Таблетка тихого счастья

Владимир Липилин
Говорят, глупо возвращаться в места, где ты был когда-то по-настоящему счастлив. Но я так делаю. Постоянно. А теперь все чаще и чаще. И совсем не для того, чтобы сопли пожевать: мол, та жизнь не вернется уже вовеки. Не вернется, понятно. Но там есть люди непоправимо любимые, теща и велосипед. А еще, конечно, дворы, районы, запахи. Все это мы, уехавшие когда-то оттуда, назвали лекарственным средством "мор-2". И когда противно на душе, даже простые воспоминания об этом городе действуют как таблетка.

Я не родился в Саранске, я туда понаехал. Мне и сейчас нравится приезжать туда ранним утром, желательно поездом. Купол вокзала тускло светится. Эмоции и чувства тут на пределе, в концентрате. Ожившие персонажи из собраний сочинений Бунина и Чехова, Пелевина и По воскресают с убийственной правдоподобностью. Мусолят газеты, прячут носы в шинели. Холодок пробегает по загривку от узнаваемости.

По само собой сложившейся когда-то традиции первым делом надо заглянуть к другу ситному Гене. Он живет неподалеку — рельсы под окном. У него мы часто кантовались, уезжая куда-то на ночных поездах. Сидели, пили пиво. И так становилось порой хорошо, что и надобность в путешествии казалась вдруг смешной и невнятной. И вроде можно и завтра поехать. Или дня через два. Но к вокзалу мы все-таки шли. Потом делали из билетов самолетики и запускали их с железнодорожного моста. А сами отправлялись продолжать разговор.

«Счастлив или просто молод каждый третий, либо пятый, и танцует шумный город, на кресте весны распятый», — пел когда-то прекрансый саранский поэт и наш друг Виктор Мишкин.

Нынешний Гена нервный. Он майор полиции. Школу окончил с золотой медалью, английский от зубов, два года даже хотел быть журналистом, учился с нами в одной группе. Потом забил. Уехал в Чечню.

Первые полчаса мы тыкаем вилками в сковородку с жареным картофелем. Початая бутылка отекает крупной слезой.

Мы — не пьющие. Мы — увлекающиеся.

Первые полчаса я слушаю, как Гена ненавидит все эти понты, несовместимые с зарплатой населения, показуху в городе. Что бизнес здесь возможен только на уровне ИП, что все остальное только с разрешения фамилии. А те, кто близки, чудачат так, что никакой Москве не снилось. Удельное, блин, говорит, княжество.

Я отвечаю, что так везде, и надо просто выбрать. Либо поехать туда, где, как тебе кажется лучше, либо как-то с собою договориться. Что человек, который хает место, в котором живет, сам в сущности дурак. Что все речи всегда самообличительны. А он просто нытик.

Нам так можно. Мы ж друзья.

Потом я иду к теще. Она накрывает стол и мы мирно беседуем. Бывает, до вечера.

Теща — осетинка, вырошая в Бакуриани. В Саранск приехала студенткой. Сорок с лишним лет отработала в школе учителем по литературе. Когда начались гонения на осетин в Грузии, они с сестрами (живущими тут же) перевезли в Мордовию родителей. Отец все не мог никак привыкнуть к тому, сколько же земли, на которой можно работать и работать.

Теща — человек  жадный до жизни, пишет стихи, ставит спектакли, и у нее есть удивительно короткий для кавказских застолий, но емкий тост. Она поднимает бокал и с прекрасным акцентом произносит:

— Фперед!

Поутру (если лето) я выволакиваю с балкона велосипед и совершаю вояж по знакомым улицам. Весь город даже на велосипеде можно объехать довольно быстро. Но мне спешить некуда.

Вроде был недавно, а едешь и не узнаешь. Вместо здания соцурбанизма — восторженный, изобилующий солнцем хайтек, глазам от стекла больно.

