Кармен

Наталья Чеха
«Мне холодно… Крылатый иль бескрылый,
Веселый бог не посетит меня…»
(Анна Ахматова)

1

Днем приходила Ася – за фруктами из моего сада.
В этом году особенно уродился кизил – темный, крупный, как олива, он буквально устлал собою слегка подпеченную на солнце траву, и, казалось, весь мой сад состоит только из кизиловых деревьев.
Когда-то из таких же точно терпко пахнущих плодов мамина подруга тетя Блюма делала великолепную пастилу – тонко раскатанные пластинки, свернутые в трубочку наподобие рулета. Этими сладко-кислыми кизиловыми рулетиками она угощала меня, когда мы с матерью приходили в гости, и своего сына Толю.
Толя был беззаветно влюблен в меня с первого класса, поэтому становился хуже, чем был, всегда, когда я оказывалась рядом. Мог, например, забраться на самую верхушку огромного дерева и оттуда свистеть, повиснув вниз головой. Мне было не смешно, а страшно, и я злилась и на Толю, и на тетю Блюму, которая его никогда не одергивала.
Имя свое тетя Блюма придумала сама, еще в школьные годы, отталкиваясь от немецкого слова «цветок». Вообще-то она звалась Тоней, но она уже тогда жаждала пикантности.
Пикантность была любимым словом в тети Блюмином лексиконе. Ей хотелось применить его ко всему, что ее окружало. И, надо сказать, это ей вполне удавалось.
Не понимая глубинный смысл слова, я, тогдашняя второклассница, безошибочно улавливала некий тонкий и таинственный аромат, исходящий от него.
Пикантность пахла спелым кизилом – в том числе. Потому что таких рулетиков не умел делать никто. Еще она пахла тети Блюминой «Красной Москвой» - ею была пропитана вязаная шаль с кистями, в которой тетя Блюма ходила на театральные премьеры.
Пикантно выглядели и производили фурор своим вкусом и крохотные, размером с фундук, эклерчики «Секрет актрисы», способ выпечки которых тетя Блюма, в соответствии с названием, никому не выдавала. Взбитый белок соединялся с сахаром, чайной ложкой выкладывался на плоский металлический лист и отправлялся в духовку. Там – было видно через замутненное временем стекло – еле-еле, слегка помигивая и подрагивая, горел огонь. Эклерчики подсушивались долго – около двух часов, и все это время тетя Блюма сидела возле духовки на низенькой скамеечке, то открывая (в нужный момент), то закрывая (опять-таки, точно в определенную минуту) дверцу. Говорить при этом разрешалось только шепотом, ибо эклерчики от громкого звука могли осесть. Потом она ссыпала их на блюдо – медленно, слегка потряхивая противень, как золотопромывочный лоток, заставляя шуршащие белые комочки продвигаться к краю и укладываться горкой. И вот когда эклерчики остывали, тетя Блюма делала главный, завершающий аккорд – поливала их кремом «Бешамель». Что получалось в итоге – думаю, подробно описывать не надо. Восторг и всяческое восхищение – непередаваемая пикантность, одним словом.
Такой же тайный, необъяснимый восторг вызывала у меня и обстановка тети Блюминого утлого жилья. Две крохотные комнатки, где и развернуться-то было негде, изобиловали невероятным количеством самых удивительных вещей. Во-первых, узкая старинная горка с посудой – красного дерева, резная, с инкрустированной перламутром дверцей. Во-вторых, портрет Льва Толстого в полный рост, писанный маслом – работа тети Блюминого отца, сделанная еще при жизни писателя. Вот уж поистине деталь интерьера, неизменно привлекавшая мое внимание и в буквальном смысле слова завораживавшая меня! У этого портрета я могла простоять все два часа, пока мать секретничала с тетей Блюмой. Лев Толстой был изображен в косоворотке и темных брюках, заложившим обе руки за пояс и задумчиво глядящим прямо на зрителя. Может быть, он думал в эту минуту о России, о том, как привести к истине и просветить ее народ. А, может быть, он прокручивал в голове сюжет очередного романа. А, может, все было куда прозаичнее – он просто гулял по тропинкам своего имения, отведав перед этим хорошего обеда, приготовленного личным поваром.
