Прощание славянина

Миша Тамбовцев
(Рассказ)


Снится деду Никишке, будто вернулся он с войны, идет по деревне, увлажнившимися глазами родные места ласкает; крытые соломой хаты, сиротливо глядевшие на улицу мертвенно черневшими окнами, запустевшие участки земли с чахлыми ростками хлеба, обильно смоченными вдовьими слезами. Кривые и страшные борозды вылегли словно морщины на лице старого человека. Оттого и больно деду Никишке, больно вот тут – под левым соском, где на пыльной, вылинявшей от соленого пота гимнастерке висит медаль «За отвагу».

А в ограде, провожая его глазами, молчаливо стоят бабы. Сопливые детишки испуганно жмутся к взрослым, цепко держась непромытыми ручонками за юбки и бросая исподлобные не по-детски серьезные взгляды на чужака. Матери их, недоласканные, стосковавшиеся за войну по своим мужьям, низко кланяются ему в пояс по старинке, касаясь огрубевшими, скрюченными от непосильной работы пальцами матушки земли.

И дивно становится молодому Никишке от подобного внимания к себе – парень он собой невидный, ростом не вышел, да к тому же еще и худой, в чем душа держится. (Он до сих пор волос седых нажил, а Никишкой так и остался.)

Пряча растроганные глаза за кривой дрожащей улыбкой, он тянет из-за плеча трофейную гармошку, которую на память прихватил из самого города Берлина. Первые робкие звуки колыхнули мертвую тишину пыльных улиц. Но вот голос гармошки в умелых руках окреп, взметнулся ввысь, и будто весь мир вокруг раздвинулся… Над деревней, над соломенными крышами покосившихся хат, над дворами, заросшими будыльями полыни и крапивы-старюки, величаво звучит бравурный марш «Прощание славянки». И нет уже будто самого Никишки, а есть простой русский солдат, совершивший великое дело… Широко шагая, он по-хозяйски ступает по своей земле.  Не важно, что у него над голенищами стоптанных вчистую кирзовых сапог с густым слоем дорожной пыли не по росту великовато болтаются пухлые галифе.

Прижимая к сердцу гармошку, Никишка с каким-то ожесточением давил на клавиши, словно навсегда хотел отыграться за тех парней, которым более не ходить под горячим солнцем, не ступать босыми ногами по шелковистой траве, и не им будет надоедливо куковать кукушка, суля долгую счастливую жизнь.

Слезы застилают ему глаза, колючий ком стрянет в горле. И вдруг прямо перед собой Никишка увидал мать. Простоволосая, с развивающимися на ветру седыми космами, она бежала навстречу. Безобразно разевая рот, голосила словно по - мертвому:

- Сы-ну-у-ушка!

В руках у Никишки на высокой ноте запнулась гармонь и, выроненная из ослабевших пальцев, издала протяжный щемящий звук.

- Мама! – крикнул он.

… В курятнике протрубил зарю петух, и дед Никишка проснулся. Уроненная во сне старческая слеза щекотала щеку. Он с выхрипом вздохнул и, как бывало в детстве, попробовал обмануть сон – притворяясь, прикрыл обесцвеченные, высветленные годами глаза. Но сон не шел. Последнее время с дедом творилось что-то такое, от чего на душе у него было неладно, больно, как тогда, в далеком сорок пятом. Одолеваемый бессонницей, он до света ворочался, тяжело вздыхал, невидимо пялясь в темноту.

Летом было еще терпимо, а вот зимой…

В зимние длинные ночи, когда деревню сковывала голубеющая стужа, он накидывал старенький пропахший овчиной полушубок и в валенках на босу ногу выходил во двор. В стылом воздухе разливался мертвенный неживой свет луны. Отбрасывая косую изломистую тень, он долго  и неподвижно стоял посреди двора – маленький одинокий победитель, несуразно выглядевший в своем допотопном тронутом молью полушубке. Под жуткий вой рыскавших за околицей волков и мысли его были нерадостны, тоскливы, впору самому на четвереньки встать и завыть по-волчьи.

