной Горенко.

1904 г.
     Встречается с Анной Горенко. Первое объяснение в любви. Становится поклонником символистского журнала «Весы», руководимого В. Я. Брюсовым. В гимназии вновь оставлен на второй год. По воспоминаниям А. Я. Сверчковой в это время зарождаются мечты об экзотических путешествиях. Заранее готовится к ним: занимается стрельбой, плаванием, конным спортом.

1905 г.
     Продолжает писать стихи с посвящениями Ане Горенко. Вновь безуспешно предлагает ей руку и сердце. Знакомится с её сестрой Инной и братом Андреем, с которым они становятся друзьями. В конце лета после развода с мужем, мать Анны Горенко уезжает с детьми в Крым. Николай расстаётся с Анной на полтора года. 
     В октябре тиражом 300 экземпляров выходит первый сборник Гумилёва «Путь конквистадоров». Книга издана на деньги родителей. В ноябрьском номере «Весов» сборник удостоился рецензии В. Я. Брюсова. В дальнейшем Гумилёв, фактически, вычеркнул книгу из своего творчества. Больше сборник не переиздавался.
     Сближается с И. Ф. Анненским.

1906 г. 
     В начале года получает первое письмо от B. Я. Брюсова с предложением прислать ему новые произведения и участвовать в журнале «Весы». Их переписка продлится долгие годы.
     Летом оканчивает гимназию и уезжает в Париж. Посещает лекции в Сорбонне. Безуспешно пытается познакомиться с живущими в то время во Франции именитыми русскими литераторами. К. Д. Бальмонт не отвечает на его письмо. Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус высмеивают начинающего поэта и в письме В. Я. Брюсову издевательски рисуют карикатурный портрет Гумилёва. Знакомится с русскими художниками М. В. Фармаковским и А. И. Божеряновым, затевает с ними выпуск журнала о литературе и искусстве «Сириус».
     В октябре возобновляется прерванная переписка с Анной Горенко.
     Помимо стихов пишет по настоянию В. Я. Брюсова прозу.

1907 г.
      В начале года выходит первый номер «Сириуса». В следующем – литературный дебют Анны Горенко (стихотворение «На руке моей много блестящих колец…»). Всего вышло 3 номера.
     Весной Гумилёв возвращается в Россию для оформления воинской повинности. По дороге заезжает в Киев к Анне Горенко. Из Царского Села едет в Москву, где впервые встречается с В. Я. Брюсовым. В Царском Селе выясняется, что осенью Гумилёв должен пройти воинскую медицинскую комиссию. После этого он отправляется в Крым, две недели уговаривает Анну Горенко стать его женой. Получив очередной отказ, уезжает в своё первое дальнее путешествие, отплывает из Одессы в Константинополь.
     В конце июля возвращается в Париж. В мастерской художника С. Гуревича знакомится с Е. И. Дмитриевой (Черубина де Габриак). Пишет цикл стихотворений «Озеро Чад». Готовит к изданию новый сборник.
     В октябре ненадолго возвращается в Россию. По дороге заезжает в Крым к А. Горенко, получает очередной отказ. Проходит медицинскую комиссию, которая принимает решение: «признан совершенно неспособным к военной службе, а потому освобождён навсегда от службы».
   Возвращается в Париж. В это время по его приглашению там живёт брат Анны Горенко – Андрей. В конце года заканчивает работу над новым сборником стихов «Романтические цветы».


1908 г.
     В начале года выходит сборник  «Романтические цветы» с посвящением Анне Горенко. В России публикуются рецензии на новую книгу, в том числе
В. Я. Брюсова. Продолжает посылать В. Брюсову новые стихи и прозу, засыпает его письмами с «ученическими вопросами». Работает над новым сборником «Жемчуга».
     В феврале знакомится и сближается с А. Н. Толстым.
     Весной возвращается в Царское Село через Севастополь, где встречается с А. Горенко. Встреча заканчивается «полным и окончательным» разрывом с возвращением друг другу писем. 
     В Царском Селе пишет новую прозу и стихи, многочисленные критические статьи, в том числе о творчестве В. Я. Брюсова, К. Д. Бальмонта и Ф. К. Сологуба.  Регулярно публикуется в различных изданиях. Принят в поэтический клуб «Вечера Случевского». Знакомится с сёстрами Аренс. Поступает на юридический факультет Санкт-Петербургского университета.
     В сентябре из Одессы отправляется в африканское путешествие (Синоп – Константинополь – Афины – Александрия – Каир). По дороге в Одессу заезжает в Киев к А. Горенко.
     В октябре возвращается в Россию. По пути в Царское Село делает остановку в Киеве, вновь встречается с А. Горенко. И вновь «полный разрыв и прекращение отношений».
     В ноябре знакомится с С. А. Ауслендером, благодаря которому попадает на «Башню» Вяч. Иванова. Становится там завсегдатаем. Знакомится с графом Комаровским, П. П. Потёмкиным, А. М. Ремизовым.

1909 г.
     В начале года знакомится с С. К. Маковским, в итоге – создание журнала «Аполлон». Новые знакомства: Е. А.  Зноско-Боровский, В. А. Пяст,  Г. И. Чулков, М. А. Кузмин.
     Весной вместе с А. Н. Толстым выпускает журнал «Остров» (всего вышло 2 номера). Возобновляет знакомство с  Е. И. Дмитриевой. Вместе с А. Н. Толстым и П. П. Потёмкиным договаривается с Вяч. Ивановым о цикле лекций по теории поэзии. На «Башне» начинаются занятия в «Про-Академии» (позднее – «Академия стиха», «Общество ревнителей художественного слова»).
     25 мая (8 июня) Гумилёв с Е. И. Дмитриевой через Москву отправляются в Крым к М. А. Волошину. Во время остановки в Москве встречается с В. Я. Брюсовым, знакомит его с Е. И. Дмитриевой. С 30 мая (12 июня) до начала июля живёт у М. А. Волошина в Коктебеле. Там написана поэма «Капитаны».
     После размолвки с Е. И. Дмитриевой морем отправляется в Одессу, встречается с А. Горенко. Из Одессы возвращается в Петербург. Вторую половину июля проводит в Тверской губернии у Кузьминых-Караваевых.
     В начале сентября переводится с юридического факультета на историко-филологический.
     24 октября (6 ноября) вышел первый номер журнала «Аполлон». С этого номера начинается цикл критических статей Гумилёва «Письма о русской поэзии». Во втором номере публикуются стихи Черубины де Габриак.
     19 (2 декабря) ноября – конфликт с М. А. Волошиным из-за Е. И. Дмитриевой. Гумилёв вызывает обидчика на дуэль, которая состоялась 22 ноября на Чёрной речке.
     28 ноября (11 ноября) Гумилёв с М. А. Кузминым, А. Н. Толстым и П. П. Потёмкиным приезжают в Киев для участия в вечере поэзии. Знакомство с Б. К. Лившицем, О. Д. Форш. Встречается с А. Горенко и в ответ на очередное предложение наконец получает её согласие.
     30 ноября (13 декабря) умирает И. Ф. Анненский. В этот же день Гумилёв отправляется в Одессу, оттуда морем в Абиссинию (Одесса – Константинополь – Афины – Каир – Джибути – Хараре).