Вот главный корпус Мордовского госунивера. Когда-то он казался небоскребом, из читального зала библиотеки можно было наблюдать за заездами какого-нибудь Пола Олафа Сирениуса на мотоцикле по льду стадиона «Светотехника». На месте стадиона теперь какой-то исполинский недостроенный Колизей. Главный корпус издалека тужится напомнить тот, что на Воробьевых горах. Выходит красиво, космически и нелепо. Гранитный Николай Платонович Огарев, который возле главного корпуса встречал дрожащего и назначал свидания барышням, упразднен в голубые ели. А вот и арка с вечными сквозняками, нырнув в которую видишь четырехэтажку, и выражение «трепет охватывает» ходит тут пешком по сердцу. Это филфак. Лет десять назад его окружали шумящие тополя, чуть поодаль готовилась к старту, но ни разу не взлетала в детском саду ракета, справа были кусты сирени и поваленное дерево, на котором вечно покуривали девушки, постигающие любовь к слову. И не только.

Теперь вместо дерева — Дом культуры и искусств тоже в стекле, вместо детсада — студенческий бассейн.

Усаживаешься на ступеньку — и не надо никих спецманипуляций, чтоб перенестись в ту жизнь. Выходит кошак как будто тот же, что мы звали Воннегутом. Я курю, и он -  носом ведет кверху, улавливает никотинчик.

1993 год. Отчетливо теплый июнь. Влага на ладонях по желобкам линий судьбы и жизни. Уже тогда журналистов в республике было больше, чем информации. И группу набирали всего одну, 25 человек. А желающих было раз в десять больше. Квота выглядела так: 8 русских, 8 мордвы-мокша, 8 мордвы-эрьзя и 1 татарин. Почему татарин один, для меня до сих пор тайна. На место этнической единицы у нас претендовали 4 мордвина эрзи. Они были смуглые, скуластые и в глазах кони вороные. А язык и не важен был. Большая часть населения его вообще не знала. Только в отдаленных регионах страны считали - раз Мордовия, то все поголовно там шпарют по угро-финнски.

Это было бешено счастливое время.

У нас были прекраснейшие преподаватели. Я и сейчас так считаю.

На семинарах мы устраивали такие прения по трудам Бахтина (который, кстати, когда-то тоже работал в этом вузе), Розанова, Соловьева, что мел у доски трескался, в рамах стекла стекали.

Мы были благородно бедны, но внутренне свободны. Так редко бывает. Почти никогда.

Наши однокурсницы, например, могли запросто написать англичанке записку: «Прошу меня сегодня не спрашивать в связи с бурно проведенной ночью». А англичанка, в свою очередь, переворачивала бумажный клочок и на обороте подмахивала: «Милая, моя ночь была куда бурнее. Просто поверь. Так что – sorry».

Создавались газеты, трещали по швам стереотипы. С тем же задором, с каким писали о появившихся тогда бомжах, журналисты писали репортажи о милицейском произволе. В 1995 году газета «Столица С» вместе с Еленой Боннэр получила международный приз «Хрустальный глобус» за свободу слова.

Целый день служители второй древнейшей бродили по плодившимся со страшной силой бизнесменам, поэтам, художникам, ездили в колонии Дубравлага. А ночью разгоняли сон по длинным коридорам ездой на великах. А потом на 286-х айбиэмах строчили. Конечно, это было неким манерничаньем, стилем такой «недолитературы». Однако уже через три часа после выхода газету невозможно было купить.

Едешь дальше, вместо убогенького серого прямоугольника городского Дома культуры теперь внушительный Театр оперы и балета. За ним — реконструированная филармония, обновленный музей Эрьзи, который действительно стал шикарным и по-европейски удобным. Вроде бы каждое лето прямо перед ним проходит биеннале скульпторов. Мужики и дамы в фартуках в шикарной пылище отсекают от камней лишнее.

Пожалуй, нет в центре города здания, которого не коснулась рука строителей за последние 15 лет.

Электорат (массовый) против переделки того или иного «архитектурного ансамбля» не возражал. Тем более что и  ансамбля-то никогда, строго говоря, и не было.

Саранску всегда присуща была аура эдакого города сельского, простодушного. Да он и городом-то стал  в 50-60-е. До того крепко ходил в звании «уездной дыры» Пензенской губернии.