«При Леньке-орденоносце зажили было чуток, а он возьми и упокойся. А рази такая огромная страна без управы может? Откуда он, черт меченый, и взялся со своей перестройкой? Замутил водицу-то, ох и замутил, чертяка. Страну как норовистого коня на дыбы поднял, аж удила зазвенели на весь белый свет. А сам-то наездником никудышным оказался, так и полетел с него кверху тормашками …Никчемный человечишка оказался, бесполезный… По своей наивности думали, что Алконавт хоть путевым окажется, усмирит вздыбившегося коняку, запряжет в телегу, всех чинно рассадит, да и повезет всем табором на праздник… на праздник жизни. Сдуру ему даже и подсобили… А оно вон как вышло… Этих самых пособников у него оказалось как… вшей в загашнике у нищего… Всей сучий сворой так и навалились … А на дыбах рази устоишь долго? Вот коняка-то и сковырнулся с копыт. А на лежу что ж… на лежу делай с ним, что хочешь… как…как с пьяной гулящей девкой… Хошь шпунай ее сердешную, хошь измыляйся в свое удовольствие.. И шпунали, и измылялись, кто во что горазд. Не постеснялись, ироды, раздели догола, аж срамоту теперь прикрыть нечем, так и лежит кверху пузом, манит нечистых на руку проходимцев, которым… которым аж миллиарды народные отваливаются. Спрашивается, за что ж воевали тогда, за что молодые ребята свои головы сложили?

За что, спрашиваю?» – с надрывом вопрошал дед Никишка невидимого собеседника и плакал, вытирая рукавом слезы. Обида, как все обиды, была горькой.

И лишь мороз, леденящий и без того медленно бегущую по жилам кровь, заставлял  уходить со двора. Он возвращался на свою половину, ложился навзничь и отрешенно глядел в потолок, будто искал и не мог найти там ответа. Сквозь переплеты рамы в комнату точила голубой свет далекая  луна,  делая похожим его на покойника: обтянутые кожей скулы, заостренный нос, пугающе ввалившиеся глазницы с залегшими в них глубокими тенями.

Тяжко деду Никишке в такие минуты бывает, так тяжко, что впору руки на себя наложить; получалось так, что вся жизнь собаке под хвост пошла.

… Нынче же словно брызнули в его лицо живительной влагой; губы морщились в сдерживаемую улыбку, дрожали не плотно прикрытые веки. Хитрил старый, притворяясь спящим, потому как боялся расплескать переполнявшую его радость. В первый раз за все время после  развала Советского Союза вспомнили и о нем.

Вчерашнее письмо с синим штампом районной администрации наделало в доме немало переполоху -  дед Никишка распечатывал его с опаской, зная по своему многолетнему опыту, что ничего хорошего такие известия и в былые годы не приносили, а ныне и подавно – того гляди со своего двора попросят.

Подслеповато вглядываясь в казенную бумагу, долго по слогам читал, с трудом ворочая  непослушными губами:

«Уважаемый Никита Афанасьевич, сообщаем о выделении Вам малолитражного автомобиля «Ока». Убедительная просьба явиться в районный Дом культуры для торжественного вручения Вам ключей от автомобиля».

Много перевидал он на своем веку официальных бумаг, они даже пахли иначе, строго и недоступно, но такой получать еще не приходилось. Шамкая беззубым ртом, он еще раз недоверчиво перечитал письмо. Предательски дрожавшие пальцы выдавали его душевную сумятицу. Он поднял напитавшиеся мутной влагой глаза и невидяще уставился вдаль, туда, где за выгоном сходились земля и небо.

