Здесь

                             1.ПЕРВЫЙ СНЕГ
Меня разбудил, забытый за год, терпимый в начале и мерзкий в конце зимы, скрежет, я лежала, боясь спугнуть это чудо, все ж подошла я к окну и – ага! – белый асфальт и крыши светились в сиреневом воздухе утра, двор по-воскресному пуст, лишь невидимый дворник скребет и скребет все лопатой.
После обеда я вышла. Узбек с худыми щеками, заросший щетиной, тот, что делает мне комплименты, подозреваю, в надежде, найти свою долю тепла в этом мире, подвалил тут же с финиками – но я обошла узбека. Сидения двух старых, а то и старинных, с овальными спинками темного дерева, стульев, стоящих на улице, были обиты к утру новым, мягким, белейшим бархатом снега. Возле них оформлялся орнамент с исламским подтекстом – шедшие в дело листья, кажется, липы, были еще зелены. В кормушку влез голубь, и, едва помещаясь, обирал воробьев – своих меньших братишек. А в белой обители нестеровские сестры, в толпе баб, калек, гимназисток, все вели солдатика на костылях поклониться Христу – это сверху; а на низовье – поп, румяный, веселый, нес чебурашку – младенца в коричневом, что так спокойно сидел на его поднятых руках, что вначале казался игрушкой. В саду дубовый листок лежал посреди темно-синей панели, что граничила с бело-пушистым, нужно было отметить, как придирчив к деталям незримый Художник. Не без Его участия, видно, был выполнен красный костюм на Николе, а так же на сонме святых в черных, изредка красных колготках, торчавших под ризами. Один из них был почему-то босой.
Возвращаясь назад, я увидела мужчину, кормящего кошку на крыльце офиса, он клал перед нею ей мясо из пакета. Несколько недель назад здесь был «кошкин дом» – картонная коробка, перевязанная синим скотчем – там жила она со своими детьми и все кормили это семейство. Моя знакомая рассказала, что возвращаясь домой часа в четыре утра, она увидела шестерых котят, выброшенных кем-то в лужу из этой коробки, четверо к тому времени уже отстрадали, а двое едва пищали, высовывая головы из воды.  Вот мимимишный писк смерти. Пятнистая кошка пожирала темно-красный кусок мяса из пакета, озираясь на прохожих.
Темнело. Чавкал снег под ногами, но был безупречен на крышах, газонах, машинах, тех, разумеется, что не трогались с места, лишь огоньки сигнализации, словно гирлянды, мигали, подвластны какому-то ритму – красный, синий и красный; ветер в канале; утки просили еду (опять у меня ни куска); на парапете стынет рука; желтизна фонарей; отражения в лужах; смех вдалеке, – словом, все эти знаки, смыслы, детали, которыми ангелы, ловко и часто успешно, прикрывают нездешний ужас нашего существования.

                     2. La mort, L’ Amour, La merdе
Слышала я от санитарки Лены,  во Вселуках она работала в богадельне, в той, что в народе прозвали Куршавелем, что бабки, после инсульта или чего там, мажутся говном. Себя мажут, друг друга, и размазывают говно по стенам. Придет, рассказывала Лена, бывало, с утра на работу, а в палатах такой запах. И бабушки к груди прижимают стаканы руками худыми, артритными. Не отдают почему-то стаканы, хоть они и в говне.
С Мариной мы сидели в Париже. Весна, апрель, тепло первое парижское. Курили  и говорили о Боге. О жизни. О смерти. Я рассказала про богадельню. Про то, как старик превращается в младенца. Мы подумали, из чего состоит жизнь? Марина, у которой младенец Ева, решила, что жизнь - это
Смерть, Любовь и какашки – La mort, L’ Amour, La merdе.
По-французски звучит красиво.
А летом решили мы с другой Леной, не санитаркой, а регентом церковного хора, поехать в ту богадельню, не то что бы подыскать себе место, но просто пофотать. Спрашиваться мы не стали – там главврач, в недавнем – полицейский. Только я приступала к работе - тут же звонок - донесли санитарки. Главврач ругается по телефону, угрожает ОМОНом. Выперли нас, а когда выходили, заглянули в палату к Палне с Михалной. Михална все время поёт, а Пална у неё все ворует. И кончики платков у них коричневые. И пальцы тоже. И такой запах. А глаза голубые.

                          3.ПОРТАЛ
Я села не велик и поехала. Поехала на Ксты (мемориал на месте сожженной СС деревни в 42м). А рядом наши бывшие угодья - тут всегда был сенокос у моих родителей. Здесь я сразу вспоминаю всё - все подробности до деталей, как-будто время возвращается: загорелые руки отца; ноги матери в резиновых сапогах, искусанные слепнями; заштопанный воротник рубашки; выгоревшая летняя кепка; сумка, на дне которой вечные крошки хлеба с яичной скорлупой; соль в спичечном коробке, всегда влажном; расплавленное от жары сало - брррр; огурцы в газете; алюминиевый бидон с чаем – питьё (в особо жаркие дни он быстро заканчивался и меня посылали за водой на озеро); веревки для сена, слепни, комары, мухи; моя вечная злость – запах скошенной травы  до сих пор на меня наводит ужас; пыль от сена и жара, жара, жара.
Короче. Возникает чувство, что это все еще здесь. Кажется, я даже слышу голоса и звук отбиваемой косы. Надо только постараться пройти. Но если раньше наши угодья отделял от дороги лишь небольшой ряд ивовых кустов, то теперь все заросло. Я и раньше как-то несколько раз пробовала пройти на луга. Теперь я заходила с разных сторон: и с озера, и с дороги, и от памятника; залезла босиком даже в оттоп, перлась по болоту, но и там заросли. Кажется, вот за этим кустом будет проход, но за ним еще куст, и еще, а дальше осина. Так я совалась, совалась - никак, только клеща подцепила. Портал закрыт.
И тогда я подумала - это жизнь. Жизнь состоит из сплошных кустов. Все время хочется узнать что-то такое, и кажется ЭТО совсем близко, вот за этим кустом. Еще немного и ты увидишь. Но за ним надо пройти новый куст или дерево, а дальше высокая трава, а там болото. Манит это, не дает покоя и не дается.
Настанет время, когда кончатся кусты. Я выйду на полянку. Там под ивой сидят в траве двое. Выцвевшая на солнце одежда, загорелые руки.


Рецензии