Как ни пытался великий писатель опроститься и приблизиться к бедному люду, это у него плохо получалось. Однажды я чуть не до драки спорила на эту тему со своим мужем, доказывая, что Лев Толстой настолько ненавидел свое «графство», что даже траву косить стремился сам, без помощи наемников.
- Ага, - ядовито прокомментировал муж мою страстную тираду, - представляю, во что обходились его крестьянам такие опыты. Выковать барину специальную косу! Подточить ее у лучшего точильщика! Посеребрить, али позолотить даже, да в специальный футляр упаковать, да на поле чуть засветло доставить лошадьми! А лошадей – начистить да натереть, да гривы расчесать, да уложить их специальным манером! А рубаху барину – не ту, что кажен день, а праздничную, да с вышивкой по вороту, да поясок потоньше сплести из кожи – для подвязки. А из травы все ненужное убрать да повыдергать, чтоб коса шла без помех. А… И так далее. Знаем мы, какой кровью платит народ за хозяйские утехи!
Но сейчас – не об этом. Не о Льве Толстом. Вернее, не только о нем. Кроме портрета, у тети Блюмы было много книг. Очень много, все стены в книжных полках. И был у нее белый костяной бинокль, тоже с инкрустацией – театральный. Маленький такой, изящный, с крутящимися окулярами. Вот вещица, так вещица! Заиметь такой – и не мечталось тогда. Просто брала, крутила в руках. Представляла себя в длинном платье и такой же шали, как у тети Блюмы. А у глаз – бинокль из слоновой кости. И волосы уложены в такую же прическу – надо лбом высоко, на висках гладко, сзади – скрученная коса. И брошь на левом плече – ею прикреплялась к платью шаль, чтобы не спадала. Все продумано – до мелочей. Изысканно и пикантно.
Ася, кстати, похожа на тетю Блюму – такая же маленькая, круглая и немного нелепая в своих претензиях на шарм. И даже слово «пикантно» употребляет столь же часто.
А ведь они друг друга совсем не знали.

2

Ася всю жизнь прожила одна.
Ни мужей, ни детей, ни сходов, ни разводов, ни супружеских измен – ничего подобного она никогда не испытывала. Вся ее трудовая карьера уложилась в одну строку – заведующая научной библиотекой областного университета. Больше ничего и никогда. Что происходило в ее жизни до этого заведования – неизвестно. И вообще ни о каких подробностях собственного бытия Ася никогда не распространялась. А я – не расспрашивала, поддерживая раз и навсегда выбранный ею статус женщины-загадки.  Да в общем-то мне и дела до нее особого нет – так, дальняя приятельница, бывшая соседка по двору, видимся раз в несколько лет. Вот, к примеру, кизил поспел – приходи, мол, собери на компот. Заодно – повод встретиться и поболтать о том, о сем.
Вообще-то, Ася старше меня лет на десять. Года три, как оставила работу. Она полна, круглолица, смешлива и очень близорука. Одним словом – колобок в очках. Но – интересный такой колобок. Как говорится, «что-то в ней есть». Именно «оттуда», из тех мест, о которых повествуют масляные портреты.
В нашем общем дворе Ася занимала самый дальний уголок: две комнатки и коридорчик с газовой плитой (почти как у тети Блюмы!), если мерять шагами – восемь-десять на всю квартиру как раз будет. По стенам – мебель, в середине – узкий проход ровно для одного человека, и то – боком. Но Асе это не мешало жить полноценно: порой мы замечали, как в ее угол двора пробирались мужчины. Чаще всего – под покровом темноты, конечно: как я уже говорила, Ася никогда не любила вмешательства в свою личную жизнь. Но незамеченным проскользнуть все же редко кому удавалось.