Неотрывно глядя в одну точку, старик растроганно шептал сквозь перехватившее горло удушье:

- Не забыли… Не забыли… Вспомнили и о моих заслугах перед Родиной. Знать, не зря я проливал свою кровушку…

Его маленькая, высохшая от старости седая голова на тонкой морщинистой шее мелко подрагивала. Прыгали, не находя себе места, бесцветные губы. Сочные краски, некогда присутствовавшие в его лице, год от года блекли и вконец слиняли, сделав теперь лицо неживым, коричневым, будто вылепленным из суглинка.
 
Весь последующий вечер дед Никишка не расставался с письмом. Не один раз он надоедливо приставал к внуку:

- Слышь, Петяшка, ну-ка прочти, как там прописано-то?

- Дед, ты уже со своим письмом заколебал, - сопротивлялся долговязый оболтус, собиравшийся по осени в армию. - Была бы тачка как тачка. «Бумер» или  там, например, «Мерин», а то так себе… коробчонка… Ветром с дороги сдувает.

- Сам ты как… коробчонка, - обижался дед и ревностно отбирал письмо. Бережно прижимая белый листок черными заскорузлыми ладонями к груди, огорченный уходил, вполголоса ругаясь: - Мерина ему подавай. Ишь ты, деятель какой нашелся.

Внук виновато оправдывался:

- А чего я такого сказал-то?

… Вылеживать далее не хватило терпения. Дед Никишка молодецки сиганул с постели и, осушив раненую ногу, болезненно сморщился. Пережидая боль, на себя усмехнулся:

- Козел старый, а все туда же.

Прихрамывая, в одном исподнем белье вышел во двор. Белесый туман пластался над лугом. С бузины, росшей возле сарая, капала обильная роса. Из леса глухо, словно по воде, доносился голос кукушки.

Глаза деда по-молодому загорелись. Украдкой оглянувшись, он спросил:

- Кукушка, кукушка, сколько мне осталось жить?

- Ку-ку! – охотно отозвалась кукушка.

Дед Никишка приложил к заволосатевшему уху ладонь, весь подался вперед.

- Раз, - начал он отсчет своей жизни.

Но все испортила сноха, вышедшая на порог с подойником. Глядя на маленького, худого, в исподней рубахе до колен свекра, застывшего посреди двора в нелепой позе, сказала с досадой:

- Батя, и чего тебе не спится?

Застигнутый врасплох дед Никишка растерянно замигал оголенными светлыми глазами. Потоптавшись на месте, будто сразу хотел перейти на рысь, соврал:

- До ветру выходил я…

- Простынешь ведь, зайди в дом.

- Небось! – отмахнулся дед Никишка, овладев собой после минутного смущения.

- Батя, ты сроду как маленький, - упрекнула сноха. – Ить, чисто дитя неразумное.

- Ну-но, - предостерег надтреснутым голоском дед Никишка.

Качая головой и вздыхая, сноха прошла мимо. В такт ее неторопливым шагам с убаюкивающей мерностью скрипел подойник.

Провожая глазами покачивающуюся спину, дед Никишка в который раз подумал,  мол, хорошая все-таки у него сноха, работящая да желанная. А эк как выхолостила ее жизнь. С тех пор как муж подался в Москву на заработки и второй год от него нет ни слуху ни духу, заметно сдала она. Была баба справная, гладкая, что твоя кобылица, теперь от горя исхудала – в чем душа держится. А ходит – глядеть больно: некогда гордо посаженная голова понуро опущена, костистые плечи по-стариковски ссутулены, будто давит на них непосильная тяжесть, которую уже и сил нет нести далее и от которой нет никакой возможности избавиться. Так оно все и есть: если бы не сноха, пропали бы совсем…

Дед Никишка подозрительно зашмыгал носом и, крякнув, опять нацелил морщинистое ухо в сторону леса. Но сколько не напрягал слух, больше так и не услышал он голоса равнодушной к его желаниям птицы.