1910 г.
     5 (18) февраля возвращается в Царское Село с остановкой в Киеве, где встречался с А. Горенко.
     6 (19) февраля умирает С. Я. Гумилёв, отец поэта.
     В конце марта - начале апреля дискуссия по докладу Вяч. Иванова  «Заветы символизма». Гумилёв впервые открыто оппонирует мэтру.
     В середине марта выходит сборник «Жемчуга» с посвящением В. Я. Брюсову.
     В конце апреля выезжает в Киев, где 25 апреля (8 мая) венчается с Анной Андреевной Горенко. 2 (15) мая молодожёны отправляются в свадебное путешествие в Париж. Вернувшись в начале июня, поселяются в Царском Селе в доме Гумилёвых. В середине августа провожает жену в Киев к матери, а в конце сентября неожиданно уезжает в Африку (Одесса – Константинополь – Порт-Саид – Джибути – Аддис-Абеба). Возвращается в Россию в конце марта 1911 года.

1911 г.
     5 (18) апреля в редакции «Аполлона» доклад  о путешествии в Абиссинию. 
     В начале мая оставляет учёбу в университете. В середине месяца жена Гумилёва уезжает в Париж, сам он вскоре отправляется в Слепнёво. Лето проводит в компании с двоюродными племянницами – Машей и Олей Кузьмиными-Караваевыми. Знакомится с Н. А. Клюевым. 
     Осенью с С. М. Городецким занят созданием «Цеха поэтов». Первое заседание «Цеха» - 20 октября. Знакомство с М. Л. Лозинским, дружба с которым продлится до конца жизни. Начинает серьезно заниматься переводами.
     В конце года, узнав о тяжелом состоянии Маши Кузьминой-Караваевой, едет к ней в Финляндию.
     Новый год встречает с женой в только что открывшемся кафе поэтов «Бродячая собака».

1912 г.
     В начале года знакомится с артисткой студии В. Э. Мейерхольда О. Н. Высотской. На заседании «Общества ревнителей художественного слова» открыто выступает против доклада Вяч. Иванова.
     В начале апреля уезжает с женой в поездку по Италии. В это же время выходит новый сборник стихов «Чужое небо».
     Почти всё лето проводит в Слепнёво.
     Осенью вместе с С. М. Городецким организовывает новый журнал стихов «Гиперборей». 1 (14)  октября у Гумилёва и Ахматовой рождается сын Лев.
Гумилёв возобновляет занятия в университете.
     В конце года договаривается в Академии наук об экспедиции в Африку, начинает готовиться к поездке.
    
1913 г.
     В январском номере «Аполлона»  публикует программную статью «Наследие символизма и акмеизм». Вместе с С. М. Городецким объявляют о создании нового литературного направления – акмеизм.
     Весной в компании со своим племянником Н. Л. Сверчковым отправляются в абиссинскую экспедицию (Одесса – Константинополь – Порт-Саид – Джидда – Джибути – Дире-Дауа). Все лето проходит в Абиссинии. Осенью путешественники возвращаются в Петербург, передают Музею антропологии и этнографии Академии наук собранную коллекцию.
     13 (26) октября рождается сын О. Н. Высотской и Гумилёва – Орест.
     Продолжает занятия в университете. Наряду с поэзией, критикой и драматургией много работает над переводами.

1914 г.
     В начале года знакомится с Т. В. Адамович.
     Весной отдельной книгой выходит перевод «Эмалей и Камей» Т. Готье – кумира Гумилёва.
     15 (28) июля начинается Первая мировая война. 19 июля (1 августа) Германия объявляет войну России. Гумилёв добровольцем отправляется на войну. В августе зачислен в лейб-гвардии Уланский Её Величества Государыни Императрицы Александры Фёдоровны полк. В декабре награждён Георгиевским крестом.

1915 г.
      В нале года произведён в унтер-офицеры. В феврале в «Биржевых ведомостях» начинается публикация «Записок кавалериста». Знакомится с Л. М. Рейснер.
     Весной заболевает, и его отправляют с фронта в петроградский лазарет. Отчислен из университета «за неуплату». В мае возвращается на фронт.
     Осенью направлен в Петроград в школу прапорщиков. Во время учёбы живёт в Царском Селе, активно участвует в литературной жизни столицы.
     В декабре выходит новая книга стихов – «Колчан» с посвящением Т. В. Адамович. Награждён вторым Георгиевским крестом.

1916 г.
     Весной получает звание прапорщика, переводится в 5-й Гусарский Александрийский полк. В начале мая заболевает бронхитом, и его направляют на лечение в царскосельский лазарет. 14 (27) мая знакомится с А. Н. Энгельгардт. В начале лета по направлению врачей уезжает в санаторий в Крым. Проводит там около месяца.
     В конце лета командирован в Николаевское кавалерийское училище для сдачи экзаменов на офицерское звание. Проваливает экзамен по фортификации и в конце октября возвращается на фронт.

1917 г.
     В начале года опубликована драматическая поэма «Гондла». В конце января в связи с переформированием полка откомандирован в Новгородскую губернию в распоряжение интендантской службы. 30 марта (12 апреля) награжден орденом Святого Станислава с мечами и бантом (получить награду не успел).
     Весной добивается отправки на Салоникский фронт и в середине мая через Швецию и Норвегию отправляется в Англию. В Лондоне благодаря Б. В. Анрепу знакомится с литераторами Г. К. Честертоном, В. Вулф, О. Хаксли, Б. Расселом.
     В начале лета приезжает в Париж. Заводит дружбу с художниками М. Ф. Ларионовым и Н. С. Гончаровой. Назначен офицером для связи и особых поручений при военном комиссаре Временного правительства во Франции.
     Увлекается восточной поэзией. Знакомится с Е. дю Буше, которой посвящает цикл стихов «К синей звезде».
     В конце года командование русскими войсками во Франции переходит к французскому правительству, русский экспедиционный корпус фактически расформировывается.

1918 г.
     В начале года приезжает в Лондон для отправки на Месопотамский фронт, но не успевает в последнюю команду. Принимает решение вернуться в Россию. Перед отъездом оставляет Б. В. Анрепу личные вещи и литературный архив последних месяцев, в том числе альбом со стихами «К синей звезде», план книги «Теория интегральной поэтики», пьесу «Отравленная туника».
     29 апреля приезжает в Петроград, на следующий день жена просит у него развод.
     Летом выходят три новые книги: сборники «Костёр», «Фарфоровый павильон» и африканская поэма «Мик». 5 августа оформлен развод с Ахматовой. Вскоре Гумилёв женится на А. Н. Энгельгардт.
     В конце сентября приступает к работе в редколлегии созданного М. Горьким издательства «Всемирная литература».
     В конце года выходят новые, переработанные издания «Романтических цветов» и «Жемчугов».
    
1919 г.
     Читает лекции во «Всемирной литературе», преподаёт в Институте живого слова, различных поэтических студиях, много работает над переводами. Опубликован перевод вавилонского эпоса «Гильгамеш». Выходят многочисленные переводы, сделанные для «Всемирной литературы».
     14 апреля у Гумилёва и Энгельгардт рождается дочь Лена.
     Осенью отправляет А. Энгедьгардт с Леной и Львом к родственникам в Бежецк, сам остаётся в Петрограде. В ноябре  в бывшем доме Елисеева, на пересечении Невского с Мойкой, открылся «Дом искусств», позднее Гумилёв переселится туда.
     Выходит книга Гумилёва и К. И. Чуковского «Принципы художественного перевода». 

1920 г.
     В марте на несколько дней едет к семье в Бежецк.
     Готовит к выпуску два новых сборника: «Шатёр» и «Огненный столп». В мае вышло второе издание книги «Принципы художественного перевода».
     Летом создаётся петроградское отделение Всероссийского союза поэтов.
Председателем избирают А. Блока. В октябре переизбирают президиум и председателя, место А. Блока занимает Гумилёв.
     В ноябре вместе с М. Кузминым выступает на вечере современной поэзии в московском Политехническом музее. Встречается с В. Я. Брюсовым.
     В конце года организовывает третий «Цех поэтов», в который входят Г. Иванов, Г. Адамович, И. Одоевцева, В. Оцуп, В. Рождественский, другие молодые поэты.