- О, пошел, пошел, - шептала скандальная старуха Петровна сидящей рядом на лавочке, не менее скандальной Шурке из цокольного этажа.
Шурка была, хоть и моложе Петровны, но, конечно же, отнюдь не Шуркой – если иметь в виду ее почтенный возраст. Уничижительное прозвище она получила из-за своего скверного характера, хулиганские проявления которого никак не свидетельствовали о том, что эта женщина достигла взрослости и научилась хотя бы в минимальной степени владеть собой. Когда она однажды выскочила из своего жилища с поднятым над головой кулаком, изрыгая при этом проклятия и матерные ругательства в адрес кого-то, моя двухлетняя дочь вздрогнула и произнесла, показывая пальцем на поразивший ее объект:
- Гав-гав!
И улыбнулась.
И мне долго потом не удавалось убедить ее, что это не гав-гав, а человек.
К Шурке прилагалось второе прозвище – Подвальная (по месту жительства).
Так вот, Шурка Подвальная особенно не любила Асю. И причиной этой нелюбви были как раз те самые особи мужского пола, которые быстрым шагом пересекали темный вечерний двор, дабы скрыться потом в уютных Асиных кущах.
Кущи и впрямь были уютными. Особенно – дальняя. Взору входящего сразу предстоял Асин знаменитый диван. Пухлый, как хозяйка, с высокой спинкой и двумя круглыми подлокотниками. Эти подлокотники имели вид цилиндрических восточных подушек – таких, с помощью которых Шехерезада убаюкивала слушателей своих нескончаемых сказок.
На этом диване всегда сидела Ася с шитьем.
Шитье – тема для меня особая. Ни разу в жизни я не смогла сшить ни одной вещи. Представить себе развернутую на плоскости выкройку даже самой простой ночной рубашки – мешок и три дырки, для головы и двух рук – я не могла, сколько ни старалась. А уж тем более – платья или юбки. Ася же шила себе даже пальто. В них она выглядела, без сомнения, очень пикантно – назло Шурке Подвальной и иже с ней. Во-первых, ткань – всегда красивая и качественная: Ася, как всякая швея, имела выходы на собственных «подпольных» поставщиков. Во-вторых, фасон – новомодный, из какой-нибудь «Бурды» или еще чего-то подобного, что издавалось в те годы. В-третьих, воротник. Он всегда был изюминкой в Асиных моделях. Что-то такое легкое, небрежно запахнутое, в нужном месте подколотое брошью в тон ткани, а то и – бант из драпа, роза какая-нибудь сбоку, на плече, пуговица ассиметричная, мягкие сборки у горловины – в общем, что-то из разряда «дамских штучек». Как раз то, что так ненавидела Шурка Подвальная.
- Вырядилась! – бурчала она вслед уходящей Асе. – Не девчонка уж, а все – туда же…
Шурку никто не осуждал: в прошлом – метростроевка, пролетарка, всю молодость – под землей, по колено в грязи и ледяной воде, куча болезней и комната в сыром подвале. Вот – все, что она сумела вырвать у эксплуатировавшей ее долгие годы советской власти. До воротников ли тут? До свиданий ли? Муж Шурки, такой же метростроевец, впоследствии – запойный алкоголик, умер раньше срока от инсульта. Был еще сын – мрачный, никогда не улыбающийся парень по имени Витек, коротконогий, приземистый, с изрытым оспой лицом. Он состоял, как тогда говорили, «на учете», много пил и постоянно скандалил с матерью.
А у Аси детей не было. А мужчины были.
