На седом Кавказе. Глава 2. Краски грядущего века

Кушу Аслан
    Осенью, собрав пожитки сыновей, Якуб повёз их на учёбу в Екатеринодар. Хамат воспринял решение отца с воодушевлением, а вот Иван прежде заартачился
– Нэ хочу у город, –  упёрся он. – Мине бильше у ауле нравытся, да и хозяйство нэ на кого оставыть.
– Наработаешься ещё! – сказал Якуб. –  Но прежде грамоте выучиться надо, фершалом стать.
– Фершалом? –  не понимая значения этого слова, захлопал глазами парнишка.
– Да, фершалом, что живность лечит.
– Жывност – это по мине, – согласился Иван.
– А меня куда определишь, отец? –  спросил Хамат.
– По торговой части пойдешь к братьям Багамуковым. Днём помогать им будешь в магазине, а вечером учиться в школе, которую они для черкесов открыли.
    Он вёз сыновей на громыхающей по ухабам телеге и по-доброму завидовал им, зная, какие необъятные горизонты, какие возможности откроет им грамота, и как много могут потом вместить их жизни в этом, меняющемся с каждым годом, мире. Сильно изменился за годы и Екатеринодар. Вместо турлучных хат и редких срубов тогда, когда он впервые побывал в нём с Карбечем, появилось  множество кирпичных и каменных домов, магазинов, лавок, гостиниц, построенных с купеческим размахом и не жалея средств.
    Прошли годы, выучившийся на ветеринара Иван поступил на службу к   коннозаводчику  Багдасарову, но всегда, выбрав время, навещал стареющего отца. Приезжал нередко домой и Хамат, поступивши после школы в ремесленное училище, но в последнее время  пропал, и это очень беспокоило Якуба. А потом, как- то зашёл к нему знакомый, и рассказал, что признал Хамата среди тех отчаянных людей, которые средь бела дня ограбили банк в Екатеринодаре. После этого Якуб ещё долго ждал сына, и вот  однажды дождливой зимней ночью в его дверь кто-то постучал. Он открыл её и увидел на пороге в форменной фуражке и шинели, с  перевязанным шарфом горлом Хамата. Глаза его горели в ночи горячечным блеском.
– Ты стал абреком? –  спросил  Якуб, когда он снял промокшую насквозь шинель.
– Не совсем.
– Почему тогда у тебя так горят глаза?
– Как?
– Как у волка.
      Хамат продолжительно откашлялся и ответил:
– Я революционер, отец. Из тех, кто хочет изменить мир к лучшему.
– И потому ты грабишь банки?
– Деньги нам нужны для борьбы.
      Якуб задумался, а потом произнёс:
– Не дано горстке людей, изменить мир, в котором время и жизнь текут, как вода в реке, выпрямляй, иль искривляй её русло, при одном взрывном паводке, сколько бы времени не прошло, всё вернётся на своё место.
– Мы не горстка, отец, нас уже тысячи, –  снова откашлялся Хамат. –  А что, если мы и есть тот взрывной паводок, который вернет течение жизни в русло добра и справедливости и сделает бедных людей, которые сегодня гнут спину на богатеев, счастливыми.
    Поняв давно, что в этот некогда вольный край пришли иные времена и порядки, Якуб не пожелал сыновьям своей стези и определил их учиться. В Иване он не ошибся, тот спокойно жил и работал, а вот Хамат, что сидел перед ним с бунтарским духом в облике, как ужаленный змеёй зверь, вызывал противоречивые чувства. С одной стороны, с высоты своего жизненного опыта, хотелось осадить, остепенить сына в его пылких устремлениях, а с другой, думалось, может, стар я стал, а Хамат сотоварищи более прозорливы сегодня - и смотрят дальше, и видят глубже.
    Напоив  горячим молоком с козьим жиром, Якуб уложил сына спать. А потом развесил его отсыревшую одежду перед очагом. Огонь, хоть и слабо, но добирался в дальний угол комнаты и бледно освещал лицо Хамата, которое даже при таком свете, даже во сне, выражало уверенность в  правоте и волю.
    Поднялся Хамат спозаранку.
  – Мне надо идти, отец, –  сказал он.
  – Что так скоро?
   – Агент жандармерии, затесавшийся к нам в рабочий  кружок, предал нас. Вчера всех арестовали, а я сбежал. Жандармы знают, откуда я родом и кто мой отец и, думаю, сегодня непременно будут здесь.
    – И что ты намерен делать теперь?
    – В горах спрячусь и перезимую.
    – Как же ты перезимуешь, если совсем не знаешь горы?
    – Постараюсь как-нибудь.
– Как- нибудь в горах не пройдёт, –  сказал Якуб и стал собирать сына в дорогу. Для начала он приготовил теплую одежду, уложил в отдельный мешок муку, соль, сушённые сыр и мясо, несколько десяток яиц, налитое в бутыль масло. Потом он дал Хамату своё второе ружьё, патроны, кресало. Навьючив всем этим Борея и привязав к седлу казанок, он сказал Хамату:
– Возьми из загона вон того пегого жеребца. Он не плох в горах.
    Они оседлали коней и отправились в дорогу.  К обеду они  приехали к месту и поднялись по лесистому склону к гряде, в которой имелся узкий проход. Через него прошли в небольшую пещеру, где было необычно тепло для зимы.
 – Там в углу горячий источник, - пояснил Якуб, - от него будет тепло и вода, а остальное на первое время у тебя есть. Я часто останавливался здесь и, как видишь, не пропал. Через неделю снова загляну.
    Вернувшись к аулу, Якуб спешился. Он всегда делал так со времен далёкого юношества. « В свой ли, чужой ли аул въезжаешь, спешивайся, –  учил его аталык Хашао. – Так ты выказываешь своё уважение людям, которые в нём живут и добрые намерения, с какими возвращаешься, или пришёл. Скакать по аулу может только  всадник, что несёт в него тревожную весть».
    Спешившись, Якуб не увидел  притаившихся за плетнём соседей жандармов. И когда он привязал к коновязи Борея, и вошёл в дом,они ворвались за ним. Жандармский офицер, скорее походивший на азиата, чем русского, с плоским и круглым, как полная луна, лицом, узкими глазами и приплюснутым носом, ехидно спросил его:
– Ну и куда мы ездили, зачем?
– Большую часть жизни я провёл в дороге, но до сих пор, где я был, никогда и никого не интересовало, –  ответил Якуб
– А вот нам интересно, –  ударил по столику- треноге офицер. –  Говори, где спрятал сына?
– Никого я и  нигде не прятал, – смотря ему в глаза, –  ответил Якуб. –  Но  даже, если и спрятал, не сказал бы. Где ты видел, чтобы отец выдавал сына. Сам, наверняка, никогда бы не смог
– Смог, если бы он пошёл против государя.
– Ну, значит, ты дурак ! –  усмехнулся презрительно Якуб.
    Офицера перекосило.
– Пилипенко! – подозвал  жандарма он. – Связать этого старика, в аманаты  возьмём, и будем гноить в тюрьме, пока сын не объявится.
    Пилипенко усадил Якуба сзади на своего коня и в сопровождении дюжины жандармов  они покинули аул. Якуб никогда крепко не привязывал Борея и, легко освободившись, он шел за ними до самого берега Кубани, пока один из жандармов не развернулся и не прогнал его. Но и потом, с высоко поднятой головой и объятый тревогой, конь ещё долго провожал хозяина взором.
    За его долгий век Якуба связывали дважды, но между первым и вторым разами была наполненная яркими событиями и днями подлинного счастья жизнь. Он  стал, кем хотел и жил, как хотел, дальнейшая собственная судьба его теперь мало беспокоила, другое дело –  судьба Хамата, что пошёл не против кого-нибудь, а русского царя, которому покорялись не один народ и не одна страна,
    Ночью Якуба привели в камеру для допросов. Всё тот же жандармский офицер с плоским лицом, теперь в чёрных перчатках, с размеренностью тикающих часов, хладнокровно избивал какого-то молодого человека.
– Кто руководит вашими кружками в городе? –  спросил он парня после четырёх - пяти тяжёлых и глухих ударов.
– Не знаю! – сплюнул кровь тот.
– Как и откуда поступают в город запрещённые большевистские газеты и прокламации?
– Не знаю!
    Несколько раз парень терял сознание, но Пилипенко, бывший подручным у жандармского офицера, обливал его холодной водой и приводил в чувство.
– Кто делает для вас, заговорщиков, бомбы? – продолжал допрос жандарм и град ударов снова и снова сыпался на несчастного.
    Через некоторое время арестант, сколько бы его не обливали водой, перестал подавать признаки жизни.
– Неужели  забили, ваше высокоблагородие, –  встревожился Пилипенко.
– Забьёшь эту заразу! –  отбросил брезгливо грязные перчатки тот.
    Когда  два надзирателя оттащили парня в камеру, жандарм повернулся к Якубу.
– Ну что, старик, вспомнил, где спрятал сына? – злобно прошипел он, показывая всем своим видом, что с Якубом может статься хуже того, что он проделал с предыдущим арестантом.
– Ты прав, я старый человек, –  ответил Якуб, –  и настолько стар, что немало повидал на своём веку таких мерзавцев, как ты, и хорошо научился не бояться их. Делай, что хочешь, и более не обращайся ко мне с этим вопросом.
– Ах, даже так, старик! – провизжал, подпрыгнув на месте, жандарм. – Пилипенко, всыпь-ка ему для начала тридцать плетей и вышиби дурь.
– Не много ли для старика-то, ваше высокоблагородие? –  задержался Пилипенко.
– Делай, что приказано! –  настоял офицер.
    После избиения Якуба также оттащили в камеру и бросили на нары рядом с тем, кого допрашивали ранее. Вокруг парня собрались несколько таких же, как и он, молодых арестантов.
– Меня- то понятно, –  еле пошевелил губами тот, –  а деда за что?
–Народ сказывает, Поликарп, – ответил в темноте ему кто-то, – что дед этот отец нашего Хамата и взяли его в заложники, чтобы он сдался.
–Я всё это время, Еремей, мучился вопросом, – кто же нас выдал, – сказал Поликарп. – И грешным делом решил, что Хамат, потому жандармы и дали ему бежать. А оно вон как объявилось.
–Мой сын не предатель, – бросил им Якуб и перевернулся с правого на левый бок, лицом к стене.
    Железная и тяжёлая дверь в камеру громыхнула, надзиратель крикнул:
– Степченко, на допрос!
    И Еремей поднялся.
    Начальник Екатеринодарского жандармского управления Леонид Хрущ был человеком сурового нрава и крутым на расправу. Он ненавидел политических, так как не терпел инакомыслия и непослушания, и боролся с ними с упоительной жестокостью. А потому, хотя должность и позволяла не делать этого, предпочитал сам ловить их и допрашивать. Месяца полтора назад он внедрил в рабочий кружок своего агента Еремея Степченко, но тот не оправдал его надежд, не смог войти в доверие и не был посвящён в главные тайны заговорщиков. Хрущу бы подождать, но ему не терпелось пройтись по городским рабочим кружкам раскалённым  железом, обезглавить, уничтожить их и, конечно же, доложить об этом вышестоящему начальству. Несколько дней назад по наводке агента Степченко он провёл арест членов кружка Поликарпа Зимы и испытал глубокое разочарование. Руководитель кружка молчал на допросах, как бы он его не бил, а Хамат Рыжебородов, что организовывал и проводил силовые акции, бежал при аресте. А теперь молчал о местонахождении его и отец. Из-за несостоятельности разрубить этот узел одним махом, он и обрушил свой гнев на непутёвого агента:
–Ну, узнал, наконец, что-нибудь ценное? – взял его в оборот, когда Степченко едва переступил порог камеры для пыток и допросов.
–Никак нет, ваше высокоблагородие.
–На каторгу пойдешь со всеми, коли не узнал!
–Не торопитесь, ваше высокоблагородие, с каторгой-то, – вкрадчиво произнёс Еремей. – План во мне созрел любопытнейший!
–Выкладывай!
–Этот старик наверняка знает, где его сын, – начал он.
–Проку от этого, если он не говорит.
–Но и ждать, что Хамат явится сам, нет смысла. Вы, ваше высокоблагородие, под предлогом перевозки в жандармерию, устройте для нас со стариком побег. А потом я войду к нему в доверие и уговорю, чтобы он устроил мне встречу с Хаматом, а вы будете следовать за нами.
–Простоват твой план и больно нехитроумен, – усомнился в успехе Хрущ. – Но предпринять другого, однако, нечего – Рыжебородов опасный государственный преступник и, во что не стало бы, его надо изловить. И чем скорее, тем лучше.
    Они разработали план побега, но перед тем, как отправить агента в камеру, Хрущ снова обратился к нему:
–А ну-ка поверни, Ерёма, ко мне свою физию, набить её хочу, как и другим, для достоверности.
–Только не сильно бейте, ваше высокоблагородие, с детства не люблю боли.
–Кто ж её любит-то. Но за такие деньги, что плачу тебе, – стерпишь!        Сделаем, сделаем всё в лучшем виде, – ухмыльнулся Хрущ и, приложившись к его лицу несколько раз, посадил под глазом синяк и разбил губы.
    Когда же два надзирателя притащили Степченко в камеру и тоже бросили на нары, кто-то с сожаление воскликнул:
–Залютует нас этот держеморда  Хрущ.
–Не залютует, мало каши ел! – выкинул  вверх сжатый кулак Еремей, чем вызвал возгласы общего одобрения.
    Утром следующего дня какие-то люди напали на тюремный экипаж, в котором перевозили Якуба и Еремея, расстреляли конвоиров, и отогнали его на берег Кубани. Потом кто-то открыл дверь и сказал:
–Выходите, товарищи, вы свободны!
    Человек провёл их к укромному месту, где была припрятана лодка и продолжил:
–Переплывите на другой берег и спрячьтесь где-нибудь. В городе вас наверняка хватились.
–Спасибо, товарищ!- пожал ему руку Степченко и  оттолкнул лодку от берега.
    Они пришли во двор к Якубу. Выведя из сарая Борея, что верно ожидал своего хозяина, и другого каурого жеребца, Якуб протянул его поводья Еремею.
–И куда мы поедем, отец? – спросил тот.
–Да хоть куда, – ответил Якуб, – лишь бы подальше от этого места, где нас снова могут арестовать.
–Абы куда, я не поеду! – решительно настоял Еремей. – Мне нужно к Хамату.
–Зачем тебе он?
– Хочу, чтобы он помог товарищей освободить. У него большой опыт в таких делах, да и все деньги от экспроприации у него.
–Отчего, говоришь, деньги-то?
–От экспроприации, дед. Ну, это, когда ты отнимаешь деньги у богатых и пускаешь их на благородное дело, революцию, например, – как смог разъяснил Еремей.
