АВе

Дария Кошка
А
Я чувствую расстояние от носа, который дышит, до мозга, в котором не скрыться, оно кажется большим, чем обычно. Голова вырастает в два раза, стремится дорасти до размеров комнаты, ей бы заполнить своей костяной сферою весь земной шар. От глаза до глаза протягивается китайская стена. Ото лба до подбородка – меридиан, от виска до виска моего – параллель. Кажется, мне нужен ка-кой-то оплот, абсолют, уверенность в прочности мира. Мир шатается в хлипкости душного города, каждый день изменяет мне, рассыпаясь в значениях ветра попусту, рас-крывая чужие миры как свои тонкостенные лепестки, и пустоты свои как полноты протяжные флейты.
Город хочет заполнить собою меня, он враждебен мне – отсюда и боль.
Город хочет заполнить меня: своим дорогим метро и трамваями; выбивающими балов шесть на шкале земле-трясений; пустыми ночными улицами; и девчонками в одинаково черных джинсах и пуховиках, одинаково тяжких на каблуках и в помаде, со звенящими голосами и си-гаретами; и орущими пьяными; и мужиками, сыплющими окурками, не способными стоять в этой хлипкости, зыбко трясущими слабыми жилками, сухощавыми и слишком жирными, или слишком мещански, или слишком пролю-терански настроенными поэтами, или слишком уж бое-выми легионерами, или слишком пророками пастей поро-ка…
Город хочет заполнить меня пустотой, завалить ком-нату жидким светом фонарных столбов, что не в силах расправиться с зыбью песков. Город хочет исправить мою неисправность, чтобы ночь оставалась полуночью – вот откуда дрожащие руки и голос, вспарывающий сны, вот откуда звучит заклятье тумана, каждый вечер налагаемое на мои оголтелые мысли. Голова моя – наша планета. Город хочет шагнуть в меня, шагнуть меня исподтишка назад! – к тем, забытым кошмарам, где Долг был не то же, что Смысл или Счастье.

В
Города слишком много; город, иду на Вы! – вот уже и отыскана сила, и осталось надеть молчание, перемахнуть через парапет, миновать многолюдье улиц, погрузить себя в тишину бесфонарных высот и, пройдя через колющие заросли, разостлать себя над тускнеющею толпой. Над порогами, болью горящими, блуждает то, что названо се-рыми странниками – силой. Я найду его, и, найдя, буду следовать тихо за ним, поспешая, качая головою-планетой, надеясь не урониться.
У него очень длинные ноги, у него семимильный шаг; его руки легко обнимают целый город чужих и ненужных друг другу; хоть обут в безупречностью чистую обувь – в опаленные солнцем пустыни (крылатые по выходным, никогда не праздные, ликуют они суховеями), – но одет он в немодный сюртук, развевающий холодом снов, где ноге человека ступить не судьба; и прохладой шумящих лесов, отвечающих прихоти корнем, коренящихся в собственной ясности, подпоясана память его бесконечной веры. Его лиц вдохновенных стены – так говорят – так горят: увенчаны двумя все зовущими внутрь навсегда, не дающими выбраться черными дырами, произносят опять и опять свое слово всегдашнее, и разносят его: простота. Простота – и все улицы вторят ему: простота. Мне бы лишь окунуться в те колодцы безмолвные – и пройдут все несчастья.
Взгляд пробирается в темноте тихим шагом – вослед, ночь ответствует недоверием и подстраивает ловушки, но сама не заметила, как уже просчиталась: у взгляда в кар-мане – салфетка с записанным возгласом; неверность за-ведомо невозможна в молчаливости поймавшего слово.
Взгляд срывает со стен покровы и касается языком осыпающейся штукатурки ушедших в ряды забытых, но лица его так и не видит. Развевается сюртук, ступают шаги и руки хватаются за кирпичи, чтоб стянуть или стены в себя или тело по стенам на крыши – но затылок его без-жалостно шелком чернеет. Я спешу обогнать – безуспешно, остается два шага – но он – все быстрей, и почти что бегу, фонари сливаются в полосу постороннего света и окна в черту бесполезных провалов – но шаги его столь широки, что мне остается смотреть вперед и вверх и не видеть лица.

С
Бог подмигивает из машины, а тот, кто зовется силой – в метро, обернувшись маленькой смертью, я – за ним, мы проходим в вагон, зажатые с четырех сторон телесами чу-жих и противных. Бог остался вверху, а он, обхитрив, стоит впереди меня. Но теперь его можно коснуться. Ну, теперь не уйдешь, не сбежишь! Рукой тянусь к черному, рукой погружаю себя в темноту – неожиданно бестелесную, ни холодную, ни горячую; белые пальцы пропали в черноте, и уже ощущают едкое. Сотни скользящих и чавкающих насекомых в ладонях, сотни тысяч звенящих и лающих голосов, причитающих, угрожающих, разлетающихся у пристани, разрывающих безусловности, отнимающих чис-тые полости, выстилающих взлетные полосы. Темень твоя – в жилах моих, шаг мой – километровый, в руках – целый город ненужных, на ногах – пустыни, сожженные солнцем, пояс мой – твоя память святой доверчивости лесов. Я хожу, повторяя: … тота, остота, простота!
Пой свои гимны, тихая вера в спокойствие, пей свои вина, тайная скорбь обездоленности, ври свои корни и солнцем пали по бездонности, скрытой под древней упавшей кометой-бессонницей, холодом снов нависай над безверностью вольности.
Безусловная сила течет в моих жилах (безысходная слабость вошла к ней в доверие и не найдена: фальшивит. Или чудится?)
Перед рассветом кошки спешат после позорного ноч-ного кутежа, рассыпаются по переулкам: дряхлая сытость в бегах от просыпающейся гадливости. Рассвет ощутимо вздрагивает, предчувствуя пробуждение птиц, уже серый, врывается, высвечивая на поношенной, мятой шерсти – пятна, расплачиваясь с трагедией – временем по счетам; этой краденой шкурной субстанцией – временем. Шатаясь, по узким дорожкам – в квартиры – кошачьи тени, неверные лапы дрожат, прохожие мимо – в трамваи, спасать свои дальние дали в оковы дурной озабоченности: «В город приходит зима! Нам не до шуток!» – Так ночь прорывает рассвет.

ноябрь 2014