Меня же в те годы мучал один вопрос: куда Ася девает шитье, когда приходит час свидания? Ведь оно бывало разложено повсюду: на коленях, на столе, на диване, даже иногда – на полу, так удобнее кроилось. А уж о мелочах не говорю – всякие наперстки, мотки ниток, подушечки с иголками, сантиметровые ленты, плоские кружочки специального портняжного мела… Куда это все исчезало? А если зайти к Асе через полчаса после ухода возлюбленного, все опять лежало на своих местах.
Ася была женщина-швея. Рукодельница. Марья-Искусница. Мастерица. Приготовительница приворотных зелий.
Однажды она приворожила Леонида Ильича. В те годы такое созвучие имени и отчества было пикантным и воспринималось весьма одиозно. Посмотреть на этого мужчину сбегался весь двор. И зрелище стоило того: высокий, седовласый, с жестким ртом и красивыми, умными глазами, он вызывал всеобщую женскую зависть, хотя совсем не походил на героя-любовника, лазающего в окна (да-да, кто-то видел, как он однажды сделал это). Он был выше этого расхожего штампа, и, очевидно, имел очень серьезные намерения.
- Мой друг! – говорит о нем Ася и сегодня. – Мой хороший, милый, нежный друг! Сколько лет прошло, а я все никак не привыкну…
Леонид Ильич умер от опухоли мозга незадолго до того, как снесли наш дворик. Сегодня он ходил бы к Асе на десятый этаж высотного дома. И, возможно, они бы наконец поженились, ибо так же незадолго до сноса Леонид Ильич стал вдовцом, и ничто более не препятствовало его союзу с Асей.
Кроме смерти.
Впрочем, драматическое завершение Асиной последней любовной истории еще впереди.

3

- Ты знаешь, я ведь теперь вышиваю, - сказала Ася, перебирая кизил своими изящными, несмотря на полноту, пальцами. – Недавно вышила Кармен. С трудом достала схему, по великому блату. В свободной продаже таких нет, три штуки пришло на весь город. А мне из Москвы прислала приятельница, мы на почве вышивания сошлись…
Ася неспешно снимала с ветки спелые ягоды и складывала их в маленькое пластмассовое ведерко.
- И вот я вышила эту Кармен – и сама обомлела. Такая получилась вещь! Такие краски! Повесила в раме на стену – вся комната засветилась!
Мы сидели с Асей на скамеечках у входа в дом. Вокруг стояли ведра с плодами – сладко пахнущим кизилом, потрескавшимися от спелости перламутровыми сливами, краснобокими яблоками, крупными рыжими абрикосами, остатками поздней малины. Мы перебирали все это руками – по одной веточке, по ягодке, по штучке. Руко-дельничали. Судьбовали судьбу. В две руки разводили наши с ней общие – давние, дворовые – беды.
- Но нитки из купленного набора я не стала брать – использовала свои. Те, что мне еще Лёня подарил…
Ася сняла очки и начала протирать стекла салфеткой.
- Ему хотелось, чтоб я научилась вышивать. Как его жена… Нитки ведь он принес из ее шкатулки.
- Да ведь она тогда еще была жива? – удивилась я.
- Да, жива. Физически. А по сути ее уже и не было.
Ася помолчала – видимо, заколебалась, посвящать ли меня в чужую скорбную тайну.
- Она ведь последние пятнадцать лет их совместной жизни страшно пила! Сначала-то их брак был счастливым – студенты, общие интересы, молодость, любовь… Поженились. Оба – дипломированные врачи. Работали, дети пошли. Вроде бы все хорошо. И вдруг – такое. Первые годы все походило на легкое увлечение, случайность – с кем не бывает? Дальше – больше. Красавица, умница, врач от Бога – бросила работу, запила по-настоящему. Из дому перестала выходить. Дошла до полной деградации. И он понял, что жить с ней уже просто нельзя. Тут-то и познакомился со мной, встречаться начали, года два ходил ко мне по вечерам – помнишь? А потом беда случилась – квартира сгорела и она вместе с ней. Сигарету потушить забыла. Лёню утром вызвали из операционной, а там уже – одна зола. Подчистую все сгорело. И труп на пепелище лежит. А вскоре он сам заболел и умер. Вот так…
Ася слегка улыбнулась.