–А революция, – это что такое?
–А революция, дед, – это война во благо большинства.
–Ну, раз во благо большинства, тогда поехали, – согласился Якуб.
    В тот день, взяв ружьё, Хамат впервые вышел из пещеры, решив развеяться на охоте. Стоял безветренный зимний день, деревья под одеялом снега находились в безмятежном покое, тишина, не прерываемая ничем, и прозрачный воздух-всё располагало к любованию красотами и отдыху. Однако Якубу было не до этого. Вопрос о том, кто предал его и товарищей, как и прежде, будоражил  сознание. Он вспоминал каждый день революционной работы, товарищей до чёрточки в характере, и не мог приложить ума, – кто бы это сделал.
   Он поднялся на гребень скалистой гряды, в которой был его временный приют – пещера, и взору открылись пристрастные дали в величественной красоте горных вершин, расшитая серебряными нитями рек, речушек и ручьёв долина, но и это не радовало  глаз и сердце.  « Как они там, в тюрьме, – переживал он, – Поликарп Зима, Зиновий Губерман, Лукерья Аникишина, Еремей Степченко, – и задержался на последнем. Пришедший не так давно в кружок Еремей, непоседа и балагур, казалось бы, стал душой всей кампании. Но за этой нарочитой весёлостью Хамат стал подозревать другую, хорошо скрываемую личность. Изворотливый Еремей, что вода, всегда просачивался между пальцев. « А может, этот парень вовсе не виноват и я напрасно подозреваю его. Тогда, кто?» – впал Хамат в состояние человека, когда он не знает, кому верить, а кому нет. Пребывая в нём, он и увидел, как появились на лошадях в долине перед грядой отец и Степченко. Преждевременное возвращение отца с человеком, что должен был сидеть в тюрьме и в котором он сомневался, вызвало у Хамата глубокие опасения, и он решил подождать, прежде чем обнаружить себя. Развязка не заставила долго ждать: внимательно ещё раз всмотревшись в долину, он увидел, что за ними, по перелескам, словно змея, ползущая настороженно за добычей, крадется колонна жандармов на лошадях.
– Отец, уходи, эта гнида предатель! – кринул, что есть сил с гряды Хамат. – По вашему следу идут жандармы!
    Развернув коня, Степченко помчался прочь. Только теперь Якуб понял, что не случайно оказался с этим подонком  в тюремном экипаже, а их побег был организован Хрущом.
–Я, как тот старый зверь, который потерял чутьё и привёл охотников к своему логову, – сказал он разочарованно сыну.
–Нам надо уходить, отец! – поторопил Хамат
–Но даже старый зверь не сдаётся без схватки, – как-то не в себе продолжил Якуб, и приказал сыну. – Уходи, а я задержу их!
–Но, отец, как я могу, ты ведь сам никого не оставлял в беде и нас так воспитал.
–Не оставлял, – ответил Якуб, – но я, как ты и твои друзья, не мечтал переустроить мир, хотя, может быть, где- то в глубине души и желал этого. Ты избрал свой путь и, как говорил мне в юности один знакомый кузнец, дай Аллах тебе состояться в этом! Не перечь мне – уходи! Ты нужен друзьям, что сегодня в неволе, спаси их.
    Хамат преклонил перед ним голову:
–Но, отец…
–Никогда не склоняй ни перед кем головы! – строго наказал ему Якуб. – И берегите с Иваном друг друга, вы, хоть и разных кровей, но братья – не забывайте об этом! А теперь бери  пегого и скачи отсюда!
    Хамат отъехал, озираясь в горьком отчаянии, а Якуб поднялся на высокий скальный выступ и приготовился к последней смертельной схватке. Первым выстрелом  ранил Хруща, потом на его мушку попался Пилипенко, но он не стал стрелять, так как ещё там, на допросе, узрел в нем что-то от человека. В этом бою он расходовал весь свой патронташ и газыри, не давая поднять головы жандармам, что залегли, а затем с неистовостью принялся бросать в них камни, когда они, стреляя, начали наступать.
    Последний рыцарь погиб, как и подобает, в бою, ухватившись напоследок за остывающий, как и его руки, ствол ружья, на которое, то ли хотел опереться перед смертью, чтобы встретить её стоя, с гордо поднятой головой, то ли отбиваться прикладом от окружавших врагов. Последний рыцарь погиб, сражаясь самоотверженно, как жил, как любил, как мечтал.
    А Хамат в это время уже был далеко и, когда перестали доноситься раскатистые в горах выстрелы, склонился на холку Борея, и вся жизнь в доме Якуба пронеслась перед глазами, и он поклялся всегда быть достойным его памяти.
     Ту зиму Хамат до конца провёл уже в другой пещере, не такой теплой, как первая, но также хорошо защищавшей его от дождей и снега. Иногда он выходил поохотиться и не всегда возвращался с пустыми руками, то зайца подстрелит, то куропатку. Всё, что тогда собрал ему в горы отец, он перевёз сюда. Так что, особой нужды до конца зимы он ни в чём не чувствовал. Вокруг, как казалось ему, было безлюдно, но один случай убедил его в том, что это совсем не так. Однажды в сырой зимний день конца февраля, он забрёл на охоте  далеко  от своей пещеры и, достаточно промокнув, решил развести костёр, чтобы обсохнуть и отогреться. Расположившись на лежаке из еловых веток, он в извечной благодарности путника к огню некоторое время наслаждался его теплом, а потом увидел сквозь заросли молодого можжевельника, как спускается к излучине речушки, что в низине, девушка. Он поднялся и стал наблюдать за ней. Девушка достала из кадки бельё и ловкими движениями закатанных по локти рук начала полоскать его в реке. Сделав это, она сложила бельё обратно, поднялась и, невольно повернув лицо в сторону Хамата, заметив вьющийся над зарослями дымок, испуганно поспешила туда, откуда пришла. Он поторопился за ней и через некоторое время увидел на поляне, окружённой чащей, двоих резвящихся мальчишек и небольшой каменный домик под камышовой крышей. Девушка почти вбежала в него и через минуту-другую вновь появилась с сухощавым небольшого роста мужчиной, который в тревоге  направился в его сторону. Хамат притаился за рослым в три обхвата каштаном, и, когда мужчина поравнялся с ним, прижал его к дереву.
– Не убивай меня Христа ради, мил-человек! – взмолился тот.– Что с меня взять, я всего лишь бедный грек, который недавно похоронил жену и остался надеждой троих детей.
– Чего вы тогда испугались?
– Я прогоревший в делах торговец, мне грозила  тюрьма, и пришлось два года назад скрыться в этих лесах, – поторопился с ответом он.
« Все от кого-то бегут, что за страна!» – подумал, в том числе и о себе, Хамат. – И когда же это закончится?
    Христофор Гамардикопуло оказался на редкость радушным и общительным человеком и уже через некоторое время они  сидели в его домике со скромной утварью, которую, вероятно, он изготовил своими руками, и пили чай, заваренный на лесных травах.
– И как вы тут выживаете с семьёй, Христофор. Не трудно? – спросил Хамат.
– Нет, – ответил тот. – Не можешь, нужда заставит. И потом, как говорят русские, лес-то он богаче царя – в изобилии здесь ягод, фруктов всяких, мёда,  которые заготавливаю на зиму, а на живность капканы ставлю. С солью, правда, первое время было трудновато, но потом тут недалеко я нашёл источник с подсоленной водой. В ней и готовим пищу.
    С того дня Хамат стал часто заходить к Христофору, и, беседуя с ним , замечал, что дочь грека Лидия, нет-нет, и бросит в его сторону настороженный, но полный тепла взгляд, а когда встретится с его глазами, быстро отворачивается и вновь принимается за дело. Она была молода, хороша собой и находилась в том состоянии восковой спелости, когда хочется, как и всему живому, любви. Ему она тоже нравилась. Он любовался её стройностью, карими глазами с грустной поволокой, миловидным лицом, когда она украдкой обращала его к нему. Нравилась её ненавязчивость, непринуждённость, те качества, которые в жеманных и не всегда искренних городских женщинах не встречал. Но и воспользоваться обстоятельствами, в коих жила Лидия, когда и влюбиться-то в другого некого, он не хотел.
     Как-то  направляясь к ним  в следующий раз, он увидел Лидию, сидящую на камне у речушки. Она покойно, задумчиво и мечтательно смотрела на воду и была  прекрасна в этом. О чём думала и мечтала девушка, Хамат не знал.   «Может, она хочет, как былинка, быть унесена рекой из этих горных теснин, в которых по непривычке негде разгуляться душе, на равнину, на простор, где не нужно  прятаться, и встретить свою судьбу и полюбить. –   предположил  он. – А может, она думает о нём и о себе, и как бы я хотел, чтобы всё было именно так!»
– Лидия! – тихо окликнул он её.
    Она повернулась к нему, покраснела, пойманная на чём-то сокровенном, поднялась.
– Отец дома? – спросил он.
– Где ж ему быть, – потупилась она и пошла вместе с ним домой.
     Христофор, вырезая своим малолетним сыновьям – Георгию и Димитрию свирели из веток орешника, взглянув на  Хамата и Лидию, в  золотом ореоле  восходящего солнца,  поразился  тому, какая они красивая пара, – этот статный и смуглый черкес и его дочь – белокурая гречанка, теперь уже открыто любующиеся друг другом. С того дня, когда Хамат впервые пришёл к ним, Христофор стал замечать перемены в Лидии, которые сильно тревожили его. Никогда особенно не уделявшая внимания  внешности в этой глухомани, дочь теперь часто смотрелась в зеркальце матери, к которому не прикасалась со дня её смерти. Всегда заботливая и ласковая к младшим братьям, она, будто перестала их замечать, о чём-то постоянно и отвлечённо думая. Она совсем перестала быть сноровистой и прилежной в работе по дому. Конечно же, умудрённый жизнью Христофор, хорошо понимал, кто является первопричиной перемен в Лидии, но до сих пор не решался завести разговор об этом с Хаматом. И вот, увидев сегодня их  вместе, понял, что время настало.
– Я знаю разве только имя твоё, Хамат, – после рукопожатия начал он, – но совсем не ведаю, кто ты и почему так долго живёшь в этой глуши. Однако по всему вижу, что неплохой ты человек, а потому попросил бы не обижать мою дочь.
– А разве я чем-то её обидел, Христофор?
    Грек выдержал небольшую паузу и ответил осторожно:
– Человека можно обидеть и невниманием. Не видишь, что ли, сохнет по тебе Лидия.
    Теперь смолк на время Хамат и потом ответил ему на прежде поставленный вопрос.
– Я из тех, Христофор, кого нынче называют бунтовщиками. И те люди, что ищут меня, считая бунт страшнее смертного греха, не успокоятся, пока не изловят. Я далек от мысли, что моё убежище, как, впрочем, и твоё, – эти горы, так малознакомы и неприступны для них, что можно затаиться здесь надолго. Поэтому я вскоре собираюсь уйти отсюда. Человек, за которым гоняются сильные мира сего, не вправе  кому бы  то ни было обещать счастья, так и я Лидии.
    Грек чуть испуганно и с опаской взглянул на него
– Вот- вот, и ты теперь смотришь на меня, как на матёрого преступника, – взгрустнул на мгновение Хамат.
    Это и развеяло сиюминутную настороженность грека.
– Даже если так, – убеждённо сказал он, – я готов на всё, хотя бы ради мимолётного счастья для дочери.
    Между ними на минуту установилась тишина, которую и нарушил  грек.
– Когда вы только что шли вместе, я подумал о том, какая вы красивая пара, и откуда-то из глубины души мелькнула светлая надежда, что вы так и пойдёте  дальше по жизни, рука об руку, и у вас наверняка будут  красивые дети. Но, видно, не статься этому.
     Хамат опешил, а Христофор, с немеркнущей  надеждой в глазах, заметил на это:
– Ты, наверное, решил, – куда тебе Христофор до внуков, когда своих детей трое по лавкам. Но я дюжий, сдюжил бы ещё, и не одного, –  нет, не для себя, для дочери, которую привёл в эту глухомань и лишил прав жить среди людей, как все, познать счастье любви и материнства.
– Успеет ещё, – попытался успокоить его Хамат, но грек, разочарованный итогом их разговора, безнадёжно махнул рукой:
– Когда теперь! Если даже мы выйдем отсюда скоро, в чём я очень сомневаюсь, боюсь, что с моей Лидией этого уже никогда не случится.
– Да пойми же ты, наконец, Христофор, – раздосадовано заключил Хамат, – я ведь тоже люблю твою дочь, а потому и не желаю ломать ей жизнь.
     Вернувшись в свой приют, Хамат был сильно удивлён, когда в скальном проёме предстала перед ним в белом льняном платье и кафтане, накинутом на плечи, Лидия.
– Не надо ничего говорить, – сказала она, –  я  всё слышала и знаю.
     Затем она расплела  косу, легко повела головой и рассыпала чудные пряди  на плечи.
– Стоит ли делать то, о чём можно пожалеть завтра? – спросил он, когда Лидия приблизилась к нему и склонилась на грудь.
– Стоит! – решительно обняла его она и их губы слились в сладком и долгом поцелуе.
      Потом он купался в белом шёлке её волос, пахнущем свежестью леса, в котором распускаются почки, ласкал её упругое и податливое девичье тело, а Лидия, прикрыв глаза в  блаженстве, с лёгким дыханием  отдавалась ему.
      Любовь оказалась сильнее обстоятельств, потому как их создают люди, а она  имеет божественное начало.
      Они подарили друг другу весенние дни небывалого для них прежде счастья, нежность и заботу, а потом Хамат собрался в дорогу.
– Я вернусь за тобой, – сказал он.
      Лидия смахнула набежавшую слезу и тихо ответила:
–  Я буду ждать, и ждать не одна… Мне уже не кажется, у нас точно будет маленький.
     Хамат загорелся, а потом сник ненадолго и сказал:
– Если вдруг родиться мальчик, а я погибну, назови его Муратом, как родного отца моего, и держи при себе до совершеннолетия, а потом отвези  в наш аул. Мужчина должен знать, где его корни и кровь. Если же родиться дочь, воспитай её такой, как ты, которую люблю, и держи при себе.
     Под покровом ночи он пробрался в Екатеринодар и, не медля, направился к дому, в котором квартировал Степченко.  Дверь ему открыла старуха- ключница и прошамкала беззубым ртом:
– Съехав вин давно, сдав фатеру и съехав.
« Прячешься,  сволочь! – заключил  Хамат. – Ну, ничего, далеко не убежишь, а если и убежишь, у нас длинные руки, из-под земли достанем.
     Потом он пошёл заполненными мраком переулками к особняку Багамуковых,  которым в отрочестве был отдан Якубом для обучения торговому делу и грамоте.
