Беби-блюз

Нана Белл
Шёл дождь. Ноги разъезжались, вязли в глине.  Таня смотрела вниз, но не видела ни тропинки, ни узконосых сапожек, которые оставляли за собой какие-то скособоченные, разлапистые следы.

Ещё несколько дней назад они с Тамарой, возвращаясь из Училища, отыскивали чистые островки снега и аккуратно ставили на них ноги, пропечатывая орнаменты подошв.
Отпечатки ложились красивыми картинками, и девочки любовались ими. Вдруг Тане показалось, что Тамарин узор более ровный, и тогда она, желая отвлечь и себя, и подругу от этого невыгодного сравнения вдруг сказала:
- Ты сегодня хорошо танцевала. Особенно тебе удалось адажио.
- Теперь это уже неважно. Вряд ли меня оставят после моих задышек. А ты прошла диспансеризацию?
- Пока ещё нет.  Но у меня, кажется, всё в порядке.
Таня, и правда, была физически сильной, танцевала легко, почти не уставала. Её рослая худощавая фигура с длинными, уверенными в себе ногами, свободно делала все необходимые танцевальные движения, а партнёры не могли нарадоваться, когда им выпадало танцевать с ней. Они удивлялись невесомости Тани и прозвали её пёрышком. 

Но под дождём “пёрышко” намокло и не порхало, а с трудом переставляло ноги, которые скользили, подкашивались и вдруг, оступившись, правая нога подвернулась  и, если бы не Тамара, которая поддерживала подругу за руку, наверно бы упала. Они медленно шли к выходу кладбища, где несколько минут назад похоронили отца Тани. Мама шла впереди, её одежда, обувь и даже тёмный платок после того как она с истошными криками прыгнула в могилу, куда только что опустили гроб, были испачканы глиной. В ушах Тани застыл её крик:
- И меня, и меня закопайте вместе с ним.
Она  слышала, что мама   повторяла ещё какие-то слова, за что-то ругала отца, но смысл этих слов ушёл от неё вместе с  плотным  занавесом дождя, который навсегда отделил её от мамы.
 
С этого дня она стала сторониться мамы, ей было стыдно, что та так странно вела себя на кладбище. Потом, на поминках, мама подошла к приятелю отца, села рядом и, показывая ему фотографию какой-то женщины, долго шепталась с ним и плакала. Но если бы только это…  Как только они с мамой остались вдвоём, мама протянула Тане фотографию и сказала:
- Вот, полюбуйся. Папочка твой любимый. Нашла в его старом портмоне. Смотри, какая затёртая. Неужели всю жизнь меня обманывал? Теперь-то ты видишь, каков он.
Но Таня не видела, потому что, прикрыв глаза, вспомнила, как однажды папа рассказывал ей о какой-то Вере, которую любил в молодости и еще, потому что сильно болела нога, которую она подвернула на кладбище.

Нога болела и на следующий день, и ещё через день. Щиколотка опухла, посинела. Речи о том, чтобы идти в Училище не было. Теперь Таня все дни проводила на кушетке, иногда к ней заходила зарёванная Тамара, которую врачи не допускали до занятий в Училище, найдя неполадки с лёгкими. Пока Тамара рассказывала о своих хождениях по врачам, Таня, взяв лист бумаги и карандаш, рисовала её то в профиль, то в анфас и находила, что подруга была бы очень хороша собой, если бы не нос. Но, не желая расстраивать подругу, смягчала абрис, добавляла лёгкие тени, и получалось, что Тамара очень и очень хороша.

До зимней сессии подруг не допустили и в начале каникул около деканата вывесили объявление об их отчислении. Правда, они этого объявления не видели, так как решили, что ноги их там больше не будет. Но идти всё-таки пришлось… за документами.

Подбадривая друг друга, они решили, что жизнь кончается не завтра, а поэтому усиленно готовились к поступлению в институт, стараясь не терзаться по поводу несостоявшихся балетных карьер. Конечно, они хотели бы учиться в одном вузе, но Таня возмечтала стать художницей.

У неё действительно были неплохие способности. Она даже успела поучиться на подготовительных курсах в Суриковском училище, но однажды, когда Таня уже заканчивала домашнее задание, сзади подошла мама. У Таниной мамы, ещё со времён обучения дочки в начальной школе, была очень неприятная привычка: подойти почти беззвучно, заглянуть через плечо, а потом закричать, если буквы были написаны недостаточно каллиграфически, даже затопать ногами.

 А потому, едва заслышав насторожённым ухом шаги, Таня вздрогнула, выронила карандаш.
- Нет, это не специальность, -  безапелляционно заявила мама, - художники – пьяницы, развратники, сидят без гроша в кармане. Не допущу! Будешь учиться на инженера!
Таня вздохнула, наклонилась за карандашом, который закатился под стол.
     И, успешно сдав экзамены, стала учиться в Текстильном, на механико-технологическом, вместе с Тамарой.

Вместе с Тамарой бегала по выставкам, ходила в театр, чаще всего на балеты, в походы, предпочитая байдарочные, ездила на море. Была она стройной, гибкой, привлекательной и улыбчивой.

