Можно научить разговаривать, а научить понимать – нельзя.
В. Токарева, "Инструктор по плаванию"
Обычные канцелярские ножницы, которыми режут бумагу, затупились просто нещадно; Алина трогает лезвие подушечкой пальца и откладывает их в сторону. Ей нужно что-то более острое. Канцелярский нож, тонкий и блестящий – подошел бы, но мама спрятала его после прошлого раза.
Пластырь на левой руке отпадает каждые несколько минут – загнулся уголок. Алина расправляет его и тут же дергает, отцепляя от кожи вместе с тонкими, едва заметными волосками. Почти не больно.
Ножницы также лежат на столе, и Алина рассматривает их, потому что больше взгляду зацепиться не за что. Они металлические, с расшатавшимся болтом. Тупые и бесполезные.
Алина помнит лето, кажется, двухтысячного года. Или даже самый конец девяностых; они с мамой и папой поехали на базу отдыха по горящей путевке, собирались за два часа и выезжали, мама забыла тогда тапочки, папа – теплую одежду (зато взял гитару), и, конечно, они забыли целый пакет игрушек, который Алина собирала сама.
Она помнит комнату с розовыми обоями в мелкий-мелкий цветочек, выкрашенное белым окно, треугольную крышу домика и букву «Б» на двери их комнаты; в «А» жила молодая пара, женщина ждала ребенка и ходила с огромным животом, похожая на медленного кита. Игрушек, у них, конечно, тоже не было.
В комнате была пачка бумаги, мама попросила ножницы у соседки и колдовала над листом: складывала его пополам, резала как-то по-особому, фигурками и плавными линиями, а потом откидывала лишнее, раскрывала – и у Алины была кукла. Плоская, бумажная, которая быстро мялась и которую могло унести ветром. Они разрисовывали кукол с мамой, согнувшись над столиком в столовой, пока необъятная кухарка не выгоняла их. Мама нарезала Алине целый город (у мальчиков были круглые головы, а у девочек – косички). Ножницы затупились, и папа ходил точить их к какому-то знакомому в конюшню.
Алина помнит и лошадей, и озеро, в котором папа ловил рыбу, и костры, и игру в «найди клад», в которую они с мамой и папой играли до самой темноты. Но кукол – больше всего. Дома она просила маму вырезать таких кукол еще. Магическим было то, что можно было нарисовать им любое лицо, глаза – сделать огромными, а волосы выкрасить в синий, красный, фиолетовый и зеленый. Через пару лет Алина вырезала таких кукол сама, и играла ими, а потом выкидывала. А на даче – сжигала.
Недолговечные были эти куклы. Прямо как самые настоящие счастливые мгновения.
Они больше не ездили на базу (и путевок не было, и дорого, и Алина уже большая и делать ей там нечего), папа жил в отдельной квартире, а мама возвращалась домой под вечер. Уставшая, злая, поседевшая к своим пятидесяти на полголовы.
Алина красила ей волосы золотистой краской, завязав нос платком, чтобы не пахло аммиаком (стойкая краска вообще жутко пахнет), наливала чай, садилась рядом и молчала, прежде чем пойти делать уроки.
Потом мама краситься перестала, а Алина закончила школу.
Осенью за окном темнеет быстро, с неба сыплется снег – точно манная крупа, мелкий и надоедливый. Алина смотрит в окно, и видит у подъезда мамин силуэт. Мама поднимается по ступенькам почти неслышно, хотя вообще-то, в пространстве она занимает немало места. Алина прячет ножницы в полку и открывает дверь.
– Опять не сделала ничего, да? В кого ты мне такая, – Алина не отвечает, и мама уходит на кухню. Она редко говорит ей такие слова, но обидно все равно до чертиков.
– Опять за свое? – слово «опять» у мамы звучит так, будто Алина прожила на свете не шестнадцать лет, а целых сорок, и каждый день только и делала, что разочаровывала всех вокруг. Во рту уже горчит от обиды, но Алина вымалчивает ее; смотрит на маму, а потом уходит в комнату.
Мама больше не вырезает для нее чудесных кукол, не говорит по душам. Мама не понимает ничего, что в жизни Алины происходит: у мамы другое отношение к семье, к Богу, к жизни.
– И не смей больше брать ножницы! – кричит мама из кухни, – На руке живого места нет. Идиотка.