     Старший из двоих братьев,  купцов и промышленников  Багамуковых,  Касим,  был человеком жёсткого нрава, с пронзительным взглядом, что, казалось, прожигал собеседника от головы до пят. Почти всегда сжатый, словно для удара кулак, хваткий, ловкий, расчётливый и рачительный, он, благодаря этим качествам, значительно преуспел в жизни и к зрелости имел в Екатеринодаре два кирпично-черепичных завода, несколько постоялых дворов, гостиниц, магазинов и особняков, успешно вёл строительство домов, мостов и дорог по всей Кубани. О его непредсказуемых поступках, сметливом уме и находчивости среди черкесов, екатеринодарской знати и простонародья ходили завораживающие истории. Хамат хорошо знал многие из них и помнил. Так, однажды, городские купцы и промышленники собрались у головы управы, дабы получить от него подряды на строительство большого храма в Екатеринодаре. Пришёл на это собрание и Касим Багамуков. Суть да дело возроптали  екатеринодарские дельцы, замахали руками, нельзя, мол, никак нельзя давать подряд на строительство православного храма мусульманину, который, хотя и просит его незначительную часть, всего каких-то пять процентов,  будет это не богоугодно. Прислушался к их словам голова и отказал Касиму. Тот покинул собрание, а когда счастливчики, получившие подряды, бросились поутру на заводы кирпич закупать, его в них попросту не оказалось, потому что он накануне был скуплен Касимом на два года вперёд. Свой же кирпич,  понимали искатели,  Багамуков им вовсе не продаст. Вот и пришлось горе -строителям собираться у головы управы во второй раз. Пригласили туда само собой  и Багамукова и, как не упрашивали, он всё шёл и шёл в отказ, а потом,  наконец, поддался на уговоры, но с одним условием, что будет продавать кирпич, если они, подрядчики, уступят ему  за нанесённое  оскорбление не пять процентов, как он просил ранее, а все сорок. Поохали те, развели  руками, почесали затылки, а так как ничего другого не оставалось, уступили Касиму часть своих долей.
    А то была другая история. Как-то, выполнив большой государев заказ на строительстве железной дороги из Екатеринодара в Новороссийск, и получив расчёт в несколько мешков денег, по пути обратно, Касим заехал в свой аул, чтобы повидать родственников и друзей, узнать об их житье бытье. Когда же после этого он поехал в Екатеринодар, один  мешок возьми да и выпади из тарантаса на ухабах за аулом. Пастух, которого звали Аледжуком, увидев это издалека,  но, не признав возницу, подобрал мешок и  предположил, – нет во всей округе другого человека кроме Касима, который может иметь столько денег, и решил –  их нужно вернуть. Честь – по - чести отстояв в очереди, а ходоков, надо сказать, за помощью к Багамукову  всегда хаживало немало, Аледжук переступил порог приёмной комнаты и поставил мешок денег перед хозяином, что сидел у камина. Тот смерил равнодушным взглядом Аледжука и его ношу, достал из мешка одну рублёвую купюру и бросил ему.
– Разве так дёшево ты оцениваешь человеческую честность! – возмутился пастух.
     Багамуков  усмехнулся и сказал:
– Нет, Аледжук, этим рублём я оценил твою глупость. У меня много таких мешков, я даже не искал бы его, а вот у тебя  ничего нет. И как тут не вспомнить всемилостивого и справедливого Аллаха, который сделал тебе подарок, а ты не смог им воспользоваться.
     Аледжук понурил голову, а Касим  поднялся и похлопал его по плечу:
– Ладно, будет горевать, пастух, пошутил я, – и распорядился, призвав приказчика. – Проводи его, Шхан, в магазин и погрузи на телегу всё, на что он укажет. Этот человек того заслуживает.
– Многим я преподал уроки жизни, – как-то поделился он с Хаматом, – но никогда не считал себя самым смышленым  иль мудрым. Богатство человека не всегда признак присутствия в нём этих качеств.
     После таких слов Касим подбросил в камин несколько поленьев и начал новую историю о себе, которую Хамат прежде никогда не слышал.
– В тот год дела у меня шли из рук вон плохо, – сказал он, – срывались сделка за сделкой. В один из  дней, находясь в отвратительном настроении, я зашёл в собственную цирюльню, парикмахером  в которой много лет работал старый еврей Мойша – такой худенький, бледный и прозрачный малый, что мне иногда, казалось, выдохни при нём кто глубоко, так сдует его, словно сильным ветром. Мастером он, можно сказать, был  хорошим, даже замечательным, но, несмотря на это, меня всегда раздражал его тщедушность, вялость и кажущееся слабым присутствие духа. Так вот, сев в тот день в кресло, я положил перед собой у зеркала револьвер и строго сказал Мойше: « Побрей меня гладко, но, если сделаешь, хоть одну царапину, – застрелю!»
     Оторопел старый еврей, но собрался и исполнил всё в лучшем виде. После этого я провёл по подбородку и щекам ладонью – гладко, посмотрел внимательно в зеркало – ни кровоподтека, ни царапинки.
– На твоё счастье! – сказал я, поднимаясь.
– Это ещё как подумать, – ответил он, смахнув со лба капельки пота, выступившие от напряжения, в котором пребывал во время работы.
– Ты  о чём? – спросил Мойшу я.
    Он  переступил  с ноги ногу и смущённо ответил:
– Никогда больше не угрожайте, господин, человеку, который стоит перед вашим горлом с острой бритвой.
     Теперь испарина выступила на моём лбу, когда понял,  какую глупость выкинул.
– А что и в самом деле перерезал бы мне горло? – всё ещё не отойдя от шока, спросил я.
– Если бы сделал царапину, то да, – уверено ответил он. – Каждому своя жизнь более дорога. И потом, я ведь знаю, что ваше слово не расходится с делом, и легко мог бы предпочесть каторгу смерти от ваших рук. Человек, загнанный в угол, хуже любого зверя, и не  на такое способен.
– Так или иначе, стараясь не подавать виду, я рассмеялся и наградил Мойшу за преподанный урок червонцем, –  сказал Касим и подвёл черту под той историей. –  Жизнь человека, Хамат, подобна танцу на острие кинжала, сделал неверное движение, неверный шаг вправо, или влево, вперёд, иль назад, можешь распрощаться с ней. Что же касается меня после того урока, я больше никогда не был без причины груб со своими работниками, потому что стал  в каждом из них видеть человека, а не существо безропотное и подневольное.
    Три года назад, поехав в Петербург по делам, Касим Багамуков скоропостижно скончался там. Смерть же его, как и любого человека такого уровня и размаха, вызвала  разные слухи, одни говорили, что его отравили недруги в столице, другие, – ограбили и убили по дороге из неё, так как вёз с собой большие деньги.
     Младший Багамуков – Байслан, что остался на деле один после смерти брата, встретил Хамата в ту ночь не очень приветливо. Некоторое время он при свечах что-то писал, иногда щелкая косточками на счетах, а потом, наконец, уделил и ему внимание.
– Напрасно ты связался с бунтовщиками, Хамат, – сказал он. – Напрасно!
– Значит, другой дороги для себя не видел.
– Была другая дорога, – возразил Байслан. – Я стал чаще присматриваться к тебе после смерти брата, хотел сделать приказчиком, а там, гляди, и всё нажитое оставил бы в наследство. Ты же знаешь, что родни у меня нет. Одни мы были с  Касимом на всём белом свете. Заканчивается на мне славный род Багамуковых.
– Как ты хотел оставить мне наследство, если вскоре у тебя всего этого не будет  –  ни  магазинов, ни особняков, ни прочих других роскошеств.
     Байслан усмехнулся:
– И куда же им деться?
– Революция будет. Отберут у тебя все богатства и разделят между бедняками,  которые создавали их, уравняют людей.
– Люди  равны только в один день – в  судный, перед Аллахом, – не согласился Байслан. – И как вы хотите уравнять меня с Кондратом из екатеринодарской  Покровки, что хлещет водку днями напролёт и орёт непристойные песни. Или с Алкесом из вашего аула, что просидел всю жизнь на  скамейке у своей лачуги, приговаривая: « Хорошо поработаешь, доброго куска мяса поешь». А сам никогда палец о палец не ударил. Мы с братом эти богатства, Хамат с ранней  юности наживали потом и кровью, не раз были биты и ограблены по обе стороны Кубани, но не отступились, не отступлюсь и я никогда. И таких собственников по России миллионы.
    Теперь усмехнулся Хамат:    
– Но и нас не горстка, и мы решительны!
– Упрямец, – махнул на него Байслан. – Ну, и чего ты хочешь от меня?
– Ты человек со связями и крепкий на язык, а потому скажу без обиняков, – хочу освободить из тюрьмы своих товарищей.
– Эту кучку бунтовщиков, мечтающих оставить таких, как я,  без штанов, – разгорячился Байслан. – Нет, не помощник тебе я в этом!
– Не кипятись, Байслан, всё зачтётся тебе в будущем.
– Зачтётся? – недоверчиво переспросил тот. – Куда уж там! Огонь, когда он разгорится, не спрашивает, кого сжечь, а кого нет.
    Потом он несколько раз нервно прошёлся по комнате и ответил:
– Ладно, есть у меня такой человек, в жандармерии работает, Пилипенко фамилия. Сведу тебя с ним. И не думай, что испугался я и подался на твои обещания.  Всё делаю ради памяти Якуба, что не раз выручал нас с братом из  бед.
    Байслан устроил их встречу на следующий вечер, у тихой заводи озер Карасун.
– Сдаётся мне, хлопче, что ты тот черкес, коего мы хотели с Хрущем поймать этой зимой в горах?
– Тот самый, – без утайки ответил Хамат.
– Отважен был твой отец, гарно дрался перед гибелью, как лев, а вот тебя я не знаю.
– Можете доверять мне, – сказал Хамат. – Я хорошо заплачу вам, если поможете вызволить из тюрьмы товарищей.
    Пилипенко бросил взгляд на рябь на мутной воде Карасуна и тяжело вздохнул:
– В другое время я бы и говорить с тобой не стал, но сегодня испытываю острую нужду в деньгах. Жену и сына чахотка съедает, хочу за границу отправить  на лечение.
    После непродолжительного молчания Пилипенко продолжил:
– Сильно биты они Хрущом твои товарищи. Родня их узнала об этом, взбунтовалась, жалобы в канцелярии разные строчит. Через два  месяца суд будет и всё может обнаружиться. Вот и решил Хрущ отправить их в станицу Ключевую, в тамошний госпиталь и на воды, подальше от глаз, и, чтобы привели мало-мальски в божеский вид.
– Когда их повезут? – спросил Хамат.
– Во вторник следующей недели. Но ты не обольщайся, большим будет конвой, по дороге туда арестантов не отбить. А вот, когда конвой вернётся в Екатеринодар, оставив в госпитале пару- тройку охранников, можете действовать наверняка.
    Расставшись с Пилипенко, Хамат пошёл к  пахану екатеринодарских урок Харченко, по кличке Харчик.  Могучего телосложения, с взлохмаченными бородой и волосами, с кулачищами-кувалдами, он, выслушав Хамата и хлопнув по столу, язвительно рыкнул:
– Людей моих захотел, политический, – не дам! Слишком часто вы стали портить нам игру, переходить дорогу, хватать не свой хлеб. Не дам!
– Да брось, брось ты, Харчик, – попытался успокоить его Хамат. – Если ты о банках, то тут, как говорится, кто успел, тот и съел, а кто нет, тот голодным остался.  Да и на что вам деньги, на баб беспутных тратить и по трактирам прожигать, а нам они нужны для борьбы во благо народа.
– А разве мы, сидельцы и каторжане, не народ, по-вашему? Почто обижаете? – плаксиво обиделся и смягчился Харчик.
– И вы народ, и о вас мы думаем, –  ответил Хамат. – К тому же я хорошо заплачу вам.
    Скорее первое, чем второе подкупило Харченко, уже давно привыкшего к своему сословному званию «быдло». Его и уголовный мир считали за народ и он, будто бы  всегда мечтал об этом, а теперь, словно причисленный к лику святых, – просиял:
– Ладно, дам я тебе пяток своих отъявленных.
    Хамат с людьми Харченко ехал за конвоем от паромной переправы через Кубань до станицы Ключевой, что находилась у подножья гор. Определив арестантов в госпиталь, конвоиры разбили лагерь у реки возле него. В тягостном и томительном ожидании прошли для Хамата два дня. Жандармы всё это время мыли лошадей в реке, купались, стирались, грелись на солнце и, похоже, не собирались уходить. « Неужели Пилипенко обманул нас, а ещё хуже того – предал? – мучился в сомнениях Хамат. – Да нет, вроде, не должен. А почему не должен? Я же совсем не знаю его, может быть, он провокатор».
    К нему, задумчиво стоящему в лесу на противоположном лагерю  берегу, подошёл один из пяти людей Харченко – Тихон Комарин, совсем не похожий на свою фамилию, крепкий, как кряж, с бритой круглой головой, шрамом от брови через веко на левом глазу, спросил:
– Слышишь, старший, нам, что, здесь век вековать?
– Будем стоять столько, сколько понадобится!
– Так припасы кончаются, о них бы подумал тогда, ропщет народец-то, – не мигая стянутым шрамом веком, сказал он.
– Подумаем, – ответил Хамат.
     Под вечер, когда он вернулся из станицы с продуктами, конвой ещё стоял за рекой, а утром собрался.
– Слава те, господи, уходят! – перекрестился Тихон.
– Служивые устроили себе привал, отдохнули денёк- другой, – вторил ему Фрол Кущ, долговязый и с оспинками по всему лицу.
    Подождав, пока конвой уйдёт подальше, Хамат распорядился, чтобы Кущ притворился раненым, а они с Тихоном стали ему под руки, принесли на порог госпиталя, принялись громко стучать в дверь. Одна из сестёр милосердия открыла им, и они вшестером ворвались. Растерявшуюся от неожиданности охрану, они разоружили без особых усилий и крови. И это не стало главной преградой для освобождения товарищей. Основная трудность была в  другом. Переступив порог палаты, в которой содержались его сподвижники, Хамат не узнал их, настолько они были изувечены и измождены. Содержание  и лечение  их вне госпиталя вначале показалось ему невозможным, но потом он нашёл выход. На шум у арестантской палаты поспешили два доктора – один пожилой, с белой бородкой  и в пенсне, а другой моложе, худосочный, с залысинами и острым подбородком. Второго он и ткнул наганом под рёбра и приказал: « Веди в аптеку!». Они поднялись на второй этаж, где ещё гуще пахло карболкой, вошли в небольшое помещение с полками, плотно уставленными лекарствами. « Бери всё, что нужно для лечения моих товарищей! – во второй раз приказал доктору Хамат. Тот стал сбрасывать в полотняную сумку, попавшуюся под руку, лекарства, приговаривая при этом: « Вы задумали безумие. Этим людям нужен покой, полноценноё питание,  квалифицированная медицинская помощь, в конце - концов!» « Покой и полноценное питание мы организуем, – ответил  Хамат, – а вот лечить их будешь ты, потому что пойдешь с нами».   «Безумие, безумие, » – как и прежде, бормотал доктор, продолжая складывать лекарства в сумку.