1921 г.
     В начале года едет в Бежецк проведать семью. 15 января избран в правление Дома литераторов. В феврале выходит рукописный журнал «Новый Гиперборей» и первый альманах возрождённого «Цеха поэтов» — «Дракон». Создаётся студия «Звучащая раковина», объединившая вокруг Гумилёва молодых поэтов: К. Вагинова, сестёр Наппельбаум и др.
     В марте вспыхивает Кронштадтский мятеж. Вячеславский (В. Г. Шведов) предлагает Гумилёву поддержать антибольшевистское восстание в Петрограде, и он обещает выступить вместе с группой интеллигентов и бывших офицеров, а также написать прокламации. В конце марта наведывается в Бежецк.
     В апреле А. Блок пишет статью «Без божества, без вдохновенья» с резкой критикой Гумилёва и акмеизма в целом (опубликована после смерти обоих поэтов).
     В мае забирает из Бежецка в Петроград жену и дочь. О. Мандельштам знакомит Гумилёва с В. А. Павловым – помощником командующего Черноморским флотом контр-адмирала А. В. Немитца. В начале июня на поезде контр-адмирала А. В. Немитца отправляется в Севастополь. Встречается там с матерью и сестрой А. Ахматовой. В. А. Павлов в военно-морской типографии в короткие сроки печатает последний прижизненный сборник стихов «Шатёр». В Феодосии случайная встреча и примирение с М. А. Волошиным.
     В начале июля через Москву возвращается в Петроград. Готовит к печати новый сборник «Огненный столп» (выходит после ареста Гумилёва). Работает над новой книгой «Посредине странствия земного».
     3 августа выписан ордер на обыск и арест. В ночь с 3 на 4 августа арестован. 9, 18, 20 и 23 августа допрашивается следователем Якобсоном. Гумилёв признает свою вину, никаких серьёзных попыток смягчить свою участь не предпринимает. Расстрелян предположительно 24 или 25 августа. 1 сентября 1921 года в газете «Петроградская правда» опубликован список казнённых участников «Петроградской боевой организации». 



СПИСОК ИМЁН

АВЕРЧЕНКО Аркадий Тимофеевич  (1881–1925) —  писатель, сатирик,  театральный критик. Сыскал известность и популярность как автор юмористических рассказов и редактор журнала «Сатирикон». Не принял большевизм, после революции эмигрировал за границу. Умер и похоронен в Праге.

АГРАНОВ Яков Саулович (наст. имя — Соренсон Янкель Шмаевич) (1893–1938) – занимал руководящие должности в ОГПУ-НКВД вплоть до первого заместителя наркома внутренних дел СССР. Курировал творческую интеллигенцию, дружил со многими литераторами. Расстрелян «за принадлежность к антисоветской организации».