- Улетела, - опечалился старый и долго затуманившимися глазами глядел в ту сторону.

И дождался бы, обязательно дождался, но тут совсем некстати протяжно скрипнула дверь коровника, и дед Никишка, поддерживая сползающие подштанники, резво затрусил к дому.

Внук спал навзничь, широко разбросав руки. Дед Никишка с минуту прислушивался к густому переливчатому храпу, затем позвал:

- Петяшка! Слышь, Петяшка! Вставать пора.

- Дед, - спросонок буркнул внук, - тебе чего?

- Нонче за машиной едем. Аль запамятовал?

- Рано еще.

- Самое пора.

- Рано.

- А я велю подыматься, - рассердился дед Никишка. – Ать-два!

Внук, разбитый крепким рассветным сном, с большой неохотой поднялся. Шурша босыми ступнями по половичку, долго просовывал ногу в брючину, сиплым со сна голосом отговариваясь:

- Тоже мне… желаннички нашлись… Даже поспать… перед армией… как следует не дадут.

Дед Никишка, уходя, только рукой махнул -  мол, что спросить с оболтуса. На своей половине из сундучка он бережно выложил старую солдатскую форму: гимнастерку, галифе, неумело зашитые в том месте, куда ударила пуля, пилотку, сапоги. Вот уже шестьдесят лет сохранявшееся по - старинке обмундирование безнадежно провоняло едким запахом нафталина – запахом, родней которого для старика не было. Он даже завещал похоронить себя в военной форме, которую надев становился опять похожим на того лопоухого паренька с пожелтевшей фронтовой карточки, навечно приклеенной  им изнутри крышки.

Смаргивая слезливую муть, дед Никишка рукавом потер потускневшую медаль, вышел к внуку. Силясь выпятить иссохшую, вогнутую до самых позвонков грудь, поднес прыгающую руку к пилотке.

- Гвардии… рядовой Фоломеев…- по-служивски доложился старый вояка, -  готов для отправки за машиной.

Внук поглядел на деда сонными глазами, сказал, зевая:

- Дед, ты чего… вырядился, как этот самый… как какой-нибудь клоун… В район ведь едем… Соображать надо…

Дрожа от негодования, дед Никишка затопал ногами, выкрикнул фальцетом:

- Цыц, поганец! До слез мне обидно слышать от тебя такое. Вырос… дуралей… а ума не вынес.

И сорвав голос, сухо закашлялся, вылупляя покрасневшие в прожилках глаза.

- Да ладно тебе, дед, чего ты? – забасил великовозрастный детина. – Пошутил я… Ну правда же, пошутил…

Дед Никишка помял пальцами горло, мучительно ощеряя розовую кайму съеденных десен, уронил:

- Э-эх, ты-и-и…

И такая боль была в его словах-стоне, что у внука аж мороз по коже - понял он, нет: не за себя обиделся дед, а за то более значимое, которое олицетворял он, нарядившись солдатом той страшной  войны.
    
Внук неловко обнял мослаковатые  плечи, крепко прижал к своей тугой мускулистой груди маленькое, высохшее в былинку тело, сказал любовно:

- Ты же герой у меня, дед!

… Мимо лесов, щетинившихся пахучими смолистыми соснами, мимо полей, некогда радовавших глаза золотистыми разливами хлебов, а теперь гнетущих своей запущенностью, где бурьян-старюка вымахал в человеческий рост. А все оттого, что коренья пиявками жадно присосались к живительным сокам страдалицы  земли, оставшейся без хозяина, тянется пыльная дорога к железнодорожной станции, а от станции -  прямиком к районному центру.

За долгую свою жизнь дед Никишка не одну «тыщу» верст намерил по ней. Было время – до света уходил и обыденкой возвращался, волоча усталые, натертые до кровавых пузырей ноги. Трясся в телеге, запряженной старой полуослепшей кобыленкой, к колхозной работе уже не пригодной, а вот для таких поездок как бы еще и годной. Да и то все лучше, чем отправить ее на живодерню – жалко ведь безответную скотинку, так жалко, что сердце кровью обливается, глядя на нее сердешную. Так было, коли назад оглянуться.