- Ну, какова история?
Не получив ответа, продолжила:
- Так я про Кармен не досказала. Нитки-то – Лёнин подарок – лучше нынешних оказались. Зашла ко мне подруга – ахнула: я, говорит, подобную вышивку где-то видела, но цвета – совсем не те. Моя, стало быть, Кармен – вне конкуренции…

4

А тетя Блюма – вспомнилось вдруг! – тоже ведь любила Кармен: образ, женский тип, символ. Ходила в оперу, закутанная в шаль, и слушала голос. Так и говорила: на голос, мол, хожу, уж пятый раз, такая сильная Кармен!
Мне, девчонке, не совсем понятно было, про что это. Про какую силу говорит тетя Блюма? Я представляла почему-то руки – жилистые, мускулистые, покрытые загаром. И руки эти поднимают тяжесть – ношу непомерную. Что-то такое запредельное, завернутое в темную ткань – бесформенное. Тяжко ей – одним словом. Но она все-таки – поднимает и несет. Сильная ведь!
Тетя Блюма тогда еще не знала, какую тяготу жизнь уготовала ей самой.
Однажды теплым августовским вечером 1995 года в районное отделение милиции поступил срочный вызов. Звонили соседи. В одном из домов на маленькой улочке были обнаружены два трупа: 60-летней тети Блюмы и ее 90-летней матери. Обе лежали в лужах крови. Головы их были пробиты тяжелым металлическим ломом, который валялся тут же. В преступлении сознался сын тети Блюмы от второго брака 16-летний Константин.
Этого самого Константина – Котю, как называла его тетя Блюма – белокурого ангела, голубоглазого мальчика с кудрявыми волосами, талантливого во всем, за что бы он ни взялся – я видела живьем раза два. Всю остальную информацию о нем тетя Блюма регулярно сообщала моей матери по телефону: как у него прорезался зубик, как он сделал первый шаг, как сказал первое слово, как его собирали и провожали в школу, как впервые он самостоятельно вышел в эфир.
Своим вторым мужем 40-летняя, давно потерявшая стройность и не блещущая красотой тетя Блюма увлеклась в ту же секунду, как он переступил порог КБ. Застенчивый до болезненности, с идиотской улыбкой на лице и неизменным портфелем в руках, он долго убегал от тети Блюмы, впрыгивал в трамвай на ходу, петлял по переулкам и запутывал следы. Но уйти ему не удалось: тетя Блюма, одевшись в красное, сменила прическу, макияж, подкорректировала фигуру и уловила-таки возлюбленного в свои ловко расставленные сети. Решающим аргументом стали испеченные лично для него фирменные эклерчики с бешамелью. Следующим шагом была уже первая брачная ночь и последняя, поздняя беременность Котей.
Будучи по профессии инженером, по душевному расположению дядя Паша был страстным радиолюбителем. Маленькая комната, где когда-то жил старый-престарый тети Блюмин отец-художник (тот самый, что писал Льва Толстого) с приходом нового мужа превратилась в домашнюю радиорубку. Благо, отца уже не было в живых. По периметру всех четырех стен стояла теперь аппаратура: высокие, взгроможденные один на другой, черные радиоприемники с крутящимися тумблерами, которые двигали по шкале стрелку настройки. Дядя Паша – сосредоточенный, в огромных наушниках, день и ночь с шипением и визгом гонял эту стрелку по всем волнам. Иногда он радостно выкрикивал:
- Би Би Си! Голос Америки! Радио «Свобода»! Блюма, идите, сейчас будут новости!