АДАМОВИЧ Георгий Викторович (1892–1972) – поэт, критик, переводчик. Входил в «Цех поэтов», считал себя учеником Н. С. Гумилёва. В 1923 году эмигрировал за границу. Умер и похоронен в Ницце.
АНДРЕЕВ Леонид Николаевич (1871–1919) – писатель, драматург, высоко ценившийся современниками. Октябрьскую революцию не принял. После отделения Финляндии от России остался в эмиграции.
АНДРЕЕВА Мария Фёдоровна (урожд. Юрковская, в первом браке Желябужская) (1868–1953) – актриса МХАТ. Гражданская жена М. Горького (1904–1921). Активно участвовала в революционной деятельности, собирала крупные суммы денег для большевиков.
АННЕНКОВ Юрий Павлович (1889–1974) – художник, увлекался литературой (публиковался под псевдонимом Б. Темирязев). В 1924 году переехал в Париж. Известен как театральный художник, портретист, график, художник-оформитель.
АННЕНСКИЙ Иннокентий Фёдорович (1855–1909). Преподавал древние языки и русскую словесность, был директором Царскосельской гимназии. Поэт, переводчик, драматург, критик. Повлиял на поэтическое становление Н. С. Гумилёва.
АНРЕП Борис Васильевич (1883–1969) – художник-монументалист, литератор. В 1914–1917 гг. близкий друг А. А. Ахматовой, которая посвятила ему более тридцати стихотворений. После Февральской революции эмигрировал в Англию.
АРЕНС–ПУНИНА Анна Евгеньевна (урожд. Аренс) (1892–1943) – врач, жена искусствоведа Н. Н. Пунина.
АРЕНС Вера Евгеньевна (в замужестве Гаккель)  (1883–1962) – поэтесса, переводчик, в молодости была близка к акмеизму, дружила с Н. С. Гумилёвым, А. А. Блоком, участвовала в «Цехе поэтов».
АРСКИЙ Павел Александрович (1886–1967) поэт, выходец из «Пролеткульта», убеждённый сторонник советской власти. Из его творчества сегодня можно вспомнить только стихотворение «В парке Чаир», положенное на музыку К. Я. Листовым. 
АУСЛЕНДЕР Сергей Абрамович (1886–1937) – писатель, драматург, театральный и литературный критик. Племянник поэта М. А. Кузмина. Октябрьскую революцию не принял. В Гражданскую войну был военным корреспондентом Белой армии. В 1922 году вернулся в Москву. Расстрелян в 1937 году.
АХМАТОВА (Горенко) Анна Андреевна (1889–1966) выдающаяся поэтесса, переводчица, литературовед. Почётный доктор Оксфордского университета. Первая жена Н. С. Гумилёва, мать их сына Льва Гумилёва. Одна из ярчайших фигур Серебряного века.
БАЙРОН Джордж Гордон (1788–1824) – английский поэт-романтик, певец «мрачного эгоизма», повлиявший на творчество многих литераторов. Пик байронизма в Европе и России пришёлся на 1820-е годы.
БАЛЬМОНТ Константин Дмитриевич (1867–1942) – поэт, переводчик, эссеист. Один из основоположников символизма в русской поэзии. В конце 1890-х годов популярнейший поэт Серебряного века. Октябрьскую революцию не принял. В 1920 году эмигрировал во Францию.
БАШКИРОВ (Верин) Борис Николаевич (1891 – после 1935) – поэт, коммерсант, меценат, выпускавший за свой счёт сборники начинающих поэтов. Близкий друг Игоря Северянина, композитора С. Прокофьева. В 1920 году эмигрировал в Финляндию. Жил в Германии, США, Франции.
БЕЛЫЙ (Бугаев) Борис Николаевич (1880–1934) – поэт, писатель, критик, стиховед. Один из виднейших представителей русского символизма.
БЕРБЕРОВА Нина Николаевна (1901–1993) – писательница, мемуаристка. В 1922 году со своим первым мужем В. Ходасевичем эмигрировала за границу. Известна мемуарами «Курсив мой».
БЛОК Александр Александрович (1880–1821) – поэт, переводчик, критик. Классик русской поэзии ХХ века, яркий представитель «младших символистов».
БЛЮМКИН Яков Григорьевич (Симха-Янкев Гершевич) (1900? – 1929) – революционер, сотрудник ОГПУ-НКВД, разведчик. В 1918 году застрелил германского посла графа фон Мирбаха. Дружил с С. Есениным, другими поэтами. Расстрелян по обвинению в троцкизме.
БРИК Лиля Юрьевна (Уриевна) (урожд. Каган) (1891–1978) – «муза русского авангарда» (Пабло Неруда), возлюбленная В. Маяковского.
БРИК Осип Максимович (1888–1945) литератор, критик, литературовед. С 1920 года работал в ЧК. Муж Лили Брик.
БРОДСКИЙ Иосиф Александрович (1940–1996) – один из крупнейших русских поэтов ХХ века, эссеист, переводчик. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1987 года. С 1972 года жил в США.
БРЮЛЛОВА Лидия Павловна  (1886–1954) – дочь художника П. А. Брюллова, внучатая племянница Карла Брюллова, подруга Е. И. Дмитриевой (Черубины де Габриак).
БРЮСОВ Валерий Яковлевич (1873–1924) – поэт, прозаик, переводчик, критик, литературовед. Один из основоположников русского символизма. Авторитетнейший литератор России конца XIX – начала ХХ века.
БУНИН Иван Алексеевич (1970–1953) – поэт, прозаик, переводчик. Классик русской литературы, лауреат Нобелевской премии по литературе 1933 года. Ярый враг большевизма. В 1920 году эмигрировал во Францию.
БУССЕНАР Луи Анри (1847–1910) – французский писатель, автор приключенческой литературы.
БЫКОВ Дмитрий Львович (род. В 1967 г.) – популярный писатель, поэт, сценарист, драматург. Исследователь жизни и творчества отечественных и зарубежных литераторов. Преподаватель литературы.
ВАГИНОВ (Вагенгейм) Константин Константинович (1999–1934) – поэт, писатель-модернист. С 1921 года состоял в «Цехе поэтов» Н. Гумилёва.
ВЕРН  Жюль Габриэль (1828–1905) – французский географ и писатель, классик приключенческой литературы, один из основоположников научной фантастики.
ВЕРТИНСКИЙ Александр Николаевич (1889–1957) – выдающийся русский шансонье, киноактёр, композитор, поэт. Кумир русской и советской эстрады в первой половине XX века.
ВОЙТИНСКАЯ Надежда Савельевна (1886–1965) – художница, историк искусства, переводчица. По заказу С. Маковского написала серию портретов основных авторов журнала «Аполлон», включая Н. Гумилёва.
ВОЙТОЛОВСКИЙ Лев Наумович (1875–1941) – журналист, литератор, критик. До 1922 года совмещал литературную деятельность с работой врача. Дружил с И. Буниным, М. Горьким, А. Луначарским.
ВОЛКОВЫССКИЙ Николай Моисеевич (1881–1940) – журналист, литератор. В 1922 году арестован и с группой деятелей культуры и науки выслан за границу. Публиковался в эмигрантской прессе, в рижской газете «Сегодня».
ВОЛОШИН Максимилиан Александрович (1877–1932) – поэт, переводчик, художник-пейзажист, художественный и литературный критик. После революции окончательно переселился в Коктебель.
ВОЛЫНСКИЙ Аким Львович (Флексер Хаим Лейбович) (1863–1926) – литературный критик, искусствовед, один из идеологов русского модернизма.
ВРАНГЕЛЬ Николай Николаевич (1880–1915) – искусствовед, организатор художественных выставок. Участвовал в работе журнала «Аполлон».
ВЫСОТСКАЯ Ольга Николаевна (1885–1966) – актриса театра Мейерхольда. Муза Н. Гумилёва, мать их общего сына Ореста. Оставила воспоминания о Н. Гумилёве и А. Ахматовой, которые позднее легли в основу книги, написанной Орестом Высотским.
ВЫСОТСКИЙ Орест Николаевич (1913–1992) – сын Н. Гумилёва и актрисы О. Высотской, единственный продолжатель рода Н. Гумилёва, автор книги о нём.
ГАСПАРОВ Михаил Леонович (1935–2005) – филолог, литературовед, переводчик. Автор фундаментальных работ по стиховедению. Академик РАН.
ГЕРМАН  Ю. П. (?–1921) – офицер царской армии. После революции служил в Генеральном штабе Финляндии. Один из организаторов и руководителей контрреволюционной Петроградской боевой организации (ПБО). Убит пограничниками при нелегальном переходе границы в ночь на 31 мая 1921 года.
ГИЛЬДЕБРАНДТ-АРБЕНИНА Ольга Николаевна (1897–1980) –актриса, художница, завсегдатай «Бродячей собаки». Ею увлекались и посвящали стихи Н. С. Гумилёв, О. Э. Мандельштам, М. А. Кузмин, Ю. И. Юркун – впоследствии её муж.
ГИППИУС Василий Васильевич (1890–1942) – поэт, переводчик, учёный-литературовед. Дальний родственник Зинаиды Гиппиус.
ГИППИУС Зинаида Николаевна (по мужу Мережковская) (1869–1945) - поэтесса, писательница, переводчица, драматург. Из-за ненависти к большевикам не только эмигрировала во Францию, но и открыто симпатизировала Муссолини и Гитлеру.
ГОЛЕНИЩЕВ-КУТУЗОВ Владимир Викторович (1879–1934) – выпускник Санкт-Петербургского университета, в студенческие годы неразделённая любовь Анны Горенко (Ахматовой). После революции эмигрировал во Францию.
ГОЛОВИН Александр Яковлевич (1863–1930) – художник, сценограф. Прославился как театральный художник на должности главного художника Императорских театров.
ГОМЕР (предположительно VIII век до н. э.) – легендарный древнегреческий поэт, считающийся автором «Илиады» и «Одиссеи», положивших начало европейской литературе.
ГОНЧАРОВА Наталья Сергеевна (1881–1962) – выдающаяся художница-авангардистка, жена художника М. Ларионова, правнучатая племянница жены А. Пушкина. С 1915 года жила во Франции.
ГОРОДЕЦКИЙ Сергей Митрофанович (1884–1967) – поэт, переводчик, литературный критик. В 1910 году вместе с Н. Гумилёвым организовал «Цех поэтов».
ГОРЬКИЙ Максим (Пешков Алексей Максимович) (1868–1936) – выдающийся деятель российской, советской и мировой литературы и культуры. Прозаик, поэт, драматург. Разделял революционные идеи, но, разочаровавшись в методах большевиков, открыто критиковал их. С 1921 по 1932 год жил за границей. После возвращения в СССР получил официальное признание как основатель социалистического реализма.
ГОТЬЕ Пьер Жюль Теофиль  (1811–1872) – французский поэт-романтик, прозаик, критик. Лучший сборник его стихов «Эмали и камеи» переведён на русский язык Н. Гумилёвым.
ГОФМАН Эрнст Теодор Амадей (1776–1822) – немецкий писатель, композитор, художник. Известен как автор сказок, в которых реальность переплетается с самой невероятной фантастикой.
ГУМИЛЁВА Анна Андреевна (урожд. Фрейганг) (1889–1965) – жена старшего брата Н. Гумилёва – Дмитрия. Оставила воспоминания о Н. Гумилёве.
ГУМИЛЁВА (урожд. Львова) Анна Ивановна (1854–1922) – мать Н. Гумилёва. 
ГУМИЛЁВ Дмитрий Степанович (1894–1922) – старший брат Н. Гумилёва.
ГУМИЛЁВ Лев Николаевич (1912–1992) – сын Н. Гумилёва и А. Ахматовой. Учёный, историк-этнолог, основоположник пассионарной теории этногенеза.
ГУМИЛЁВ Степан Яковлевич (1836–1910) – отец Н. Гумилёва, военный врач.
ГЮНТЕР (фон Гюнтер) Иоганнес (1886–1973) – немецкий поэт, прозаик, драматург, критик. Жил и в Германии, и в России, дружил с ведущими литераторами-современниками обеих стран. Оставил ценные мемуары о литературном Петербурге Серебряного века.
ДЕНИКИН Антон Иванович (1872–1947) – русский военачальник, политический и общественный деятель, писатель, мемуарист. Один из главных руководителей Белого движения. Во время Гражданской войны заместитель Верховного правителя и Верховного главнокомандующего Русской армии – адмирала Колчака.
ДМИТРИЕВА Елизавета Дмитриевна (в замужестве Васильева), псевдоним ЧЕРУБИНА ДЕ ГАБРИАК (1887–1828) – поэтесса, драматург. Возлюбленная Н. Гумилёва, героиня знаменитой литературной мистификации. 
ДЮ БУШЕ Елена Карловна (в замужестве Ловель). Дочь известного хирурга, американца французского происхождения и русской. Муза Н. Гумилёва в Париже в 1917-1918 годах. Ей посвящён большой цикл стихов «К Синей звезде».
ЕСЕНИН Сергей Александрович (1895–1925) – выдающийся поэт, яркий представитель «новокрестьянской поэзии». Позднее объявил себя имажинистом.
ЖУКОВСКИЙ Василий Андреевич (1783–1852) – выдающийся поэт, один из основоположников романтизма в русской поэзии, переводчик, критик.
ЗАРАТУСТРА – герой  философского романа Фридриха Ницше, излагающий идеи философа о месте и роли человека в мире, о сверхчеловеке.
ЗИНОВЬЕВ  Григорий Евсеевич (Радомысльский Овсей-Гершен Аронович) (1883–1936) – революционер, крупный советский политический и государственный деятель. После революции руководил Петроградом. В 1936 году был обвинён по делу «Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра» и расстрелян. Реабилитирован в 1988 году.
ЗНОСКО-БОРОВСКИЙ Евгений Александрович (1884–1954) - шахматист, шахматный теоретик, литератор, драматург, критик. Единственный из русских мастеров, выигравший партию у Х. Р. Капабланки во время его гастролей в России в 1913 году. Работал в журнале «Аполлон», был секретарём редакции. В 1920 году эмигрировал во Францию.
ЗОЩЕНКО Михаил Михайлович (1894–1958) – писатель, переводчик. Литературную деятельность начал в студии при издательстве «Всемирная литература» под руководством К. Чуковского. Прославился острыми сатирическими рассказами, но главным своим произведением считал повесть «Перед восходом солнца». В 1946 году по идеологическим причинам был изгнан из советской литературы.
ИВАНОВ Георгий Владимирович (1894–1958) – поэт, прозаик, переводчик. В начале литературной деятельности был под влиянием Игоря Северянина. В 1912 году перешёл в «Цех поэтов». Сотрудничал с журналом «Аполлон», в котором занял место ушедшего на фронт своего учителя Н. Гумилёва. Муж поэтессы И. Одоевцевой. В 1922 году эмигрировал за границу.
ИВАНОВ Вячеслав Иванович (1866–1949) - поэт, философ, переводчик, драматург, критик. Один из крупнейших представителей русского символизма. Его петербургская квартира на углу Таврической и Тверской («Башня»), в которой проводились «Литературные среды», была одним из идейных центров Серебряного века. Октябрьскую революцию не принял, эмигрировал за границу.
ИЗМАЙЛОВ Александр Алексеевич (1873–1921) – прозаик, публицист, поэт, пародист, один из видных литературных критиков своего времени.
КАНДИНСКИЙ Василий Васильевич (1866–1944) – художник-модернист, вошедший в историю как один из основоположников абстракционизма. После революции активно участвовал в российской культурной и общественной жизни, но в 1921 году уехал в Германию, оттуда во Францию и в Россию уже не вернулся.
КАТАЕВ Валентин Петрович (1897–1986) – прозаик, драматург, поэт. Своим учителем в литературе безоговорочно считал И. Бунина, с которым в молодости был хорошо знаком. Наряду с официозными произведениями позволял себе и антисоветские («Уже написан Вертер»). Старший брат писателя Е. Петрова. Был идейным вдохновителем авторов «Двенадцати стульев».
КРИВИЧ (Анненский) Валентин Иннокентиевич (1880–1936) – поэт, критик. Сын поэта И. Ф. Анненского. Юрист по образованию, совмещал работу с литературной деятельностью. После смерти отца готовил к печати его творческое наследие. Оставил мемуары «И. Анненский по семейным воспоминаниям».