Ныне опять довелось ехать по дороге деду Никишке, но теперь не абы как, а на своем автомобиле. Из него даже знакомые места гляделись по-иному; на обочине кучерявился придорожник, цвела белым пастушья сумка, а за мелкорослым самосевным подлеском не было видно заброшенных полей. И если бы не ветер, который приносил с той стороны горькие полынные запахи, напоминавшие о другом времени, можно было подумать, что там, как встарь, колышется налитый силой хлебный колос.

Дед Никишка, хмельной от радости и выпитой стопки, всю дорогу донимал внука рассказом о том, как его самолично поздравлял губернатор. Кровица, подогретая водкой, чуть румянила его сухие впалые щеки.

- Посадили нас за столы, а исть команды не дают. Вроде как ждут кое-кого. Тут за дверьми голоса… Вскорости входит кумпания, а попереди всех мужчина собой тушистый… многокровный. И хуть все они при галстуках – сразу видно, что этот из них самый главный. Повел он глазами этак по сторонам и, увидивши меня во фронтовом обличье, сразу ко мне подошел… Хуть там и сидел один по офицерскому чину – полковник, все же он безо всяких вниманиев попервости остался. Очень почтенно пожал мою руку и речь говорит; мол, вот такие простые солдаты, как этот… ветеран… И называет меня по имени-отчеству… - при этих словах дед Никишка приосанился, хотел даже расправить усы, но, вспомнив, что у него их нет, изменив движение руки, звучно высморкался и, смахнув содержимое за окно, продолжил: - … и выиграли войну. За что им великая слава и всенародная любовь. И еще всякие там почтенные и другие совестливые слова говорил… До-ол-го, говорил. А потом, руку мне пожавши очень крепко, отдал ключи. Затосковала тут у меня душа, засвербило в середке -  вспомнились погибшие друзья-товарищи, которым не ходить боле по землице нашей развеселой… И тогда я ему от имени всех стариков, на войне воевавших, но пока живых и в могилу категорично не согласных и говорю:

- Мы от ворога нашу страну и народ защитили. Это верно, это все мировые державы подтвердят. А теперь черед за вами наступил, как вы есть власть… Прислониться нам, старикам, акромя свого государства, не к кому… Так уж вы будьте разлюбезны пригреть нашу старость…

- Пригреем! – твердо пообещал он и этак по-свойски приобнял меня и по спине слегка похлопал. – Пригреем! – вдругорядь пообещал.

- Вот таковские мы!

Запрокидывая голову, дед Никишка беззубо смеется, вокруг глаз лучистые морщины, и внуку кажется, что дед будто десяток лет сбросил со своих плеч. Искоса насмешливым глазом глядя на деда, он думает: «Как мало, оказывается, надо старикам – лишь бы помнили о них, не забывали заслуги. Их потешили, развели как лохов, они и рады».

За поворотом завиднелись первые дома в дымчатой зелени садов.

Дед Никишка смахнул выступившие от смеха слезинки, указывая зачерствелым пальцем перед собой, сказал:

- Ты, Петяшка, в свою улицу враз не заворачивай… Ты через «верхи»… через «верхи» проедь.

Внук деду всегда готов услужить: догадываясь об истинном желании деда, все-таки не совсем уж без понятия, он придавливает газ и лихо несется дальше. Возле дома бабки Федулихи дед приказывает остановиться. Сама Федулиха на огороде полит картошку. Ее согбенная спина в черной кофте медленно двигается по борозде, так медленно, что у деда Никишки не хватает терпения дождаться, когда она доползет до этого края, и он кричит, надрываясь:

- Митривна-а! Митривна-а! Слышь, старая карга! Клуша глухая. Митривна-а, ну-ка поди-и.