    В горах за станицей, на дороге, что уходила за гребневидный скальный выступ, Хамат рассчитался с людьми Харченко, и они направились к своим коням, а Тихон задержался:
– А что, Хамат, может, возьмёшь меня с собой? Вдвоём - то справиться будет легче.
– Помощник мне на самом деле нужен. Да одного боюсь, как-то по-разному смотрим мы на мир.
– А ты глаза мне свои на время отдай, – пошутил Тихон, – я и научусь смотреть на мир, как ты.
–Так и научишься?
– И научусь! Я ведь не всегда в урках и бандюках ходил, три класса церковно – приходской школы окончил, самым смышленым среди сверстников слыл.         Да и потом, приглянулся ты мне, и то, как вы, политические, друг за дружку держитесь. По - иному всё у нас – и, указав на своих друзей, Тихон закончил, – хоть всей ватагой сегодня в тюрьму брось, Харчик и пальцем не пошевелил бы. А ты вон, как товарищам на помощь бросился, и  умно это дело  провернул. Сгодился бы и мне такой атаман.
– Такая дружба, Тихон, благородными целями крепится и не стоит на алчности и корысти, как у вас.
– Так берёшь? – снова, не мигая левым глазом, отчего Хамату показалось, что он смотрит ему прямо в душу, спросил Тихон.
– Поехали!
    После этого Тихон махнул друзьям, чтобы они отправлялись, а сам сел за бразды госпитальной телеги, в которой находились товарищи Хамата и доктор.
    То, что в Екатеринодар телеграфировали о нападении на госпиталь, Хамат не сомневался, как, впрочем, и в том, что за ними незамедлительно была отправлена погоня, а потому не останавливался несколько часов.  «Поспешай, поспешай! – покрикивая, похлестывал лошадей Тихон, пока не стемнело, и они не устроились на ночлег  поодаль от этой горной лесной дороги.
– Дай лошадям остыть и напои их водой, стреножь и отпусти на выпас, – сказал Хамат Тихону, – а сам отправляйся на дорогу в дозор, я же, как только переговорю с товарищами, сменю тебя.
    Поликарп Зима, перевязанный доктором свежими бинтами, с ощущением долгожданной свободы в голосе сказал:
– Родня где - то моя в этих краях живёт, двоюродный брат отца Харитон, да вот память, словно отшибли, не могу вспомнить, как к нему проехать. Харитон – он добрый дядька, чем сможет,  помог бы.
– Задерживаться  здесь нам надолго нельзя, – ответил на это Хамат. – Жандармы уже наверняка нам в затылок дышат. Дальше, к снегам надо уходить.
    Начальник жандармерии Леонид Хрущ был вне себя от ярости и злости, когда узнал о побеге большевиков, но потом успокоился и решил: « Всё, что не случается, –  к лучшему, догоню их, и не буду никого брать живым». Либерализма, что, по-европейски созрел в недрах российской власти и дал свои всходы, он терпеть не мог, как и прежде, считая, что инакомыслящих  и непослушание  нужно, не сюсюкаясь с ними, выжигать калёным железом.
     На лагонакском нагорьи вершины независимо от времени года всегда в слепящем белизной снегу, а чуть ниже альпийские луга с сочными и густыми травами – выгонные пастбища черкесов и казаков. Вот и на этот раз, Хамат, который старался вести своих людей потайными дорогами, вновь, как и на хутора, что неожиданно появлялись из- за гор или леса, чуть было не наткнулся на пастбищный стан черкесов.               
– Похоже, нам и здесь не скрыться от людских глаз, – болезненно и разочарованно, впервые за всю дорогу высказался Зиновий Губерман.
– Ничего страшного в этом нет, Зеня, – ответил ему Хамат. – И как говорил хозяин, у которого я квартировал, Спиридон, – в любой напасти можно найти свои сласти. Стан рядом – это хорошо, будет с него  молоко и мясо, что  вам так остро необходимо, –  я договорюсь.
     Потом они заехали глубоко в лес и остановились на одной из его лужаек. Здесь Хамат и Тихон построили три шалаша – два просторней, в одном из которых  разместились Поликарп, Зиновий и доктор, что назвался Алексеем Поспеловым, в другом  –  он и Тихон, в третьем – Лукерья Аникишина, которая находилась в глубокой прострации и совсем не говорила.
     Устроив товарищей, утром Хамат отправился знакомиться с соседями на стан. Их было двое: высокий и согбенный старик с гладко выбритой головою, открытым лицом и длинными натруженными руками; мужчина средних лет, сухопарый, чуть пониже, в холщовой широкополой шляпе, улыбчивый и проворный. Они свежевали тушу барана.
– Благополучия вам и всем делам вашим! – приветствовал их Хамат.
– И тебе того же, путник, –  ответил ему старик. – Будь гостем в нашем скромном приюте!
    Это была обычная чабанская семья – отец Кайтмес и сын Тео.
– Хороший гость всегда к столу, – сказал Кайтмес после того как  подвесили тушу барана на сушку, – а плохого Аллах не жалует и присылает тогда, когда казанки опустошенны и помыты.
    Вместе с  ними под тенистым навесом, укрытым еловыми ветками, Хамат отведал жаркое из баранины, сдобренное луком, перцем, чесночной солью, и, поджаренное на топлёном масле,  запил молоком, а потом они разговорились.
– Обличьем  ты, вроде, Хамат, не чабан и не охотник, – спросил Кайтмес, –  что же тогда тебя привело  в эти края?
– Учёный я из Екатеринодара, – слукавил он. – Ищу золото в  горах.
– Не знаю, есть ли тут  золото, которое ты ищешь, но вот других богатств – сполна, – горделиво произнёс старик. – Они в сиянии этих вершин в жаркий день, в прохладе с них, в травах, наполненных соками и солью земли, в лесах, что плодоносят, как в последний раз, реках неземной красоты и чистоты.
– Есть такие богатства, надеюсь, будет и золото, – заключил Хамат.
    Отправляясь обратно, он попросил у чабанов немного молока и мяса. Они налили его и набили им кожаные мешочки. Хамат протянул Кайтмесу деньги, а тот встрепенулся:
– Что ты, что ты, как я могу взять с гостя деньги! Никогда!
– Берите, – попросил Хамат и дополнил. – Мой наставник, известный на всю Кубань купец и промышленник Касим Багамуков, как - то в юности сказал мне: « Пренебрежительное отношение к деньгам большинства черкесов, предпочтение зарабатывать их разбоем, а не в поте лица, равнодушие к тому, что творится вокруг  в мире, сыграли с нашим народом злую шутку, уготовив ему незавидную судьбу изгнанника». Сегодня я был твоим гостем, Кайтмес, а завтра, мне ведь и завтра будут нужны молоко и мясо, как тогда? Возьмите деньги, и не дайте мне считать себя вашим должником. Поверьте, мне будет это очень неприятно!
– Учёный!.. – озадаченно и удивлённо, потирая одной рукой бритую голову, а в другой, разминая несколько хрустящих купюр, проводил уходящего гостя Кайтмес.
    Изнуренный горными дорогами за эти дни Хрущ с дюжиной конных жандармов, озлобленный от напавшего осознания бессмысленности искать иголку в стогу сена, решил остановиться на привал в одном из хуторов. Хозяин его Карп Негода, грузный, неуклюжий, и кривоногий, как канцелярский стул, предоставил ему свою горницу, а жандармов разместил на просторном сеновале. И вот теперь хозяин и его гость сидели в широкой светлице. Хрущ обтачивал ногти пилочкой, которую жена привезла ему из самого Парижа, иногда вытягивая пальцы и любуясь сделанным, а Карп был у окна, и, сложив свои кулачища на коленях, смотрел, как жандармы задают лошадям сено и устраиваются на постой.
– И давно ли ты живёшь в этой глуши, Карп Матвеевич? – спросил его, не отвлекаясь от ногтей, Хрущ.
–– Чай, годков пятьдесят, ваше высокоблагородие, с тех самых пор, когда за заслуги в делах военных государь моему отцу эту землю пожаловали.
–Значит, хорошо знаешь этот край? – заинтересовался Хрущ.
– Как не знать, ваше высокоблагородие, и не только этот край. Не раз ходил в Абхазию и Карачай по делам.
– Ходил –  это хорошо! – оживился жандарм. – Значит, подсказать можешь, где беглым лучше спрятаться
– Подумать надо.
– А ты подумай, подумай, – погладил его по плечу Хрущ, – а утром скажешь мне.
     После завтрака, сидя с Хрущём на лавке у завалинки, Негода рассудил:
– Жандармы, ваше высокоблагородие, сказывали, что люди те на телеге с немощными бегут. Вот и разумею, что дальше реки Белой бежать они не смогут
– Это почему?
– Нет дальше дорог, по которым можно было бы на телеге проехать. А те, что были, от черкесов, бежавших в Турцию, оставшись, давно нехожены, деревьями поросли. Там их и ищите.
– Поможешь?
– А что же не помочь-то, помогу. Деньги  ваши – дело наше, – подмигнул Карп.
    Когда Хамат вернулся и протянул Тихону, сидевшему у шалаша вместе с Поспеловым, два кожаных мешочка, доктор сказал:
– Мясо и молоко – это очень хорошо, медку бы ещё к ним. Совсем слабы ваши товарищи, а мёд в этих местах должно быть целебный и подкрепляющий.
– Не мудрено это дело, – ответил Тихон. – Дед был мой бортником. Немало я походил с ним в детстве по тайге, медок тот от диких пчёл добывая.
    Взяв спички и кусочки тряпья, чтобы выкуривать пчел из дупл, один освободившийся мешочек для сбора мёда, Тихон ушёл в лес.
– И Лукерья ваша совсем плоха, – продолжил после этого доктор. – Всю ночь жар у неё был, налицо признак тифа.
– И что вы предлагаете? – спросил Хамат.
– В город бы её свезти. Есть у меня знакомый в Майкопе, Иосиф Копелевский, вместе в университете учились. Большой подвижник он, больницу собственную открыл для бедных. Специалист по тифу, какого не найти по всей Кубани.
– Легко сказать свезти, а если выдаст её твой подвижник?
– Не выдаст, – тихо, но уверенно ответил Поспелов, –  хотя не из ваших он большевиков, – эсер и благородный человек.
    Солнце прошло зенит и уже едва просачивалось меж густых и переплетавшихся крон деревьев, когда Тихон вернулся.
– Упёртые попались пчёлы, – показал опухшие руки он. – Думал, всех выкурил из дупла, ан - нет, многие удержались, прилепившись к мёду, как к смоле. Но и это не беда…
    Потом он отвёл Хамата в сторону и продолжил:
– Дупло найти с пчёлами оказалось делом не из лёгких, вот я и прошёл вёрст семь отсюда по лесам, пока не нашёл его. Обратно отправился по другой, нижней дороге, надеясь ещё поживиться медком. Где-то в самом начале пути, гляжу и вижу, жандармы на поляне стали лагерем, как тогда конвой у Ключевской. Затаился я и стал смотреть за ними. С проводником и следопытом они. Коренастый он такой в крестьянской одёжке. И, кажись, хорошо знает эти места, потому как что-то очень долго объяснял их главному, поводя по округе рукой.
– То, что Хрущ сам соберётся в погоню, я не сомневался. Но вот что воспользуется услугами проводника и следопыта и предположить не мог, – задумался Хамат. – И с этим надо что-то делать.
– Может, мне вернуться и подстрелить его, – простодушно предложил Тихон.
– Подстрелить не выход. Этим мы только обнаружим себя, – продолжил размышлять Хамат и придумал. – А вот выкрасть его, было бы полезным делом. И пусть потом Хрущ мучается, не зная, куда делся его поводырь, и рыщет по лесам без него, как слепой котенок.
     Они сели на коней, приехали к лагерю жандармов, притаились в зарослях можжевельника.
– Вот тот, что сбрую на лошади поправляет, – пояснил Тихон, указав на человека, что стоял ближе жандармов к кустам. – И, кажись, сниматься отсюда они собираются.
     Прошла пара минут. Приведя в порядок сбрую, Негода направился к зарослям, что были левее тех, в которых притаились Хамат и Тихон.
– По нужде пошёл, – прошептал Тихон и, крадучись, они поспешили к тому месту, к которому направился Карп.
    Дюж, однако, оказался проводник. Он сбросил с себя напавшего Хамата и ухватился на земле руками-крючьями за его шею. Тихон несколько раз ударил кулаками  его в широкий затылок, попытался разнять руки, но тот не поддался. И тогда, не медля, он снял со своих брюк тонкий кожаный ремень, накинул на его шею и резко, что есть сил, затянул. Карп закатил с хрипом глаза и разжал руки.
– Тем же концом и по тому же месту, – прошептал Тихон, завершив дело, и уложил труп ничком.
     Потом они подняли тело на коня.
– Я сброшу его по дороге  в ущелье, – сказал Хамат и попросил. – А ты, Тихон, проследи за жандармами. Нельзя их оставлять ни на минуту, хотя теперь они, что слепцы.
     Долго пришлось ждать Хрущу Карпа Негоду, а потом в неистовой злобе он проскрежетал:
– Сбежал мерзавец, сбежал бесовское отродье!
– Куда ж ему сбегать-то, – усомнился Пилипенко, – мы же хорошо знаем, где его хутор, и, где искать.  Не похоже это на побег. Может, медведь в чащу утащил. Их, косолапых, тут, наверное, пруд пруди.
     Некоторое время Хрущ в нервном напряжении молчал, а потом прошипел:
– Если это так, то я догадываюсь, кто этот медведь. Но пусть не надеется, что отступлюсь и поверну оглобли обратно, пока не казню их шайку.
    Они тронулись и долго блуждали, уходя всё дальше и дальше от того места, где спрятались Хамат и его товарищи, пока их кони, не привыкшие ходить по горам, вконец не выбились из сил. Горы любят только бывалых, а потому угнетающе действовали и на жандармов, доводя их до потери духа и отчаяния.
– Свернуть бы нам это предприятие, ваше высокоблагородие, пока коней не загубили и сами не заблудились, – предложил на привале Пилипенко.
     Хрущ тяжело вздохнул и покачал головой, показывая этим, что имеет твёрдое намерение не сдаваться.