КРУГЛИКОВА Елизавета Сергеевна (1845–1941) – художница. С 1895 по1914 год жила в Париже. В её салоне собирались русские художники и литераторы, частым гостем был и Н. Гумилёв. В 1914 году вернулась в Россию. С 1922 по 1929 год преподавала графику в Академии художеств в Ленинграде.

КУЗМИН Михаил Алексеевич (1872–1936) – известный  поэт Серебряного века, переводчик, прозаик, композитор. Одна из центральных фигур поэтического кафе «Бродячая собака». Несколько лет проучился в консерватории у Н. А. Римского-Корсакова.  После революции остался в России, занимался в основном переводами.

КУЗЬМИНА-КАРАВАЕВА Елизавета (урожд. Пиленко, во втором браке Скобцова) (1891–1945) – поэтесса, мемуаристка. Первый муж – Д. Кузьмин-Караваев, троюродный брат Н. Гумилёва. Посещала «Башню» В. Иванова, состояла в «Цехе поэтов». В 1920 году эмигрировала. Позднее постриглась в монахини. В 1945 году была казнена в газовой камере концлагеря Равенсбрюк. Известна как мать Мария, прославившаяся участием во французском Сопротивлении и спасением евреев в оккупированном гитлеровцами Париже.
КУЗЬМИНА-КАРАВАЕВА Мария (1889?–1911) – платоническая любовь Н. Гумилёва в 1911 году.
КУЗЬМИН-КАРАВАЕВ Дмитрий Владимирович (1886–1959) – дальний родственник Н. Гумилёва, первый муж Елизаветы Кузьминой-Караваевой (ставшей в дальнейшем матерью Марией), значительно повлиявший на её религиозный поиск. Входил в «Цех поэтов». С 1920 года посвятил себя религии. В 1922 году был выслан из России на «философском пароходе».
КУПЕР Джеймс Фенимор (1789–1851) – американский писатель, классик приключенческой литературы.
ЛАРИОНОВ Михаил Фёдорович (1881–1964) - художник, один из основоположников русского авангарда, основатель течения «лучизм» в абстракционизме. С 1915 года с женой, художницей Н. Гончаровой, жил в Париже.
ЛИВШИЦ  Бенедикт Константинович (Наумович) (1887–1938) – поэт, переводчик, один из создателей кубофутуризма. Публиковался в журнале Н. Гумилёва и А. Толстого «Остров», в «Аполлоне», в сборниках футуристов. В 1938 года расстрелян по ленинградскому «писательскому делу» вместе с писателями и поэтами Ю. Юркуном, С. Дагаевым, В. Стеничем и В. Зоргенфреем. Реабилитирован в 1957 году.
ЛОЗИНСКИЙ Михаил Леонидович (1886–1955) – поэт, переводчик, один из создателей советской школы поэтического перевода. Автор знаменитого перевода «Божественной комедии» Данте. Друг Н. Гумилёва. Был редактором журнала акмеистов «Гиперборей», работал в «Аполлоне».
ЛУКНИЦКИЙ Павел Николаевич (1900–1973) – литератор, путешественник, исследователь Серебряного века, первый биограф Н. Гумилёва. Собрал уникальную коллекцию рукописных материалов поэтов Серебряного века, которая впоследствии была передана в Пушкинский дом.
ЛУНАЧАРСКИЙ Анатолий Васильевич (1875–1933) – революционер, крупный общественный и политический деятель, писатель, переводчик, публицист, критик, искусствовед. С октября 1917 года по сентябрь 1929-го – первый нарком просвещения, академик АН СССР.