Федулиха с трудом разгибает затекшую спину, долго из-под ладони вглядывается, наконец признает в нем своего и с сердцем отзывается:

- Аль это ты, Микитка?

- Я, кто же еще.

- А раз ты, чего ж орешь как оглашенный. Вот стоит, орет и орет. Поди я еще не глухая.

Внук, уронив голову на баранку, хохочет, остановиться не может, сквозь всхлипы смеха едва проталкивает:

- Ну прикол, никакого кина не надо.

Опираясь на тяпку, Федулиха ковыляет по огороду, тонет босыми ногами в податливой земле.

- Аль случилось что?

Улыбаясь глазами, дед Никишка с  намеком говорит:

- Пока тебя дождешься – случится.

- О-ох, старый греховник, - качает головой догадливая бабка Федулиха и, привычно щурясь, уж больно внимательно приглядывается к дедовой военной форме, так внимательно, что своим крючковатым носом почти касается медали, как будто принюхивается, не доверяя подслеповатым глазам. – Это по какому такому случаю ты вырядился как на парад?

Дед Никишка стоит, по-ухарски отставив ногу, с готовностью отвечает:

- Да вот машину мне губернатор подарил, - и, помолчав, считает нужным добавить: – За заслуги перед отечеством.

- Гля-а-ди-икось! – дивится нараспев Федулиха. – Знать, там… наверху-то… помнят о тебе.

- А-то нет! – торжествующе говорит дед Никишка и, считая разговор завершенным, спохватывается. – Некогда мне тут с тобой лясы точить. Поехал я…

- А чего приезжал-то?

Стоя в ограде, Федулиха с недоумением провожает глазами клубившуюся за машиной пыль, потом, пожав плечами, возвращается на огород. Но что-то тревожит ее, какой-то червячок точит душу, и бабка Федулиха, оставив в недополотой борозде тяпку, на-сколько позволяет старость, чтобы не рассыпаться по дороге, спешит к соседке, которая только что вышла из дома и последние сплетни не слыхала.

-Нюрашка, слышь какой случай приключился. Дед Никишка машину получил. Это как!

Нюрашка замирает посреди своего двора, всплескивает руками:

- Ай правда?!

Так с легкой руки соседок-пересудок неожиданная весть в считанные минуты разносится по деревне, нарушив привычный уклад крестьянской жизни. Словно разворошенный большой муравейник будет теперь перекипать жизнь сельчан, питаясь всяческими кривотолками и домыслами, пока через пару недель не улягутся страсти и деревня опять не войдет в размеренный ритм пресной обыденности.

Маленькая юркая «Ока» тем временем подъезжает к магазину.

Деду Никишке, которого смолоду сроду недопросишься сходить в сельмаг и которого последний раз здесь видели не менее как двадцать лет назад, сегодня вдруг загорелось непременно в нем побывать. Он с важным видом ступает на порог и ненадолго пропадает за дверью, а когда опять появляется, следом за ним прут в распахнутую дверь любопытные покупатели. Даже разнаряженная в прах продавщица, снискавшая на деревне славу женщины, прошедшей огонь, воду и медные трубы, не устояла перед простой человеческой слабостью – прилипла изнутри к окну, сплюснув нос о стекло.

Но и этого куража деду показалось недостаточно, и они с внуком еще битых полдня колесили по деревне, распугивая кур и сигналя знакомым. Высунув голову, дед Никишка улыбался, сузив от ветра глаза.

К дому подъехали, когда село солнце, прогнали стадо и белесая пыль, поднятая копытами, улеглась на придорожной траве.

Вечер мазался лиловыми сумерками. В лугах скрипел коростель. На пруду отчаянно кричали лягушки. В лесу монотонно, словно заводная, куковала кукушка. А в кустах цветущей сирени щелкал соловей. В сарае упруго вызванивали о подойник струйки парного молока, и голос снохи ласково уговаривал: «Стой, Зорька, стой, миленькая». От привычных для деревенского слуха звуков дед Никишка почему-то особенно сегодня испытывает удивительное наслаждение.