И вся семья, включая маленького Котю, на какое-то время концентрировалась на этих шести метрах. Толя, мой одноклассник и тайный воздыхатель, тоже был здесь. Он заразился от отчима любовью к радиолюбительству. Хотя это слово не отражало тех объемов, которые увлечение приняло со временем. Это было уже, скорее, профессиональное радиохулиганство, достойно соперничающее с разъезжающими по городу и отлавливающими диссидентов всякого толка государственными пеленгаторами.
Но серьезнее всех к делу подошел пятилетний Котя, которому вскоре сидящий рядом и контролирующий его действия отец уже не требовался. Златокудрый отрок Варфоломей с картины Нестерова, светлолицый и светлоглазый, благоговейно склонивший свою окольцованную наушниками главу перед боговдохновенным объектом – таким он остался в моей памяти. Ребенок-гений, индиго, коротковолновый эльф, свободно перемещающийся в невидимом обычному человеческому взору пространстве, подающем только им одним распознаваемые сигналы.
- Котя в эфире! – шептались домашние, боясь неосторожным движением нарушить разворачивающееся на их глазах таинство.
А он – слушал. Молча, вдумчиво, чутко, как радист на линии фронта – что сообщают, к чему готовиться, какой расклад? Как будто от этого зависел исход битвы.
Родители Котю любили безумно, и тому была причина. Мальчик родился с дефектом – без какого-то участка ребра. В раннем детстве дефект этот никак не проявлялся, но врачи прогнозировали развитие горба в пубертате. Эта весть сначала шокировала тетю Блюму, но потом она стала любить Котю еще больше.
- Он ведь – ангел! – умиленно говорила она. – А у всякого ангела на спинке есть крылышки!
Ангел рос аутистом. Долгое время все думали, что он вообще не будет говорить, но, к счастью, эти опасения не подтвердились. Из другого города была срочно выписана бабушка для помощи в уходе за Котей.
Бабушке было далеко за восемьдесят, и она оказалась единственным членом семьи, кого Котины эфирные опыты скорее настораживали, нежели радовали. Смуглая, как цыганка, маленькая, тощая, она ходила по дому с папиросой в руке и периодически заглядывала в радиорубку.
- Это шо ж такое? – возмущалась она. – Круглые сутки ребенок занимается черт-те чем! Не ест, не пьет, не гуляет во дворе, не играет с другими детьми… Блюма, надо шо-то делать!
Но бабушку никто не слышал.
Когда Котя подрос, он стал писать романы. Фантастические, из жизни ниндзь. Так и называл их: «Ниндзи в космосе», «Ниндзи под землей», «Ниндзи в радиоэфире». Рукописи этих романов Котя принес мне, приложив к ним записку от тети Блюмы с просьбой прочитать, отредактировать и оценить. Вот тогда-то я и видела его во второй раз.
А третий мог бы состояться, если бы меня, тогдашнего журналиста, пустили в камеру убийцы. Но этого не случилось – шло следствие, на время которого Котю полностью изолировали. А через два дня он покончил с собой прямо в СИЗО.  Таким образом, точных причин, по которым Котя убил мать и бабушку, ни мне, ни кому-либо другому выяснить не удалось. Где-то промелькнуло, что тетя Блюма, может быть, впервые в жизни, решительно отказала Коте в деньгах на очередную «дозу», а бабушка ее поддержала. О том, что Котя давненько баловался этим, не знал никто – мать тщательно хранила тайну. В глазах других ее Ангел не должен был становиться падшим. Дядя Паша к тому времени уже не мог ничем помочь, ибо лежал в могиле, Толя – погиб в автокатастрофе. Когда бабушку и тетю Блюму похоронили, жить в домике с тенистым садом оказалось некому. Сначала он долго стоял с заколоченными окнами и дверями, а потом его снесли и построили на этом месте 15-этажный бизнес-центр.
Я иногда прохожу мимо него и вспоминаю неподражаемую Кармен из моего детства.
Неужели сбылось?
«Всякая женщина – зло; но дважды бывает хорошей – или на ложе любви, или на смертном одре…»

5

Вечером того же дня, когда Ася была у меня в гостях, позвонила Вера.