– Думается мне, – сказал потом он, – что мы допустили ошибку и давно проехали мимо них. Нет дальше Белой-реки, как говорил Негода, дорог, по которым можно было бы на телеге проехать. Вверх теперь пойдём и назад, там будем искать, там они подсказывает мне рассудок.
     Вернувшись к шалашам, Хамат не стал сидеть и ждать вестей от Тихона, взял у соседей-чабанов топор, спустился к реке, срубил несколько деревьев на берегу и сделал плот. На нём он задумал сплавить Лукерью в ближайший день, а оттуда, куда вынесет река, добраться до Майкопа.  Хамат хорошо знал, насколько свиреп  характер горных рек, и, что опасна и трудна будет дорога, но ничего  другого  придумать не мог.
    Он вспомнил горький опыт отрочества, когда неудачно закончил свою утеху с плотом, чуть не утонул и был спасён Якубом,  но то была утеха, да и в условиях получше, и рисковал он только собой, а тут Лукерья, чья жизнь и так была на волосок от смерти. « А как же товарищи без меня будут тут? –  задал себе вопрос он, а потом успокоился. – За день, надеюсь, управлюсь с Лукерьей, и в него ничего страшного не произойдет». Не думал и не гадал Хамат, что обстоятельства для них в этот день сложатся гораздо хуже, и на кон в одно мгновение встанут не только их жизни с соратницей, но и всех остальных.
    Он уже сделал плот и возвращался обратно, когда увидел скачущего в гору Тихона, который, подъехав, сообщил встревожено:
– Беда, Хамат, большая беда!
– Успокойся и рассказывай по порядку, – распорядился он.
– Я шёл за ними весь вчерашний день, а сегодня утром они повернули обратно. Подумал, уходят совсем.  Ан-нет, в полверсты отсюда, жандармы оставили своих лошадей, пошли цепью вверх, а потом в нашу сторону.
– Надо перевезти товарищей на плот, что я построил, и сплавляться всем вместе, – поспешил к шалашам Хамат.
    Они перебрались на плот, а Тихон пошёл рубить лиану, которой он был привязан к дереву на берегу, когда из леса то тут, то там, стали показываться жандармы.
– Руби же быстрей, Тихон, и беги! – крикнул ему Хамат.
    Тот ударил топором по привязи, а Хамат столкнул плот с мелководья. Жандармы стали стрелять, а Тихон бросился к товарищам, но был настигнут пулей, вздрогнул, медленно опустился на воду и, махнув напоследок рукой, крикнул: « Уходите, Христа ради!» Плот понесло, и Хамат уже не мог прийти ему на помощь, а рядом шквально сыпались пули, с визгом и бульканьем поднимая на реке столбцы воды, вгрызаясь с жужжанием и выбивая щепки из балок древесины. И так было до тех пор, пока поток не снёс их за излучину и не скрыл за прибрежными скалами.
    Всё было, как и предполагал Хамат, не  слава богу и на реке. В верховье, где русло  полноводно в такую пору, опасность  валунов по течению не подстерегала, так как они находились глубоко на дне, но вот стремительность, с которой нёсся плот по бурлящему и петляющему потоку, делала его почти неуправляемым и нередко сталкивала с каменными выступами берега. Однако Хамат стойко держался, всё ловчее и ловчее, управляя багром. Ближе к низовью русло расширилось и обмельчало, и подводные глыбы, на которые они  с грохотом наталкивались, стали представлять теперь серьёзную угрозу. Где-то около часа такого пути и болтанки, брёвна плота, связанные уже достаточно потрёпанными лианами, стали всё чаще скрежетать и расходиться, поэтому, выбрав изгиб реки, где течение было спокойней, Хамат спустился в воду и оттолкал с Поспеловым, которому отдал багор, плот к берегу.
– На тебя теперь надежда, Алексей, – обратился на суше Хамат к нему. – Оставляю на полный присмотр своих товарищей, а сам, чуть подправлю плот, и отвезу Лукерью в Майкоп, к твоему подвижнику. О жандармах же не беспокойся, сюда не явятся, а если да, то не скоро.
– А я и не беспокоюсь, – ответил он, – потому что с точки зрения закона не подсуден, так как являюсь вашим пленником.
– Ну, и что же ты не сбежал, пленник, ведь не раз была такая возможность?
– Во-первых, я давал клятву Гиппократа, что, не щадя живота своего, буду помогать больным и страждущим, – снова ответил он, – во-вторых, немного авантюрист по натуре и люблю приключения. Вот и сочетаю здесь с вами полезность с приятным времяпрепровождением.
    В низовье река была спокойней, но на двух порожных спусках плот чуть  не перевернуло и Хамату стоило немало сил и выдержки не допустить этого и привести его на гладь. Поближе к Майкопу замелькали по берегам редкие хутора и станицы. В одном из таких поселений Хамат нанял возницу и доставил Лукерью к доктору Копелевскому.
     Крупный и мужиковатый, с окладистой бородой, в длинном, как ряса, халате Копелевский  более походил на сельского попа, нежели  доктора. Он внимательно осмотрел Лукерью и спросил:
– И сколько, батенька, она находится в таком состоянии?
– В таком давно, – ответил Хамат, – но вот тиф у неё не больше трёх дней.
– Что же вы её  сразу не привезли?
– Обстоятельства не позволяли, да и дорога была не близкая
– Жар у неё вроде спадает, но это ещё не говорит, что болезнь отступила, – рассудил  Копелевский.
– Сделайте всё возможное, доктор, поставьте её на ноги, я не поскуплюсь!
     Доктор тягостно вздохнул:
– Я не бог, сударь. И не могу вам ничего твёрдо обещать, но постараюсь.
     Доктор распорядился, чтобы её определили в больницу и поинтересовался:
– Вижу не из местных вы. Почему  выбрали именно нашу больницу?
     Хамат, уверенный в том, что  Копелевский не знает о том, где сейчас находится Поспелов, не стал ничего придумывать и сказал:
– Мне вас, доктор, порекомендовал один очень хороший человек.
– Смею вас спросить, кто?
– Алексей Поспелов.
    Доктор замолчал на время и произнёс тихо:
– Да, наслышан. Из « Кубанских ведомостей» три дня назад узнал, в какую передрягу он попал. Надеюсь, ему ничего не грозит?
     Хамата бросило на мгновение в жар, но так как другого выхода не было,   пошёл  напролом и сказал:
– Поспелову ничего не грозит, если, конечно, не произойдёт  худого с вашей новой больной. И потом, Алексей мне рекомендовал вас, как порядочного и благородного человека.
– Где уж нам прослыть такими! – воскликнул  Копелевский. – Но уверяю вас, то, чего  опасаетесь вы,  уж точно ей не грозит, а вот по  болезни, как я уже говорил, – не бог. И ступайте с миром!
     Хрущ же, когда плот с беглецами скрылся за скалами, выругавшись в сердцах, приказал Пилипенко осмотреть человека, подстреленного  жандармами. Тот спустился к реке, перевернул Тихона. Лицо его было мёртвенно-бледно, глаза закрыты, но он дышал.
– Живой, ваше высокоблагородие, – доложил он, – перевязать бы его, да с собой.
– Ещё чего! Пусть подыхает, как собака. Одним бунтовщиком меньше!
– Не по-христиански это как-то, – пытался было возразить Пилипенко, но          Хрущ прервал его:
– Не верят в господа бунтовщики. Пусть подыхает!
     После этого он бросил взгляд под могучие кроны деревьев, под которые убегала река, и определился:
– Продолжаем преследование!
– Без проводника трудным мне представляется это делом, –  усомнился в успехе погони Пилипенко.
– Лучший проводник в горах – река, всё равно куда-нибудь да выведет, – ответил он. – Разделимся по её берегам и пойдём вниз. Подсказывает мне чутьё, что не так далеко они смогли по такой реке уйти, если, конечно, не утонули.
     Хрущ со своей группой жандармов переправился на правый берег, а Пилипенко остался на левом и они, разомкнувшись на лошадях в широкие цепи, прочёсывая прибрежные леса, стали спускаться в низину. Однако Хрущ просчитался и на этот раз. Опасаясь дальнейшей погони, и именно по берегам, Хамат преднамеренно, перед поездкой в Майкоп, увёл людей в самую глушь, подальше от левобережья. В результате группа Пилипенко, как и все прежде,  прошла мимо них.
     Возвращаясь обратно и придерживаясь  поодаль от берега, Хамат, хоть и шёл осторожно, озираясь по сторонам,  всё же встретился на небольшой прогалине с Пилипенко на лошади. Тот вскинул  винтовку.
     Хамат смело посмотрел ему в глаза и сказал:
– Стреляй же, стреляй, Пилипенко, что медлишь?
– С чего это?
– Я же тебе не за это деньги платил, да и концы в воду можешь легко спрятать.
     Пилипенко опустил винтовку:
– Иди себе с богом, хлопче.
     Перед уходом Хамат спросил его:
– Сдаётся мне, Пилипенко, что  ты не только ради денег пошёл на сделку со мной?
– Деньги, ты знаешь,  тоже мне были  нужны, – отвернулся жандарм. – Скажу и о том, что большую неприязнь к Хрущу имею из-за свирепства его и бесчеловечности.
– Хрущ Хрущом, а как же присяга на верность царю и Отечеству?
– Царь-то он далеко, – протянул тот, – а бог с человеком всегда рядом. И Отечество я разумею не как Хрущ, а по-своему. Он вот недавно одного из студентов на смерть забил. До сих пор стоит перед глазами – жиденький такой и пучеглазый, весь в кровище. А у него, наверное, мать и отец есть, братья и сёстры. И они ведь тоже Отечество, не только Хрущ и царь.
    Хамат, понимая и поддерживая Пилипенко в его суждениях, кивнул.
– А ты поспеши, паря, – продолжил тот. – И уводи быстрей своих людей, а то не ровен час Хрущ на помощь местных казачков призовёт, что все тропки тут исходили по сотне раз, вмиг  разыщут.
     Сказав так и склонившись с коня, Пилипенко добавил:
– И человек твой, что был подстрелен  у берега, живой остался, сам осматривал и забрать хотел, да вот Хрущ запретил.
     Последние месяцы жизнь Хамата была, словно бег в хитро запутанном  лабиринте. И вот теперь он снова был вынужден идти туда, откуда бежал от преследователей. В прежних обстоятельствах, в которых Тихон был ранен, Хамат не смог прийти ему на помощь. Теперь же судьба удивительным образом дала ещё один шанс сделать это, и он решил  незамедлительно  им воспользоваться. Вернувшись, он посоветовался с товарищами и Поспеловым, поделившись с ними всем, что рассказал Пилипенко.
– Раненый без необходимой  помощи вряд ли столько протянул, – сказал на это Поспелов. – Не напрасно ли и опасно время потеряем, пока вы сходите за ним и вернётесь обратно.
– А что, если на самом деле ещё живой Тихон, – чуть разгорячился Хамат, – как мы можем оставить умирать его!  Жандармы ночью  искать нас  не станут, а я обернусь за это время. Если живой Тихон, заберу, и телегу госпитальную с конями, что мы оставили, прихвачу, по берегу на ней на равнину выбраться будет трудно, но возможно.
– Делай, как считаешь нужным, Хамат, – приподнялся с лежака из веток  на локоть Поликарп. – Нельзя оставлять товарища в беде, не по-нашему это.
     Зиновий Губерман поддержал Поликарпа.
     Уходя, Хамат взглянул на сумеречный небосклон, и ему показалось, что на нём отобразилось лицо Якуба с одобряющим выражением его поступков, а потом ветерок закрыл его сероватыми облаками.  «Перед гибелью ты сказал, что я нужен своим друзьям и, как видишь, выполнил твой последний наказ, – спас их, хоть и немного, став достойным  тебя, – обратился он к мимолётному видению, будто отец мог услышать его и гордиться им. 
     Тихона  на прежнем месте не оказалось. Противоречивые чувства охватили Хамата. Он был немного огорчён тем, что не нашёл его, а с другой стороны – чуть обрадован, решив, – нет Тихона, значит, кем-то подобран. Но кто бы мог быть этим кем-то, если людей в округе раз-два и обчёлся, – Кайтмес да Тео, а зверья не счесть?..
     Собаки, когда он приблизился к стану, быстро учуяли его, залаяли и бросились навстречу. На шум из шалаша вышли  Кайтмес и Тео.
– Я привык верить людям на слово, – немного обиженно произнёс Кайтмес, –  и даже возгордился тобой. Учёный! Черкес! А ты, подозреваю, что  всего лишь  просто абраг.
– Не абраг я, а большевик, революционер, – ответил Хамат. – Ты не обижайся, Кайтмес, я видел вас впервые, и мне было что скрывать.
– Ну, и чем ты занимаешься, разреши спросить, если золото не ищешь?
– Я ищу и борюсь за другие ценности, – задумчиво ответил Хамат. – Но они не менее блестящи и дороги для людей, чем золото, – это братство, равенство и справедливость.
– Нелёгкоё, наверное, дело быть большевиком, если за вами по горам дюжина солдат гоняется. Видел я, как вы уходили от них, когда на пальбу поспешил. Там и друга вашего подобрал, что едва дышал.
     Гора рухнула с плеч Хамата при этих словах, и он поторопился:
– Где же Тихон теперь?
– В шалаше лежит, часа три назад пришёл в себя, и спит, наверное, если собаки не разбудили.
    Вместе с Тео они нашли лошадей на той поляне, на которой, стреножив, ещё недавно оставили на выпас, запрягли в телегу, перенесли в неё Тихона.
– Возьми топор, – протянул  ему, словно в знак примирения, Кайтмес, – в дороге, думаю, очень пригодится.
     К месту Хамат, как и обещал, вернулся спозаранку, подобрал товарищей и погнал телегу на запад, туда, откуда пришёл на луга.
 
     Только теперь, проведя две бессонные ночи, он почувствовал, как дремуче навалилась на него усталость. Дорога двоилась, а то и троилась. Заметив это, Поспелов попросил у него поводья, а Хамат, как человек, завершивший накануне большое и нужное дело, крепко и сладко уснул и проспал несколько часов.
     Хрущ же, который со своей группой жандармов экспедировал правый берег реки, найдя в предместьях Майкопа брошенный плот, предположив, что беглецы ушли из гор на равнину, ещё долго рыскал по хуторам, аулам и станицам, но, сбившись с ног, отдал приказ о возвращении в Екатеринодар. В эти дни впервые жандармский начальник пожалел, что некогда поспешил с арестом членов рабочего кружка, поспешил и, как говориться, людей насмешил. Не удалась его ястребиная охота.