- Слышь, Петяшка, - говорит он дрогнувшим голосом, - принеси мою гармонь.

Внук, который не припомнит, когда дед последний раз брал в руки гармонь, посмеиваясь, приносит.

- Дед, ну ты сегодня во-о-още… в ударе.

Дед Никишка присаживается на пороге, долго умащивает на острых коленях гармонь, перебирает лады. Но с годами руки не так уже послушны, и не так проворны пальцы, оттого и голос гармошки не взметнулся, как бывало, ввысь, а поднимается плавно, словно белый дым в тихую погоду, и будто сама природа замирает, прислушиваясь. Над российскими просторами величаво плывет щемящий душу марш «Прощание славянки». И нет уже как бы самого деда Никишки, а есть простой русский мужик поилец-кормилец земли русской…

Избоченив седую голову, слушает дед Никишка  звуки, которые выходят из-под его зачерствелых пальцев, и мутные слезы капают на веселые расписные меха.

Привалившись к двери, застыла сноха, забыто держа подойник. Муки выпавших на ее долю страданий тенями пробегают по лицу.

У ограды собрались вездесущие соседки. Ровесница деда Никишки бабка Матрена, скорбно приложив уголок несвежего платка к глазам, говорит, дрожа губами:

- Помню, от так он, сердешный, играл, когда с войны возвернулся.

А наутро случилось самое страшное, что может случиться в жизни человека.

Намаявшись за день, дед Никишка впервые за последний десяток лет уснул спокойным безмятежным сном. Потому как во сне он чуть приметно улыбался и по-детски причмокивал непослушными губами, из уголка которых по подбородку стекала клейкая теплая слюна; снилось деду Никишке что-то доброе, что еще хранила его одряхлевшая память.
Звонкая до этого тишина сразу пришла в движение, когда в дедову половину несмело боком вошел внук. Потоптавшись у кровати, он срывающимся голосом сказал, тревожа чуткий старческий сон:

- Дед, ты только не волнуйся… Дед… а дед… не волнуйся…

На коричневых обслюнявленных губах деда медленно линяла улыбка. Чувствуя, как на него надвигается что-то ужасное, дед Никишка с трудом поднялся и, дрожа маленьким щуплым тельцем, вышел из дома.

Внук шел сзади и как заклинание все повторял:

-Дед, ты только не волнуйся. Дед, ты только не волнуйся…

На улице занимался голубой рассвет. Перед крыльцом, уныло скособочившись на одну сторону, сиротливо стояла разбитая машина.

Держась за резные балясины, дед Никишка ступил на скрипучие половицы и, чувствуя, что не в силах идти, тяжело опустился на порог. Страшно кривя лицо, он розовыми деснами кусал зачерствелые губы, бледнея все больше и больше.

- Дед, да ладно тебе, - мучительно улыбаясь, уговаривал внук. – Это же машина, железяка. Через пару лет другую дадут. Дед, плюнь ты на нее… Дед… Я не специально…

Дед Никишка поглядел на внука невидящим взглядом, хотел что-то сказать, но вдруг покачнулся и медленно завалился набок, разрывая ворот исподней рубахи. Ужасный хрип вырвался из его горла, и голова на тонкой морщинистой шее безвольно свесилась на сторону.

- Деда, ты чего? – не своим голосом заорал внук, немилосердно тряся худенькие плечи. – Де-е-еда-а!

Но дед Никишка его уже не слышал. С развевающимся седым пушком на голове, в белых портах он вольготно ступал босыми ногами по ромашковому теплому лугу туда, где в колышущем мареве молча стояла группа безусых парней – солдат Великой Отечественной войны. Они ждали его.