Милая, добрая, веселая когда-то, а теперь – больная и вся в слезах.
- Он опять не поздоровался утром, - всхлипывала она. – Прошел в ванную, зацепив меня плечом, и даже не поморщился. Представляешь? Живем, как чужие. Не могу больше так!
Речь шла о ее сыне, 35-летнем Эдике, с которым Вера вот уже несколько лет делит одну жилплощадь. Когда-то у Эдика была своя «двушка», завещанная бабушкой, но он продал ее за долги. Неудачно начавшийся бизнес так же неудачно закончился – Эдик не умел ни к чему на свете прилагать долговременные усилия. Рассчитавшись с рэкетирами, он переселился к матери на двадцать шесть квадратных метров. И начался нескончаемый ад.
По моим смутным подозрениям, оба действующих лица этой драммы (именно с двумя «м»!) были заинтересованы в ее постоянном пролонгировании. Увы, эдипальный тип характера изменениям поддается трудно. Эдик и Вера, сами того не осознавая, создали прочную пару, исключив из нее третьего лишнего – Вериного спившегося и мыкающего где-то свое одинокое горе мужа.
Отношения в такой паре – всегда амбивалентны: от «люблю» до «ненавижу» дистанция почти не различимая. Именно поэтому и Эдик не уходит от Веры, и Вера его не отпускает.
Но и нормальной жизнью это назвать трудно. Как долго может длиться такой симбиоз? Кто знает… Наверное, пока одному из них не надоест. Жаль, что Вера вовремя не закрыла перед Эдиком двери своей супружеской спальни. Устранение из отношений отца, как конкурента, берет начало именно отсюда.
До рождения сына Вера очень любила мужа. Я помню, как она выбегала утром в наш дворик, чтобы развесить свежевыстиранное белье: статная, босоногая, с черными локонами до середины спины.
Неужели еще одна Кармен?!
А ведь ее, помнится, так и называла Марь Ивана из 8-й квартиры!
- Верочка, ты не цыганка случаем? – спрашивала она, любуясь Вериными обнаженными ступнями и крепкой фигурой.
- Наполовину! – смеялась Вера, ослепляя старушку своими белоснежными, крупными зубами. – По отцовской линии что-то такое было!
А уж если Вера отмечала какую-то дату, то стол накрывался посреди двора: наперченное жареное мясо, блюда с зеленью, бутылки с абхазским вином. И во главе с тола – Верин муж, бывший моряк, высокий, черноволосый, такой же белозубый, в кипельной рубахе с раскрытым воротом. Откупоривая очередную бутылку, он игриво заглядывался на свою цыганочку, и она отвечала ему страстным, чарующим взглядом. Всем было ясно: наступит ночь, и эти двое отдадутся своему молодому, безудержному счастью.
А потом родился Эдик. И Кармен, сняв монисто со своих тонких запястий, отложив в сторону бубен и подобрав кудри, свернулась калачиком у его колыбели. И все бы ничего, вернись она спустя какое-то время к своей сути. Но – не вернулась. Застряла в «детской». А теперь уж – и совсем не в детской, а во вполне взрослой, мужской даже, Эдиковой жизни.
… Ах, Кармен, Кармен! Ну где же твой сильный голос? Твоя сольная партия? Какими нитками вышита теперь твоя жизнь?
В какой-то книге я прочла, что женщина, попавшая в беду, живет как бы на краю времени. Какая разница, цыганка ли она, европейка, азиатка, молода или стара, к какому роду или веку принадлежит? Важно не то, кто она, а то, где она. Край – то самое место, откуда можно взлететь. Даже если в спину ее толкнет чужая рука. Или – рука ближнего.
«Не могу больше так!» - говорит женщина, и это – свидетельство того, что она уловила, наконец, свой собственный ритм.
Я сказала об этом Вере, но не знаю, поняла ли она меня.