     А  Хамат  привёз своих друзей в ту пещеру с горячим источником, в которой прятал его Якуб, и погиб мужественно, прикрывая  отход сына. На радость всем, источник оказался живительным и целебным. Раны товарищей, промытые Поспеловым  этой водой, затягивались и заживали теперь быстрее. « Удивляться тут нечему, – как-то объяснил доктор Хамату. – Вода в источнике содержит много йода, что редкость в наших краях, и богата минералами, вот и благотворна». Так или иначе, через пару недель  Поликарп и Зиновий заметно пошли на поправку, а Тихон был тяжелее, хотя и ему со временем крепкий дух и хорошее здоровье помогли справиться с ранением.               
     Только теперь Хамат был спокоен за них, и в одно из июльских утр, когда опекаемая им тройка грелась у пещеры, просушивая затянувшиеся раны на солнце, он, наконец, решился проведать семью Христофора.
     Хамат был спокоен и потому в дороге теперь мог умиротворенно созерцать красоты гор, дышать, придающим богатырские силы, их воздухом.    К чувствам, теснившим грудь, прибавилось сладостно-томительное предощущение встречи с Лидией, по которой он очень скучал  эти дни.
     Но ликование сердца Хамата было недолгим, и едва он дошёл до дома Христофора, его постигло глубокое разочарование. Картина, открывшаяся взору, была беспокоящая и неприглядная, навевала тоску и уныние. На поляне  пустынно, у порога валялись поделки из дерева –  свирели, лошадки, стульчики, а в самом жилище оставлена вся утварь. Прислонившись к косяку с обливающимся кровью сердцем, он подумал, насколько прав был мудрец, сказавший когда-то: « Что есть дом без человека, – это всего лишь пещера!..»
    Он не знал, что заставило покинуть Христофора с семьёй обжитое место, но всё говорило о том, что сделал он это не по доброй воле. «  Где же они теперь, и та, которая носит под сердцем моего ребёнка? – в глубокой печали подумал он и стал бичевать себя. –  Как же мы, мужчины, не замечая того, играя в свои игры, бываем беспощадно жестоки к родным людям, оставляя их на произвол, именно на произвол, судьбы!»
    Прошёл последний месяц лета, и Хамат заметил, как совсем окрепший Поликарп стал часто подниматься на гряду, с которой он сам некогда любовался видами, и подолгу смотрел вдаль, туда, где за Кубанью был его родной город.
– Вернуться бы нам надо, – сказал он как-то Хамату, – вернуться и продолжить работу.
– А с Хрущом, как? Он ведь уверен, что мы тут не собираемся век свой доживать, и ждёт нас.
– Волка бояться – в лес не ходить! – решительно ответил Поликарп. – Эсеры вон царя в Питере казнили, а мы, большевики, с одним вурдалаком - жандармом справиться не можем, бегаем от него.
– Так все под одним небом ходим, все смертны. Может, и нам его того? – предложил Хамат.
– И это было бы весомым актом и прибавило бы в наши ряды тех студентов и рабочих, которые сомневаются, что мы сила.  –   поставил точку Поликарп, словно подписал Хрущу приговор.
     К осени они перебрались к Екатеринодару, на старую мельницу, заброшенную много лет назад хозяевами. Густо поросшая ивняком, она была хорошо скрыта от людских глаз, а потому более других бесхозных построек в предместьях города предполагала безопасность пребывания
     Почти неделю Хамат и Тихон отслеживали пути, по которым чаще всего ездил Хрущ, изучали его образ жизни, привычки, обдумывая собственные отходы после покушения. В субботу они вернулись на старую мельницу и стали совещаться с Поликарпом и Зиновием
– По нашим наблюдениям Леонид Хрущ не ведёт светского образа жизни, – сказал Хамат, – не посещает балы, приёмы, ресторации, не набожен, в церковь не ходит. Часто бывает у городского головы, во вторник был у наказного атамана Кубанской области, с которыми, вероятно, обсуждал недавние волнения рабочих на заводе Нобеля. Иными словами, служака и сноб, какого надо поискать, но и у него есть своя единственная слабость.
– Какая? – заинтересовался Поликарп.
– Женщина! – ответил Хамат и уточнил. – Известная екатеринодарская певичка Нелли Шабаева. – За эту неделю он трижды посещал её вечерами.
– Может быть, она одна из его осведомительниц? – спросил  Зиновий.
– Не похоже. К своим агентам жандармы с цветами и шампанским не ходят.
– И где живёт та особа? – спросил Зима.
– В « Грандотеле» Губкиных, что у Красной улицы.
     Акция была назначена на вторник следующей недели. Сняв роскошный фаэтон с балдахинами, чтобы не вызывать лишних подозрений бедностью убранства экипажа, без кучера, его роль была поручена Тихону, вся четвёрка подъехала к отелю Губкиных, остановилась чуть поодаль, стала ждать. Хрущ тоже подъехал на дорогом экипаже, и со слугой, который бережно нёс впереди  корзину с цветами и шампанским, важно вошёл.
     Стемнело.
– Пора! –  словно приказ, воскликнул Поликарп, и вместе с Хаматом и Зиновием поспешил к отелю.
   Они  прижались к стене у двери, а Поликарп постучал в неё. Старик-дворецкий, квёлый малый, подслеповато выглянул в дверную на цепи щель, спросил:
– К кому изволите?
– К их высокоблагородию Леониду Ефставиевичу!
– Не велено им никого принимать, – недовольно сказал тот, и попытался  закрыть дверь.
– Их высокоблагородию срочный пакет от наказного атамана, – постарался быть убедительней Зима.
     Старик, недоверчиво осмотрев Поликарпа, смягчился:
– Пойду и испрошу их разрешения.
     Не дожидаясь, пока он это сделает, тройка ворвалась в парадную и, связав старика и замкнув дверь, надавила на него:
– Говори, в каких апартаментах Хрущ?
– Второй этаж, первая дверь направо, – испуганно  ответил тот.
     Они вошли в указанные апартаменты. В большой светлой комнате,  уставленной  множеством канделябров, Хрущ и Шабаева беседовали, попивая шампанское.
– Именем революционного трибунала!– поднял револьвер Поликарп.
     Ошеломлённый  Хрущ вскочил и по привычке застегнул верхнюю пуговицу кителя.
– Да как вы посмели! – вскрикнул он.
     Поликарп усмехнулся:
– А что же не посметь, держеморда! Это ты ещё несколько минут назад был всемогущ и страшен, что на тебя даже собаки в  Екатеринодаре не лаяли, и, увидев, убегали, поджав хвосты. Теперь же ты в наших руках и никто тебе не поможет. Закончилась твоя кровавая  «одиссея» по жизни.
     Хрущ бросился к уложенной им в кресло портупее с наганом, но Поликарп опередил его и выстрелил. Нелли вскочила и застыла в ужасе, а потом в полуобморочном состоянии сползла по стенке на пол.
     Через минуту-другую экипаж, подгоняемый Тихоном, свернул с улицы Красной в переулок и помчался прочь из города.
« Большевики! – пронеслось на следующий день, будоража народ, по городам и весям Кубани. – Большевики казнили главного жандарма!» – что произносилось одними с ненавистью и злобой, как об убийцах и разбойниках с большой дороги, другими же, наоборот, с гордостью и восхищением их смелостью и отвагой.
– Думается, что жандармерия не затянет с ответом, – говорил тем временем на мельнице товарищам Поликарп, – и на это будут брошены  лучшие силы из столицы. Уходить  на время с Кубани надо и ждать, пока всё не утихнет.
– А с Лукерьей, как? Если выжила она, наверное, выздоровела уже, – предположил  Хамат.
     Поликарп не замедлил с ответом:
– Забирать её будем!
     Они снова ехали лесами, но уже равнинными. До Майкопа оставалось чуть да ничего, когда дорогу им преградили три молодца,– двое с кольями наперевес стояли по сторонам, а третий, пониже ростом, с простоватым и веснушчатым лицом полового мальчика из трактира, находился посередине с револьвером в руке. Он и заговорил первым:
– Ну и куда мы путь держим?
– В горы, – ответил Поликарп. – Хутор будем свой строить. Тамошняя община нам землю выделила.
– Деньги и золото есть? – спросил веснушчатый
– Да  откуда им взяться! Мы люди бедные.
     Простоватость на лице парня сменилась ехидством:
– А на что хутор тогда собираетесь строить?
– На руки свои надеемся, – протянул их Поликарп. – Заработаем.
    Тот, что был справа от веснушчатого, рассердился:
– Так они тэби и сказали, Кондрат. Шо с ними гутарить. Самим надо бы пошукать.
– Пошукайте, – согласился тот.
      Грабители стояли метров в пяти-шести впереди телеги, и едва сделали первые шаги, как Хамат спрыгнул на землю и стал палить из револьвера им под ноги. Тройка заметалась, подпрыгивая и выписывая такие фортели, будто танцевала на горящих углях или разбитом стекле, а потом бросилась врассыпную.
– Стоило ли так рисковать, Хамат, – пожурил товарища после этого Зиновий. – Ведь он мог выстрелить в тебя первым.
      Хамат же, к удивлению товарищей, от души рассмеялся:
– Чтобы выстрелить, Зеня, – сквозь смех пояснил он, – нужно иметь то, из чего это сделать.
      Товарищи снова не поняли его и переглянулись.
– Так у горемыки нашего грабителя в руке был не револьвер, а обыкновенная лошадиная скула для убедительности вымазанная в дёгте. В детстве я тоже баловался такими поделками, – объяснил  им, наконец, Хамат.
     Теперь, снова переглянувшись, дружно расхохотались его товарищи, и особенно Тихон, чей громкий и раскатистый бас вольно закуролесил по округе, тревожа птиц и зверьё, нарушая покой и тишину осеннего леса.
     Перед сумерками они постучались в дом Копелевского, что был при больнице.
– Чем могу служить? – появился на пороге тот и с некоторым недоумением рассмотрел их.
– Неужели  не признали? – спросил Хамат.
– Ах, да! Вы за Лукерьей?
– Как она, доктор? – поспешил Поликарп.
– От тифа я её вылечил, но тут ещё другая напасть, – пространно ответил он.
– Какая?
     Доктор молчаливо проводил их в желтеющий и начавший осыпаться сад за больницей. В нем на скамейке с какой-то седенькой старушкой  сидела Лукерья. По выражению её лица было видно, что она узнала Копелевского, но к ним не проявила никакого интереса.
– Здравствуй, Лукерья, – приблизился к ней Поликарп.
– Здравствуйте! – потупила взор она.
– Разве мы с тобой на «вы»?
    Она же вопросительно, почти с мольбой посмотрела на Копелевского, и тот ответил за неё:
– Напрасно стараетесь, сударь, она никого и ничего не помнит из прошлого. Это последствия травмы затылочной части головы.
– Да, да, – растерянно отступил Поликарп. – И что же теперь нам прикажете  делать?
– Я работаю с ней, стараясь не переутомлять, – продолжил доктор. – Кое-что она уже стала припоминать и то только из детства. А что делать вам, милостивый государь, мой совет, – не надо забирать её отсюда. Даст бог, надеюсь, она всё вспомнит, но для этого нужно время, много времени.
    Поликарп обратился к товарищам:
– А вы что думаете?
– Ума не приложу, – ответил Хамат. – Проще было вас у жандармов отбить, да по горам от них уводить. А тут…
– А, по-моему, дело говорит доктор, – согласился с Копелевским Губерман, – пусть лечит. Она без памяти, что дитя малое, в какие ей бега подаваться.
    Так и решили.
    Через несколько дней они уже были в Ростове. Пробравшись ночью в пустую теплушку паровоза, что следовал в Царицыно, где  в юности на пекарне тамошнего купца работал Поликарп, и остались друзья, на  помощь которых теперь рассчитывал, они поехали. Товарищи уснули, а Хамату не спалось. Вся прошлая жизнь проносилась перед ним, как редкие звёзды и чернильные облака на сиреневом осеннем небосклоне, который наблюдал через окно теплушки. Вспомнились сиротство с его вечным недоеданием, сытная и уютная жизнь в доме Якуба, Ваня, Лидия. Откуда-то из дальних-дальних глубин его души, где, наверное, и скрывается тайна предназначения каждого человека, вдруг явственно затянул свою певучую трель камыль. Он хорошо знал эту песню, так как не раз слышал от сказителей. Называлась она « Сто истин» и была древня, как и его народ. « Что я знаю о своём народе, и почему вдруг подумал, что он древен? – задался вопросом он. Ответ же нашел в себе мгновенно: « Не может быть молод и зелен народ, который осмыслил и познал сто истин. И он запел её.
     Размеренный стук вагонных колёс твёрдо отбивал ритм песни, как удары по барабану, а он пел, пел и пел.
     Брат Хамата Иван, о котором он только что вспомнил, ушёл в тот вечер в ночное. Он уже давно был старшим конюхом у коннозаводчика Багдасарова, а потому мог бы и не делать этого, но нет, – в сердце осталась привязанность юношеских лет. Он любил бывать в эту осеннюю пору в степи, когда она, избавленная от утомленности летним зноем, а сковывающие холода ещё не наступили, принадлежала сама себе, и полной грудью дышала прохладой. А ещё он любил просыпаться в степи, смотреть, как резвятся на зорьке жеребята в степи, радуясь восходу солнца и наступлению нового дня, как бьются нещадно на ней, словно на рыцарском ристалище, за обладание кобылицами жеребцы.
В ту ночь рядом с Иваном в шалаше безмятежно и сладко спал, посапывая, десятилетний Клим, сын его напарника Игната Горобца, который только что пошёл смотреть табун. Совсем недавно, такой же ночью, Иван первым ушёл в шалаш, а любознательный Клим, которому с его носом в веснушках до всего было дело, спросил отца:
– Па, а что разве дядя Ваня не русский?
– С чего ты взял? – ответил вопросом на вопрос Игнат.
– Что ж он тогда всё время в черкеске ходит?
– Ну, сынок, пожалуй, нынче не один он в черкеске ходит и не только черкесы. Русский он, русский, – развеял его сомнения Игнат.
« Откуда в Игнате такая уверенность, – подумал тогда Иван. – Ведь он и сам не знал, кто он, какого рода-племени. Из рассказов старожилов-калужинцев он знал, что его на околице станицы, из-под бока умершей матери, младенцем подобрал старый пастух Ерошка, у которого он и жил до Якуба. Никто не знал, – кто его мать, и какая горькая судьбина занесла её в эти края. Никто не знал, – кто его отец, да и сам он не ведал, настоящее ли это его имя – Иван, данное при рождении. « Пришёл ниоткуда и уйду  никуда, – взгрустнул на мгновение о себе он. – А хотелось бы знать, кто я, ведь не яблоко, упавшее с дерева, а человек». Размеренный и тягостный шаг его мыслей  прервал Игнат, который, вернувшись от табуна и просиявши белозубой улыбкой,  сказал:
– Радость-то, какая, Иван, Пери ожеребилась!
