Крест в небе. Ольга Ланская

Ольга Юрьевна Ланская
Андрею ТАРКОВСКОМУ,
Наталье Никитичне ТОЛСТОЙ
посвящается...

И опять ничего не получалось — вспыхивала темнота, врезаясь в мой сон тихими ритмичными звуками отвратительно старого блюза, и темнота за шторами была плотной и неподвижной, и снова не было рядом ни карандаша, ни ручки, чтобы записать ускользающее в вечную неподвижную ночь, в эти ее 3 часа — всегда 3, почему?

И над всей Австралией осыпались звёзды, осыпались прямо в мешки беременных кенгуру, и возникало из неоткуда   бледное лицо Натальи Никитичны Толстой, которую уже, наверное, никто не помнит, кроме родных и меня, чужой, потому что только мне написала она перед отъездом в смерть:
 
— Обязательно опубликуй стихи, слышишь, Иванна? Дай слово, что ты это сделаешь, даже если я никогда не вернусь?

Да, сказала я.
 
Но без нее «Аврора» была пуста, я не хотела заходить в редакцию ни на секунду.

***

…Я сидела, сжавшись в комочек под алым парапетом Петропавловки, среди загорающих по последнему снегу — таких взрослых! — женщин и мужчин, и стихи окутывали меня, пронзали, я была вся соткана из них.

Я прижимала к себе пустые руки, не отрывая глаз от Невы, и песок подо мной был, наверное, прохладен, а Нева становилась всё ярче и синее, и временами казалось, что она прячет в волнах ладожский лёд.

Я всю жизнь искала её.
 
Я верила, что она вернётся, и я ссыплю с себя стихи — ворохом, к ее ногам, всю груду строф, которые являлись ко мне с той самой минуты, когда мне подарили карандаш и показали, как им записывать слова, которые приходят к тебе то как песенки, то как сонаты, то как гремящие где-то литавры, и уходят дальше, уступая местно новому потоку.

— Я уезжаю в Швецию, — кажется, так она сказала, не помню.

Может быть, в Швейцарию?
 
Но шли годы, а ее все не было, и стихи громоздились повсюду.

Нет, конечно, кто-то их публиковал, я читала их вместе с другими одаренностями по телевидению… Они как-то жили сами по себе. Как-то так…

Спасало только то, что каждый день я должна была писать для газеты, и на какое-то время можно было отгонять их.
 
Но наступали ночи, и сирень под окном росла стремительно, словно рвалась заглянуть за 9-й этаж, где каждую весну просто с ума сходили от безмерной своей любви соловьи, в кустах над Вилией, которую когда-то штурмовал Наполеон, а наш Императорский Двор, проводивший то лето в Вильне, смотрел, как тонут в стремнине конногвардейцы, бросившиеся навстречу штурмовавшим французам, — за Царя и Россию.
Толстой очень хорошо описал это в «Войне и мире».

И висел огромный огненный, во все небо, крест, а вскоре, устав глядеть на него — непостижимо зачем и откуда взявшегося в небе за моим окном, я отложила пачку бумаги, исписанной стихами, и сквозь треск нерусских голосов, шипящих в маленьком радиоприемничке, услышала русское имя — Тарковский.

Спал Вильнюс. Спал Антоколь. И юный Генерал Черняховский еще охранял нашу безмятежную тишину, которая раскололась фразой о том, что умер Тарковский, и вот, его последнее интервью.

Он говорил тихо.
И можно было слушать его бесконечно.
А потом он сказал, что нельзя русскому без России.

А Наталья Никитична, может быть, и была уже в России? Но это для меня было так же недоступно, как несуществующая моя Австралия с ее невозможными кенгуру…

***

За окном темно, словно потушены все фонари на Невском. Наверное, мы начали экономить…
Ах да, кто-то за океаном снова набросил на нас железную сеть. Кому-то резануло серпом по нежному месту, что Россия начала возвращаться в свои пределы.
 
Ничего. Передюжим. Свой ум приложишь, а дураков и в церкви бьют… Господь им судья.

Час прошел. А звезд так и нет. И темно над Невским.
Так кто же разбудил меня в три часа тягучей ночи, кто?

Ольга Ланская,
Санкт-Петербург