Начало постройки острога-крепости Саранск датируется 1641 г. В основе топонима Саранск лежит сара — слово, относящееся к финно-угорскому фонду лексики, унаследованное общемордовским языком в формах сар/сара/ сур/сура «ветвь», «разветвление, развилка». В таком значении оно сохранилось и в других родственных языках: фин. saara «разветвление», joehaara «рукав реки», кр. шуара «развилка», вепс. sara «разветвление», саам. суурр «ветвь, развилка». Другая версия гласит, что Саранск получил свое имя от названия урочища, откуда река Саранка берет свое начало — Саразкурт (вирь сараз «тетерев» + курт «куст», букв. «место сбора тетеревов»). Ученый-путешественник Петерсон вообще полагал, что название происходит от татарского «сара» — «желтый» или «заран»: «…саранская местность могла быть названа от множества желтых цветков, которые и ныне изобильно покрывают низменность по берегам рек Тавлы и Инсары около Саранска, но есть и другое татарское слово, в котором более явственно слышится имя города, это заран, что означает «зловредный». Если имя города произошло от этого слова, то, вероятно, потому, что низменная и болотная местность, примыкающая к городу, в старину особенно славилась жестокими и упорными лихорадками.
Примерно такие данные я откопал на просторах сети. 

В 1930 году территорию выделили в автономию и назвали МАССР. Саранск приобрел статус столицы республики. Сперва война, потом реабилитация, и только после он начал по-настоящему прирастать провинцией. А кто же приехал туда? Молодежь, знавшая, почём палочка адского трудодня в колхозе. В городе, конечно, тоже надо было вкалывать. Строились заводы и «хрущевки». Но туалет уже не на улице, ходят троллейбусы, а вечером можно куда-то пойти и не обязательно в клуб. Человека все устраивало, люди были задорны и добры. Они были из одной среды, и потому понятны друг другу. Делить пока было совершенно нечего.

Дом печати с круглыми в три человеческих роста конструктивистскими окнами. Таким он был когда-то. Сегодня та самая только коробка, раскрытая книга, буквы есть, а волшебство от них как-то исчезло. А когда-то там на чердаке журналисты устраивали своего рода бар, и название ему придумали поэтичное «Не рыгай». Жгли костры наперекор пожарным, жарили хлеб на прутиках и дешевые сосиски.

Фотограф-мастодонт Юрий Николаевич захаживал к нам в прямом смысле на огонек.

Однажды он приволок невиданную роскошь — килограммов пять мяса. Журналисты воодушевленно изжарили его, а фотограф дождался, когда проглотят, спросил:

— Как песик?

Чувствительные критикессы зажали рты, побежали по углам. Может, с тех пор и появилось название? Причем никто так и не узнал, пошутил он или на полном серьезе щелкоперы тогда на журналистике эту собаку съели.

Кто только не захаживал к нам туда! Бог весть откуда взявшиеся в Саранске вымышленные друзья Высоцкого, Венедикта Ерофеева, какие-то негры с саксофонами, будущие архитекторы, историки, действующие бандиты, журналисты. Журналисты хлестали яблочное вино по 9 тысяч 500 рублей бутылка и закусывали его печеными противными каштанами. Бандиты пили водку «Абсолют» и закусывали телячьими языками. Журналисты шли после писать тексты и гулять с собаками. Бандиты ехали на «стрелки» и гуляли с бабами.

Впрочем, нередко они менялись местами. Да что говорить: и те и другие запросто могли стать либо президентами какой-нибудь фирмы, либо покойниками.

В общем, тот круг наш был своего рода кругом питерского «Сайгона». Где можно было быть кем угодно. Вытворять, что в башку взбредет. Но главным во всем этом оставалась фраза, приписываемая нами Джону Леннону: Life is love («Жизнь есть любовь»). Причем любовь к чему, не уточнялось.

Несмотря на бурлящую, рьяную жизнь, события порой российского уровня, Саранск не переставал быть сельским. И немножко лагерным. Присущие этой касте хитрость, отчаянность и упорство, составляли харизму саранчанина и простирались далеко за пределы республики еще до того, как ее представители появлялись.

— Здравствуйте, мы из Мордовии.

— А че так сразу с порога угрожать-то?

При всем при этом в девяностые-нулевые в городе вырос, созрел нехилый пласт прекрасных специалистов. Например, во многих московских изданиях существуют целые кодлы, которые внутри редакций именуют «мордовскими». В Праге есть квартал с эрзянскими художниками, в Силиконовой долине — тоже служит несколько башковитых креативных айтишников.

Фонтан-одуванчик у Дома финансов, почта, музучилище, книжный на углу Советской площади. Дом республики. Около этого дома всегда росли роскошные розы. А у нас всегда были знакомые, у которых можно было по-дружески арендовать синие полинявшие халаты и секатор. Мы приходили с серьезным видом и проряжали плантации.