После того как Тамара вышла замуж и родила дочку, часто приезжала к ней в гости, любовно поглядывала на круглые детские щёчки и продолжала летать, витать в облаках, любить весь белый свет, стараясь, однако, как можно реже бывать дома.
Однажды мама сказала:
- Тебе не кажется, дорогая, что ты засиделась в девках?
И Таня вышла замуж, хотя ей было очень даже в терпёж и без мужа.

Её муж грушами не объедался, не болтался без дела, был очень даже ничего: любил свою работу, защитил диссертацию, умел починить, приколотить и даже на фортепиано иногда баловался, шутливо подыгрывая одним пальцем супруге, которая нет-нет да присаживалась перед инструментом на вертящийся стул. Таня, по-прежнему, любила театр, особенно Стасик, выставки и свою подругу Тамару.

Но однажды мама сказала:
- После сорока не рожают, а тебе, кажется, уже за тридцать. И посмотрела на Таню будто в лорнет, приблизив последний почти впритык к животу дочери.
И Таня родила мальчика.

Ей принесли его, завёрнутого в белые больничные пелёнки, в которых  краснело старческое сморщенное личико с опухшими сизыми веками. Когда же миленькая молоденькая сестричка пропела:
- К груди, мамочка, прикладывайте, к груди!
и Таня приложила, и из неё полилось молоко, и из правой груди, и из левой, и по рубашке, и вниз по животу и полилось что-то ещё, уже в самом низу живота, из него, она не выдержала, положила ребёнка на кровать и бросилась в коридор. Спазм, схвативший горло, перешёл в рвоту. Затыкая рукой рот, добежала до умывальника.
- Мне плохо, плохо, - прошептала она и упала на холодный, пахнущий хлоркой пол.
Когда принесли ребёночка в следующий раз, и сестричка опять завела своё:
- К груди, мамочка, к груди.
Таня, вытянув вперёд руки и указывая ладонями, на ребёнка, сказала:
- Отдайте его отцу!

Но и этого ей казалось мало и при выписке из роддома, указав  мужу таким же жестом на ребёнка, выкрикнула:
- Возьмите вашего сына, сэр!
- Таня! Что с тобой? Возьми себя в руки! – испугано вскрикнула мама, а муж взял ребёнка любовно, нежно, приподнял кружевной уголок, удивился круглым большим глазам, которые насторожённо рассматривали его.   Петру было за сорок, и это был его первый ребёнок. Он уже знал, что с Таней происходит что-то не то  и готовился к чему-то, чего ещё не знал.
- Ах, мама, оставьте! – сказала Таня холодно и отстранённо, - Идите домой. Мы сами разберёмся.


Но разобраться самим оказалось не под силу. Таня, придя домой, сразу же ушла в свою комнату, повернула собачку на дверной ручке, упала лицом в подушки и пролежала так день и ещё день, и ночь. Пётр нервничал, пеленал, бегал за сухой смесью, разводил её водой, кормил, опять нервничал, стучал в комнату Тани. Таня не отвечала.  Вышла на третий день в той же одежде, в какой пришла из роддома.  Её лицо, распухшее, красное, злое испугало Петра. Он пытался заговорить с ней, показывал на кроватку, предлагал что-нибудь съесть, попить чая. Но ребёнок заплакал, и Таня закричала, зажала руками голову, схватила сумку, накинула пальто и выбежала из квартиры. Почти у порога столкнулась с Тамарой, оттолкнула её, побежала вниз по лестнице. Тамара за ней:
- Таня, Танечка, что ты, подожди. 

Бежали по улице. Вдруг резкая боль в ноге, той самой, которую подвернула когда-то на кладбище, когда хоронили отца. Остановилась. Повернула к Тамаре лицо:
- Отстань, отстаньте все. Не хочу. Не нужен он мне, не нужен, понимаешь, не хочу.
- Таня,- как всегда спокойно и рассудительно, только веко дрожало, говорила Тамара, - Петру на работу нужно. Хочешь, я мальчика к себе буду брать на день, а после работы его Пётр забирать будет, - взяла подругу за руку, крепко сжала.
- Не хочу, не хочу, я ничего не хочу, я жить не хочу, - повторяла как безумная Таня.
- Ну, хочешь, к маме его твоей отнесём? – говорила Тамара.
- Только не к ней, из-за неё всё, хотя, отдай, отдай, пусть, игрушка у неё будет.
Таня хотела вырваться, убежать, но Тамара держала крепко, ей удалось довести подругу домой, раздеть, умыть, напоить чаем.