МЕЙЕНДОРФ Феофил Егорович (1838–1919) – генерал, видный военачальник царской армии, участник Русско-турецкой и Русско-японской войн.

МАКОВСКИЙ Сергей Константинович (1877–1962) – видный деятель культуры Серебряного века, сын художника К. Маковского. Создатель и редактор журнала «Аполлон». В 1920 году эмигрировал в Прагу, затем переехал в Париж. В его петербургской квартире некоторое время жил Н. Гумилёв.
МАНДЕЛЬШТАМ Осип Эмильевич (1891–1938) – поэт, прозаик, эссеист, переводчик, критик. Один из крупнейших русских поэтов XX века. Входил в «Цех поэтов» и группу акмеистов. Дважды подвергался аресту, был в ссылке. Умер в пересыльном лагере под Владивостоком. Реабилитирован по обоим обвинениям в 1956 и 1987 годах.
МАШКОВ Виктор Фёдорович (1867?–1932) – военный и политический деятель, дипломат, исследователь Эфиопии. Добился установления дружеских отношений между Россией и Эфиопией. Умер в эмиграции в Югославии.
МАЯКОВСКИЙ Владимир Владимирович (1893–1930) – один из крупнейших русских поэтов XX века, драматург, художник, киносценарист. Один из организаторов и вождей кубофутуризма. С юности участвовал в революционной деятельности, после революции пламенный певец нового строя. Покончил с собой в 1930 году.
МЕЙЕРХОЛЬД (Майергольд) Всеволод Эмильевич (Карл Казимир Теодор) (1874–1940) – знаменитый театральный режиссёр, педагог, актёр. Теоретик и практик концепции условного театра, создатель актёрской системы, получившей название «Биомеханика». В 1940 году расстрелян по обвинению в антисоветской деятельности. Реабилитирован в 1955 году.
МЕРЕЖКОВСКИЙ Дмитрий Сергеевич (1866–1941) – писатель, поэт, критик, переводчик, историк, религиозный философ. Один из основоположников русского символизма. Муж поэтессы З. Гиппиус. Непримиримый враг большевиков, в 1919 году эмигрировал из России.
МОДИЛЬЯНИ Амедео (Иедидия) Клементе (1884–1920) – художник-модернист, скульптор. При жизни его работы успеха не имели, но впоследствии Модильяни стал одним из самых известных художников конца XIX – начала XX века. Автор портретов А. Ахматовой, написанных в период их близких отношений.
МОЧУЛЬСКИЙ Константин Васильевич (1892–1948) – писатель, критик, литературовед. Преподавал в Петербургском университете. В 1920 году эмигрировал за границу.
НАРБУТ Владимир Иванович (1888–1938) – поэт, прозаик, критик. Входил в «Цех поэтов», пропагандировал идеи акмеизма, дружил с Н. Гумилёвым, позднее с В. Катаевым, Э. Багрицким, Ю. Олешей. В 1938 году расстрелян по обвинению в контрреволюционном саботаже. Реабилитирован в 1956 году.
НАРБУТ Георгий (Егор) Иванович (1886–1920) – художник-график, иллюстратор. Один из основателей и ректор Украинской академии художеств. Брат поэта В. Нарбута.
 НЕДОБРОВО Николай Владимирович (1882–1919) – поэт, критик, литературовед, драматург, теоретик искусства. Оказал серьёзное влияние на поэтическое становление и творчество А. Ахматовой. Один из ведущих персонажей её «Поэмы без героя».
НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО Василий Иванович (1848–1936) – прозаик, поэт, мемуарист, старший брат известного театрального деятеля Владимира Ивановича Немировича-Данченко. В 1921 году эмигрировал за границу.

НЕМИТЦ Александр Васильевич  (1879–1968) – военно-морской офицер. Перед Октябрьской революцией получил звание контр-адмирала. Принял советскую власть, был командующим Морскими силами республики, впоследствии советский вице-адмирал.