    Пери – чёрная  ахалтекинская кобылица, которую Багдасаров  лично привёз из Туркменистана, была предметом особой гордости и обожания коннозаводчика, а потому Иван зажёг факел и поторопился к табуну. Роженица  стояла чуть поодаль от него и облизывала жеребенка, а Иван снова вернулся к самому себе: « Как и всё живое, даже этот жеребёнок получил от бога права на материнскую заботу и внимание, тепло и ласку, на то, чего навсегда был лишён я».
    Он осмотрел приплод и остался, весьма, доволен им.
    И ещё Иван любил не только эту осеннюю пору, но и по-прежнему с цыганской страстью лошадей. Он был  готов годами  холить и лелеять их, объезжать и ставить под седло, что всегда наполняло особым смыслом жизнь.
    На завтра был назначен день ежегодной поставки коней в армию. За его время работы у Багдасарова это делалось не раз, но, тем не менее, Иван всегда ждал этого момента с волнением и некоторым беспокойством. С волнением, потому что гордился своими питомцами, с беспокойством, – что отдавал их  в чужие руки, – не обидели бы, не загубили...
     С каждым из коней, определённых к поставке, у него была связана своя история. Вот, например, жеребец Капрал, который родился недоношенным, был настолько хил и слаб, что долгое время даже не пытался подняться на ноги. Багдасаров, видя такое состояние месячного жеребенка, решил отправить его на бойню, но Иван отговорил. Потом он некоторое время кормил маленького Капрала  с руки и лечил, после чего тот не только встал на ноги, но и превратился в статного жеребца-красавца. С каждым из коней, уходящих на службу, непременно и заметно убывала  часть его, часть тепла рук и сердца, любви, с которой холил и лелеял, страсти, с которой пестовал их. Иван чувствовал и ощущал это и неприкрыто, неподдельно грустил.
    Андраник  Багдасаров был великолепным мастером по созданию антуража отправке своих питомцев в армию. С утра на конезаводе накрывался фуршетный стол с обилием шампанского и других вин, яблок, апельсинов и дичи. К нему приглашались почтенные купцы, коннозаводчики, промысловики и прочий разночинный народ из Екатеринодара со своими не менее почтенными дамами и дочерьми на выданье в накрахмаленных воротничках, разноцветных накидках, шляпках, в платьях последнего позыва провинциальной моды. Между девицами, рассыпая комплименты, сновали молоденькие кавалергарды в застёгнутых  прочно мундирах, роскошных галифе и начищенных до зеркального блеска сапогах. Играл духовой оркестр.
    С присущей помпезностью проводилась и сама отправка. Ближе к обеду кавалергарды становились в строй перед почтенной публикой.
    Построились они и в этот раз
– Равняйсь! – скомандовал молодой унтер-офицер с тонкими усиками и прядью смолистых волос из-под козырька фуражки и пошёл чеканным шагом на доклад к кавалерийскому капитану.
    Тот принял рапорт о готовности к отправке и дал кавалергардам чёткую отмашку. Перестроившись в колонну по два, те, под звуки военного марша и одобрительные возгласы публики, взмахи кружевных и батистовых девичьих платочков, отправились в свои расположения.
– Вот так всегда! – воскликнул  Андраник, провожая взглядом кавалерию. – Хочу устроить собственной душе праздник, а её печаль гложет.
    Эти чувства роднили их, но Иван решил успокоить хозяина.
– Черкесы говорят, – сказал он, – не дай Аллах мне сына, которого не женить, не дай дочь, что не возьмут замуж. Так и мы, для того и растим, чтобы эти кони были нужны людям.
– Так-то оно так, – провёл по усталому лицу Андраник. – Сколько труда в этих коней вложено, сколько сил душевных, и всё это возможно под пули…
– А что, хозяин, думаешь, будет война с немцем-то? – полюбопытствовал Иван.
– С немцем ли, с японцем ли снова, или ещё с кем-то, думаю, будет. Кипит Европа, что плов татарский в казане.
– А может, обойдётся ещё всё?
– Не обойдётся, – заверил Андраник. – А если войны не будет, хрен редьки не слаще, – революционеры смуту наведут, много нынче народу к ним в России прибилось, ложной справедливости ищущей.
     Некоторое время они молчали, а затем снова заговорил Андраник:
– В Екатеринодаре сказывали, что брат твой сводный не в последних людях у большевиков ходит и недавнее убийство начальника жандармерии его и дружков рук дело.
– У каждого своя дорога, – тяжело вздохнул Иван. – У брата и у меня.
– На всех одна она дорога-то, – не согласился Андраник, – из утробы да в могилу, и нужно ли в жизни между ними гневить бога.
– Я давно не виделся с братом, – тихо заключил Иван, – не знаю, каков он нынче, а тот, которого знал, – не способен на плохие поступки.
    Вечером он снова пошёл в ночное, освободив Игната от него, так уж хотелось побыть одному, собраться с мыслями, подумать о жизни. Не думалось.  «  И сдаётся потому, – рассудил он, – что мой путь уже давно, как накатанная стезя, и на нем  не замаячит ничего нового, что заставило бы сладостно и томительно трепетать сердце, доставило бы  радость наслаждения жизнью»
    Залаял сторожевой пастуший пёс Букет и, увидев в ночи знакомый силуэт коннозаводской кухарки Анастасии, он прикрикнул на него. Она, его подруга, которая была старше на три года, и уже успела потерять мужа на японской войне, приблизилась к костру и спросила:
– Что это с тобой?
– Что? – не понял Иван.
–  Смурной ты какой-то, али совсем не рад мне?
     Он осмотрел её грациозный стан, лёгкий по-кошачьи изгиб тела, длинные волосы, словно лоснящаяся грива белой кобылицы, от которых всегда млел, и сказал:
– Присаживайся, Анастасия, верно, устала за день. В ногах-то правды нет.
– А я смотрю, Игнат на завод вернулся, ну и подумала, что тебе в степи бирюковать, – села рядом она, – вот и решила наведаться.
– Рад я тебе, Анастасия, бесконечно рад, – ответил он и привлёк к себе её, усталую, а потому ещё более покорную, впадающую в сладкую истому.
    Она отдала ему всё, что может женщина мужчине, который, хоть и мимолётно, но потерял интерес к жизни. А он ласкал её упругое молодое тело, целовал горячо в губы и глаза, словно стараясь сжечь в любовном огне внезапное равнодушие к жизни и наползающую на сердце замшелость.
 « Противопоказано человеку одиночество, в том-то одна из его бед, – подумал он. – Только другой может отогреть его от скуки и тоски. Есть волки-бирюки, кабаны-секачи, медведи-шатуны, которые могут жить в одиночестве очень долго, или человек по божьей воле, но по своей воле редко когда!»
    Он ещё раз оглядел при лунном свете с тёплой благодарностью Анастасию, её дыхание было лёгким, а потому грудь не вздрагивала, а трепетала, открытые же глаза блестели в упоительном счастье. Впрочем, об этой её привычке не засыпать, пока этого не сделает сам, он знал давно, а потому на глади упокоенной страсти спросил:
– А что, может, пожениться нам, Настенька? Я бы дом построил, детишек  родили бы.
– Для этого лучше сгодится моя золовка Марфа, что тенью за тобой ходит, – с погаснувшим блеском в глазах ответила она. – А что взять с меня, вдовы солдатской, я- то и с мужем четыре года прожила, а вот детишек ему подарить так и не смогла.
– Не люба мне Марфа, не люба! – обнял её Иван и почувствовал, как шаг в шажок, стук в стук забились их сердца…
    Она ушла от него на рассвете, поднялся вслед и он. Зимой Иван похоронил отца, которого привезли с места гибели односельчане, забрал Борея, что был до конца верен своему хозяину и простоял несколько дней у подножья возвышенности, где Якуба убили, пока туда не пришли люди. Старый конь дряхлел на глазах, а молодые жеребцы, видя, и, словно чувствуя это, всё чаще, подобно лани лягающей умирающего льва, стали бить и кусать его. После таких трёпок Борей уходил из табуна и, стоя в стороне, долго и печально смотрел на то, что безвозвратно уходило от него – на молодых кобылиц, что не возбуждали в нём никакого желания, на жеребцов, которых теперь боялся, а раньше мог бы  одним тяжёлым ударом копыт раздробить им голову или покалечить. Днём Иван и конюхи опекали вороного, а вот ночью было гораздо трудней уследить за ним, потому он в то утро, как и всегда, поспешил к табуну, чтобы проверить отцовского коня, поспешил с какой-то непонятно охватившей его тревогой.
    Предчувствия не обманули. В овражке, чуть поодаль от табуна, как-то неестественно изогнув шею и запрокинув голову, лежал с пробитым брюхом Борей. Иван присел к нему, погладил тело, ещё хранившее тепло. « Что же они с тобой ироды сделали, Бореюшка! – горестно воскликнул он и, бичуя себя, добавил. – И я тоже хорош, недосмотрел, не уберёг…»
    Вернулся к тому времени и Игнат, увидев происшедшее, и в каком состоянии находится Иван, сказал ему, положив руку на плечо:
– Ты бы, братец, поменьше горевал. Борей и так, судя по зубам, давно пережил свой лошадиный век, упокой господь животину!
– Да как же мне не горевать, Игнат, – ответил приунывший Иван. – Они убили не  коня. По-черкесски  конь и брат определения, что произносятся и звучат одинаково, и смысл их един. Так вот, Борей и был мне тем братом, братом…с которым прошло моё счастливое детство.
– Вот  и похоронить бы его надо, как брата, честь почести, – сказал на это Игнат и направился к шалашу за лопатой.
    Когда он вернулся, Иван по-прежнему сидел на том же месте, потрясённый и подавленный случившимся, и шептал: « Прости, братец, прости!» А потом, повернувшись, сказал:
– В тот день, когда я забрал его с нашего двора, он всё оглядывался да оглядывался, а на глаза навернулись слёзы. « Что же ты плачешь, Бореюшка, как твои сородичи, которых отводят на бойню, – потрепал я его по холке, как он всегда любил, но он не перестал, плакал и плакал всю дорогу…
    Вернувшись на завод и рассёдлывая коня, Иван услышал разговор Анастасии и Марфы.
– Да как же ты посмела! – вне себя корила на Анастасию золовка. – Знала ведь, как я люблю Иванку!
– Я уже давно с ним это смею, – задумчиво ответила та, – не век же мне вековать во вдовах-солдатках.
– Грязная, грязная ж ты потаскуха! – продолжила наступать Марфа.
   Анастасия спокойно отразила её:
– Злая ты, Марфа,  желчь в тебе закипает. Не любят таких мужики, а если и сладится, то любят недолго
    Сказав это, Анастасия удалилась, а Марфа забилась в истерике и стенаниях. Ивану было по силам и впору пожалеть и успокоить её, но глубокая неприязнь к своенравной и злой себялюбке удержала его.
    После того случая Марфа несколько раз подстерегала Ивана и, плача. ломая с причитаниями руки, настойчиво требовала от него ответного чувства. Но разве сердцу прикажешь, и Ивану приходилось грубо отказывать настырно-навязчивой девушке.
    Осенью они с Марией играли свадьбу, и под сенью пожелтевшего коннозаводского сада растянул меха известный на всю округу  Панкрат Протопоп, и под посвист удалых молодцов закружили пары. Танцевали  «Гопак», « Комаринского», а некоторые полюбившийся многим казакам черкесский «Шамиль»
    Свадьба разыгралась во всей широте кубанской души и размаха, когда от конюшни, куда ходил подкормить лошадей, примчался напуганный Игнат и крикнул:
– Беда, господа!
    Андраник дал знать рукой гармонисту и тот перестал играть.
– Что там ещё стряслось, Гнат? – спросил хозяин.
– Марфа руки на себя наложила, – снял картуз тот.
    Возбуждённая и разгорячённая танцем и хмелем свадьба ринулась к конюшне и обнаружила на перекладине, на которой обычно свежевали скот, подвешенную Марфу, а рядом у столба лестницу, откуда она бросилась..
– Снимите же её! – прикрикнул на застывшую толпу Андраник и вытер выступившую на лбу испарину.
   Безжизненноё тело Марфы уложили на землю. « Не к добру это! – посматривая на поженившуюся пару, стали шептаться коннозаводские старушки. – Не к добру…»
   С того дня Анастасию словно подменили. Похудев и осунувшись, отрешённая, она часто сидела во флигеле, который Андраник выделил им для проживания, и подолгу, о чём-то думая, смотрела в одну точку. Однажды вечером, застав Анастасию за этим, Иван пожурил её:
– Что ж ты режешь себя без ножа. Разве мы виноваты в том, что с Марфой случилось.
– Как знать…– ещё более опечалилась она. – Ведь она приходила ко пыхнуламне накануне  свадьбы, клялась убить себя, если не отменю её, а я только рассмеялась ей в лицо, потому что не поверила. Жестоко. А послушай я её и повремени мы со свадьбой, может, всё и обошлось бы.
– Диво-то, какое! – слегка одернул её Иван. – И куда мы потом от неё делись бы!
– В тот день, когда я вышла замуж за её брата Гришу, вот также мальчик, утонув в реке, богу душу отдал, – грустно сказала она. –  А потом и мужа моего на войне убили…
    Иван присел рядом, обнял за плечи, успокоил её:
– В жизни по-всякому бывает. И если Марфа покончила с собой, то  потому, что бес её попутал, и нужно ли  убивать себя за это.
– Люблю я тебя, Иван, как никого никогда не любила, а потому и вижу во всём угрозу своему счастью, люблю, и от того слова твои, что фимиам на душу, печали гонят, – устало сказала она.
    В воскресенье он поехал в Екатеринодар с Андраником за покупками. На базаре, куда они прибыли рано утром, народ только раскладывал товар. Прохаживаясь между рядами, улыбаясь, Андраник, подгонял торговцев, подтрунивая над ними, словно работниками своего завода.
– Солнце уже лучами мне в пупок уткнулось, – шутил с хитринкой в глазах он, – а вы ещё не проснулись, живей, живей раскладывай  свой товар, люд торговый!
– Всё спешишь, боишься не успеть, Андраник, понюх табака тебе под нос, а в рот печёнку! – поддел его из-за горы овчинных тулупов коренастый и седовласый мужчина. – Прилёг бы, чай, отдохнул, что народ спозаранку будоражишь.
– Спозаранок проспишь, не потопаешь, весь день  сытно не полопаешь, – ответил  ему Андраник.
– Бери, Андраник, мои сбруи, уздечки, и вожжи сыромятные, удила стальные, – сносу им не будет, навек тебе хватит, – вторил седовласому другой торговец.