Так с тех пор и повелось.  Утром Пётр отвозил ребёнка к Тамаре, вечером забирал его. Таня весь день проводила в постели, не раздвигая ночных штор, ничего не ела, только пила. Если ночью ребёнок плакал, уходила на улицу, на детскую площадку, где садилась на качели, слабо раскачивалась и как-то про себя выла.
Однажды днём, когда Таня была дома одна, в дверь позвонили. Увидев в глазок маму, она испугалась, побежала в комнату, забилась в угол платяного шкафа и долго  сидела там, вздрагивая и затыкая уши при каждом повторном звонке. Она продолжала сидеть там и вечером, когда пришёл Пётр и привёл с собой за руку подросшего сына. Теперь ребёнок днём  не гостил  у Тамары, а ходил, как и другие, в детский сад. Забавный лепет, розовые щёки и льняные волосы малыша не воодушевляли Таню и она, по-прежнему, запиралась в своей комнате, когда муж приходил с сыном домой. Правда, когда сын болел и в её комнату доносился сухой, опасный для жизни ребёнка кашель, она прикладывала ухо к двери и прислушивалась.

В тот вечер, уложив сына, Пётр долго и терпеливо просил Таню открыть дверь:
- Таня, - шептал он, боясь повысить голос, чтобы не разбудить мальчика, - Таня, открой, я должен сказать тебе что-то важное.

Но за дверью была такая немая тишина, что, испугавшись того страшного, что два года маячило перед ним, Пётр, судорожно схватив ручку двери, рванул её на себя, вырвал с корнем и остолбенел: комната была пуста. Но окно, которого он так боялся, было закрыто.  Ах, да – шкаф. Ну, конечно, как он мог забыть, шкаф. Дёрнул створку. Откинул висевшую на плечиках одежду. В самом углу, прижимая к себе балетную пачку, в которой она танцевала когда-то в училище, сидела Таня. Красное лицо, опухшие глаза.
- Танюша, - прошептал Пётр, протягивая к ней руки, пытаясь вытащить её из шкафа. Он ещё не знал, что Таня уже давно знала, чувствовала, что в жизни мужа наступила какая-то новая, ещё неизвестная ей жизнь. Весь какой-то посеревший, растрёпанные патлатые волосы, брюки мешком, несвежая без трёх верхних пуговиц рубашка.

Она вспомнила каким он был раньше, в тот вечер, когда они познакомились у Тамары на встрече Нового года. Чуть разгорячённое лицо, лёгкий румянец, откинутые назад тёмные волосы, белая отутюженная рубашка. Тогда Пётр подошёл к ней и, протягивая оторванную от рубашки пуговицу, которую крутил весь вечер, смущённо глядя на неё, сказал:
- Вот, оторвалась.
И Таня засуетилась, сняла с комода шкатулку, ту, голубую, которую она ещё в десятом классе подарила подруге на день рождения, достала иголку, нитку и, подошла к Петру, который, приподнимая рукой галстук, стоял не шевелясь, показывая глазами, куда пришивать. Не умело, всё время поправляя нитку пальцами, Таня осторожно продевала иголку в крошечное отверстие и боялась уколоть Петра.
- Ну, что пришила? – услышала она тогда за спиной весёлый голос Тамары. – Хорошо. Твоя мама довольна будет.
 
- А при чём тут мама? – почему-то испугано спросила Таня, ещё глубже забиваясь в шкаф.
- Я ничего не говорил про маму, - торопливо ответил Пётр.
- Умерла, умерла? – неистово закричала Таня, выскакивая из шкафа. – Когда? Отвечай, когда.

И были похороны, и ноги разъезжались по мокрой глине, и плакала Тамара, прижимая к себе Таниного сына. И Пётр, крепко обхватив Таню руками, держал её так крепко, что у него сводило пальцы. А Таня кричала, билась и ей казалось, что шнур внутри  живота напрягся и тянет туда, где была мама.

Возвращаясь с кладбища, Тамара, обнимая Таниного сына, вышла из похоронного автобуса около своего дома и, удерживая ребёнка за руку, повела к себе.

Пётр несколько дней не ходил на работу. Боялся выйти в магазин и даже старался не оставлять Таню одну хотя бы на несколько минут, так как полагал, что она способна на всё. Он очень устал от своей жизни. Его измученный и неряшливый вид удивлял даже незнакомых людей. Часто в метро он ловил на себе сочувствующий, недоумённый взгляд, и, стыдясь себя, старался не отрывать взгляд от какой-нибудь удалённой точки на потолке вагона. Пётр был вымотан Таниной депрессией, которая, как он полагал, останется с ними на всю жизнь, смертью и похоронами тёщи, безденежьем, постоянными угрозами сокращения, работой, которую приходилось брать на дом и доделывать ночами, капризами сына, которого Тамара теперь редко оставляла у себя на ночь, ссылаясь на то, что он мешает спать её дочке и та из-за него спит на уроках, отстаёт в учёбе.  Пока была жива тёща, она, хоть иногда, забирала внука к себе… Теперь же…

Теперь же Таня, после того как он укладывал сына, стала иногда выходить из своей комнаты. А однажды подойдя к нему, глядя на рубашку без пуговиц, спросила:
- А где пуговицы?
- Потерял, наверно, - неестественно сухим, сдавленным от неожиданности голосом, ответил Пётр, - я найду. Ты пришьёшь?
- Пришью, - ответила Таня и заплакала. Заплакал и сын в соседней комнате. Подняв на мужа глаза, Таня медленно пошла к ребёнку.