НИЦШЕ Фридрих Вильгельм (1844–1900) – немецкий мыслитель создатель самобытного философского учения, которое носит подчёркнуто неакадемический характер. Труды Ницше ставят под сомнение действующие нормы морали, религии, культуры. Одно из ключевых понятий в философии Ницше – сверхчеловек. «Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком. Канат над бездной».
ОДОЕВЦЕВА Ирина Владимировна (Гейнике Ириада Густавовна) (1895–1990) – поэтесса, прозаик, мемуаристка. Участвовала в «Цехе поэтов». Одна из муз Н. Гумилёва. В 1922 году со своим первым мужем поэтом Г. Ивановым эмигрировала за границу. Большую часть жизни прожила во Франции. В 1987 году вернулась в СССР.
ОЛЬДЕНБУРГ Сергей Фёдорович (1863–1934) – крупный учёный-востоковед, знаток литературы, искусства и религии. Занимал пост министра народного просвещения во Временном правительстве. В советское время был секретарём Академии наук.
ОЦУП Николай Авдеевич (1894–1958) – поэт, переводчик, прозаик. Вместе с Н. Гумилёвым и М. Лозинским участвовал в создании 3-го «Цеха поэтов». Был под большим влиянием Н. Гумилёва, один из его биографов. В 1922 году эмигрировал за границу. Защитил в Сорбонне диссертацию, посвящённую жизни и творчеству Н. Гумилёва.
ПАСТЕРНАК Борис Леонидович (1890–1960) – один из крупнейших русских поэтов XX века, переводчик, прозаик. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1958). Своим главным произведением считал роман «Доктор Живаго», расходясь в этой оценке со многими литераторами, в том числе с А. Ахматовой. В СССР роман напечатан не был, а после публикации его на Западе и присуждении Нобелевской премии началась травля Пастернака, продолжавшаяся до его смерти.
ПАУСТОВСКИЙ Константин Георгиевич (1892–1968) – журналист, прозаик, классик отечественной литературы. В середине 1950-х годов к Паустовскому пришло мировое признание. В 1965 году был одним из вероятных кандидатов на Нобелевскую премию в области литературы, которая в итоге была присуждена Михаилу Шолохову.
ПЕТРОВ-ВОДКИН Кузьма Сергеевич (1878–1939) – известный живописец, график, театральный художник, теоретик искусства, писатель и педагог.   
ПИЛЬСКИЙ Пётр Моисеевич (1876–1941) – литератор, критик, журналист. Встречался с Л. Толстым, А. Чеховым, дружил с И. Куприным, Ф. Шаляпиным, М. Чеховым. После революции эмигрировал, поселился в Риге. Работая в газете «Сегодня», сыскал славу золотого пера русской журналистики Латвии.
ПО Эдгар Аллан (1809–1849) – американский поэт, прозаик, литературный критик, получивший известность благодаря «мрачным» мистическим рассказам. Оказал влияние на европейскую и русскую литературу декаданса и символизма. Один из основоположников современного детектива и научной фантастики.
ПОТЁМКИН Пётр Петрович (1886–1926) – поэт, переводчик, драматург, критик. Дружил с Н. Гумилёвым. После революции эмигрировал. Умер во Франции.
ПУНИН Александр Николаевич (1890–1942) – офицер, биолог, педагог. Брат искусствоведа Н. Н. Пунина, гражданского мужа А. Ахматовой. Умер от голода в блокаду Ленинграда.
ПУНИН Николай Николаевич (1888–1953) – историк искусства, искусствовед, художественный критик. Сотрудничал с журналом «Аполлон». Гражданский муж А. Ахматовой. После Октябрьской революции был комиссаром, служил в Наркомпросе, позднее профессор Ленинградского государственного университета и Института живописи, скульптуры и архитектуры Всероссийской академии художеств. Репрессирован в 1949 году, умер в заключении. Реабилитирован в 1956 году.
ПЯСТ (Пестовский) Владимир Алексеевич (1886–1940) – поэт-символист, прозаик, литературный критик, переводчик, теоретик литературы. Много лет дружил с А. Блоком, один из его биографов. После революции занял антибольшевистскую позицию, разорвал отношения с А. Блоком из-за его поэмы «Двенадцать».
РАБЛЕ Франсуа (1494–1553) - один из крупнейших французских писателей эпохи Ренессанса, наиболее известен как автор романа «Гаргантюа и Пантагрюэль».   
РАПП Евгений Иванович (1868–1946) – юрист, общественный и политический деятель. До начала Первой мировой войны эмигрировал во Францию. В 1917 году служил военным комиссаром Временного правительства в Париже.
РЕЙСНЕР Лариса Михайловна (1895–1926) – поэтесса, литератор. Активно примкнула к Октябрьской революции, была комиссаром Морского Генерального штаба. Стала прообразом женщины-комиссара в пьесе Всеволода Вишневского «Оптимистическая трагедия». Была женой видного революционера, военачальника, дипломата Ф. Раскольникова, а во втором браке – известного революционера и секретаря Коминтерна К. Радека.   
РИД Томас Майн (1818–1883) – английский писатель, прославившийся приключенческими романами для детей и подростков («Всадник без головы», «Оцеола, вождь семинолов» и др.).
РОЖДЕСТВЕНСКИЙ Всеволод Александрович (1895-1977) – поэт, критик, переводчик, мемуарист. Участвовал во втором «Цехе поэтов». В раннем творчестве заметно влияние «экзотизма» Н. Гумилёва.
РОМАНОВ Константин Константинович (1858–1915) – великий князь, внук  Николая I. Поэт, переводчик, драматург  (псевдоним К. Р.). По его инициативе при отделении русского языка и словесности Императорской академии наук был учреждён Разряд изящной словесности, по которому в почётные академики избирались известные писатели – И. А. Бунин, В. Г. Короленко, А. П. Чехов и др.
РОМАНОВА Мария Фёдоровна (при рождении Мария София Фредерика Дагмар) (1847–1928) - императрица, супруга Александра III, мать императора Николая II. В 1919 году вернулась на родину в Данию.   
САВИНКОВ Борис Викторович (1879–1925) – революционер, террорист, политический деятель, литератор (псевдоним В. Ропшин). После Октябрьской революции, живя в эмиграции, посвятил себя непримиримой борьбе с большевизмом. В 1924 году после нелегального перехода границы СССР был арестован. По официальной версии, покончил с собой, выбросившись в окно.
САУТИ Роберт (1774–1843) -  английский поэт-романтик, переводчик. Оказал влияние на русскую поэзию, заслужил высокую оценку А. С. Пушкина.
СВЕРЧКОВ Николай Леонидович (1894–1919) – племянник Н. Гумилёва, сын его сводной сестры А. Сверчковой (Гумилёвой). 17-летним юношей участвовал с Н. Гумилёвым в абиссинской научной экспедиции. В Первую мировую войну ушел добровольцем на фронт. Заслужил восемь орденов. Был отравлен газами, из-за чего развился туберкулёз. В возрасте 25 лет умер от пневмонии.
СВЕРЧКОВА (урожд. Гумилёва) Александра Степановна (1869–1952) – сводная сестра Н. Гумилёва, дочь С. Я. Гумилёва от первого брака с А. М. Гумилёвой (Некрасовой). Оставила воспоминания о Н. Гумилёве.
СВЕТЛОВ (Шейнкман) Михаил Аркадьевич (1903–1964) – поэт, драматург, педагог. Около 20 композиторов разных стран написали музыку на слова популярного стихотворения Светлова «Гренада» (1926).
CЕВЕРЯНИН (Лотарёв) Игорь Васильевич (1887–1941) – яркий поэт Серебряного века, создатель литературного движения эгофутуризма. Самый популярный поэт России в 1913–1918 годах. В 1918 году был избран «Королём поэтов». После Октябрьской революции оказался в вынужденной эмиграции в Эстонии.
СЕНИГОВ Евгений Всеволодович (1872 – ?) – офицер русской армии, исследователь Африки, художник. Выйдя в отставку, в 1898 году в составе военной миссии отправился в Эфиопию. Там поступил на службу к эфиопскому императору Менелику II. Был видным военачальником, управлял одной из провинций. Владел языками нескольких местных народов, был женат на эфиопке, жил по местным обычаям. Один из героев стихотворения Н. Гумилёва - «Мои читатели» («Старый бродяга в Аддис-Абебе»). В 1923 году вернулся в Россию. Дальнейшая судьба неизвестна.
СИМОНОВ Константин (Кирилл) Михайлович (1915–1979) – известный поэт, прозаик, драматург, переводчик, киносценарист, общественный деятель.
СОЛОВЬЁВА Поликсена Сергеевна (1867–1924) – поэтесса, художница, переводчица. Дочь историка С. М. Соловьёва, сестра философа и поэта В. С. Соловьёва.
СОЛОГУБ (Тетерников) Фёдор Кузьмич (1863–1927) – видный поэт-символист, прозаик, драматург, публицист. Автор популярнейшего романа своего времени «Мелкий бес». Литературный кружок, организованный Сологубом в своей квартире, много лет был одним из центров литературной жизни Петербурга.
СРЕЗНЕВСКАЯ (урожд. Тюльпанова) Валерия Сергеевна (1888–1964) – подруга детства А. Ахматовой, свидетельница знакомства Ахматовой с Николаем Гумилёвым и их развода. Оставила воспоминания об Ахматовой, которые писала под строгой редакцией Анны Андреевны.
СУДОПЛАТОВ Анатолий Павлович (1943–2005) – учёный, доктор
экономических наук, профессор МГУ. Сын руководителя тайных
операций за границей, генерала госбезопасности П. А. Судоплатова.
Вместе с отцом, а после его смерти самостоятельно, но от имени отца,
опубликовал ряд сенсационных книг о работе спецслужб.

ТАГАНЦЕВ Владимир Николаевич (1889–1921) – учёный-географ, профессор. После расстрела его знакомых за участие в конспиративном «Национальном центре» вступил в политическую борьбу с большевиками. Был руководителем «Петербургской боевой организации», в которую входил Н. Гумилёв. В 1921 году расстрелян за участие в антибольшевистском заговоре. Реабилитирован в 1992 году.

ТОЛСТОЙ Алексей Константинович (1817–1875) – поэт, прозаик, драматург, сатирик. Вместе с братьями Жемчужниковыми создал знаменитый пародийный образ Козьмы Пруткова.
ТОЛСТОЙ Алексей Николаевич (1883–1945) – писатель, поэт и общественный деятель. Автор социально-психологических,
исторических и научно-фантастических романов, повестей и рассказов, публицистических произведений. В 1923 году вернулся в СССР из эмиграции.
ТЫНЯНОВ Юрий Николаевич (1894–1943) – писатель, драматург, литературовед, критик, переводчик, киносценарист. Представитель формальной школы в литературоведении. После смерти М. Горького был фактическим руководителем серии «Библиотека поэта».