Театр драмы, спуск к реке Саранке от него, где те же фотографы (по рассказам мастодонта) не чурались присесть на ступеньках с чекушкой. Из закуски — бутылка подсолнечного масла и спичечный коробок соли. Ну и газета, конечно.

Юрий Николаевич отрывал белые, нетронутые кеглем поля, смачивал маслом, посыпал солью и предлагал коллеге.

— Чипсы, на.

— Я это не буду, — возражал тот.

— Жри, чо ты, мы ж газетчики.

Парк имени Пушкина, заведение в виде шале под названием «Раки», каждый клочок земли — каскад ассоциаций. Сейчас по городу расставлены чипованные тротуарные плитки, встаешь на такую, включаешь в мобильнике Интернет и можно увидеть, какой была эта местность лет двадцать назад.

Да, того города уже нет и не будет. Но и тоски-печали ни малейшей. Все идет как идет. Катишь по улицам, квазимодно отражаешься в хайтеке, а навстречу дивные барышни. Прогулка по студенческому этому городу в летний день — как шествование по коридорам модельного агентства. Все многообразие поволжских национальностей смешивается тут, на периферии, концентрируется и выгодно подает себя дамским, сногсшибательным эффектом.

Окраинные спальные части обросли по местным меркам небоскребами. Девяти- и шестандацатиэтажки поглощают частный сектор, как стоголовая гидра. А ведь еще недавно, каких-то лет десять назад, на тенистой улице можно было застать мужика с баяном и его супружницу, выводящих «по диким степям Забайкалья» или мордовское что-нибудь, где ничего не поймешь, а сердце как будто на качелях. Не, не праздник, просто вечер, чего не попеть после ржавого будня?

Нынешний Саранск — это не какой-нибудь самодостаточный Новосибирск или Екатеринбург, не говоря о Владивостоке. Он — понтующийся, закомплексованный тип, над национальной принадлежностью и этническими повадками которого долгое время глумились проживающие тут же. Теперь он компенсирует это, с диким рвением приписывая себе в земляки то знаменитых хоккеистов, то актеров. И обязательным обучением мордовскому языку в школах. А псевдомосковские нахрапистость, показуху позиционирует как умение жить.

Аборигены тут при встрече не преминут щегольнуть фактом, что здесь, в 13-м регионе, одна их самых низких зарплат по стране. Но в разгар рабочего дня чего-то не протолкнуться у торговых центров от нехилых иномарок, рестораны к вечеру забиты до отказа.

У всех какой-то свой хитрый шурум-бурум.

Однако стоит потолкаться в троллейбусах, как с удивлением обнаруживаешь, что людей, у которых в сердце по-прежнему превалирует некий негласный простодушный кодекс чести, все же куда больше.

Собор флотоводца преподобного Федора Ушакова. Чуть ниже – памятник патриарху Никону. Вид для открытки. А недавно тут стояли гостиница «Центральная» и кинотеатр «Октябрь». В нише перед входом отбрасывал на стену причудливую тень барельеф вождя пролетариата. Тот же фотограф Юрий Николаевич однажды сделал шедевральнейший и ценичнейший снимок. Ленин был снят "рыбьи глазом", в углу виднелась афиша, на которой аршинными буквами значилось «По прозвищу Зверь».

Мы с товарищами хаживали туда к киномеханику Сергею Иванычу. Пока крутилась бобина, они с ассистентом Миронычем раскладывали на газетке, вышибали употребленным друг у дружки слезу. И Сергей Иваныч заговорщицки шептал:

— А давай щас вместо третьей части этой нашей муры че-нибудь итальянское воткнем. Вот «Профессия — репортер», например. Душевный парень этот Николсон! Пусть посмотрят. Человека надо иногда носом ткнуть, чтоб красоту увидал. А то ходит...

И через несколько минут через окошко с тугим синим лучом можно было смотреть на этого Николсона:

— Что ты видишь? - спрашивал его герой Локк.

— Мальчика и старуху. Они спорят, в какую сторону идти. Не надо было приезжать.

— Что ты теперь видишь?

— Мужчина чешет плечо. Ребёнок бросает камни. И пыль.