–Так уж и навек! – протяжно, с хитроватым прищуром усомнился хозяин.
– Говорят, Андраник, ты конюшню новую собрался строить. Так все скобы и гвозди для неё у меня есть, прямо с заводу, остыть не успели. Бери, не скупись! – зазывал его третий торговец в каракулевой папахе.
– С какого такого заводу, что Пашковской кузней зовётся. Врёшь ты мне, Николай, хотя и я не пальцем деланный.
    Базар налился духом, оживился и через время загудел, зажужжал, как пчелиный улей.
    Закупив теплую одежду и сапоги для себя на зиму, оси и колёса к телегам, два седла, Андраник, оставив Ивана на товаре, отправился в городскую управу, в которой ещё с прошлой недели не закончил дела. Он едва скрылся за ближайшим поворотом, как Иван услышал с противоположного конца базара громогласный и басовитый крик: « Держите, держите вора! – и увидел, приподнявшись на телеге, того, за кем гонятся, и двоих крупных и рослых жандарма, несущихся за ним. Все они мчались в его сторону и, когда гонимый приблизился, Иван преградил ему дорогу и обхватил грудь. Они чуть было не упали вместе, беглец же, тяжело дыша, взмолился: « Отпусти меня, товарищ, не вор я, а большевик». «А что если  Хамат сейчас также гоним», – мелькнуло в  сознании Ивана, и он разжал руки. Беглец же запрыгнул в пустую двуколку без кучера и хлестнул лошадей…
– Не удержал,  растяпа! – крикнул на Ивана подбежавший рыжеусый жандарм.
– Сами вы растяпы. Бегать надо быстрей. А я держал его, сколько мог, – слукавил Иван.
– Поговори мне! – замахнулся плетью на него рыжеусый и отправился вместе с напарником восвояси.
    Иван  снова забрался на телегу и, блуждая по проходящей мимо улице скучающим  взглядом, увидел на паперти молодую женщину на сносях. Она была бледна и, по всему видно, просила милостыню впервые, – уж как-то совсем нерешительно, стесняясь, протягивала руку перед прохожими, и ещё больше бледнела при этом. Рядом с ней сидели два мальчугана, таких же молчаливых и малоподвижных, как и она.
    Иван пожалел женщину и, набрав пригоршню оставшихся в кармане монет, направился к ним.
– Благодарствую, – потупившись, прошептала она, когда он положил ей деньги в ладонь.
    Некоторое время он ещё рассматривал их. Одежда, что на ней, что на мальцах была не ахти какая, а обувка зияла дырами.
– И чьих вы будете? – спросил её Иван.
– Из греков мы.
– А мальчики, кто тебе?
– Братцы.
– И дома у вас своего нет?
– Нет.
– А как зиму с ними будешь зимовать?
– Пока на постоялый двор пускают, а там как, не знаю, – ответила она
– В приют сиротский вам надо, – предложил Иван.
– Я просилась. Меня по возрасту не берут, а их одних не отдам, – твёрдо ответила она.
    Коннозаводчик Багдасаров славился не только своими лошадьми, но и слыл большим благотворителем в Екатеринодаре. Несколько лет назад он открыл в городе сиротский приют для армянских детей. В него и решил определить женщину и детей Иван, но прежде ещё нужно было переговорить с хозяином. Попросив их не уходить, он вернулся к телеге. Пришёл вскоре к ней и Андраник. Он был в добром расположении духа, видно дела в управе сладились хорошо, а потому Иван не стал ходить вокруг да около, а попросил:
– Андраник Анушеванович, нельзя ли определить в ваш приют ещё трёх сирот?
– И где же ты их нашёл, мой сердобольный друг?
– А вон они, – указал на бездомную тройку Иван.
– Кто это?
– Греки.
– Нельзя, – ответил Багдасаров. – Ты же знаешь, Иван, что приют у меня армянский. В нем не только одевают, обувают, кормят, но и обучают грамоте, а она в большинстве тоже на   армянском. И как прикажешь теперь быть?
– Я вот тоже не черкесом родился, а языку их в детстве быстро научился, – не согласился  Иван. – Может, попробуешь?
– Ладно, с мальчиками как-нибудь да сможем, – смягчился хозяин. – А что делать с этой женщиной?
– Недавно, вы знаете, я муку в приют возил, – продолжил Иван, – так вот, ваша смотрительница жаловалась, что приютская прислуга в работе не за всем успевает. Может, к ней на кухню и определим её.
– Легко сказать, определим, – вздохнул Андраник и, указав на живот женщины, добавил. – А с этим, что будем делать?
– Накажем смотрительнице, чтобы работу ей давала не тяжёлую, пока не разрешится.
– Тебя, Иван, не конюхом на заводе надо держать, а ходатаем в управу или во всякие канцелярии посылать, иль адвокатом в суд, потому как любого чиновника уговоришь и чёрта оправдаешь. Ну, быть добру,  по-твоему, – согласился, наконец, Андраник. – Может, на небесах и это мне зачтётся. Я поеду на завод, а ты ступай и устрой их горемычных.
    По дороге в приют они познакомились, и Лидия рассказала ему о бедах своей семьи, о том, как отец прогорел в делах, умерла мать, как прятались в горах,  как были обнаружены высокопоставленным полицейским чиновником, который приехал в те места поохотиться, и отправил  отца в тюрьму. И лишь об одном она промолчала, о том, кто был отцом того, кто бился под её сердцем.
     Иван, устроив их в приют, как и Андраник, возвращался на конезавод в хорошем расположении духа. За день он сделал два добрых дела, отпустил большевика, узнав, что он не вор, устроил в приют Лидию и её братьев.  «Сделай добро и в воду брось», – вспомнил он черкесскую поговорку, подразумевающую о том, что нужно вершить его бескорыстно и только тогда добро становиться добром. « Но почему у меня тогда, словно выросли крылья, если я ничего не получил с этого?» – думал в дороге Иван, а потом его осенило прозрением и он раскрыл ещё и другой, потаённый смысл той поговорки – человек сделал добро и этим добром прирастает и окрыляется его душа.
    С того дня он стал опекать Лидию и, когда пришло время рожать ей, перевёз  к  коннозаводской повитухе Степаниде.  «Его, его, Ивана ребёнок, – стали судачить  старушки, шамкая беззубыми ртами и заправляя седые клочки волос под шали, –  был не его, не оберегал бы её так». Не могла не слышать этого  и Анастасия и закралась тревога ей в сердце. Однажды ночью, когда они легли спать, не сдержавшись, спросила его:
– Неужели разлюбил меня, Ваня, и не мила тебе более?
– О чём это ты, жёнушка? – перевернулся на правый бок он.
– О той гречанке, которую ты привёз к Степаниде. Люди сказывают, что от тебя она ждёт ребёнка.
– Ты их больше слушай. Когда бы я успел? – зевнул Иван, не придав особого значения молве.
– Ну, это дело недолгое, – не поверила она, – успеть завсегда можно. Ты любишь её?
     Иван помедлил с ответом, отчего на сердце Анастасии ещё стало более тревожно, а потом сказал:
– Не люблю! Но есть во мне к ней нечто другое, нежели любовь или только сострадание. Есть, но никак не пойму, что. И мучаюсь, и страдаю сам.
    На Рождество у Лидии начались схватки и Степанида прислала за Иваном Климку, и он, взяв с собой Анастасию, поспешил к ней. Жена вошла к Лидии, а Иван, переживая, присел на лавке у порога и стал курить одну махорку за другой. Казалось, каждое мгновение длилось год, а минуты – вечность. А потом тихую и не холодную зимнюю ночь, как острым ножом, распорол крик ребёнка. « О, какой ты  горластый! – воскликнула довольно Степанида. – Аж окна в хате задребезжали.
    Первой вышла на порог и присела с ним рядом Анастасия.
– Ну что, похож  на меня ребенок? – шутливо спросил он.
– Не похож, не белокур, как ты, а чернушка с кудряшками, – ответила грустно она, сожалея  о том, что в эти минуты не Лидия.
    Новорожденного мать назвала Муратом, а в крёстные отцы определила ему Ивана, в матери – Анастасию.
– С чего это православная гречанка называет своего сына мусульманским именем? – полюбопытствовал невольно Иван.
– Так наказал мне, уходя, его отец, черкес и большевик, которого звали Хаматом. – ответила Лидия.
    Иван всполошился и стал взволнованно ходить по комнате.
– Есть бог! – с каким-то диким восторгом приговаривал  при этом он, будто сомнения в самом существовании Всевышнего снедали его всю жизнь. – Есть бог! По велению  с небес мы и встретились, Лидия, в тот день у базара.  Есть бог!
    Не понимая ничего, женщины переглянулись.
– Ведь брат он мне, брат, хоть и не единокровный, – сиял Иван, всё более и более проникаясь светлыми чувствами к посапывающему в люльке ребенку.
    Последние три года перед первой мировой войной прошли на Кубани без особых потрясений, чинно и в достатке. На полях летом колосилась пшеница, которой хватало до следующего урожая и на продажу. В достатке было и животных. Тучные стада их паслись меж хуторов и станиц, радуя  своей упитанностью глаз. Лучше стала жизнь и в черкесских аулах. В просторных амбарах всегда было много зерна, а по полям и лесам бродило столько скотины, что продавали её не по весу, а по количеству голов. И если случалось какому-нибудь хозяину, по тому или иному событию срочно забить животное, но, не найдя своё в лесу иль на других выпасах, он мог  свободно пригнать то, которое попалось под руку, а потом рассчитаться своим с его хозяином. Вес животного при таком обмене опять в расчёт не брался.  И это было в порядке вещей.
    Жарким августовским днём тарантас Багдасарова  припылил из Екатеринодара. Андраник явно был не в духе и, сойдя на землю, сообщил Ивану и Игнату ошеломляющую весть:
– Война, братцы, война с германцами!
– Кому война, а кому мать родна! – недовольно глядя ему вслед, заключил Игнат.
– Ты о чём это? – не понял его Иван.
– Что ему переживать, – зевнул тот. – Война, – значит, будет большая торговля лошадьми. Мироед!
    Иван повернулся к конюху, который в последний год часто уезжал в Екатеринодар и возврашался на завод угрюмый, как утёс в хмурое утро, спросил:
– Никак ты, Игнат, в большевики записался?
– Я – анархист! – гордо ответил тот.
 – А это что ещё за чертовщина?
 – Мы те, кто видит будущее России без царя, государства, законов, бедных и богатых.
 – Без всего этого, – не будет ничего! – отмахнулся от его слов, как от бредятины, Иван.
    Игнат ничего не ответил на это, но, по всему было видно, что он свято верил в непогрешимость и правоту идей, которым служил.
  – И насчёт мироеда ты не прав, – продолжил Иван, – или разве забыл, как Андраник подобрал и обогрел тебя со всей твоей семьёй, когда вас выбросили с кожевенного завода. Анархист, видишь ли, он!
    Впрочем, мироедом Андраника называли не впервой. Где-то около месяца назад жандармы арестовали коннозаводского кузнеца Никиту. Поговаривали, что, до поступления сюда, он трудился на Херсонских верфях, и был направлен на Кубань для революционной работы. Так вот, когда забирали Никиту, он бросил хозяину: « Мироед ты, Андраник, пиявка на могучем теле трудового народа! ».
    Посидев некоторое с опущенной головой и клокочущей в груди                яростью, хозяин, наконец, поднял лицо:
– В том уголке Армении, в котором мне было суждено  родиться, земля плодоносила только камнями, – грустно сказал он. – Наш дом, как и соседей, стоял на длинном гористом склоне, в первые дни весны все наши мужчины– и стар, и млад, брали кожаные мешки и спускались в долину, чтобы  собрать пригоршнями меж камней землю. Её они приносили на склон сотнями пудов, посыпали его и сажали на нём картофель, овощи, кукурузу. После сбора урожая, когда приходила пора дождливых осенних дней, ту землю смывало в долину и по весне наши мужчины снова брали в руки мешки. В шесть лет  мне тоже пошили маленький рюкзак, чтобы и я стал ходить со всеми в долину и,  сбивая в кровь ноги, натирая плечи, с ноющей спиной приносить из неё землю. В таком изнурительном труде прошли моё детство и юность, а когда однажды, мой ещё не старый отец, рухнул замертво, придавленный тяжёлым мешком с землёй, я сказал себе: « Нет! Так жить и так кончить я не хочу!» В поисках лучшей доли ушёл на Кубань, многого натерпелся и здесь –  голодал, мерз, хворал, но, всё же, смог сколотить состояние и, открыв своё собственное дело, дал работу и кров не одному человеку иль семье. Какой же, спрашивается, я  мироед после этого?
     Сказав это, тяжело дыша и покачиваясь, будто после горячей потасовки, Андраник ушёл в дом.
     В ночь после того последнего разговора с Игнатом ахалтекинская кобылица Пери принесла двоих жеребят.
– А что, Иван, может, отправим одного из них на мясо, никто ведь не знает, что она принесла двойню? – подмигнул ему в свете горящего факела Игнат.
– Да в своём ли ты уме! – возмутился Иван. – В будущем этот жеребенок может принести столько золота, сколько сейчас весит, а ты хочешь им набить своё брюхо.
     Игнат ехидно усмехнулся, обнажив пару щербатых зубов.
– Тебе-то  какой прок с того золота, пёс сторожевой и холуй  багдасаровский! – брезгливо сплюнул тот.
     Иван от неожиданности таких слов от Игната,  вначале замешкался, а потом подступился к нему:
– Вот ты как заговорил! Обнаружил-таки свою гадкую и алчную натуру!
    Игнат сплюнул во второй раз, а Иван ударом в подбородок опрокинул его на пол, затем поднял и процедил:
– Пошёл отсюда, анархист доморощенный! Чтоб духу твоего на конюшне больше не было!
    Тот ушёл. Смотря ему вслед, Иван подумал: « Как переменчив человек, что погода при новых поветриях».
    Через два месяца в промозглый ноябрьский день 1914 Андраник без бывалой помпезности передал поручику интендантских войск два десятка лошадей, забрали под ружьё и четырёх  конюхов, среди которых был и Игнат. А когда их повели к телегам, поднебесье над конезаводом разорвал хор многоголосого плача теперь уже  солдатских матерей, сестер, жён и дочерей, потом они побежали  вслед, утирая слёзы и увлекая за собой испуганных и зарёванных детей… « Так как женщины голосят в России, наверное, не голосят нигде, – подумал Иван. –  А сколько в этом щемящей тоски и пронзительной боли, любви и переживаний за судьбу ближних! Их предчувствий не обмануть. Их плач – это извечный предвестник долгих и лихих годин, которые ломают человеческие судьбы, меняют в людских муках  времена и мир».