ТЭФФИ (урожд. Лохвицкая, по мужу Бучинская) Надежда Александровна (1872–1952) – поэтесса, прозаик, мемуарист, переводчик. Приобрела широкую известность своими юмористическими    произведениями. Сестра поэтессы Миры Лохвицкой. После Октябрьской революции эмигрировала за границу.
ТЮТЧЕВ Фёдор Иванович (1803–1873) – поэт, дипломат, публицист, член-корреспондент Петербургской Академии наук. Активный участник кружка Белинского, в который входили И. Тургенев, Н. Некрасов, Ф. Достоевский, И. Гончаров.
УРИЦКИЙ Моисей Соломонович (1873–1818) – революционер, государственный деятель. С марта 1918 года председатель Петроградского ЧК. После убийства комиссара по делам печати, агитации и пропаганды В. Володарского был оппонентом сторонников Красного террора, требовавших от ЧК взятия заложников и расстрела контрреволюционеров. 30 августа 1918 года был убит молодым поэтом, другом Есенина Л. Каннегисером. В этот же день в Москве произошло покушение на В. Ленина. Эти два события послужили причиной объявления Красного террора.
ФРЕЙД Зигмунд (1856–1939) – австрийский психолог, психиатр и невролог. Наиболее известен как основатель психоанализа, который оказал значительное влияние на психологию, медицину, социологию, антропологию, литературу и искусство XX века. Отношение к научному наследству Фрейда неоднозначно, часть учёных считает его труды интеллектуальным шарлатанством.
ХАРИТОН Борис Осипович (1876–1942) – журналист, литератор, издатель. Заведовал Домом литераторов. В 1922 году выслан из СССР вместе с группой писателей и философов.
ХОДАСЕВИЧ  Владислав Фелицианович (1886–1939) – поэт, критик, мемуарист, переводчик, историк литературы. Вначале принял советскую власть, но скоро в ней разочаровался. В 1922 году вместе с Н. Берберовой, которая в то время была его женой, эмигрировал за границу. Дружил с М. Горьким и В. Набоковым. Умер и похоронен в Париже.
ЦВЕТАЕВА Марина Ивановна (1892–1941) – поэтесса, прозаик, переводчик, один из крупнейших русских поэтов XX века. Её отец, Иван Владимирович,  – профессор Московского университета, известный филолог и искусствовед, основатель Музея изящных искусств (Музей иностранного искусства им. А. С. Пушкина). В 1922 году выехала за границу к своему мужу С. Эфрону. В 1939 году вернулась в СССР. Через два года, не выдержав тяжёлых испытаний, которыми была перегружена её трагическая жизнь, покончила самоубийством.
ЧЕМЕРЗИН Борис Александрович (1874 – ?) – дипломат. В 1910–1917 годах секретарь российской миссии в Абиссинии, поверенный в делах. После Октябрьской революции работал в МИДе, Главархиве, был преподавателем. Умер во время блокады в Ленинграде.
ЧЁРНЫЙ Саша (Гликберг Александр Михайлович) (1880–1932) – поэт, прозаик, детский писатель. Получил широкую известность как автор популярных сатирических стихов. В 1920 году эмигрировал за границу. Умер во Франции.
ЧУКОВСКИЙ Корней Иванович (Корнейчуков Николай Васильевич) (1882–1969) - публицист, литературный критик, переводчик,
литературовед, детский писатель. Отец писателей Николая Корнеевича Чуковского и Лидии Корнеевны Чуковской. Внёс большой вклад в русскую литературу.

ЧУКОВСКИЙ Николай Корнеевич (1904–1965) – поэт, писатель, переводчик. Сын известного литератора К. Чуковского. Литературный путь начал в студии «Звучащая раковина», которой руководил Н. Гумилёв.
ЧУЛКОВ Георгий Иванович (1879–1939) – поэт, прозаик, критик, переводчик, литературовед. Создатель теории мистического анархизма.
ЧЮРЛЁНИС Николай (Микалоюс) Константинович (Константинас) (1875–1911) – литовский художник и композитор, родоначальник профессиональной литовской музыки. Сочинил свыше 200 музыкальных произведений, написал около 300 картин, преимущественно в стиле модерн.
ШАЛЯПИН Фёдор Иванович (1873–1938) – прославленный оперный и камерный певец, в разное время солист Большого и Мариинского театров, а также театра Метрополитен-опера, первый народный артист республики (1918-1927, звание возвращено в 1991 году), в 1918-1921 годах художественный руководитель Мариинского театра. С 1922 года жил за границей.
ШЕРВАШИДЗЕ Александр Константинович (1867–1968) – князь, правнук правителя Абхазского княжества. Первый профессиональный художник среди абхазов. График, живописец, сценограф, искусствовед и художественный критик. В начале XX века был одним из самых известных сценографов Петербургских Императорских театров – Мариинского и Александринского.
ШЕРШЕНЕВИЧ Вадим Габриэлевич (1893–1942) – поэт, переводчик, прозаик. В раннем творчестве символист, позднее видный футурист. Один из основателей и главных теоретиков русского имажинизма. Друг С. Есенина.
ШИЛЕЙКО Владимир (Вольдемар) Казимирович (1891–1930) – учёный востоковед, известный ассириолог, поэт, переводчик. Второй муж А. Ахматовой.
ШМЕЛЁВ Иван Сергеевич (1873–1950) –  писатель, публицист, православный мыслитель. Яркий представитель консервативно-христианского направления русской словесности. В 1923 году эмигрировал во Францию.
ШТЕЙН (фон Штейн) Сергей Владимирович (1882–1955) – поэт, переводчик, критик, историк литературы. Сотрудничал с журналом «Аполлон».  Брат Н. В. фон Штейн, жены В. Кривича (В. И. Анненского) в первом замужестве. Муж И. А. Горенко, старшей сестры А. Ахматовой.
ЭЙХЕНБАУМ Борис Михайлович (1886–1959) – литературовед, текстолог, профессор Ленинградского университета, одна из ключевых фигур формальной школы литературоведения. Автор первой серьёзной критической работы, посвящённой творчеству А. Ахматовой. 24 ноября 1959 на вечере скетчей Анатолия Мариенгофа Эйхенбаум произнёс вступительное слово и, заняв своё место в первом ряду зала, умер.
ЭМАР ГЮСТАВ (Глу Оливье) (1818–1883) – французский писатель, автор приключенческих романов, один из создателей жанра вестерн в литературе. Произведения Эмара пользовались большой популярностью в дореволюционной России. В 1899 году в Петербурге вышло 12-томное издание его сочинений. Романами писателя зачитывались Н. Гумилёв, А. Грин, С. Маршак.
ЭНГЕЛЬГАРДТ (в замужестве Гумилёва) Анна Николаевна (1895–1942) – дочь Н. А. Энгельгардта и Л. М. Энгельгардт. В гимназические годы увлекалась поэзией и сценой, дружила с Л. Брик. Вторая жена Н. Гумилёва, мать их дочери Елены Гумилёвой (1919–1942). Так же как родители и дочь, умерла от голода в блокадном Ленинграде.
ЭНГЕЛЬГАРДТ (урожд. гарелина)  Лариса Михайловна (1864-1942) – в первом браке жена К. Бальмонта, во втором – Н. А. Энгельгардта, вторая тёща Н. Гумилёва. 
ЭНГЕЛЬГАРДТ Николай Александрович (1867–1942) – писатель, поэт, публицист, литературный критик, историк литературы, переводчик, мемуарист. Второй тесть Н. Гумилёва.
ЭРЕНБУРГ Илья Григорьевич (1891–1967) – прозаик, поэт, переводчик, публицист, мемуарист, общественный деятель. В 1921 году эмигрировал за границу, в 1940 году вернулся в СССР. Активно работал в Еврейском антифашистском комитете. После смерти Сталина написал повесть «Оттепель» (1954), давшую название целой эпохе советской истории. Автор мемуаров «Люди, годы, жизнь», пользовавшихся в 1960–1970-е годы большой популярностью в среде советской интеллигенции.